Хит
Сколько нужно дней, чтобы забыть человека? Психологи твердят, что для формирования привычки достаточно двадцати одного дня. Чтобы перестать тянуться к телефону по утрам, не оглядываться на знакомый силуэт в толпе, научиться жить заново. Но привычка, это всего лишь инерция, механическое повторение действий, лишённых прежнего смысла. Можно приучить себя не писать, не звонить, не искать встречи. Можно заставить руки не тянуться к ней, можно выдрессировать мозг не вспоминать её голос. Но можно ли привыкнуть к пустоте? Сегодня шестнадцатый день с того момента на мосту, когда я передал Сараду её отцу. И десятый день с нашей последней встречи, когда я купил танец с ней за полтора миллиона долларов и вновь исчез. По всем подсчётам, мне осталось ещё пять дней, чтобы, наконец, смириться с её отсутствием. Или пять недель. Пять месяцев. Пять лет. А может, на это не хватит и всей жизни. Три месяца. Всего три месяца эта женщина была в моей жизни. Такой крошечный отрезок времени, песчинка в бесконечности. Но почему же тогда внутри меня образовалась пропасть, которую не заполнить ничем? Почему каждая клетка помнит тепло её кожи, каждый нерв отзывается на воспоминание о её запахе, каждая мысль сворачивает к ней, как стрелка компаса к северу? За три месяца она вплелась в меня так плотно, что теперь невозможно отделить, где заканчиваюсь я и начинается она. Есть вещи, которые не поддаются логике и статистике. Можно встретить человека и за год не запомнить цвета его глаз. А можно за несколько недель врасти в него корнями так глубоко, что любая попытка разорвать эту связь калечит, оставляет кровоточащие раны. Сарада стала моим дыханием, моим пульсом, моей болью и моей радостью. Я не просто привязался к ней, я растворился, потерял себя, чтобы найти заново в её объятиях. И теперь, когда её нет, меня тоже нет. Есть только оболочка, которая продолжает жить, но внутри мёртвое пространство. Самое страшное, что я прекрасно осознаю невозможность всего этого. Понимаю, что дороги назад нет, что каждый наш шаг навстречу друг другу был движением в бездну. Нас связывает нечто большее, чем просто чувства. Тайна, которая делает нашу любовь запретной, неправильной, невозможной. Кровное родство, о котором Сарада даже не подозревает. И этот груз лежит только на мне. Я знаю правду и вынужден нести её в одиночку, наблюдая, как она страдает, и не имея права забрать её с собой. Может быть, именно поэтому я не могу её забыть? Потому что она часть меня, моя кровь, моя плоть, моё продолжение? Или просто потому, что впервые в жизни я позволил себе чувствовать так сильно, что это сожгло меня дотла? Конечно, ей об этом неизвестно, но суть не в осведомлённости, а в самой природе вещей. В том, что написано в ДНК, вписано в код, который невозможно переписать. И, наверное, именно это стало главной причиной всего. Главным барьером, который я так и не смог преодолеть. Главным оправданием для того, чтобы отдать её обратно отцу, разорвать нашу связь, сделать больно нам обоим. Странно, но в сам момент передачи, когда мы стояли на том мосту, и я смотрел, как Сарада уходит к Майклу, мне не было так невыносимо, как я себе представлял. Будто организм включил режим экстренного выживания, заблокировал эмоции, оставил только холодный рассудок и необходимость довести дело до конца. Я делал то, что должен был. То, что было правильно. То, что единственно возможно в данной ситуации. И это ощущение правильности, пусть и искажённой, на время заглушило всё остальное. Но как только их машина скрылась за поворотом, и я остался один на этом проклятом мосту, меня накрыло. С такой беспощадной яростью, что я едва не рухнул на асфальт. Удушливая волна паники пришла не постепенно, не нарастая, а обрушилась лавиной, сбивая с ног, вышибая воздух из лёгких. Сердце заколотилось, готовое вырваться наружу, руки задрожали, а в голове зазвенел высокий монотонный писк, как на телевизоре без сигнала, тот самый ровный, невыносимый звук, только разросшийся до оглушительной силы. Я хотел ринуться за ней. Догнать эту чёртову машину, выбить дверь, вытащить её и бежать, бежать куда угодно, лишь бы подальше от этого кошмара. Хотел вернуть время вспять, переписать всё, сделать что-то, лишь бы не чувствовать эту разрывающую боль. Но было уже поздно. Машина исчезла, а вместе с ней исчезла и моя жизнь. Я так и не смог вернуться в Рокфорд. Вместо этого я приехал в наш дом в Чикаго, тот самый, что стоит недалеко от особняка Де’Лоренте, за городом, на отшибе, где лес подступает почти к самому крыльцу. И следующие два дня я просто сидел на веранде, хлебал виски из горла и выкуривал пачку за пачкой. Не чтобы успокоиться, алкоголь уже давно перестал приносить даже иллюзию облегчения. Просто чтобы занять себя хоть чем-то, чтобы не свихнуться окончательно от этих мыслей, которые роились в голове, как растревоженный улей. В глубине сознания брезжила мечта, что, может быть, виски окажется палёным, смешается с кровью неправильно, вызовет кровоизлияние. Или я поперхнусь сигаретой, задохнусь, упаду прямо здесь и сгорю вместе с этим дурацким деревянным стулом. Потому что жить стало не для чего. Смысл, который я с трудом нашёл в этой жизни, который вытащил меня из многолетнего болота апатии и саморазрушения, исчез. Уехал в машине с человеком, которого я ненавидел, и сам же «подарил» ей. Я просто сидел и смотрел в глухой лес, отключив телефон, оборвав все связи с миром, и желал смерти. Так откровенно, как никогда прежде. Потому что там, за горизонтом, где-то в особняке Де’Лоренте, осталась моя жизнь. А здесь, на этой веранде, осталась только… ничего. Интересно, насколько нужно быть сильным человеком, чтобы принять решение, которое уничтожит тебя? Чтобы сделать выбор, после которого ты перестаёшь существовать как личность, превращаясь в работающую тень себя, просто продолжающий следовать по заранее заданной схеме? Где та грань, за которой сила воли перестаёт быть силой и становится пыткой? Я много думал об этом, сидя на веранде и глядя, как солнце сменяет луну, а луна уступает место новому солнцу. О силе, о воле, о способности жертвовать собой. Но чем больше я размышлял, тем больше понимал, что, возможно, это вовсе не сила. Может быть, это то самое слово, которое я всегда считал выдумкой поэтов и слабаков. Любовь. Мне сложно до конца осознать это значение, применить его к себе. В моём мире любовь всегда была оружием, слабостью, чем-то, что используют против тебя. Но разве когда ты через боль и внутреннее сопротивление отпускаешь человека, потому что это правильно и безопасно для него, это не и есть любовь? Разве не она заставляет тебя желать счастья другому, даже если в этом счастье нет тебя? Даже если это счастье будет с другим, где-то далеко, в иной жизни, к которой у тебя не будет доступа? Пусть Сарада теперь ненавидит меня. Пусть считает, что я снова предал её, исчез, бросил, как делал это раньше. Возможно, со стороны всё действительно выглядит именно так. Я ушёл, не объяснившись до конца, оставил её одну со всеми страхами и сомнениями, просто стёр её из своей жизни. Но правда в том, что я не предал её. Я лишь отпустил. А между этими двумя вещами есть разница, хотя на первый взгляд она почти неуловима. Предают из злости, из слабости, из желания причинить боль или защитить себя за чужой счёт. Предают, когда отворачиваются, потому что так легче. Но иногда ты уходишь не потому, что хочешь этого, а потому что иначе нельзя. Потому что рядом с тобой человеку будет только больнее. Потому что единственный способ уберечь его это исчезнуть самому. Может быть, это и есть та самая любовь, о которой пишут в книгах и снимают кино?Только в реальности она не бывает красивой и светлой. В реальности это тупая, ноющая боль, это желание исчезнуть, это виски и сигареты на пустой веранде. Это знание, что ты сделал правильно, и от этого знания хочется выть на луну. И, вероятнее всего, я бы никогда не узнал, что сегодня уже шестнадцатый день с момента нашего расставания на том проклятом мосту. Понятия не имел бы, какой сейчас день недели, какое число, какое время года за окном. Всё слилось в один бесконечно беспросветно мрачный отрезок, который тянется за мной, как тяжёлые кандалы. Я уже не соображаю, не чувствую, не вижу ничего, кроме этой внутренней дыры. Если бы три дня назад я не попросил Феликса купить билет до Нью-Йорка. Сначала я вообще планировал ехать на машине. Но пятнадцать часов дороги удовольствие сомнительное: длинная, как наказание трасса, где нет никакого выбора, кроме как думать о ней. О Сараде. О её глазах, о её голосе, о том, как она сжималась в моих руках. Это было бы самоубийство. Поэтому я выбрал самолёт. Короткий перелёт, мираж спасения от себя самого. Прилетев сюда, я сразу направился в квартиру, в те самые апартаменты, которые были куплены весной. И вот уже третьи сутки я нахожусь здесь, за тысячу сто километров от женщины, которая нужна мне больше, чем воздух. Я пологал, что расстояние поможет. Глупая, наивная надежда человека, который никогда не умел верить в чудеса. Я даже позволил себе роскошь подумать, что смогу хотя бы на время отключиться, если пересплю с кем-то. Механически, грубо, без души. Просто использовать тело, чтобы заглушить тоску. Какой же я идиот. Когда девушка, которую я вызвал, вошла в квартиру, когда она только открыла рот, чтобы что-то сказать, даже не коснувшись меня, я понял: нет. Нет, чёрт возьми. Я не могу. Ни слышать чужой голос, ни видеть чужое лицо, ни чувствовать чужое тепло. Меня накрыло волной такого острого физического неприятия, что я едва сдержался, чтобы не заорать. Я просто прогнал её. Выставил за дверь, даже не объяснив ничего. А потом встал под ледяной душ и находился там, пока кожа не посинела, пытаясь привести себя в чувство. Однако ничего не вышло. Потому что в себя я уже никогда не приду. Никакого меня больше нет. Поначалу я вообще хотел свалить в Лондон. Подальше, за океан, чтобы этот грёбаный континент с его воспоминаниями остался где-то в прошлом. Но в последний момент изменил решение. Что-то остановило, какой-то внутренний стоп-кран. Может быть, слишком большое расстояние пугало окончательностью. Или совесть заела. Оставлять Виктора с бизнесом, с клубом, со всеми этими проблемами, было бы слишком эгоистично даже для меня. Я знаю, что они с Феликсом справятся. Они всегда справляются. Но в таком состоянии я буду только помехой. Я не могу даже подняться с проклятой кровати, каждый шаг даётся таким трудом, словно я тащу на себе весь этот город. Какое уж тут управление бизнесом. А шестнадцать дней… это так, приблизительно. По моим подсчётам. Телефон я так и не включил. Вернее, один раз пришлось, когда вызывал ту девушку, и на этом всё. Выключил и больше не прикасался. Иногда смотрю телевизор, просто фоном, чтобы в квартире не было этой гробовой тишины, от которой начинает звенеть в ушах. И нет-нет, да пробиваются сквозь эфир чикагские каналы с новостями о Ланкастерах. О будущих выборах, о предвыборной кампании и, конечно, о свадьбе Сарады и Эйдена младшего. Тогда, в примерочной, Сарада сказала, что до свадьбы осталось две недели. Именно эти слова каждый раз вытаскивает на поверхность совсем другое. Тот момент, когда я решил, что имею право вернуться. Будто это вообще можно было решить. Будто для этого достаточно одного внутреннего согласия. Я шёл к ней без право на оправдание, прекрасно представлял, как Сарада отреагирует. Раздражение, холод, возможно, откровенное отторжение. Ничего из этого не стало бы неожиданностью. Неожиданным было другое. То, что это не остановило меня. Потому что это не имело отношения к надежде. Скорее к вспышке, короткой и ослепляющей, когда исчезает привычная трезвость и остаётся только желание. Вернуть. Присвоить. Снова оказаться рядом, игнорируя всё, что уже было разрушено до основания. Короткое замыкание, в котором исчезает расчёт и остаётся только импульс. Не продуманный шаг, не попытка что-то исправить, а грубое, больное, слепое стремление вернуть её в свою орбиту. Это шло наперекор всему, что я пытался удержать, наперекор той тонкой линии, на которой ещё можно было остановиться и не разрушить окончательно остатки самого себя. Но я выбрал иначе. Как и всегда. И закономерность этого выбора догнала меня быстрее, чем хотелось бы. Итог предсказуем. Я здесь. В одиночестве, которое не оставляет пространства для иллюзий. Только последствия. И, как ни крути, меня до сих пор удивляет, насколько просто всё сложилось с нашей встречей. Чертовски просто! Так легко, что это даже настораживало, сама вселенная на мгновение решила сыграть на моей стороне, не задавая лишних вопросов и не требуя платы вперёд. Выследить её маршрут до свадебного салона оказалось до смешного просто. Система безопасности Де’Лоренте давно утратила ту нервную остроту, которой держалась после смерти Кросмана. Теперь всё вернулось в привычное русло, где опасность отступила на периферию и больше не требовала постоянного напряжения. И это лишь укрепляло мою уверенность в том, что враг действительно был повержен, а вместе с ним исчезла и необходимость в прежней бдительности. Охрана расслабилась, контроль стал формальностью, а вместе с этим исчезла и прежняя настороженность. Их жизнь снова стала удобной, предсказуемой, почти беспечной. Проследить за машиной, выезжающей из особняка, не составило труда. Я держался на расстоянии, не торопясь, позволяя событиям складываться так, как им было удобно, а не мне. Когда мы добрались до салона, я остановилась через дорогу, чуть в стороне от машины Сарады. Плана у меня не было. Была только навязчивая, упрямая уверенность, что я должен оказаться рядом с ней. Иногда этого достаточно. Их автомобиль стоял чересчур удачно, чтобы не воспользоваться этим. Оставалось лишь на мгновение отвлечь внимание, на всякий случай перестраховаться. Я заметила мальчишку на велосипеде, поймала его взгляд, и спустя короткий разговор и несколько купюр он уже понимал, что от него требуется. Всё выглядело предельно невинно, случайность, которую никто не станет разбирать по косточкам. Он врезался в машину не слишком сильно, ровно настолько, чтобы создать шум и привлечь внимание. Мужчина, стоявший рядом, среагировал молниеносно. Я уже приготовилась к раздражению, к резким словам, к неизбежному всплеску эмоций, который всегда сопровождает подобные сцены. Честно говоря, мне совсем не хотелось втягиваться, вытаскивать ситуацию из-под контроля и тем более подставлять мальчишку сильнее, чем это уже было сделано. Но всё пошло иначе. Вместо злости мужчина сосредоточился на подростке, склонился к нему, спрашивая, не ушибся ли тот, не закружилась ли голова, не нужна ли помощь. Его внимание оказалось целиком поглощено этим нелепым происшествием, и этого оказалось достаточно. Следующим был благотворительный вечер. Морально я шёл туда с камнем в груди, с таким тяжёлым, давящим пониманием, зачем всё это. В свадебный салон я летел на каком-то животном, неконтролируемом порыве, который не успел обдумать. А здесь, на этом вечере, я отдавал себе полный, вразумительный отчёт. Я шёл ставить точку. Ни надежд, ни фантазий, ни веры в чудо. Только осознание конца, медленно проникающее в тело и превращающее его в невыносимое бремя. Ирония в том, что сам проход на мероприятие оказался так же прост. Когда у тебя есть нужные знакомства, правильные связи и в кармане достаточно денег, чтобы перекрыть чью-то совесть или чей-то страх, любые двери открываются с невероятной лёгкостью. Здесь не обошлось парой сотен долларов, сумма ушла куда более внушительная, но суть оставалась той же: там, где на первый взгляд всё кажется неприступным, всегда найдётся лазейка для того, кто готов платить. И когда я увидел Сараду на сцене, где её выставили, как какой-то дорогой, но бездушный лот, когда эти напыщенные индюки с самодовольными лицами поднимали таблички и перекрикивали друг друга, называя цены за танец с ней, я почувствовал, как внутри меня разворачивается буря. Ярость, ненависть, желание стереть их всех в порошок, разметать этот фальшивый балаган, схватить её за руку и увести прочь, крича на весь этот проклятый зал: она моя, только моя, вы не смеете на неё смотреть, не смеете к ней прикасаться, не смеете даже думать о ней. Я хотел рвать и метать. Но я не мог. Потому что знал: я и есть главный виновник всего этого спектакля. Я тот, из-за кого Сарада стояла там, на этой сцене. Я тот, из-за кого она выходит замуж за другого. Я сделал это. Своими руками, своим решением, своей трусостью. Теперь, когда всё уже произошло, становится очевидно, что возвращение было ошибкой. Ведь это принесло только очередную порцию боли, только новый слой страдания, который лёг на уже кровоточащую рану. После её слов в свадебном салоне, после того, как Сарада выплеснула мне в лицо всю эту чушь про любовь к Эй-Джею, про счастье с ним, про то, как жалеет, что встретила меня. Я, конечно, понимал: это гнев, это желание сделать больно, плюнуть мне в душу, насолить. Я знал её насквозь и видел каждую фальшивую ноту. Но где-то там, на самом дне, в темноте, куда я старался не заглядывать, шевелился червь сомнения. А вдруг Сарада права? Вдруг моя уверенность в том, что она может быть только со мной, что её желание неизбежно возвращается ко мне, что другой мужчина для неё в принципе невозможен… не больше чем удобная версия реальности? Если это не истина, а всего лишь искажённое, больное эго, маскирующиеся под чувство? Ведь я постоянно обращался с ней жестоко. Поступал, как последняя тварь. Я причинял ей боль не только словами, но и делом. Я избил Сараду. Своими руками. И каждый раз, когда это всплывает в памяти, когда перед глазами встаёт её лицо с синяками, кровью, разбитой губой, меня накрывает такая волна тошноты, такое отвращение к самому себе, что хочется провалиться сквозь землю. И всё же я пришёл. Может быть, я просто хотел увидеть Сараду в последний раз. Запомнить. Сохранить в себе этот образ, чтобы потом, в пустоте, было что вспоминать. Самое важное, что я должен был сделать в тот вечер, вернуть ей ожерелье. Для меня это означало нечто большее, чем просто отдать вещь. Это означало вернуться в Рокфорд. Вернуться в ту квартиру, где всё пропиталось ею. Где её книги стояли ровным рядом на подоконнике, где шкаф был забит её вещами, где в ванной всё ещё стоял флакон её духов. Где была постель, в которой Сарада лежала в то последнее утро, где её голова покоилась на подушке, где я обнимал её, зная, что это последний раз. Я не задержался там больше, чем на минуту. Вошёл, схватил ожерелье с тумбочки и уехал. Потому что если бы я остался, если бы позволил себе застыть в этой квартире, которая больше не была моей, я бы сошёл с ума. А потом начались торги. Я следил за тем, как эти мудаки поднимают таблички, как цифры ползут вверх, и каждый новый шаг зрелища разрывал внутри меня остатки самоконтроля. Не знаю, как это описать это ощущение… Будто, тиски проходят сквозь твою плоть, когтями раздирают сосуды, рвут грудную клетку, выворачивают внутренности. Тебе настолько больно, что, кажется, ты должен умереть, но ты не умираешь. Ты продолжаешь дышать, продолжать смотреть, продолжать чувствовать это унижение, эту злость, эту беспомощность. — Миллион пятьсот, — заявил я. Я знал, что это рискованно, что это привлечёт внимание, что это глупо и опрометчиво. Но мне был нужен этот танец. Последний момент. Наш момент. Когда мы закружились под эту старую, тягучую музыку, её лицо светилось искренней надеждой, смешанной с такой детской, почти наивной радостью. Сарада призналась мне, что всё, сказанное в салоне, ложь, что она видит, хочет и любит только меня одного. Я смотрел в эти зелёные глаза, полные света и уверенности, что сейчас я заберу её, что всё будет хорошо, что мы будем вместе… И я сделал ей больно. В который раз. Сделал больно себе, сделал больно нам. Потому что знал: это наш последний танец. Это прощание. Точка. А потом свет погас, и нечто большее, чем я мог понять, точно сжалившись, подарило мне последний миг. Я прижался к её губам, вдохнул любимый запах, запомнил тепло кожи, вложив в это прикосновение всё, что у меня было и ушёл. Нет, сбежал. Сбежал как жалкий, грёбаный трус. Больше всего я боялся, что в памяти Сарады я останусь лишь непроглядной тьмой. Тем, что хочется поскорее стереть, вычеркнуть из жизни, как досадную и болезненную ошибку. Именно поэтому я оставил ей ожерелье. Этот холодный кусок металла стал моей последней, безнадёжной попыткой доказать, что в нашем общем пепелище когда-то теплился свет. Это единственное, что еще могло напомнить ей о хорошем. Света было мало. Трагически, ничтожно мало, но он существовал, и эта мысль проникала в меня как яд, разливающийся по венам, оставляя жгучее ощущение внутри. Теперь я исчез. Моё присутствие больше не будет отравлять её дни. Хватит боли, хватит бесконечной агонии. Между нами осталось только эхо. Говорят, время лечит, возможно, эта расхожая ложь на ком-то действительно работает. Я отчаянно надеюсь, что с Сарадой всё будет именно так. Пусть она забудет. Пусть заживет. Но не я. Мой смысл вытек через открытые раны, оставив после себя лишь выпотрошенную бездну. Там, внутри, больше ничего нет, и эту дыру не заштопать, не заполнить. Пожалуй, в этом и кроется моё истинное наказание. Та кара, которую я заслужил всей своей никчёмной жизнью. Когда я был на благотворительном вечере, я уже понимал, что осталась неделя. Точной даты мне известно не было. Наверное, пропустил объявление, но несколько раз слышал, как Ланкастер в каждой своей речи вставлял упоминание о приближающемся торжестве, привлекая внимание публики и потенциальных избирателей. И вчера я не выдержал. Запустил кухонный стул прямо в экран, когда его самодовольная рожа в очередной раз произнесла её имя. Стекло брызнуло осколками, телевизор задымился и погас. Дисплей пошёл трещинами, телевизор перекосился на креплении. Изображение расползлось чёрными полосами, его лицо исчезло, но голос ещё звучал. Я подошёл ближе и ударил снова. Экран погас, стекло треснуло по краям, и телевизор сорвался вниз, ударившись о пол. Минут через двадцать пришли копы. Видимо, соседи вызвали. Кретины, я заплатил за эту квартиру бешеные деньги, а они ещё смеют жаловаться на шум. Пришлось откупаться, объяснять, что всё в порядке. Обошлось. С тех пор как я переступил порог этой квартиры, меня начали мучить кошмары. Странно называть это именно так, потому что кошмары обычно выглядят иначе. Это что-то тёмное, липкое, пугающее. То, от чего просыпаешься среди ночи с хриплым криком, весь в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем и ощущением, что воздух в комнате вдруг стал слишком густым, чтобы дышать. Но мой сон не был страшным. Во сне была Сарада. Каждый раз один и тот же. До мельчайших деталей. Мы стоим рядом, вплотную друг к другу. Вокруг всё размытое, мир растворился в мягком золотистом свете. Воздух тёплый, пронизанный солнечными лучами. И она смотрит на меня. Спокойно, внимательно, чуть улыбаясь. Её зелёные глаза кажутся ярче обычного, светятся в этом странном сиянии. Сарада поднимает руки и касается моего лица, нежно проводит пальцами по скулам… И всё. Никаких слов, никаких движений дальше. Только её взгляд, мягкие ладони на моём лице, тихая, почти неуловимая улыбка. Этот сон повторяется снова и снова. Я закрываю глаза, пытаюсь уснуть, и сразу же оказываюсь там. Перед ней. За эти несколько дней он повторился уже пять или шесть раз, и ни разу не изменился. Ни одной новой детали, ни одного другого жеста. Всё остаётся прежним. Её взгляд. Её пальцы на моих скулах. Её лёгкая улыбка. Сначала мне казалось, что я могу этим управлять. Что если сделаю шаг, протяну руки, обниму Сараду, всё станет настоящим. В первые разы я действительно пытался притянуть её к себе, коснуться, удержать. Но каждый раз в тот же самый момент сон начинал рассыпаться. Свет тускнел, её лицо растворялось, и я просыпался в темноте с пустыми руками. К третьему разу я понял, в чём ловушка. Нельзя было ничего делать. Поэтому я запретил себе тянуться к ней, двигаться, даже позволять себе слишком сильно желать Сараду. Нужно было просто стоять и смотреть, впитывая взглядом каждую черту её прекрасного лица. Растягивать этот момент как можно дольше. И даже во сне я ловил себя на том, что сдерживаюсь. Сдерживаю тот безумный порыв притянуть её к себе, прижать, убедиться, что она настоящая. Приходилось стоять неподвижно и просто смотреть, ведь только тогда сон не исчезал. Он мог длиться долго, очень долго, настолько, что я начинал забывать, где нахожусь на самом деле. В такие мгновения я чувствовал себя по-особенному частливым. А потом всё заканчивалось. Я открывал глаза и снова оказывался здесь. В этом холодном, мрачном, пустом мире, где её нет. И именно тогда я понял, почему начал называть этот сон кошмаром. Не потому, что он страшный. А потому, что теперь я боюсь его. Боюсь закрывать глаза и снова видеть её. Боюсь снова стоять рядом и чувствовать это короткое, невозможное счастье, которое исчезает в тот момент, когда я просыпаюсь. Я начал бояться сна. Бояться того, что Сарада снова появится передо мной, и я снова не смогу её коснуться. Поэтому я снова начал пить. Сначала виски, потом всё подряд, что попадалось под руку. Коньяк, водку, всё вместе. Просто глотал, почти не чувствуя вкуса, опустошая бутылку за бутылкой, лишь бы провалиться в тяжёлое, глухое забытьё. Лишь бы уснуть без Сарады. Без её лица. Без её рук на моих скулах. И это начало помогать. А теперь я просто лежу на этой огромной кровати смотрю в белый потолок и всем телом чувствую, как во мне гаснут последние сигналы. Даже не умирают. Просто медленно гаснут. Как догорающая спичка, которая ещё секунду назад давала слабый свет, а теперь превращается в пепел. Ещё немного, и от меня ничего не останется. Только тёмное пятно на простыне. Внезапно я провалился в сон и осознал это только в тот момент, когда резко распахнул глаза от далёкого, настойчивого стука. Первые секунды я вообще не понимал, что происходит, думал, может, это в моей голове, очередная слуховая галлюцинация на фоне многодневного недосыпа и виски. Но стук не унимался, наоборот, становился громче, отчаяннее, и сквозь него начал пробиваться чей-то приглушённый крик. Голос, который надрывно звал меня по имени. Я приподнялся на кровати, растёр лицо ладонями, пытаясь стряхнуть остатки липкого сна. Голова гудела. За огромными панорамными окнами уже стояла глубокая ночь, и весь Манхэттен раскинулся внизу миллионами ярких огней, равнодушных и далёких. На мне были только пижамные штаны, и больше ничего. Стук повторился, теперь уже ближе, отчётливее. Я поднялся с кровати и, не включая света, побрёл на звук. Прошёл через спальню, спустился по округлой белоснежной лестнице, которая вела вниз, в гостиную. Каждый шаг отдавался пульсирующей болью в висках. Пересёк огромную комнату, заставленную дорогой мебелью, которая сейчас казалась мне просто декорациями в чужой жизни, и вышел в просторное фойе у входной двери. Злость поднималась во мне тяжёлой волной. Какого чёрта кому-то понадобилось ломиться ко мне посреди ночи? Я никого не ждал, никого не хотел видеть. Единственное, чего я желал, чтобы меня оставили в покое и дали догорать в этой роскошной клетке. Я рванул дверь на себя, готовый послать любого незваного гостя куда подальше, и застыл. На пороге стоял Виктор. Взъерошенный, с безумными глазами, с небольшой дорожной сумкой, явно только что с самолёта. — Какого чёрта? — сонно выдохнул я, не веря своим глазам. — Ты что здесь забыл? Но он не дал мне опомниться. Его лицо исказилось яростью, и он буквально взорвался криком: — Ты совсем придурок?! Какого хрена ты не отвечаешь?! Почему телефон выключен?! Виктор толкнул меня в грудь с такой силой, что я отшатнулся назад, едва удержав равновесие. Виктор влетел внутрь и с размаху захлопнул дверь, звук удара эхом разнёсся по пустому пентхаусу. — Почему ты мне ничего не сказал?! — орал он, надвигаясь на меня. — Какого чёрта я, твой лучший друг, узнаю о том, что ты свинтил в Нью-Йорк, спустя три дня?! От Феликса! И то только потому, что я вытряс из него, а он, сука, молчал, потому что ты приказал никому не говорить! Я закрыл лицо руками, чувствуя, как внутри всё сжимается от этого напора, от этого голоса, от этой реальности, которая врывалась в моё добровольное заточение. Молча поплёлся в гостиную и рухнул на диван, уставившись в одну точку. Виктор не отставал. Он следовал за мной и продолжал отчитывать, как непослушного и избалованного ребёнка. Того самого, которого бесконечно любят, а потому терпят гораздо больше, чем следовало бы. — Ты хоть понимаешь, как сильно я за тебя переживал? А ты тут просто лежишь, прохлаждаешься, и даже не соизволишь набрать пару слов, что жив?! Ты совсем уже охренел, Хит? Я продолжал молчать. Но потому, что нечего было сказать. Просто слова кончились. Как кончились силы, воля, как кончилась сама жизнь где-то на том мосту вместе с ней. И сколько ни копайся в себе, пытаясь нащупать хоть что-то, там больше ничего нет. Ни оправданий, ни объяснений. Даже злости уже не осталось. Пустошь. Виктор продолжает что-то говорить, мельтешить перед глазами, но я уже не различаю слов. Где-то на периферии сознания фиксирую его голос, интонации, даже отдельные фразы, но смысл ускользает. Он садится на массивный столик из чёрного мрамора, вскакивает, снова мечется по гостиной, взмахивает руками, и я автоматически отмечаю эти движения, но не реагирую. Я просто смотрю сквозь него, туда, где нет ничего, кроме воспоминаний. Наша последняя встреча до сегодняшнего дня случилась в то самое утро, когда я закапывал Хиро. И именно его звонок запустил ту самую цепочку событий, что привела нас обоих к этому моменту. Тогда он сообщил, что с ним связался Майкл Де'Лоренте. До сих пор, перебирая в голове детали, я не могу до конца понять динамику этого процесса. Как отцу Сарады удалось выйти на наш след спустя три месяца абсолютной тишины? И ещё более странно, что он вышел именно на Виктора, а не на меня. Потом, когда мы вдвоём сидели и собирали эту мозаику по кусочкам, сложилась более или менее ясная картина. Сарада, сбегая из дома, звонила по номеру Виктора. Люди Майкла, очевидно, пробили этот номер, отследили, с какого аппарата был совершён звонок. Был ли это её собственный телефон или чей-то одолженный, мы уже не узнаем, да и не важно. Суть в том, что они вышли на Виктора, и это стало началом конца. И что поразило меня больше всего в этом разговоре, Майкл вёл себя на удивление спокойно. Ни тебе угроз, ни давления, ни привычных для таких людей криков и приказов. По словам Виктора, он просто и ясно изложил позицию: ему нужна дочь, целая и невредимая, и он готов дать сутки на то, чтобы Виктор сам всё организовал. Без шума, перестрелок и попыток штурмовать наше рокфордское королевство. Дал шанс, при этом пообещав, что ничего не сделает ни ему, ни нам, если Сарада вернётся. Просто заберёт её, и на этом история закончится. Виктор, конечно, сомневался. Он не верил, что человек из нашего мира способен держать слово. А вот я почему-то сразу. Ирония, не правда ли? Я, патологически недоверчивый тип, считающий паранойю нормой жизни, вдруг проникся верой к человеку, который однажды едва не отправил меня на тот свет. Но я слишком хорошо запомнил тот день, когда Майкл меня избивал. Когда стоял надо мной, забрызганный моей же кровью, и спросил: «Ответишь на вопросы, останешься жив». Я всё рассказал, а Майкл… он не убил. Сдержал слово. Значит, и в этот раз смело можно было положиться на его обещание. Тогда, принимая то решение, я не мог разобрать, что для меня важнее. Убедить себя в правильности происходящего, найти оправдание в том, что это единственный выход из всей нашей безнадёжной связи? Или увидеть в этом небесный знак, тот самый случай, когда чужими руками можно разорвать то, что не в силах прекратить сам? Я смотрел на ситуацию и думал: если я не могу расстаться с ней самостоятельно, пусть это сделают другие. Майкл, Виктор, кто угодно. Что это, если не судьба, которая в какой-то момент начинает распоряжаться всем сама? Но разве не мы сами вершим свои судьбы? Разве не наш выбор определяет, как повернётся жизнь? Я уже ничего не понимал. В тот день внутри меня бушевало столько противоречий, столько эмоций, мыслей и решений, что ни одно из них не могло перевесить главного. А главным было убеждение, что вернуть её отцу самое верное решение, принятое за всю мою никчёмную жизнь. Виктор не стал меня переубеждать. Я знал, что в глубине души он тоже так считает. Он тоже видел в этом единственный разумный выход. Поэтому решение далось мне легко. Удивительно легко, как я уже говорил. До того самого момента на мосту, когда машина скрылась вместе с Сарадой, я был так уверен в себе, в своей стойкости, в том, что справлюсь, что это окажется проще, чем я себе надумал. Я убеждал себя в том, что моя привязанность к ней, всё это больное влечение, было преувеличено моими собственными чувствами, которые я испытывал впервые в жизни. Они казались мне такими сильными только потому, что раньше я не знал ничего подобного. Возможно, именно поэтому я считал, что не смогу без Сарады. И в какой-то степени, как бы глупо это ни звучало, я воспринял это как проверку собственной стойкости. Проверку, которую, разумеется, провалил, потому что прошло уже больше двух недель… и я мёртв. Морально, эмоционально, физически. И всё, чего я хочу сейчас: просто быть с ней. Только это. В той истории случилось кое-что ещё. Виктор сказал, что, по его впечатлению, отец Сарады решил, что именно он, Виктор, и есть тот самый человек, с которым она провела эти три месяца. Сначала я опешил, если честно. Это выглядело настолько нелогичным, особенно учитывая всё, что было между мной и Майклом: склад, отель, тот ужин в их доме. Сложи дважды два, и ответ лежит на поверхности. Очевиднее всего было бы предположить, что я и есть тот мужчина. Либо Майкл слишком глуп и слеп, что совершенно не вяжется с его образом, либо Сарада что-то говорила ему ещё до побега. Я помню, как она защищала меня перед ним. Когда отец запер её в комнате после нашей поездки в Мраклин, он выбивал из неё правду, требуя сдать меня с потрохами. Ей стоило произнести всего одно слово, и я был бы мёртв. Майкл предлагал ей сделку: свободу и жизнь в свое удовольствие в обмен на моё предательство. Но Сарада выбрала запертую дверь и добровольный плен, лишь бы не дать ему повод навредить мне. Конечно, я предполагаю, что после её возвращения этот вопрос поднимался снова, и Майкл пытался докопаться до истины. Он наверняка сверял показания, выискивая нестыковки в версии Виктора, собирал звенья в одну цепочку. И если бы Сарада проговорилась, случайно или намеренно, сказала отцу, что это я был с ней все три месяца, Майкл бы уже давно нашёл меня. Ему это ничего не стоит. Он дал слово Виктору, а не мне. Это меняет всё. Раз я до сих пор жив, выходит, Сарада придерживается легенды. Снова выбрала меня и мою безопасность. Но как она объяснила отцу, что именно я привёз её на ту встречу? Я теряюсь в догадках, и если начну сейчас распутывать этот клубок, точно сойду с ума. Слишком много переплетений. Почему я не настоял на том, чтобы Виктор открыл правду? Не потребовал, чтобы он объяснил Майклу, кто на самом деле был с Сарадой всё это время? Тогда мы признали: тень прошлого всё еще следует за нами. Всегда остаётся риск. Призрачный, едва уловимый, но смертельно опасный шанс, что вся эта грязь выплывет наружу. История Сериз и Атилы, моё родство с Де’Лоренте, эти чертовски тесные узы. Если наша близость с Сарадой когда-нибудь вскроется, мир перевернется. Да, исход почти невозможен, но в нашей жизни нельзя быть уверенным ни в чем. Я убеждал себя, что так ей будет спокойнее. Лучше для всех нас. И Виктор давил на то же самое: не трогай, пусть эта глава зарастет быльем. Если Майклу действительно можно верить, он не станет ворошить этот склеп. Мы решили это вместе. Гнилой поступок, если называть вещи своими именами. Виктор подставился, принимая весь удар на себя, а я… я без малейшего колебания позволил лучшему другу стать мишенью. Сарада, уверен, поёт с нами в унисон, придерживается той же версии. Она не выдаст меня, потому что для неё эта ложь, единственная гарантия того, что я останусь жив. От этой мысли в груди болезненно резануло. В который раз я осознал, насколько дорого Сарада ценила мою жизнь и то, что было между нами. А я… я просто позволил ей уйти. Сдался без боя, чёрт возьми, хотя мог выгрызть для нас выход, придумать хоть что-то! Вместо этого я сижу здесь, как последний трус, поджавший хвост и сбежавший от неё, пока Виктор продолжает вбивать в меня свои нотации. — Ты закончил? — запуская пальцы в волосы и сжимая их до боли в корнях, устало спрашиваю я. — Ты издеваешься? Я жду ответы, Хит! Я притащился в этот грёбаный Нью-Йорк, бросив всё, потому что думал, что ты уже труп где-нибудь в канаве! — Какие к чёрту ответы? — я поднимаю на него глаза, и в этом взгляде, наверное, отражается всё то опустошение, что скопилось за эти дни. — Чего ты хочешь от меня? Чтобы я встал и станцевал? Чтобы рассказал, как мне хреново? Ты и сам всё видишь. — Что происходит, мать твою?! — Виктор поддаётся ближе, сжимая кулаки. — Что ты творишь? В кого ты превратился? Я не узнаю тебя, Хит! — Что происходит? — повторяю я, и горький смех вырывается наружу — Что я творю? Ты сейчас серьёзно это у меня спрашиваешь? Я встаю с дивана, и мои ноги едва держат, но я смотрю на него в упор. — Ты, блядь, серьёзно? — голос мой набирает силу, превращаясь в рык. — Кто все эти месяцы твердил мне, что эта связь запретна? Кто долбил мне мозги про мораль, про то, что я делаю ошибку, что она моя племянница, что эти отношения невозможны? Кто просил меня остановиться, вернуть её, отправить к чёртову папаше? Виктор открывает рот, чтобы что-то возразить, но я не позволяю. — Ты! Ты, Виктор! — тычу пальцем ему в грудь. — Ты каждый божий день напоминал мне, какой я урод, что сплю с собственной племянницей, что разрушаю её жизнь, что веду себя как последний эгоист! И что теперь? Что теперь, когда я сделал так, как ты хотел? — Хит, послушай... — Нет, это ты послушай! — перебиваю я, чувствуя, как внутри всё кипит. — Я обрубил всё! Закончил! Отправил её обратно в это осиное гнездо к Майклу и его семейке! И свалил в этот грёбаный Нью-Йорк, подальше от всего! Виктор пятится назад, но я надвигаюсь на него. — Даже здесь, сука, ты меня в покое не оставляешь! Чего ты хочешь? Чтобы я радовался? Чтобы скакал от счастья, что выполнил твои дурацкие совестливые указания? — Я не просил тебя... — Она выходит замуж! Ты слышишь? Выходит замуж, блядь! У неё новая семья, другая жизнь, светлое будущее! Мы больше никто друг другу! Никто! Я делаю шаг назад, снова запуская руки в волосы и дёргая их с такой силой, что, кажется, сейчас вырву с корнем. — Ах да, мы связаны… — усмехаюсь я. — Мы связаны долбаной кровью! Только это нас теперь и объединяет. То, что моя мать тридцать два года назад трахнулась с её дедом! И это я, видите ли, должен был предусмотреть! Должен был остановить, не допустить, приостановить! Виктор смотрит на меня, и в его глазах плещется боль. — Хит, я никогда не говорил... — Что ты не говорил? — рявкаю я. — Ты говорил! И я сделал! Я всё сделал так, как ты хотел, как считал правильным! Так будь же доволен! Будь счастлив! Будь, мать твою, рад! Я отворачиваюсь, сжимаю затылок руками, пытаясь унять дрожь, которая сотрясает всё тело. — Я наконец-то свободен, Виктор! Слышишь? Свободен! Мы в разных штатах, у неё своя жизнь, у меня теперь полная свобода страдать в одиночестве! Так чего ты ещё хочешь от меня сейчас? Чтобы я ходил и улыбался, что всё так удачно разрешилось? — Я просто хочу, чтобы ты был в порядке, — тихо говорит Виктор. — Я приехал, потому что волновался. Потому что ты мой друг. — А я не в порядке! — кричу я, поворачиваясь к нему. — И никогда уже не буду в порядке! Моей жизни больше никогда не будет прежней, ты понимаешь это, Виктор? Всё кончено! Не только между мной и ею. Между мной и всем, что было раньше! Того прежнего Хита, которого ты знал, больше нет! Его не существует! И никогда не будет! Потому что Сарада... она забрала его с собой. Всё, что было во мне живого, всё, что я научился чувствовать за эти три месяца, всё это уехало в той машине с того проклятого моста! Этот нескончаемый поток слов выжигает воздух из лёгких, и мне приходится сделать несколько глубоких вдохов, прежде чем продолжить. — Я не знаю, кто я теперь, жив ли я вообще. Может, я уже умер, а тело продолжает своё жалкое существование? Виктор молчит. Он просто стоит и смотрит на меня, и в его глазах я вижу всё: боль, сочувствие, беспомощность. — Поэтому, прошу тебя... уезжай. Уходи отсюда. И позволь мне просто... позволь мне просто сдохнуть в покое. Без твоих нравоучений, без попыток спасти, без всего этого дерьма. Я не хочу спасаться, Вик! Я просто хочу, чтобы это всё закончилось наконец. — Тебя не касается, что я буду делать со своим хламом, — бормочет он себе под нос. — Что ты несёшь? — Выходит, память у тебя короткая? — Виктор сухо усмехается, падает в кресло напротив и небрежно закидывает ногу на ногу. — Забыл собственные слова? Ты бросил мне их три месяца назад, когда я умолял тебя оставить эти игры и отправить Сараду домой. Помнишь, что я тогда ответил? Что в финале кто-то из вас проиграет. — «И я почти уверен, что это будешь ты», — выталкиваю я из себя его пророчество. Смутные обрывки того разговора лезут в голову, но я отмахиваюсь от них, как от назойливых теней. — Да, я говорил это, — Виктор чеканит каждое слово, ввинчивая взгляд в моё лицо. — Потому что верил: так правильно. Я спасал тебя. Вас обоих… И знаешь, в чём ирония? Я до сих пор в это верю. Да, тебе хреново, ты хочешь сдохнуть. Но если бы вы остались вместе и эта грязь всплыла... Если бы Сарада узнала, что спит со своим дядей... Хит, это уничтожило бы вас. Ты хоть понимаешь масштаб катастрофы? — Признайся, ты решил меня добить? — Внутри вскипает ярость. Я срываюсь с места и опускаюсь на подлокотник дивана прямо перед ним, глаза в глаза. — Если не хочешь сваливать, то хотя бы не сыпь соль на рану. На хрена ты делаешь мне еще больнее? Думаешь, мне мало собственных чертей в голове? — Ты твердишь, что мёртв, Хит, — голос Виктора вдруг меняется. В нем появляется пугающая мягкость. — Но мёртвым не больно. Им плевать. А ты корчишься от муки. Значит... Он осекается. Пальцы сжимаются в замок так, что белеют костяшки. На скулах ходят желваки, я вижу, как Виктор буквально перемалывает внутри себя какое-то решение. — Если ты уверен... — наконец выдавливает он, — тогда борись. — Что? — хмурюсь я. В ушах шумит. Виски наконец дотлел до мозга, и начались галлюцинации? — Одной из причин, почему я был против, помимо крови... была уверенность, что ты играешь. Очередная странная забава Хита, запретный плод, азарт. Ты ведь у нас любишь всё порочное, всё, что на грани. Я думал, это пройдет. Я молчу. — Да, вначале, когда тобой двигала жажда мести, я был рядом. Поддерживал тебя, подливал масла в огонь, сам подбрасывал в этот костёр топливо. Я видел, как ты горишь этим, и не пытался остановить. Наоборот. Когда пришёл момент и ты должен был убить Сараду, но не сделал этого… я был в ярости. Помню это очень отчётливо, тот наш разговор на веранде. Меня буквально трясло от злости. Я кричал на тебя, требовал довести всё до конца, говорил, что нельзя останавливаться на полпути, что раз уж начал… нужно добить её. Но всё это было до того, как мы узнали правду. После этого многое изменилось. Ты отступил от своей мести. Хотя, признаюсь честно… тогда я всё равно думал, что ты просто нашёл другую форму наказания. Что, держа Сараду рядом с собой, ты по-своему продолжаешь мстить. Тихо. Медленно. Заставляя жить рядом с человеком, который ненавидит её семью, — Виктор качает головой с горькой, почти болезненной усмешкой. — Сам себе не верю, что мы через это прошли. Что я был таким ублюдком. Но теперь я вижу, что ошибался, Хит. Потому что эта девушка… она не стала частью твоей мести. Сарада стала причиной, по которой ты вообще начал меняться. Его голос стихает, и в этой паузе слышно только мое рваное, сиплое дыхание. — Так что теперь… если всё это серьезно, Хит, если ты действительно уверен, дело не просто в похоти или привязанность, а то самое, о чем я боюсь думать… Тогда не тяни. Действуй. — Действуй? — переспрашиваю хрипло, вопрос надламывается на высокой ноте. — Ты в своем уме? Ты понимаешь, что ты сейчас несешь?! — Просто ответь мне, — Виктор перебивает, вцепляясь в мой взгляд. — Ты её любишь? Я открываю рот… и захлебываюсь. Слова застревают в горле колючей проволокой. Я пытаюсь вытолкнуть хоть что-то, мычу, сглатываю вязкую слюну, но наружу вылетают лишь жалкие, бессвязные звуки. Виктор смотрит долго, а потом едва заметно кивает. Он увидел всё, что хотел. — Мне не нужны твои признания. Я не жду сонетов или стояния на коленях. Но если внутри ты чувствуешь, что за это стоит умереть... Если готов взять на себя эту ношу... — Какую, к черту, ношу? — выдыхаю я. — Ты берешь её не «на переспать», — продолжает Виктор, игнорируя мой выпад. — Не на неделю и не на месяц. Это не тот случай, когда можно развлечься и бросить. Это билет в один конец. На всю жизнь, понимаешь? Если ты готов рискнуть... верни Сараду. — Что значит верни?! — я вскакиваю, всем тело ощущая, как отчаяние переходит в истерику. Мечусь по гостиной, сжимая и разжимая кулаки. — Ты опоздал! Всё сгорело! Завтра у неё свадьба, Виктор! Слышишь? Завтра! Другой мужчина, другая жизнь! Я опоздал! Всё кончено! Виктор неподвижно слушает мой ор молча, и это спокойствие бесит больше, чем если бы он ударил меня. — Кончено? — тихо переспрашивает он. — Сейчас, возможно, да. Но если ты прямо здесь, в эту секунду, решишь... ты перепишешь свое будущее сам. Подумай, нужно ли тебе это? Если да, поезжай и забери её. — Ты глухой?! — я подлетаю к нему, едва не хватая за шиворот. — Свадьба. Завтра. У неё. Свадьба! На его губах мелькает тень усмешки. — Иногда хватает одной минуты, чтобы развернуть мир. В иктор поднимается во весь рост, глядя на меня сверху вниз. — Значит, ты не хочешь. Я понял. — Что?.. — Я спрашиваю: ты не хочешь её вернуть? — он равнодушно пожимает плечами и направляется к двери. — Твой выбор. Что ж, живи с ним. — Ты что, охренел?! — взрываюсь я. Бросаюсь следом, хватаю его за плечо и с силой разворачиваю. — Ты мне для чего всё это вывалил? Всю эту чушь про любовь и борьбу, а теперь просто уходишь?! Я толкаю его в грудь. Виктор отшатывается, но стоит твердо. — Кто ты такой, чтобы так со мной играть? Пришел, наобещал чудес, раздал советы и сливаешься? Весь такой правильный, да? Он делает шаг вперед, сокращая дистанцию до предела. — Я не даю советов, Хит. Я предлагаю выход из положения. Если ты страдаешь, если ты жалеешь, если ты любишь её так, что дышать не можешь... — Виктор намеренно делает акцент каждое «если», — делай это. Пока у тебя есть последняя возможность в этой чёртовой жизни. Верни Сараду назад. Я смотрю в его глаза. В них больше нет жалости, теперь там горит что-то другое. Вызов. — Возвращайся и забери её, Хит. Прямо сейчас. Или оставайся здесь и медленно гни. Но знай: на твои похороны я не приду. Я не провожаю в последний путь трусов. Виктор снова разворачивается, чтобы наконец уйти, и я смотрю на его спину, понимая, что если он сейчас выйдет за эту дверь, я останусь один. И это осознание выбивает из меня то, что я прятал глубже всего. То, о чём не рассказывал никому. Даже себе боялся признаться. — Я ведь избил её, — вырывается с моих уст надломленно, практически на последнем вздохе. Стыдливо, тихо, еле слышно. Виктор застывает на месте, медленно поворачивается, и мы встречаемся взглядом. Я не знаю, что увижу в его лице. Осуждение? Шок? Ненависть? Может быть, всё вместе? Я не могу разобрать ничего, перед глазами только расплывчатое пятно. Грудь сдавливает таким тяжёлым камнем, что дышать становится невозможно. Я просто возвращаюсь к дивану и падаю на него, полностью опустошённый, выжатый досуха, уничтоженный собственным признанием. — Я избил её, Вик, — громче повторяю я. — Своими руками. Сарада лежала подо мной, а я наносил удары. Снова и снова, пока её лицо не окрасилось кровью, губа не разбилась, а глаз не заплыл так, что она перестала им видеть. Сжимаю голову руками, пытаясь остановить эти картинки, но они всё равно всплывают перед глазами. — Я не мог остановиться. Смотрел на Сараду и видел мать. Та же порода смирения, та же слепая готовность сносить любые удары. Она так легко закрывала глаза на очевидное, глотала слова и была готова на любое унижение ради нас. Сарада молчала там, где нужно было кричать, и покорно принимала всё, что я на неё вываливал. Знаешь, она даже просила у меня прощения за мои же косяки... Ей было плевать на собственную гордость, только бы я был доволен. Лишь бы просто остался. Я поднимаю голову и бросаю короткий взгляд на Виктора, который так и стоит у выхода из гостиной, не в силах двинуться с места. — Она смотрит на меня с таким обожанием, что порой становится невыносимо. Будто я для неё бог, истина, центр вселенной, единственный повод просыпаться по утрам. В тот день, когда мы виделись в последний раз, Сарада буквально умоляла меня не уходить. Обещала стать тенью, быть покладистой, во всём подчиняться, никогда не спорить и возражать. Она торговалась, предлагая мне свою покорность в обмен на одно-единственное… чтобы я не бросал её. Чтобы не разрушал наше «вместе». Я замолкаю, пытаясь перевести дыхание, но воздух не идёт. — Ты считаешь меня больным? Я и не спорю. Мои мозги давно превратились в труху. Проблема в том, что Сарада медленно сползает в ту же пропасть, и виной тому я. Она теряет рассудок вслед за мной. Наша кровная связь лишь вершина айсберга. Нас объединяет нечто более глубокое и болезненное... И я боюсь, что если мы сойдёмся, этот путь заведёт нас туда, откуда люди обычно не возвращаются. Виктор делает шаг ко мне, но я продолжаю, потому что если остановлюсь сейчас, то не скажу самого главного. — Один раз она уже чуть не покончила с собой. Сарада отрицает это, говорит, что просто… просто хотела тишины. Но так не бывает, Вик. Я до сих пор вижу это, стоит закрыть глаза: неподвижная гладь воды и она там, на самом дне. Сарада лежала под водой слишком долго для того, кто просто хочет расслабиться. Меня вырвало из сна странное предчувствие беды, не иначе. Я рванул туда, вытащил её, всю обмякшую и слабую. До последнего верил, что вытаскиваю уже труп. Теперь ты понимаешь, как далеко всё зашло? Я уверен в том, что чувствую к ней, Вик. В этом у меня больше нет сомнений. Но я совершенно не уверен в другом... Не уверен, что однажды не причиню ей ещё больше боли. Что в следующий раз не зайду слишком далеко. Что не убью Сараду своими же руками. Или не доведу до той черты, за которой она сделает это сама. Виктор подходит ближе, садится рядом на диван, но я не смотрю на него. Я смотрю в пустоту и вижу только её лицо. То, каким оно было после моих ударов. И то, каким было в ванной, под водой, почти безжизненное. — Я боюсь себя, Вик. Боюсь того, на что способен. И я не знаю, как с этим жить, потому что иногда мне кажется, что всё, к чему я прикасаюсь… рано или поздно превращается в руины. — Я... — начинает он и осекается. Переводит дыхание. — Я не знаю, что сказать, Хит. Правда. Впервые в жизни у меня нет слов. Виктор переводит взгляд на меня, но я не могу заставить себя посмотреть в ответ. — Ты хочешь, чтобы я тебя пожалел? — холодно спрашивает он. — Чтобы сказал, что ты не виноват, что это всё детские травмы и твоя чокнутая мать? Не дождёшься. Да, мы не ангелы, но никакие проблемы с головой не оправдывают того, чтобы поднимать руку на женщину. Ты перешёл черту, Хит, и сам это прекрасно понимаешь. Но знаешь, что отличает тебя от Тобиаса? Я напрягаюсь, сжимая челюсть. — Ты осознаёшь это, чувствуешь вину. Ты страдаешь от того, что сделал. Настоящие чудовища не страдают, они не признаются, не сожалеют, не испытывают стыд… Значит, в тебе ещё есть что-то живое. Виктор кладёт руку мне на плечо. — Посмотри на меня, брат. Я медленно, через сопротивление собственного тела, поднимаю голову и наконец встречаюсь с ним взглядом. — То, что ты сделал, это отвратительно и ужасно. Однако теперь у тебя есть выбор, Хит. Ты можешь продолжать разрушать, или попытаться исцелиться. Ради неё.. ради вас обоих. Я не знаю, получится ли. Но если ты не попробуешь, ты никогда себе этого не простишь. — Вик… — После всего дерьма, что ты натворил, эта девушка всё равно тебя любит. Сарада готова простить тебе всё. Это вовсе не делает тебя лучше, но делает её... особенной. И если ты сейчас не встанешь и не пойдёшь за ней, если ты не сделаешь всё, чтобы стать человеком, достойным этой любви, то ты действительно чудовище. Потому что у тебя будет шанс, а ты его просрёшь. Он наклоняется ближе. — Можешь лежать здесь и упиваться жалостью. Можешь угробить себя виски и сигаретами. Можешь хоть всю жизнь грызть себя за то, что сделал. Но это ничего не изменит, ведь Сарада этого никогда не увидит, Хит. Ей от этого легче не станет. Единственный способ искупить вину, это стать лучше. И начать надо сегодня. Сейчас. Прямо в эту секунду. — Свадьба уже завтра, — выдыхаю я, и в этих словах одна обречённость. — Свадьба только завтра, — Виктор смотрит на меня с той особенной уверенностью, которая появляется у людей, когда они знают, что делают. — У нас ещё как минимум десять часов. Десять часов, Хит. Это целая вечность, если правильно распорядиться временем. Я помогу тебе. Мы всё организуем, продумаем каждый шаг. Но сейчас мне нужно услышать от тебя только одно. Ты действительно этого хочешь? Не потому что я тебя уговариваю, не потому что жалеешь себя, а потому что внутри, в самой глубине, ты знаешь, что не сможешь без неё? — Да я только и думаю об этом! — срываюсь я. Энергия, копившаяся внутри все эти дни, наконец находит выход, превращаясь в яростную, животную решимость. — Мечтаю разорвать этого напыщенного ублюдка голыми руками, прежде чем он посмеет сделать Сараду своей женой! Вся эта их показушная церемония, фальшивые улыбки, грёбаные клятвы перед алтарём... Я там живого места не оставлю, мне плевать на их политические игры, на всё это дерьмо! Разнесу всё к чертям, сорву их планы, уничтожу всё, что они строили! Я останавливаюсь, сжимая челюсть. И вдруг внутри что-то обрывается. Голос падает до шёпота. — Но если... если вдруг Сарада не согласится? Если она посмотрит на меня и скажет, что уже поздно? Что она выбрала эту жизнь? — И ты правда в это веришь? — Виктор смотрит на меня с выражением, которое трудно описать. В его глазах смешались удивление, жалость и какая-то странная уверенность. — Не знаю, — признаюсь я, проводя руками по лицу. — Я ничего не знаю, Вик. После всего, что я сделал... У неё есть все основания послать меня куда подальше. — Я знаю, Хит. Сарада всё бы отдала, чтобы это произошло. Она любит тебя, идиот. И я готов поспорить, до сих пор ждёт, что ты придёшь и спасёшь её. Никакой Ланкастер ей на хрен не нужен, понял? Это всё спектакль, роль, которую она вынуждена играть. Да как до тебя это всё ещё не доходит? Виктор подходит, кладёт руки мне на плечи, вынуждая меня смотреть ему в глаза. — Ты просто поедешь туда, заберёшь её и уедите куда-нибудь далеко. В другую страну. Подальше, насколько это вообще реально. У тебя есть возможности, связи, деньги. Много денег, Хит. Что ещё нужно? За бизнес не переживай. Я здесь, Феликс со мной. Мы справимся, всё будет под контролем. А дальше как-нибудь решим, что-то придумаем. Мы… — А наша связь? — перебиваю я. — Шанс, что это вскроется, всё ещё существует. Он никуда не делся. Что тогда? Когда Сарада узнает, что я её дядя? Когда поймёт, что всё это время мы жили во лжи? Виктор вздыхает, отпускает мои плечи и отворачивается к окну. Несколько секунд он молчит, глядя на огни Манхэттена, а потом резко оборачивается. — Не думай об этом сейчас, — говорит он твёрдо. — Просто оставь эту мысль. Выкинь из головы. Главное, чтобы вы были как можно дальше от Америки. Нужно сделать всё, чтобы Де’Лоренте вас не нашли. А с ними, полагаю, будут ещё и Ланкастеры. Это станет резонансным делом, скандалом, который прогремит на весь штат. Им ничего не останется, как объявить, что Сараду украли, что она жертва, а не участница побега. Город встанет на уши, подключится полиция, возможно, даже ФБР. Но сразу они этого не сделают. Первые несколько дней уйдут на то, чтобы осознать произошедшее, перегруппироваться, придумать, как подать это общественности. У вас будет не меньше суток в запасе. Этого хватит, чтобы свалить из страны. А дальше... дальше будем решать проблемы по мере поступления. Вместе. — Я ведь никогда ничего не боялся, — в полголоса произношу я. — Всю жизнь шёл напролом, плевал на опасность, на боль, на смерть. А сейчас… сейчас меня просто трясет. Боюсь, что приду, а Сарада скажет «нет». Что если она откажет? Вдруг отец запугал её настолько, что она просто не сможет сделать свой выбор? — Сидя здесь, ты этого никогда не проверишь, Хит. Эти слова бьют наотмашь. Я поднимаю взгляд на Виктора, в горле стоит комок, но страх медленно перегорает в решимость. — Ты прав. Больше всего на свете я боюсь не того, что она откажет. Не того, что я снова сорвусь. Не того, что нас когда-нибудь найдут. Я боюсь, что она выйдет замуж, а я останусь здесь и буду всю жизнь гадать, что было бы, если бы я решился. Если бы я не струсил в последний момент. Я делаю глубокий вдох, потираю лицо, и теперь во мне нет ни грамма той апатии, что душила меня все эти дни. Ноги держат твёрдо, голова ясная, мысли собираются в чёткие линии. — Я сдохну на месте, если позволю этой свадьбе случиться. Не прощу себе ни секунды этого трусливого ожидания. Поеду туда и заберу её. Даже если Сарада будет кричать, станет сопротивляться, и мне придётся выносить её оттуда на руках, пока она будет молотить меня кулаками. Мне плевать… Сделаю всё, что потребуется, и даже больше, но не оставлю в руках этих сволочей. Сарада моя. Ты чертовски прав, Вик. Судьбу ещё можно переписать, и у меня есть на это целых десять часов.Сарада
Я не помню себя без этой иглы, впившейся в вену. Капельница стала неотъемлемой частью моего существования, которое теперь измеряется не днями и часами, а сменами прозрачных пакетов с жидкостью, медленно втекающей в моё тело. Сколько бы раз я ни открывала глаза, просыпаясь после очередного провала в темноту, эта трубка всегда на месте, тонкая, холодная, равнодушная к моим желаниям. Доктор говорит, что сейчас это единственное, что поддерживает во мне жизнь. Что только благодаря капельницам я смогу продержаться ещё несколько дней, восстановиться, привести себя в форму к самому важному событию в моей жизни. К моей свадьбе. Самому счастливому дню, как они его называют. Я не помню, когда в последний раз выходила из этой комнаты. Кажется, вообще ни разу после того вечера. После благотворительного приёма моя внутренняя вселенная безвозвратно рухнула. Во больше мне не осталось ничего. Ни надежды, ни мечтаний, ни целей, ни даже желания мстить тем, кто причинил мне боль. Ненависть к отцу и Камелии тоже исчезла, будто её и не было, уступив место совершенному равнодушию. Равнодушие эта настолько абсолютное, что единственным отчётливым желанием стала смерть. Настоящая. Не метафорическая, не фигуральная, а самая что ни на есть физическая смерть. Перестать дышать, перестать чувствовать, перестать видеть этот мир, который превратился в сплошное напоминание о муке. Чтобы меня закопали глубоко в землю, в тишину и темноту, где я наконец смогла бы сделать последний вдох и исчезнуть навсегда. Эти пять дней слились в один бесконечный, тягучий кошмар. Я помню только отдельные вспышки, фрагменты, не складывающиеся в целое. Самое яркое воспоминание, тот самый момент, когда Хит бросил меня. Я задыхалась, плакала, обнимала Эй-Джея, а затем всё погасло. Самая обычная, беспросветная чернота, в которой не было ни снов, ни мыслей, ни боли. Потом, сквозь вату, до меня доносились обрывки фраз, но слова распадались и не складывались в смысл. Я не понимала, пока не открыла глаза и не увидела над собой лицо доктора. А за его спиной отца, рядом бабушку. Они смотрели на меня с такой тревогой, что мне стало почти смешно. Особенно от беспокойства, читавшегося на лице отца. Словно ему действительно есть дело до того, жива я или нет. Я терялась в догадках: как оказалась здесь, почему моё тело не слушается, а память отказывается работать. Доктор задавал вопросы, сыпал ими один за другим, а я не могла выдавить из себя ни слова. Слышала его, осознавала, что нужно ответить, даже мысленно формулировала фразы, но они застревали на полпути, не в силах пробиться наружу. Во рту пересохло настолько, что язык казался чужеродным предметом, не имеющим отношения к моему телу. Губы покрылись тонкой коркой, которая трескалась при малейшем движении, и я чувствовала солоноватый привкус крови. Голова пульсировала волнами боли, а под кожей разлилась такая слабость, что даже моргать приходилось с усилием. Сейчас это состояние отступило, стало легче, но тогда, в первые дни, я даже не знаю, с чем сравнить те ощущения. Руки отказывались подниматься, каждое движение требовало колоссальных затрат энергии, которой у меня попросту не было. А уж мысль о том, чтобы встать и дойти до туалета, выглядела настолько непосильной задачей, что я предпочитала терпеть до последнего. Но организм брал своё, и тогда приходилось прибегать к помощи Мэри. Никогда не думала, что в моей жизни наступит момент, когда кто-то будет вести меня в ванную, поддерживать, помогать снимать одежду, как беспомощному ребёнку. Стыд, который я испытывала в те минуты, невозможно измерить никакими цифрами. Мэри, конечно, пыталась сгладить эту неловкость своей неизменной добротой. Она говорила, что всё это пустяки, что главное, это моё здоровье, а остальное не важно. Иногда она пыталась пошутить, приободрить меня, разрядить обстановку, но неловкость никуда не уходила. Она поселилась в памяти на долгие годы и до сих пор напоминает о себе каждый раз, когда наши взгляды с Мэри пересекаются. В один из дней, какой именно, я не берусь определить, сквозь пелену забытья до меня донеслись обрывки разговора. Доктор объяснял моё состояние кому-то из присутствующих, скорее всего отцу. — Организм сильно истощён, выраженное обезвоживание. У мисс Де’Лоренте критически низкий уровень сахара в крови, желудок практически не работает. Сначала необходимо восстановить водно-электролитный баланс, а уже потом думать о полноценном питании. Я не видела этой сцены, не могла открыть глаза, настолько слабой была тогда. Возможно, я находилась в полусне, в том странном состоянии между явью и беспамятством, когда реальность просачивается тонкими струйками, перемешиваясь с обрывками сновидений. Помню, мужчина задал ещё один вопрос: — Скажите, испытывала ли мисс Де’Лоренте в последнее время серьёзный стресс? Что-то, что могло спровоцировать столь резкое истощение организма? Я затаила дыхание, пытаясь расслышать ответ, но тишина затянулась. Возможно, отец просто промолчал, не найдя слов, чтобы объяснить правду. А может, ответа и не последовало вовсе, потому что говорить было нечего. Вель действительность была слишком тяжела для слов, чтобы произносить её вслух. Сегодня я впервые спустилась на ужин, где семья собралась за столом. Дедушка сидел во главе, такой же крепкий и бодрый, каким я помнила его с самого детства. Микроинсульт оставил лишь едва заметную лёгкую асимметрию на лице, совсем ничего существенного, почти незаметную. В целом же Атила был полностью восстановлен: сила, особенная властность и уверенность, которая всегда исходила от него, никуда не исчезли, и я видела его таким же, каким он был до болезни. Меня это должно было радовать, и где-то в глубине, наверное, действительно радовало, но до поверхности это чувство так и не поднялось, застряв в тех слоях души, куда я уже не имела доступа. Моё собственное состояние тоже улучшилось настолько, что я смогла не просто присутствовать за столом, но и есть что-то более насыщенное, чем жидкий бульон. Сегодня мне подали пюреобразный суп, и сам факт того, что я могу его глотать, свидетельствовал о прогрессе. Но я почти не вслушивалась в разговоры, не отвечала на вопросы, не реагировала на обращённые ко мне реплики. Просто сидела, ковыряла ложкой, отправляла в рот ложку за ложкой, механически пережёвывая и проглатывая, и ждала только одного момента, когда содержимое тарелки закончится и я смогу вернуться в своё добровольное заточение. За эти пять дней Эй-Джей появлялся в моей комнате неоднократно, приносил цветы, говорил что-то ободряющее, пытался держать за руку. Один раз даже его отец умудрился выкроить время в своём бесконечном предвыборном графике, чтобы выразить почтение будущей жене своего сына. Дядя заходил несколько раз, интересовался моим состоянием, и в его глазах читалось неподдельное опасение. Аарон появлялся каждый день, садился на край кровати, спрашивал, как я себя чувствую, пытался завести разговор, вытащить меня из этого оцепенения, в которое я погружалась всё глубже. Казалось бы, столько внимания и заботы должно было согревать, наполнять душу, вселять силы. Но внутри меня ничего не отзывалось. Там, где раньше жили чувства, теперь стояла стена из плотного, непробиваемого льда, и мысль о её растоплении была смехотворной. Аарон, чьё присутствие совсем недавно было для меня единственным тёплым лучом в этом царстве вечного холода, перестал вызывать какой-либо отклик. Не то чтобы я сознательно решила отгородиться от него, нет. Просто во мне не осталось сил на эмоции, на переживания, даже на радость от того, что он рядом. Я промолчала даже о Хите. Дело не в скрытности или недоверии к брату, просто возвращаться к тому вечеру, к моменту краха всей моей жизни, было выше моих сил. Слишком слаба, слишком пуста, слишком мертва внутри, чтобы ворошить прошлое. Тошно от осознания, что после всего случившегося я до сих пор зачем-то дышу. Эй-Джей, как это ни удивительно, ни разу не спросил меня о том, что произошло на благотворительном вечера. Ни единого вопроса, ни малейшего намёка на ту сцену, где незнакомец выложил полтора миллиона за танец со мной. Он приходил, сидел рядом, держал за руку, смотрел с трепетом, смешанным с переживанием, но молчал. Возможно, моё состояние было настолько плачевным, что Эй-Джей просто не решался затрагивать эту тему. А может быть, он действительно не придал тому эпизоду особого значения, списав на эксцентричность какого-то богача, решившего поучаствовать в благотворительности столь необычным способом. Уверена, что имени Хита он не знает и никогда о нём не слышал. Для него тот мужчина остался просто анонимным миллионером, не больше. Другое дело его отец. Эйден старший, с его политической чуйкой и привычкой подозревать всех и вся, наверняка что-то учуял. Абсурдно много денег за короткий танец, взгляд, слишком пристальный, и поведение незнакомца, которое должно было показаться чересчур странным. Но даже если Эйден что-то и думает, это точно не связано со мной лично. Скорее, он гадает, кто этот человек и не хочет ли навредить его предвыборной кампании. Если бы они заподозрили нечто большее, связали Хита со мной, они бы давно сообщили отцу. А отец... что ж, возможно, он уже в курсе. Думаю, ему уже слили всё, что нужно. Майкл просто решил не выкладывать карты на стол сразу, решив посмотреть, как долго я смогу врать самой себе. Приберег козырь на потом или решил, что я и так уже на дне? В любом случае, мне всё равно. Плевать. Пусть думают, пусть подозревают, пусть строят свои теории. Моя судьба уже решена, и никакие подозрения ничего не изменят. Послезавтра я стану его женой. Сменю фамилию, буду миссис Ланкастер, впишусь в их идеальную картинку счастливой семьи, стану частью предвыборной кампании, украшением, трофеем, чем-то, что поможет им получить желаемое. Именно этого они все и добивались, ради этого строили свои интриги и плели сети. И вот этот момент наконец настанет. День, которого они ждали, свершится. А мои мечты, надежды и ожидания от жизни теперь рассыпались в прах. Единственный человек, способный дать мне всё это, оказался тем, кто предал меня дважды. Тот, кто обещал мне целый мир, снова выставил меня дурой. Я верила ему, как будто у меня не было мозгов, и оба раза Хит доказал: вера в него, это диагноз. Дважды я давала ему шанс, и дважды он втаптывал эту веру в грязь. Есть в человеческом существовании такая грань, за которой исчезает даже отчаяние. Не знаю, как это правильно назвать… Может быть, абсолютным нулём, может, точкой невозврата, когда ты уже не просто смирился, а перестал существовать как личность, способная на какие-то реакции. Ведь смирение, если вдуматься, это тоже определённый внутренний процесс. Чтобы смириться, нужно сначала принять, пропустить через себя, переварить, найти в себе силы сказать: «Будь что будет, я принимаю это». В смирении есть что-то почти религиозное, какая-то последняя капля веры в то, что так надо, что так правильно, что всё к лучшему. А когда вера исчезает, когда надежда умирает, когда даже ненависть перегорает и остывает, остаётся только пустота. И в этой пустоте нет даже желания смиряться. Потому что для смирения нужно хоть какое-то участие в собственной судьбе, хоть капля осознанного выбора. А здесь выбора уже нет. Здесь ты просто плывёшь по течению, даже не плывёшь, а тебя несёт, как щепку, которая уже давно перестала быть частью дерева, потеряла все свои связи с корнями и ветвями. Ты просто есть, но тебя нет. Проиграно всё, что можно было проиграть. В работе, в жизни… в любви. Любовь превратилась в ядовитое растение, которое выросло внутри и теперь отравляет каждую клетку, но даже от этого яда нет желания избавляться. Нет смысла кричать, ругаться, бороться, доказывать. Нет смысла даже пытаться что-то изменить. Всё, что можно было изменить, уже изменилось без твоего участия. Всё, что можно было потерять, потеряно. Всё, что можно было сломать, сломано. И ты отдаёшь себя в руки судьбы, даже не в руки… просто отпускаешь себя, позволяешь нестись куда-то, не интересуясь направлением. Потому что какая разница, куда тебя вынесет, если внутри уже ничего не осталось? Судьба может делать со мной что угодно, я больше не буду сопротивляться. На улице уже сгущались сумерки, когда я наконец решилась принять душ. Я не мылась с того самого дня, когда рухнула в это состояние, и все эти пять дней чувствовала себя отвратительно грязной, пропитанной собственным запахом, липкой и чужой для самой себя. Поэтому, когда тёплая вода наконец коснулась кожи, это было похоже на маленькое освобождение. Я стояла под струями, позволяя им смывать не только грязь, но и часть той тяжести, что осела внутри. Медленно, без спешки, я намыливала тело, смывала пену, возвращая ощущение чистоты. После душа я тщательно почистила зубы, высушила волосы и надела тёплый махровый халат, под который заправила длинные носки. Когда я вышла из ванной, комната встретила меня запахом свежести. Мэри как раз заканчивала застилать постель свежим бельём, её движения были привычными и успокаивающими. Она пожелала мне спокойной ночи и бесшумно вышла за дверь, оставив меня в тишине. Я собрала несколько подушек, бросила их у настенного окна и уселась прямо на пол, обхватив колени руками и прижавшись лбом к прохладному стеклу. Глаза сами собой закрылись, и я сделала несколько глубоких, размеренных вдохов, и вдруг поймала себя на мысли, что за все эти пять дней не проронила ни слезинки. Ни одной маленькой капли, ни одного всхлипа. Хит, наверное, был бы поражён таким достижением. Если бы он вёл календарь моих истерик, то сегодня обязательно отметил бы эту дату красным маркером. Пять дней без нытья, мой личный рекорд за последние полгода. Печальная усмешка тронула губы при мысли о том, какую колкую шутку он бы выдал, узнав об этом. Наверняка сказал бы что-нибудь в своём духе, ехидное и злое, но с той самодовольной усмешкой, от которой на левой щеке появляется ямочка. Та, которую я так любила. В этот момент дверь едва слышно приоткрылась. Я узнала бы это присутствие даже с закрытыми глазами. Отец никогда не стучится. — Как трогательно, — произношу я первой, не поворачивая головы и продолжая смотреть в темнеющий сад за окном. — Майкл Де'Лоренте собственной персоной решил проведать свою дочь. Или всё-таки свой самый прибыльный контракт? Прости, в последнее время я вечно путаю эти понятия в нашей семье. Он подходит ближе, останавливаясь всего в шаге от меня. Руки в карманах брюк, плечи расправлены, и с этого ракурса его фигура кажется ещё более внушительной, подавляющей. Я чувствую его присутствие кожей, но продолжаю смотреть в окно. — Можешь не отвечать, — добавляю я, когда тишина затягивается. — Я и так знаю, зачем ты здесь. Проверить, не испортился ли товар перед сделкой? Не волнуйся, пап. Всё в полном порядке. Я ещё пригодна для использования по назначению. — Зачем ты это делаешь? Вопрос повисает в воздухе, такой неожиданный и неуместный, что я на мгновение теряюсь. Это совсем не то, что я ожидала услышать. Я медленно поворачиваю голову и поднимаю на него взгляд. — Делаю что? — Всё усложняешь. Я не сдерживаю смех. Короткий, сухой, лишённый веселья. — Я следую каждому твоему слову. Сижу здесь и покорно жду своей смерти… ой, прости, оговорилась. Свадьбы. Так чего тебе ещё нужно? Зачем ты пришёл на самом деле? — Затем, что даже у таких жестоких людей, как я, бывают моменты слабости. Я ведь… я действительно думал, что смогу быть просто отцом. Что смогу отделить бизнес от семьи. А в итоге получил то, что заслужил… дочь, которая смотрит на меня как на врага. Он достаёт зажигалку из кармана зажигалку, и начинает вертеть её между пальцами. — Я не прошу прощения. Не буду врать, что всё можно исправить. Но если тебе станет легче, знай: каждый раз, когда ты смотришь на меня с этой ненавистью в глазах, я чувствую то, что, наверное, чувствуют все отцы, когда теряют дочерей. Только я теряю тебя не в могиле, а при жизни. И это, Сарада, намного хуже. Я слушаю его, и внутри действительно ничего не происходит. Ни боли, ни злости, ни даже привычной горечи. Только дыра равнодушия, которую его слова не в силах заполнить. — Если бы ты сказал всё это, скажем, неделю назад, возможно, это имело бы значение. А сейчас... сейчас это просто слова. Звук, который проходит сквозь меня, не задевая ничего. Ты опоздал, Майкл. На много лет опоздал. Ты, может, и был рядом, когда я делала первые шаги, но отцом ты так и не стал. Не всем людям дано быть родителями. Из тебя получился отличный босс, прекрасный стратег, но вот с ролью папы ты облажался. По-крупному. Майкл слушает, не перебивая, и когда я замолкаю, на его лице не отражается ничего. Только лёгкое движение желваков на скулах выдаёт, что мои слова задели хоть что-то. — Ты права, — соглашается он. — Во всём права. Я опоздал… всегда опаздывал. На твои первые шаги, на школьные спектакли, на выпускной, на поступление в Нью-Йорк, на все те важные моменты, когда ты нуждалась во мне. Я выбирал дела, бизнес, войну. Всё, что угодно, только не родную дочь. Но что самое поганое во всей этой истории? Я действительно думал, что так правильно. Что, обеспечивая тебе безопасность, давая всё, что можно купить за деньги, я выполняю свой отцовский долг. А то, что нельзя купить... я просто не умел это давать. И сейчас уже поздно учиться. Он устало проводит рукой по лицу, и этот жест почему-то кажется неправильным, слишком человеческим для него. — Я не знаю, как это исправить. Наверное, уже никак. Но я хочу, чтобы ты знала: когда ты родилась, я держал тебя на руках и обещал себе, что ты будешь жить в мире, где тебе ничего не угрожает. Я не умею по-другому. Меня самого никто не учил быть отцом. И я передал тебе то, что умел. Всё, что умел. А оказалось, что этого мало. Что тебе нужно было что-то другое. Что-то, чего у меня просто нет внутри. Однако всё, что бы ты ни говорила, как бы ни ненавидела… Сарада, ты единственное, что у меня есть по-настоящему. Какая душещипательная речь. Пожалуй, мне не хватает только носового платка. Я слушаю его и позволяю себе тонкую, раздражённую улыбку. — Ой, да ладно тебе, — отмахиваюсь я. — Ты ещё молод, полон сил, даже сединки ни одной. Послезавтра избавишься от меня, мы с Эй-Джеем укатим в Спрингфилд, и начнётся твоя райская жизнь. Самая заветная мечта наконец исполнится… ну, почти самая заветная. Моя свадьба всё же впереди. Я делаю паузу, давая ему прочувствовать каждое слово. — Женишься на Камелии, нарожаете детишек. Сколько ты хочешь? Двоих? Троих? Может, пять? Хотя сомневаюсь, что она согласится вынашивать так много, у неё же имидж, светская жизнь. Ну одного точно подарит. Лучше мальчика, да? Чтобы наследник был. Мальчики же всегда лучше, за ними будущее, продолжение рода, империи там всякие. Я поправляю халат, устраиваясь поудобнее. — Так что не кисни, пап. Там и наверстаешь упущенное, проведёшь работу над ошибками. Станешь образцовым отцом, будешь по ночам вставать, подгузники менять, на руках качать, в садик водить, сказки читать. Идеальный папаша… Всё то, чего я была лишена, сполна достанется твоим новым детишкам. Красивая картина, правда? Я смотрю на него с прищуром. — Так что не надо тут про то, что я единственная. Не смеши. Ты просто боишься признаться, что с нетерпением ждёшь, когда за мной закроется дверь и начнётся твоя новая, правильная, прекрасная жизнь. Без этой неблагодарной дочери, которая вечно тебя в чём-то обвиняет. Снова отворачиваюсь к окну. — Так что иди, Майкл. А меня оставь доживать эти последние часы в покое. — Хватит, — тяжело выдыхает он. — Довольно, Сарада. О чём ты вообще говоришь? Я здесь не для того, чтобы выслушивать весь этот бред. Я пришёл попытаться... попытаться наладить хоть что-то. Хоть немного... Бросаю на него взгляд и чувствую, как внутри поднимается волна. Не гнева, нет… Что-то другое. Какая-то невыносимая, истерическая потребность добить. Доказать. Показать отцу всю абсурдность его запоздалых попыток. — Подожди ещё один день. Всего один день, и меня больше не будет в твоей жизни. Совсем. Двадцать пять лет ты ждал этого момента, Майкл. Неужели двадцать четыре для тебя такая непосильная ноша? Я усмехаюсь, качая головой. — Ну ладно… полтора. Полтора дня до того момента, как я навсегда исчезну из этого дома. Больше не буду мозолить глаза. И ты наконец-то сможешь зажить в радость, выдохнуть полной грудью. Отец открывает рот, чтобы что-то сказать, но я не даю. Резко поднимаю руку, останавливая его, и на моём лице расцветает театральная, почти гротескная улыбка. — Боже! — восклицаю я, прижимая ладони к щекам в притворном озарении. — Я только сейчас поняла! Ты же можешь сделать из моей спальни детскую комнату! Как круто я придумала, правда? Я оглядываю пространство с деланным интересом. — Здесь так много места. И свет хороший. И стены можно перекрасить в нежно-голубой или персиковый. Камелия наверняка оценит. Представляешь, будете качать люльку ровно на том месте, где я рыдала все эти ночи. Идеальная преемственность, ничего не скажешь. Как считаешь? — Сарада, не своди меня с ума, — глухо произносит он, и в его тоне слышится что-то, похожее на мольбу. — Сходи, — отвечаю я, и это слово вылетает раньше, чем я успеваю его остановить. Отец смотрит на меня, и в его взгляде переплетаются боль и смятение, как будто я говорю на незнакомом ему языке. — Не своди. — Сходи! — кричу, я вскакиваю с подушек, чувствуя, как внутри меня что-то взрывается окончательно. — Сходи с ума! Хоть раз в жизни сойди и ты! Хоть раз позволь себе потерять эту грёбаную маску! Я задыхаюсь, слова вырываются наружу потоком, который невозможно остановить. — Так сойди уже! Сойди с ума, Майкл Де'Лоренте! Покажи мне, покажи хоть что-то, кроме этой вечной, долбаной невозмутимости! Сойди! Почувствуй хоть раз то, что я проживаю каждый чёртов день! Ты хоть представляешь, каково это, смириться с мыслью, что ты никому не нужна? Что ты просто разменная монета в чужой игре? Что единственный человек, которого ты любила, дважды тебя… Я осекаюсь, хватаюсь за голову, потому что кажется, что она сейчас взорвётся. — Ты говоришь, что хочешь всё наладить? Я всё усложняю, так? А ты попробуй жить с этим! Попробуй не спать ночами, потому что каждое воспоминание режет острее ножа! Попробуй смотреть в потолок и думать, зачем вообще просыпаться утром! Попробуй чувствовать, как внутри тебя умирает всё живое, потому что надежды больше нет! Я подхожу к нему вплотную, запрокидываю голову и не отводя взгляда смотрю ему в глаза. — Так сойди с ума! Почувствуй эту боль, отец! Эту пустоту! Эту безнадёжность! И может быть, тогда ты поймёшь, почему я не хочу твоих никчёмных попыток что-то исправить! Потому что уже ничего не исправить! Потому что внутри меня ничего не осталось! Ты добился этого! Ты и твоя идеальная сделка! Ты и твоя любовь к Камелии! Ты и твоё молчание, когда я разваливалась на части! Так что давай... Сойди с ума прямо сейчас. Покажи мне, что ты вообще способен на что-то, кроме холодных расчётов и правильных решений. Я замолкаю, тяжело дыша, чувствуя, как дрожит каждая клетка моего тела. Силы на исходе, и желания продолжать этот бессмысленный разговор тоже больше нет. Всё, что копилось внутри эти дни, выплеснулось наружу, оставив после себя странную лёгкость, которая бывает после долгой истерики. Отец стоит напротив и смотрит на меня. На короткую секунду мне кажется, что в его карих глазах появляется сожаление. Искренне, живое. Или я просто вижу там отражение собственной агонии. Но мне уже всё равно. — Хотя нет, — выдыхаю я, и голос мой звучит слишком безжизненно. — Не надо. Не сходи с ума. Не нужно мне ничего от тебя. Ни твоих эмоций, ни откровений. Я отворачиваюсь к окну, потому что смотреть на отца становится невыносимо. А может…если я увижу там жалость или, не дай Бог, любовь, это станет концом. Проще разглядывать сад, чем допустить даже мысль о том, насколько отчаянно мне сейчас нужно и то, и другое. — Я от тебя больше ничего не хочу и не жду. Совсем ничего. Слышишь? Ты добился того, что внутри меня не осталось даже надежды на то, что когда-нибудь что-то изменится. Я обнимаю себя руками, чувствуя, как мороз проникает под кожу, несмотря на тёплый халат. — Просто уходи, Майкл. Пожалуйста, оставь меня в покое. Дай мне дожить эти последние часы в этом доме без твоего присутствия. Без твоих слов, без попыток сделать мне больно или, наоборот, утешить. Мне уже всё равно, что ты там чувствуешь на самом деле. Правда. Я слышу, как отец делает шаг, потом ещё один. Останавливается. Тишина затягивается, становится слишком осязаемой. — Пожалуйста, — шепчу я, прижимаясь лбом к прохладному стеклу. — Просто уйди. Оставь меня одну. Это единственное, что ты можешь для меня сделать сейчас. Единственное, о чём я тебя прошу. Секунды превращаются в вечность. Но вот хлопает дверь, шаги затихают в коридоре, и ко мне наконец возвращается тишина. Теперь я одна. Ночь за стеклом замерла вместе со мной. Я знаю, что завтрашний рассвет подведет черту под моей прошлой жизнью. А послезавтра начнётся что-то новое, такое же пустое и бессмысленное, как и всё, что было до этого. Я уже собиралась укладываться спать, хотя слово «спать» звучит слишком громко. Настоящее кощунственно по отношению к моему состоянию. Можно сказать иначе: я планировала погрузиться в то странное полузабытье, когда глаза закрыты, тело неподвижно, а мозг продолжает бешено пережёвывать одни и те же мысли, не давая провалиться в спасительное беспамятство. Это, наверное, более реалистичный сценарий на ближайшие часы. Я переоделась в пижаму, забралась под одеяло и устроилась на подушках, глядя в потолок и пытаясь убедить себя, что завтрашний день когда-нибудь закончится. В комнате раздался едва различимый стук. Сначала я решила притвориться спящей. Никого не хотелось видеть, ни с кем не хотелось говорить. Но стук повторился, настойчивее, а затем послышался приглушённый голос Аарона, зовущий меня по имени. — Сарада, ты спишь? Я прочистила горло, понимая, что отмалчиваться бессмысленно. — Нет, не сплю. Заходи. Дверь приоткрылась, и вместе с этим движением в комнату скользнул тёплый, тусклый свет из коридора. Я специально не включала лампу, но темнота здесь не была глухой, пространство оставалось различимым благодаря ярким садовым фонарям за окнами, заливавшим комнату мягким рассеянным сиянием. Аарон замер на пороге, привыкая к полумраку. — Можно? — спросил он, хотя уже шагнул внутрь. Я лишь кивнула, и Аарон приблизился, осторожно опустившись на край моей кровати. Я сразу уловила его беспокойство, которое он пытался скрыть за внешним спокойствием. — Я слышал, что Майкл был здесь, — начал он негромко, глядя в сторону окна. — Вернее, как ты кричала. Честно говоря, хотел сразу прийти, но решил дать тебе немного времени, чтобы остыть и прийти в себя. Всё нормально? Я усмехнулась про себя. «Нормально»… какое же до ужаса смешное слово. — Да, — отвечаю я коротко. Голос звучит ровно, даже слишком ровно для человека, который полчаса назад разрывал связки. — Сарада, я слышал достаточно. Ты можешь не говорить, если не хочешь, но… — А что ты хочешь услышать? — перебиваю я. — Что мой отец пытался изобразить запоздалое раскаяние? Что я послала его куда подальше? Что послезавтра я выхожу замуж за человека, которого не люблю? Это сделает тебе легче? Прости, — добавляю я тише. — Не хотела срываться на тебе. Ты здесь ни при чём. — Ты не срываешься, — качает он головой. — Ты просто говоришь правду. И мне не нужно, чтобы было легче. Мне нужно, чтобы ты знала: я рядом. Что бы ни случилось. Я киваю, но этот кивок просто движение, лишённое смысла. Слова Аарона достигают ушей, но внутри не отзываются ничем. Только где-то глубоко, на самом дне, шевелится благодарность, но она слишком слабая, чтобы подняться на поверхность. — Спасибо, — говорю я механически. — Но тебе, наверное, лучше пойти спать. Уже поздно. — Ты меня прогоняешь? — Я просто не хочу, чтобы ты тратил на меня время. Всё равно уже ничего не изменить. Аарон смотрит на меня долгим, изучающим взглядом. Он не уходит, хотя я дала ему для этого все основания. Вместо этого немного поворачивается, упирается локтем в спинку кровати и теперь смотрит на меня уже не с беспокойством, а с какой-то странной задумчивостью. — Я смотрю на тебя сейчас и вижу ту же Сараду, которая всегда была уверена, что знает всё. Что ей всё понятно, всё ясно, всё разложено по полочкам. Ты ненавидишь отца. Ты ненавидишь Камелию. Ты ненавидишь Хита. И, наверное, нас всех… чуть меньше, но тоже достаточно. Я хочу возразить, но Аарон останавливает меня. — Не спорь. Я знаю, что это так. И имею полное право это говорить, потому что я сам через это прошёл. Через эту всепоглощающую уверенность, что тебе известна вся правда. Что ты видишь всё как есть. Что те, кто тебя предал, просто ублюдки, и никаких других красок в этой картине быть не может… Он на секунду сбивается, и я чувствую, как его слова начинают проникать сквозь мою броню. — А потом жизнь преподносит тебе такой пинок, от которого у тебя земля уходит из-под ног. И ты вдруг понимаешь, что ничего не знал. Что за каждым поступком, за каждым словом, за каждым взглядом стояло что-то другое. Что-то, чего ты не видел, потому что был слишком увлечён своей правдой. Нам кажется, что если человек сделал нам больно, он враг. Если предал, он чудовище. Если ушёл, он трус. И мы не допускаем мысли, что, возможно, эта боль, это предательство, этот уход были единственным способом нас спасти. Что тот, кто нанёс удар, возможно, ненавидел себя за этот удар сильнее, чем мы ненавидим его. Ты сейчас ненавидишь Хита. Имеешь право. Но откуда тебе знать, что двигало им на самом деле? Откуда тебе знать, что он чувствовал, когда отдавал тебя отцу? Что творилось у него внутри, когда он уходил с того благотворительного вечера, оставляя тебя в темноте? Я молчу, потому что слова натыкаются на невидимую преграду и глохнут, не дойдя до губ. — Иногда, Сарада, нам не дают знать всей правды не потому, что хотят сделать больно. А потому что сама эта правда может оказаться страшнее любой лжи. И тот, кто молчит, кто уходит, кто предаёт в твоих глазах, на самом деле просто пытается уберечь тебя от того, с чем ты не справишься. Он протягивает руку и накрывает мои пальцы своими. — Я не говорю, что ты должна всех простить. Не говорю, что боль уйдёт. Но, может быть, стоит допустить мысль, что ты не знаешь всего. Что за поступками Хита стоит нечто большее, чем просто желание сделать тебе больно. Может быть, он не твой враг. Может быть, он твой самый страшный спаситель. Который жертвует собой, чтобы ты жила. Даже если эта жизнь будет без него. Я знаю, тебе сейчас кажется, что это просто слова. Что я ничего не понимаю. Но поверь тому, кто тоже долгие годы ненавидел весь мир, а потом узнал, что эта ненависть была построена на песке. На том, чего не было. На том, что я сам себе придумал. Аарон поднимается, но его рука ещё мгновение задерживается на моей. — И Майкл, — добавляет он вполголоса. — Я знаю, что ты думаешь на счёт него. И у тебя есть на это все основание. Но поверь мне, он тоже жалеет. Каждый день вижу, как он смотрит на тебя, как молчит, как уходит в себя после ваших разговоров. Он жалеет, Сарада. Однако уже ничего не изменить. Ты сама говоришь, слишком поздно. Я хочу перебить его, сказать, что мне плевать на его сожаления, что это ничего не меняет, но Аарон продолжает, и в его голосе появляется та особенная настойчивость, которая заставляет меня замолчать и слушать. — Откуда ты знаешь, что эта свадьба, только ради бизнеса? — спрашивает он, и в этом вопросе нет обвинения, только искреннее желание достучаться. — Что, если всё куда серьёзнее, чем кажется? И есть что-то, о чём он просто не может тебе сказать? — Аарон… — Зачем ему рассказывать тебе правду? — настойчиво продолжает он. — Зачем впутывать тебя во все эти семейные дела, во все эти сложности, в эти тёмные истории, которые тянутся годами? Он выбрал самый лёгкий путь. Да, возможно, жестокий, потому что теперь ты считаешь его своим врагом. Но подумай: может быть, Майкл выбрал эту ложь, чтобы уберечь тебя от чего-то ещё более страшного? Я просто хочу, чтобы ты поняла: иногда то, что нам кажется слишком поверхностным, таким не является. И то, что он сказал тебе про бизнес и выгоду… Ты никогда не думала, это могло быть просто ширмой? Прикрытие. Или… — Хватит! — вырывается у меня, и я даже не пытаюсь сдерживаться. — Я не прошу тебя простить его, понять или принять. Я просто прошу тебя допустить мысль, что ты не знаешь всего. Что, может быть, за поступками Майкла стоит что-то большее, чем ты можешь себе представить. И что его молчание, это не предательство. Это... это попытка защитить тебя. Даже такой ценой. Внутри меня пустота, и его слова не могут её заполнить. И где-то глубоко, на самом дне, что-то шевелится. То ли надежда, то ли просто страх перед неизвестностью. Но одно я знаю точно, мне снова пытаются втюхать эту сладкую ложь про «спасителей» и «благие намерения». — Ты серьёзно сейчас? Ты правда сидишь здесь и рассказываешь мне, что отец, который продал меня Ланкастерам, на самом деле меня спасает? Что Хит, который меня предал, мой ангел-хранитель? Я усмехаюсь. — Аарон, я понимаю, что ты хочешь как лучше. Правда. Но эти сказки... они для детей. Для тех, кто ещё верит в чудеса. А я уже не верю. Ни в чудеса, ни в отцов, ни в любовь. Вообще ни во что. Поднимаюсь с кровати и подхожу к окну. — Если у них была причина, если они действительно меня спасали, почему я чувствую себя так, будто меня похоронили заживо? Почему внутри меня ничего не осталось, кроме этой боли? Спасители, говоришь? Такие спасители мне не нужны. — Ладно, — тяжело выдыхает он. — Давай тогда на другом примере. Взять хотя бы Майкла. С самого момента смерти моего отца он делал всё, чтобы найти убийцу. Перевернул всё вверх дном, изучил каждую зацепку. Они вместе с дядей Калумом, Фьюри и Робертом перебирали имена, фамилии, кланы, прочёсывали списки, надеясь найти хотя бы слабый след. И знаешь, в какой-то момент Майкл настолько отчаялся, что был готов подозревать кого угодно. Даже Хита. Твоего Хита. Я вздрагиваю, но не оборачиваюсь. — Хотя, казалось бы, какое отношение он мог иметь к убийству Кросмана? Он оказался на линии огня чисто случайно. Не в том месте не в то время. Под пулю попал из-за Атилы, из-за врагов, которые охотились на нашу семью. Чужой человек, совершенно ни при чём, едва не погиб из-за того, что его вообще не касалось. А Майкл всё равно его подозревал. Он перехватил Хита по дороге, отвёз на склад, пытал, выбивал правду. Избил до полусмерти. Тебе вряд ли известно об этом, потому что отец не стал бы тебе рассказывать. Я чувствую, как внутри всё холодеет. Пальцы сами сжимаются в кулаки. — Я к чему это всё говорю, — продолжает Аарон. — Иногда мы оказываемся в таком отчаянном положении, что теряем всякий смысл, всякую веру во что-либо. И тогда мы готовы ухватиться за любое подозрение, лишь бы получить хоть какой-то ответ, хоть какую-то иллюзию правды. Нам уже не важно, настоящая эта правда или нет. Нам важно успокоиться. Найти виноватого. Закрыть гештальт. Но это не решение проблемы. Он делает паузу, и я слышу, как Аарон переводит дыхание. — Ну и к чему мы пришли? Оказалось, что отца убил немецкий клан. И самое паршивое… Это имя было в наших списках с самого начала. Мы обсуждали их, рассматривали, но что-то не сошлось, и пришлось закрыть эту версию. Пошли дальше, уверенные, что правда где-то в другом месте. А на самом деле нужно было просто копнуть глубже. Посмотреть шире, чем казалось на первый взгляд. Заглянуть за ту стену, которую мы сами себе и воздвигли. Всё это время это был тот самый клан, те самые люди, чьи имена уже были в наших головах, кого мы разбирали и кого посчитали непричастными. То же самое с местом убийства. Мы всё время думали, что было пять выстрелов. Эксперты, баллистика, всё сходилось. А оказалось шесть. Просто мы не учли одну маленькую деталь. Не заметили, потому что были слишком уверены в своей правоте. Аарон подходит ближе, кладёт руку мне на плечо, и я чувствую через ткань тепло его ладони. — На этих примерах я и хочу тебе показать, Сарада, что не всегда всё так, как нам кажется. Мы не всегда видим полную картину. Думаем, что мы самые умные, что всё знаем, видим истину. Но это не так. Правда часто оказывается глубже, сложнее, многограннее. И то, что мы принимаем за предательство, может оказаться спасением. То, что мы считаем ложью, может оказаться единственной возможной правдой. Просто мы не хотим заглядывать глубже, потому что это больно и страшно. Потому что это рушит ту картину мира, которую мы выстроили ценой собственных слёз. Я долго молчу после его слов. Они повисают в воздухе, важные, значимые, наполненные каким-то смыслом, который Аарон так усердно пытается до меня донести. А я смотрю в окно, на этот подсвеченный сад, и чувствую только одно: всепоглощающее безразличие ко всему, что он только что сказал. Может быть, в его словах и есть доля правды. Может быть, отец действительно перевернул всё вверх дном, ища убийцу Кросмана. Может быть, немецкий клан действительно был в списках с самого начала, а они просто не заметили. Может быть. Но что это меняет? Я устала искать глубинный смысл там, где его нет. Устала оправдывать тех, кто причинил мне боль. Устала разбираться в чужих мотивах, когда внутри меня самой не осталось ничего, кроме полного безразличия. Аарон говорит, что правда сложнее, чем кажется. Что за поступками отца и Хита может стоять что-то, чего я не вижу. Но, возможно, я не хочу этого видеть. Возможно, мне проще верить в ту правду, которую я знаю: простую, очевидную, не требующую анализа. Всё всегда просто. Всё всегда на поверхности. Усложняют лишь те, кто не хочет принимать реальность такой, какая она есть. А реальность такова: отец продал меня Ланкастерам. Хит меня предал. Я никому не нужна. Никому не была нужна. И все эти философские рассуждения о спасении, о благих намерениях, о тайнах, которые лучше не знать, всего лишь попытка прикрыть эту простую истину красивыми словами. Аарон хочет как лучше. Я понимаю это. Он пытается дать мне надежду, хочет показать, что мир не так однозначен, что за болью может скрываться любовь, а за предательством спасение. Но я больше не хочу надеяться. Не хочу верить. Не хочу искать. Потому что каждый раз, когда я позволяла себе надеяться, реальность била меня так сильно, что я едва могла дышать. Я закрываю глаза и делаю глубокий вдох. Внутри пустота. И это пустота теперь мой дом, моё убежище, моя защита от всего, что может причинить мне боль. В ней нет надежды, но нет и разочарований. В ней нет веры, но нет и предательства. В ней нет любви, но нет и потерь. — Допустим, ты прав, — говорю я наконец. — Возможно, за всем этим действительно стоит что-то, чего я не знаю. Какая-то великая тайна то благородное спасение, глубокая правда. Но ты не понимаешь одного… Мне всё равно. Я поворачиваюсь к нему и смотрю прямо в глаза. — Мне абсолютно всё равно, Аарон. Я больше не хочу искать смысл там, где его нет. Не хочу оправдывать тех, кто сделал мне больно. Не хочу верить в сказки про героев и высшие намерения. Я хочу просто дожить до завтра, а послезавтра стать Ланкастер, исчезнуть отсюда навсегда… и забыть. Забыть всё, что было. Потому что это единственный способ не сойти с ума окончательно. Аарон смотрит на меня с той особенной грустью, которая бывает, когда понимаешь, что не можешь помочь. А я отворачиваюсь обратно к окну. — Я со всем смирилась, Аарон. С тем, что меня предали, что меня продали, что я никому не нужна. И знаешь, в этом есть своё облегчение. Когда перестаёшь ждать, надеяться и верить, становится легче. Больно, пусто, но легче. Потому что больше нечему разбивать тебе сердце. Я провожу пальцем по гладкому стеклу. — Так что оставь свои философские рассуждения. Они не для меня. Мне уже ничего не поможет. И ничего не нужно. Я просто хочу, чтобы этот кошмар закончился. А всё остальное... пусть остаётся там, за этим окном. В мире, который мне больше не принадлежит. — Ладно, — соглашается он просто. — Я понял. Аарон не спорит, не переубеждает и не пытается доказать обратное, и я с облегчением понимаю, что это сейчас действительно лучший вариант. — Я не буду больше ничего говорить. Не буду пытаться достучаться, убедить... Если тебе легче так, пусть так. Но запомни: я всегда рядом. Что бы ты ни решила. Кого бы ни выбрала. Даже если выберешь ненависть. Я всё равно буду здесь, потому что ты моя сестра. А это, Сарада, единственная правда, в которой ты не должна сомневаться. Аарон сжимает моё плечо чуть сильнее, потом разворачивается и направляется к двери.***
Сна не было ни в одном глазу. Я пролежала долгие часы без движения, уставившись в потолок. В голове стояла непробиваемая пустота. Ни обрывков мыслей, ни воспоминаний, ни попыток что-то осмыслить. Только эта комната, потолок и тишина, растянувшаяся до болезненной бесконечности. Я даже не сразу поняла, когда в неё начал настойчиво стучаться свет, просачиваясь сквозь шторы и заполняя пространство тусклым золотом. Бессмысленность этой попытки отдохнуть стала настолько очевидной, что я решила хотя бы создать иллюзию контроля над ситуацией. Встала, намереваясь задернуть шторы поплотнее и всё-таки попытаться уснуть в полной темноте. Но, дойдя до окна и выглянув во двор, поняла: спать бесполезно. Лучше выйти на свежий воздух, посидеть в зимнем саду, подышать, пока этот дом снова не начал давить на меня своими стенами. Быстро умылась, натянула первую попавшуюся футболку, джинсы, кроссовки и выскользнула в коридор. На первом этаже уже кипела жизнь: в столовой суетилась прислуга, готовя завтрак, и, конечно, меня тут же перехватила Мэри. Она всплеснула руками, увидев меня в такую рань, и тут же затараторила: — Мисс, почему вы так рано? Всё хорошо? Может быть, у вас какие-то важные дела, о которых мне не сообщили? Я сейчас же всё организую, только скажите! Я постаралась улыбнуться максимально успокаивающе: — Всё в порядке, Мэри, просто решила встать пораньше. Никаких дел, не волнуйтесь. — Тогда я сейчас принесу вам овсяную кашу! — заявила она тоном, не терпящим возражений. Я открыла рот, чтобы сказать, что не хочу есть, но Мэри уже выставила вперёд ладонь: — Нет-нет, умоляю, не спорьте. Вам нужно восстанавливать силы. Я мигом! Спорить с ней было бесполезно, и я только нахмурилась, сдаваясь, и направилась к выходу во двор. Зимний сад встретил меня привычной влажной духотой и запахом зелени. Я опустилась в плетёное кресло, стоящее в углу, и вдруг поймала себя на мысли, что сейчас очень кстати пришлась бы какая-нибудь книга. Но все книги, которые мне могли бы понравиться, хранились у дедушки в спальне, а тащиться туда сейчас было откровенно лень. Поэтому я просто откинулась на спинку и уставилась на тонкие, переплетающиеся ветви сиреневого клематиса. Не прошло и пяти минут, как в сад вплыла Мэри с подносом в руках. Она водрузила его на столик рядом со мной с таким видом, будто доставила лично королеве. На подносе красовалась тарелка с овсяной кашей, не слишком густой, украшенной свежими ягодами, стакан воды и чашка кофе со сливками, от которой поднимался аппетитный пар. Я поблагодарила Мэри, и она, удовлетворённая, удалилась, оставив меня наедине с этим гастрономическим изобилием. Я взяла чашку, сделала глоток и чуть не зажмурилась от удовольствия. Горячий кофе с идеальной пенкой и едва уловимой корицей разлился внутри мягким, приятным теплом. Кажется, я не пила его целую вечность. Несколько недель точно. И сейчас каждая клетка тела отзывалась на этот забытый вкус. Я пила кофе мелкими глотками, растягивая удовольствие, и машинально стянула с каши пару малин. Они оказались спелыми и сладкими. Сама каша выглядела вполне съедобно, даже аппетитно, но организм упрямо сопротивлялся идее завтракать. Что-то внутри меня до сих пор отказывалось пропускать пищу внутрь. Я ограничилась ягодами и снова вернулась к кофе, чувствуя, как это маленькое утреннее пиршество наполняет меня странным уютом. В этот момент дверца зимнего сада открылась, и на пороге появился дедушка. — Кофе пьёшь, — констатирует он, принюхиваясь. — А мне вот врачи запретили. Говорят, давление, сердце, всё такое. Я им, конечно, киваю, а сам думаю: если мне нельзя кофе, зачем мне тогда вообще это всё? — Атила обводит рукой зимний сад, намекая на всю роскошь вокруг. — Продавайте особняк, покупайте мне чай и отправляйте в дом престарелых. Я не удерживаюсь от смешка, делая очередной глоток кофе и наблюдая за тем, как дедушка обходит столик и с заметной осторожностью опускается на софу напротив меня. В его движениях чувствуется та особая, старческая грация, когда каждое действие совершается с осознанием собственной уязвимости, но без капли жалобы. Он довольно щурится, лениво откидывается на спинку и небрежно закидывает ногу на ногу. — И вот уже три недели, — задумчиво произносит Атила. — Три недели без кофеина, без сигарет, даже без моего любимого виски. Врачи говорят, что это временно, но я-то знаю: «временно» в их устах означает «до конца твоих дней, просто мы не хотим тебя расстраивать». Он усмехается, и в этой усмешке столько иронии, что я невольно улыбаюсь. — И знаешь, что самое обидное? Казалось бы, всего три недели. А по ощущениям, будто целая вечность прошла с тех пор, как я в последний раз чувствовал себя человеком, а не подопытным кроликом в белом халате. Оказывается, так чертовски сложно отказываться от своих привычек. От того, что составляло твой маленький ритуал, твой островок стабильности. Даже если этот островок, просто чашка кофе по утрам. Я смотрю на него с пониманием и делаю ещё один глоток, наслаждаясь моментом. — Три недели, это действительно много, — подмечаю я. — Но, думаю, ты скоро привыкнешь. Организм умеет адаптироваться ко всему. Даже к отсутствию того, что любишь. — Вот именно что адаптироваться, — кивает Атила, и в его глазах появляется тот особенный блеск, который бывает, когда он собирается рассказать что-то важное. — Привыкнуть, смириться, перестать замечать отсутствие. И это, наверное, самое страшное. Не то, что ты теряешь, а то, что привыкаешь жить без этого. Дедушка замолкает на секунду, и я чувствую, что сейчас последует какая-то история. Что-то из его долгой, насыщенной жизни, о которой я знаю так мало. — В моей жизни был один человек, Сарада… Очень, очень много лет назад. Когда тебя ещё не было, а Кросман и Майкл были совсем детьми. Так вот, этот человек терпеть не мог табачный дым. Совершенно не переносил. Задыхался, морщился, отходил подальше, стоило кому-то закурить. Просто физически не мог находиться рядом. Я слушаю, затаив дыхание. Атила редко говорит о прошлом, и каждое его слово сейчас кажется особенно ценным. — Однако у этого человека был удивительный талант, — продолжает он, и в его глазах мелькает искорка. — Он умел петь. У него был прекрасный, чистый голос, такой, что заставлял вслушиваться в каждое слово, замирать и забывать обо всём на свете. Голос, от которого мурашки бежали по коже, а время останавливалось. Атила делает паузу, собираясь с мыслями. — И так вышло, что этот человек по странному, невероятному стечению обстоятельств, можно сказать, чисто случайно, устроился работать в заведение, где большая часть гостей курила. Постоянно, везде, не стесняясь. И что ты думаешь? Со временем он начал привыкать. Сначала просто терпел, потом перестал замечать, всё меньше кривился, а потом... Я молчу, чувствуя, что эта история о чём-то большем, чем просто о привычке. — Через какое-то время я мог спокойно курить, выпускать дым прямо в его сторону, и он не только не возражал, но, кажется, даже находил в этом какое-то странное удовольствие. Будто дым стал для него символом чего-то другого. Чего-то, что этот человек полюбил вопреки всему. Он смотрит на меня с лёгкой, понимающей улыбкой. — Я к чему это всё рассказываю, Сарада. Иногда мы думаем, что ненавидим что-то, что это нам чуждо, неприемлемо, невозможно. А затем жизнь сталкивает нас с этим снова и снова, и мы вдруг понимаем, что перестали замечать то, что раньше вызывало отвращение. И самое интересное, что потом нам этого даже не хватает. Так и с людьми. И с чувствами. И с привычками. Я смотрю на него, пытаясь понять, к чему Атила ведёт. К Хиту? К отцу? К самому себе? — Я просто хочу сказать, — поясняет он, — что не всё, что кажется нам чужим и неправильным, таким и остаётся навсегда. Иногда нужно просто дать себе время, чтобы понять, что на самом деле важно. А что…просто дым, который развеется при первом же ветре. Я задумываюсь, переваривая его историю, и во мне просыпается любопытство. Аккуратно ставлю чашку на столик и поворачиваюсь к нему. — Дедушка, а кто этот человек? Твой друг? — спрашиваю я, стараясь, чтобы вопрос звучал не навязчиво. — Что с ним сейчас? Атила смотрит куда-то в сторону, и в его тёмно-серых глазах мелькает тень, которую я не могу сразу распознать. Он молчит несколько долгих секунд, а потом тихо произносит: — Его уже нет. Я воспринимаю это сначала как «больше не общаетесь», но что-то в его интонации заставляет меня уточнить: — В смысле, нет? Вы больше… не поддерживаете связь? Он медленно переводит на меня взгляд, и в этом движении столько спокойной, устоявшейся грусти, что у меня внутри всё сжимается. — Этот человек умер, Сарада. Я замираю, слова повисают в воздухе. Мне становится искренне жаль, хотя я даже не знаю, о ком идёт речь. Просто видеть эту тень в глазах дедушки, слышать эту обречённость в его голосе, этого достаточно, чтобы почувствовать боль потери, даже спустя годы. — Мне очень жаль, — шепчу я, и это не просто дежурная фраза. В ней всё моё сочувствие, всё понимание того, что некоторые раны не заживают никогда. Атила кивает, принимая мои соболезнования, но не зацикливаясь на них. — Это был твой друг? Вы были близки? Я прерываюсь, не зная, как правильно сформулировать вопрос, чтобы не показаться бестактной. Опускаю глаза на свои руки, сцепленные в замок, давая ему время подумать, собраться с мыслями. Потом снова поднимаю взгляд и встречаю задумчивое лицо дедушки. — Ближе, чем друг. Намного ближе. Я чувствую, как внутри меня что-то ёкает. Это признание звучит так интимно и глубоко, что я физически ощущаю его важность. Я не знаю, что сказать, как отреагировать, и просто молчу, давая ему возможность продолжить. Атила смотрит на меня, и в его взгляде появляется тепло, как будто он колеблется, стоит ли продолжать. Затем он едва слышно произносит: — Это был человек, которого я очень любил, Сарада. Я замираю, боясь спугнуть этот момент откровения. Осторожно, чуть наклонив голову, я решаюсь спросить: — Женщина? Атила медленно кивает. Один короткий, но такой многозначительный кивок, который подтверждает то, о чём я уже начала догадываться. В моей голове проносятся мысли. Я пытаюсь сопоставить факты. Дедушка сказал, что это было очень давно, когда Майкл и Кросман были ещё детьми. Но он уже был женат на бабушке. Я помню их долгую совместную жизнь, их историю, которую нам рассказывали. И теперь эта новая, неизвестная мне страница его прошлого. — Но ты же сказал, что тогда… — я осекаюсь, сглатываю и пробую продолжить. — То есть ты уже был женат на бабушке… И при этом любил ещё кого-то? В моём голосе нет осуждения, только искреннее любопытство и желание понять. Потому что дедушка для меня всегда был воплощением мудрости, силы и той самой семейной стабильности, на которой всё держится. И вдруг открывается, что и у него была своя тайна, о которой мы, внуки, даже не догадывались. — А ты думала, твой старый дед всегда был таким правильным патриархом? — он качает головой. — Нет, милая. Я совершал ошибки. Много ошибок. И самая большая из них... была прекрасна, как рассвет, и разрушительна, как ураган. Атила переводит взгляд на стеклянную крышу зимнего сада, за которой уже вовсю светило солнце. — В молодости нам кажется, что мир делится на добро и зло. Что есть правильные поступки и неправильные, есть верный путь и ошибочный. А потом ты проживаешь достаточно долгую жизнь и понимаешь, что всё намного сложнее. Что иногда выбор делаешь не между добром и злом, а между двумя разными видами боли. Он снова смотрит на меня, и в его глазах я вижу отражение той тоски, что не уходит даже спустя десятилетия. — Я любил твою бабушку. Любил по-своему, той любовью, которая строится на уважении, на общей истории, на семье. Но была другая любовь... Та, от которой сердце замирает, от которой забываешь обо всём на свете, включая долг и честь. И с этим невозможно бороться. Можно только выбирать… и жить с этими последствиями. — То есть ты сделал выбор: любить и быть с ней или остаться верным семье и обязанностям? — Ирония жизни в том, что всегда кажется, что у тебя есть время. Время подумать, время выбрать, время всё исправить. А потом ты просыпаешься однажды и понимаешь, что времени больше нет. А люди, которых ты любил, они или ушли, или стали чужими. И остаётся только память, которая греет и жжёт одновременно. — Ты говоришь, что выбирал между двумя видами боли. И я, кажется, начинаю понимать, о чём ты. Потому что я сейчас тоже там, между болью от потери и болью от принятия. И я не знаю, что хуже. Не знаю, что правильнее Дедушка кивает. В моей голове мельтешат обрывки мыслей, воспоминаний, сомнений. Я снова поднимаю на него глаза и продолжаю: — И сейчас, спустя столько лет, ты жалеешь? Или считаешь, что поступил правильно? Я понимаю, что жизнь сложна, что нет однозначных ответов, но мне правда важно знать: можно ли прожить с правильным выбором и не сожалеть всю жизнь о том, что не выбрал? Атила смотрит на меня взглядом, в котором отражаются десятилетия прожитой жизни, тысячи принятых решений и сотни бессонных ночей, проведённых в размышлениях об их правильности. Он молчит так долго, что я начинаю думать, не перешла ли я границу, не вторглась ли на ту территорию, куда вход запрещён. Но потом он вздыхает, глубоко, почти обречённо, и начинает говорить. — Жалею ли я? Сарада, это слишком простое слово для таких сложных вещей. Жалость подразумевает, что ты точно знаешь, какой путь был бы правильным. А я не знаю. До сих пор не знаю. Всё было очень запутано. И да, в этом хаосе было много моей вины. Я метался, понимаешь? Между тем, что должен, и тем, что хочу. Между долгом перед семьёй, перед твоей бабушкой, перед детьми, и тем невероятным, всепоглощающим чувством, которое переворачивало всё внутри. Я знал правильный выбор. Внутри себя я всегда знал, с кем хочу быть. С кем хочу связать свою жизнь. С кем я чувствовал себя по-настоящему счастливым, живым, любимым. Но каждый раз, когда я был готов сделать шаг, когда я понимал, что должен сказать Эсме правду, должен развестись, начать новую жизнь с другой женщиной… Меня всё время что-то останавливало. А когда я наконец решился, собрал всю волю в кулак и был готов рушить всё, что строил годами, она сама... она попросила меня этого не делать. Та женщина. Сказала, что не хочет разрушать семью, что не сможет жить с чувством вины перед твоей бабушкой и детьми. Что лучше она исчезнет, чем станет причиной чужой боли. Дедушка снова смотрит на меня, и в его глазах я вижу ту самую боль, о которой он говорит. — Я не знаю, что ею двигало, но она не рушила мою семью, Сарада. Это я позволил себе её полюбить. Это я сделал выбор остаться. Но она... она ушла первой. Чтобы мне было легче. Чтобы я не мучился выбором. Чтобы я мог жить дальше с чистой совестью. Только вот совесть, как оказалось, вообще не при чём. Я слушаю, затаив дыхание, и чувствую, как его история отзывается во мне чем-то до слёз знакомым. — Я всегда любил твою бабушку, — продолжает он. — И до сих пор люблю. Но наш брак... он был должностью. Обязанностью. Тем, что решили за нас наши отцы, не спросив нашего мнения. Мы прожили долгую жизнь, уважали друг друга, растили детей, строили эту империю. Но той любви, от которой сердце замирает, от которой забываешь дышать, между нами никогда не было… А потом, когда в твоей жизни появляется женщина, которая переворачивает всё твоё существование, ты вдруг понимаешь: вот оно. Вот то, что тебе нужно. Вот та, с кем ты хочешь просыпаться и засыпать каждый день. Но тогда уже слишком поздно. Слишком сложно. Слишком много преград, которые нельзя просто перешагнуть и пойти дальше. Я смотрю на него, и в моей голове созревает вопрос, который я должна задать, даже если он будет слишком прямым. — То есть, если я правильно понимаю... — несмело начинаю я, — ты бы выбрал её? Ту женщину? Если бы мог вернуться назад и всё изменить? Атила смотрит на меня долгим взглядом, и в уголках его глаз собираются морщины то ли от улыбки, то ли от боли. — О чём говорить сейчас, Сарада? Прошло столько лет. Ничего не вернуть. Нет смысла в этих размышлениях. — Для меня есть, — перебиваю я, и мой голос звучит твёрже, чем я ожидала. — Я хочу знать, дедушка. Прости, что лезу… знаю, это не моё дело. Но ты ведь неспроста начал эту тему. Не просто так рассказал мне всё это. Значит, для тебя в этом тоже есть какой-то смысл. И для меня он есть. Огромный... Если ты сейчас ответишь мне честно. Он молчит ещё несколько секунд, а потом произносит: — Да, Сарада. Я бы выбрал её. Каждый день своей жизни, каждую минуту, каждую секунду я бы выбирал её. Но это ничего не меняет, потому что выбор уже сделан. Остаётся только жить с этим. И надеяться, что те, кто приходит после нас, окажутся мудрее и смелее. И не повторят наших ошибок. — Выходит, ты всё это время... — голос мой надламывается, приходится сглотнуть ком, — все эти годы ты любил другую? Не бабушку? А просто жил с ней, потому что так надо было? Потому что обстоятельства, долг, дети? Атила смотрит на меня с той особенной, глубокой грустью, которая бывает только у людей, проживших долгую жизнь и потерявших самое дорогое. — Нет, Сарада. Ты не совсем правильно поняла. Я никогда не бросал её. Понимаешь? Я бы не смог. Это было бы выше моих сил, добровольно отказаться от неё. Всё было гораздо сложнее и запутаннее, чем просто выбор между долгом и чувством. Обстоятельства... они были ужасны. Такие, для которых не существует правильных решений. Нам пришлось расстаться не потому, что я выбрал семью, струсил или предал. Нас разлучили. Силы, которые были сильнее нас. Люди, которые решали за нас. Я не мог ничего изменить, Сарада. Я пытался, боролся, рвал жилы, но... проиграл. Дедушка переводит взгляд вдаль, и я понимаю, что он смотрит не на растения в зимнем саду, а в своё прошлое, в те самые дни, когда всё рухнуло. — А потом... потом я узнал о её смерти. И тогда я понял, что проиграл окончательно. Что никакой борьбы больше нет. Что её больше нет. И вся моя жизнь разделилась на до и после. Навсегда. Я чувствую, как слёзы подступают к глазам. Я смотрю на этого сильного, мудрого, непоколебимого человека, который всю жизнь нёс в себе эту тяжесть, и не знаю, что сказать. — Так что нет, — продолжает Атила, глядя мне прямо в глаза. — Я не выбирал твою бабушку вместо неё. Я просто... потерял её. Потерял из-за обстоятельств, которые были выше нас. И если бы не смерть... если бы она осталась жива, если бы у нас был хоть один шанс... мы были бы вместе. Несмотря ни на что. Несмотря на долг, на детей, на семью, на весь мир. Мы были бы вместе. Я никогда не переставал её любить, Сарада. Ни на один день. Ни на одну минуту. Она всегда была со мной. В моих мыслях, в моём сердце, в каждом моём вздохе. Я смотрю на него и понимаю, что именно так выглядит настоящая, вечная любовь. Не та, что показывают в фильмах, а та, что живёт в тебе, даже когда человека уже давно нет в живых. — Ты… приходишь к ней? На могилу… приходишь? Атила медленно кивает, и на его губах появляется слабая, печальная улыбка. — Каждый месяц. В тот самый день, когда её не стало. Я всегда беру с собой лилии, она их очень любила. Усыпаю ими всю могилу, кладу столько, что земля исчезает под этим белым покрывалом. И кажется, что она просто спит, укрытая цветами, а не лежит в холодной земле. Дедушка на мгновение прерывается, и я вижу, как его глаза наполняются влагой, которую он даже не пытается скрыть. — Иногда я просто стою и думаю... Думаю о том, что было между нами. О её пшеничных волосах, которые рассыпались по плечам, когда она смеялась. О её карих глазах, тёплых, глубоких, в которых можно было утонуть. О той ямочке на левой щеке, которая появлялась, когда она улыбалась. Такие мелочи помнишь всю жизнь. А главное… то, как она смотрела на меня. Будто я был единственным мужчиной на земле. Он переводит дыхание. — Я часто разговариваю с ней, рассказываю всё, что приходит в голову. О детях, о внуках, о том, как растёт этот сад, о новостях в мире. Делюсь тем, что наболело. Прошу совета. Знаю, что не услышу ответа, но внутри становится легче. Словно она рядом, слушает, понимает. А порой, я просто молчу. Сижу на скамейке рядом, смотрю на эти буквы, высеченные на камне, на рыхлую землю под цветами. Не думаю ни о чём. Просто присутствую, дышу одним воздухом с тем местом, где покоится часть меня. Каждый раз по-разному, Сарада. Бывают дни, когда ухожу с лёгким сердцем, иногда с тяжёлым. Но я всегда возвращаюсь, потому что это единственное, что у меня осталось. Возможность быть рядом с ней, хотя бы так. Я чувствую, как по щекам текут слёзы, те самые, которые я пять дней подряд заставляла оставаться внутри. — Дедушка, — говорю я, и голос мой звучит хрипло, пронизанно той искренностью, которая не требует громких слов. — Мне очень, очень жаль. Правда. Больше я ничего не добавляю. Просто смотрю на него сквозь пелену слёз и позволяю этой фразе вместить всё сочувствие. Всё понимание. Всю ту боль, которую я не могу разделить, но хотя бы могу признать. А внутри меня тем временем разворачивается целая буря мыслей. Я думаю о том, как жесток этот мир. Как он отнимает у нас самое дорогое, не спрашивая разрешения, не предупреждая, не давая шанса подготовиться. Я думаю о том, что дедушка прав, когда говорит, что время, это лишь иллюзия. Что нам только кажется, будто его много, будто мы всё успеем, будто главные слова ещё впереди. А потом наступает то самое «поздно», и ты остаёшься один на один с пустотой. Я думаю о его женщине с пшеничными волосами и карими глазами. О той, что любила лилии. О той, что ушла, забрав с собой часть его души. И о том, как дедушка теперь каждый месяц приносит ей цветы. Это так красиво и так невыносимо грустно одновременно. Это любовь, которая не закончилась со смертью. Которая живёт в нём и будет жить, пока жив он сам. И я думаю о себе. О Хите. О том, что если я сейчас ничего не сделаю, если позволю этому «завтра» наступить, а потом ещё одному, и ещё, то однажды проснусь и пойму, что его тоже нет. Что я упустила свой шанс. Что останутся только цветы на могиле и бесконечные разговоры с тем, кто уже не ответит. Я смахнула остатки слез, но щеки всё ещё горели. Глядя на дедушку, я кожей ощущала, как внутри что-то надламывается и перестраивается заново. Атила сидел напротив, воплощение вековой мудрости, незыблемый и родной. Внезапно пришло острое осознание: этот разговор не был прогулкой по закоулкам памяти. Он был хирургическим надрезом. — Сарада, — твёрдо начал дедушка, словно уже зная, о чём я думаю.— Ты спросила, к чему эти притчи… И ты права. Я слишком долго хранил молчание. Стоило вмешаться ещё в марте, когда Ланкастеры только возникли на горизонте. Атила на секунду прикрыл глаза, будто перелистывая старые дела в голове. — Я должен был тебя защитить, а вместо этого позволил Майклу втянуть тебя в это. Это моя ошибка, Сарада. Я отошёл в тень, доверив ему ответственность, ведь он твой отец. Я был уверен: Майкл никогда не причинит тебе боли намеренно. Для него твоя безопасность всегда была превыше всего. Но жизнь подбросила мне то, чего я не мог вообразить даже в самом бредовом сне, — продолжил он, и его взгляд стал колючим. — Я столкнулся с... итогом своего прошлого. С живым отражением того, о чем я не имел понятия десятилетиями. Это случилось совсем недавно, Сарада, и этот удар перевернул мой мир. В его тёмно-серых глазах вспыхнул странный, лихорадочный свет. Так смотрят на обретенное сокровище, которое страшно выпустить из рук. — Когда я верил, что моя любовь навеки погребена под слоем земли, я и помыслить не мог, что она оставила мне подарок. Настоящий. Живой. О таком не смеют мечтать, его принимают как чудо. Подарок с самих небес. Сердце пропустило удар, а затем забилось в неровном, рваном темпе. Горло сдавило предчувствие. «Подарок с небес?» О чём он может говорит с такой нежностью? — Если бы мир был проще... если бы не обязательства, — голос Атилы упал до доверительного шёпота, — я бы, наверное, кричал об этом на каждом углу, захлебываясь от счастья. Но время беспощадный судья. Есть вещи, которые уже не переиначить. Слишком много лет утекло сквозь пальцы, много судеб сплелось в одну нить. Эта правда коснётся не только меня. Каждого из нас... И, возможно, сломает куда больше, чем спасёт. Именно поэтому, я не могу… не имею права заявить на этот подарок открыто. Дедушка подался вперед, впиваясь в меня прямым, пронизывающим взглядом. — И глядя на тебя сейчас, я вижу свое отражение. Ты идешь по моим стопам, Сарада. Я чувствую, как в тебе кипит та же яростная борьба между ледяным долгом и живой любовью. И я скажу это лишь однажды. Слушай внимательно. Мир вокруг замер. — Если эта свадьба для тебя петля. Если ты любишь... Виктора. Или кого-то другого, — он сделал едва заметную паузу, и его взгляд стал настолько пронзительным, что мне захотелось съежиться. Неужели он видит меня насквозь? — Если в твоем сердце есть кто-то, ради кого стоит дышать, просто скажи мне. Сейчас. Один-единственный раз. И я клянусь: завтрашний день не наступит. Этой свадьбы не будет. Я застыла, боясь даже моргнуть. — Скажи мне «нет», и завтра ты наденешь белое платье. Скажи мне «да», признайся в том, чего хочешь на самом деле, и я отправлю тебя на край света. Я разрушу все преграды. Ты будешь с тем, кого выбрала сама. О Майкле не беспокойся. Он сделает так, как я прикажу. Он не посмеет и головы поднять. Атила наклонился ещё ближе. В его лице смешались вековая усталость, безграничная любовь и та горечь, которую оставляет после себя упущенный шанс. — Я спрашиваю лишь раз, Сарада. Один короткий ответ. Дай его мне. Прямо сейчас. Я даю тебе свое слово: завтрашний кошмар исчезнет, если ты просто произнесёшь правду. Я сидела, словно пригвожденная к креслу. В ушах шумела кровь. Выбор. У меня действительно был выбор… настоящий, осязаемый, пахнущий свободой и порохом. И сейчас от одного моего слова зависело, в какую сторону качнется маятник моей жизни. Но вместе с этим, вопрос дедушки вонзился в моё сознание раскаленным острием, заставляя реальность вокруг окончательно рассыпаться на куски. Ведь человек, рядом с которым я выстраивала хрупкие замки своего будущего, сейчас находится бесконечно далеко. Он не просто ушел, он вычеркнул меня из памяти, поставив жирный, безвозвратный крест на всем, что между нами было. Хит отказался от меня дважды, хладнокровно и решительно. Я помнила каждое свое слово, каждую мольбу и клятву, когда была готова отречься от имени, от семьи, от самой себя, лишь бы принадлежать ему. Я предлагала ему свою жизнь, свою покорность и абсолютную власть над моей душой, но он лишь оттолкнул меня, не пожелав принять обратно в свой мир. Теперь, глядя в выжидающие глаза Атилы, я пыталась представить, что будет, если я произнесу это заветное «да». Свадьба рассыплется прахом, оковы Ланкастеров падут, и передо мной откроются все двери мира. Но что я увижу за этими дверями? Пустоту. Мое существование превратилось в полную никчёмность, где я не нужна даже собственному отцу, так кому же я могу понадобиться в этом огромном, жестоком мире? Хит продемонстрировал свое безразличие так наглядно, что сомневаться не приходилось. Я невольно сопоставила наши судьбы с историей дедушки и его потерянной любви. Он говорил о вынужденной разлуке, о непреодолимых обстоятельствах и роковой тайне, которая развела их по разным сторонам. Но в моем случае не было никакой фатальности, кроме человеческой воли. Хит же оставил меня намеренно, он собственноручно вернул меня в этот домашний ад, избавившись от меня как от ненужного балласта. У меня не было ни единого объяснения, ни крупицы правды, за которую можно было бы уцепиться, чтобы оправдать его поступок. Эта неизвестность разъедала меня изнутри сильнее любого предательства, лишая права на надежду. Если бы я знала хотя бы тень причины, если бы в его уходе крылся хоть какой-то смысл, я бы нашла в себе силы признаться дедушке прямо сейчас. Я бы закричала о своей любви к Хиту, разоблачила бы ложь с Виктором и умоляла бы помочь нам скрыться там, где нас никто не найдет. Мы могли бы быть счастливы, могли бы дышать в унисон, если бы только он этого захотел. Но этой реальности не существовало. Возможно, в какой-нибудь другой вселенной, в одном из миллионов параллельных миров, наше общее будущее всё же уцелело. Наверное, там мы действительно смогли бы быть вместе, делить один рассвет на двоих и признаться друг другу в любви. Эта мысль отдавалась сдавливающей болью, сжимая грудь, ведь больше всего на свете я отчаянно хотела быть с ним именно в этой реальности. Я хотела бы любить его здесь, в этом времени, в этом теле, в этой единственной жизни, которая у меня есть. Но в этой вселенной нам, к сожалению, никогда не будет суждено коснуться друг друга без тени предательства, и то, что могло стать моим спасением, навсегда останется лишь красивой и невозможной легендой. — Нет, — наконец выдыхаю я, и это слово даётся тяжелее, чем я могла себе представить. Я поднимаю голову, встречая его взгляд, и стараюсь вложить в этот короткий звук всю возможную твёрдость, на которую ещё способна. Хотя внутри всё дрожит, рассыпается на осколки, которые даже собирать бессмысленно. — Нет? — Атила не скрывает лёгкого удивления. В его глазах мелькает тень непонимания, смешанная с надеждой, что я, возможно, просто не расслышала вопроса или не до конца осознала его важность. — Нет, — повторяю я громче. Сглатываю ком, подступивший к горлу, и заставляю себя произнести то, что разрывает меня на части, но от чего больше нельзя убегать. — Нет человека, которого я люблю. Больше нет. Не существует. Я чувствую, как снова подступают слёзы, но заставляю себя их сдержать. — Ты предлагаешь мне выбор между долгом и любовью. Но как выбрать то, чего больше нет? Как бороться за человека, который сам от тебя отказался? Так что нет… Нет человека, которого я люблю. Есть только память о нём. Которая, как ты и говорил, греет и жжёт одновременно. Атила смотрит на меня с особой внимательностью, и в его лице отражается понимание. Понимание того, что за этим «нет» стоит целая вселенная боли. — Девочка моя... — начинает он, но я качаю головой. — Не надо, дедушка. Правда. Я уже всё решила. Я вытираю щёки и пытаюсь улыбнуться. Получается плохо. — Спасибо тебе за всё… Ты очень много для меня сделал… тем что рассказал свою историю. Тем, что предложил мне этот выбор. Но выбирать, дедушка, не из чего. Потому что то, что я хочу выбрать, уже давно меня не выбирает. Атила больше ничего не говорит. Он молчит, не торопит, не давит. Просто сидит рядом и ждёт, пока буря внутри меня утихнет сама собой. Проходит минута. Две. А потом я делаю то, что в детстве было для меня самым естественным способом найти утешение. Я поднимаюсь со своего кресла, подхожу к нему и осторожно опускаюсь рядом, прижимаясь к его груди. Дедушка сразу же обнимает меня, притягивает ближе. Кладу голову ему на грудь и слышу его сердцебиение. Ритмичное, спокойное, такое же надёжное, как и он сам. Тук-тук. Тук-тук. Этот звук заполняет всё вокруг, заглушает хаос мыслей, затихает боль, уносит куда-то далеко все сомнения и страхи. Его рука гладит меня по голове, и это прикосновение такое родное, что я чувствую, как напряжение последних дней начинает отпускать меня. Глаза наливаются тяжестью. Я пытаюсь бороться со сном, но тело сильнее разума. Слишком много всего произошло за эти дни. И теперь, в безопасности дедушкиных объятий, организм наконец-то позволяет себе расслабиться. Сознание начинает уплывать. Я ещё слышу его дыхание, чувствую тепло его рук, но реальность потихоньку тает, уступая место спасительной темноте. Последняя мысль, проскальзывающая в голове перед тем, как провалиться в сон: «Здесь мне ничего не угрожает. Здесь я в безопасности». И сон накрывает меня с головой, мягкий, тёплый, долгожданный.