Тени Парижа

NC-17
В процессе
5
автор
Размер:
планируется Миди, написано 44 страницы, 16 257 слов, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник

Глава 1. «Quels beaux yeux»

Настройки
— Антон, мы переезжаем. В Россию. Пиздец. Это слово упало в пустоту комнаты тяжелым, рваным камнем и разбило хрустальную тишину парижского вечера на тысячу мелких осколков. Что ещё можно было добавить к этой новости, прозвучавшей как приговор? Слов было мало, эмоции перехлестывали через край обжигающей, мутной волной. Он попытался зацепиться взглядом за что-то знакомое, родное, но взгляд скользил по стенам, мимо Эйфелевой башни за окном, мимо уютного дивана, где ещё вчера он смотрел кино. Все стало чужим за одну секунду. А ведь когда-то мир был другим. Маленьким, теплым и пахнущим бабушкиными пирожками. Воронеж. Там, в этом некогда родном городе, где зимы были по-настоящему снежными, а воздух — хрустально-морозным, прошло его раннее детство. Дом, где жили втроем: мама, бабушка и он, Антошка. Маленький философ в коротких штанишках, который уже тогда, в свои четыре с хвостиком, понимал что-то важное, недоступное другим детям. Он не был обделен любовью. Бабушкины руки, пахнущие сдобой и теплом, мамина усталая, но такая родная улыбка поздно вечером. Он рос тихим, некапризным мальчиком, который не ныл и не требовал. Глядя на этого спокойного ребенка, никто бы не сказал, что он уже научился читать самую главную книгу — книгу маминых глаз. В них он видел всё: и отчаяние после того, как отец, хлопнув дверью, сбежал к какой-то обеспеченной даме (что та нашла в этом пустом, ветреном человеке, для всех осталось загадкой, покрытой мраком пошлости), и стальной стержень, и ежевечернюю свинцовую усталость. Мама работала, не разгибая спины, словно пытаясь заткнуть своим телом дыру, которую пробил в их семейном корабле отец. Она вкладывала каждую копейку, каждую каплю сил в их маленькое трио: себя, сына и бабушку. Антошка видел, как она возвращается домой, выжатая как лимон, и глотал готовые вырваться капризы. Он просто подходил и молча обнимал её, уткнувшись носом в пальто, пахнущее холодом улицы и чужими людьми. Потом появился он. Николай. Сначала просто коллега, потом — мамин бойфренд, а затем и отчим. Бабушка, услышав о переезде, только всплеснула руками и перекрестила их на дорогу. Она радовалась за дочь: «Хоть теперь легче станет, Майечка, не одна ты, с мужиком-то сподручней и дитё растить, и деньги зарабатывать». А через полгода Николай, ставший к тому времени законным мужем, предложил переезд в Париж. Майя согласилась. Антошке, который не хотел переезжать без бабушки, который не хотел оставлять её одну, пришлось сесть в машину, едущую в аэропорт. Что может сделать маленький мальчик против двух взрослых? Но даже прилетев в Париж, он рвался обратно. Плакал, кричал, наверное, впервые показывая настоящие эмоции и капризы. Его осадили ужасной новостью. Майя, прижав брыкающегося сына к себе, сказала, что... Бабушка умерла. После этого, мальчик не рвался в Воронеж. И так завертелось: новый язык, новые стены, новая школа. Антоша стал Антоном, впитал в себя воздух свободы и круассанов, научился думать по-французски, но в глубине души, на самом донышке, у него все еще теплился огонек того самого воронежского детства. Он жил в Париже до семнадцати лет. Почти всегда с оглядкой. Потому что идиллия оказалась мыльным пузырем. Николай, этот вечно занятой, респектабельный мужчина, изменил жене. И даже не просто изменил, а сделал это с какой-то циничной, будничной простотой, не испытывая ни капли угрызений совести. За этим косяком потянулись и другие, выплыли наружу старые долги, ложь, недомолвки. Мир, который мама строила десять лет, рассыпался в прах. Подробности были не важны, важным стало только одно: Майя решила бежать. Назад, в Россию. На Родину, как она говорила с надрывом в голосе. И вот теперь, когда парню уже семнадцать, когда, возможно, у него здесь друзья, возможно, первая любовь, свои планы на жизнь, мать, не спрашивая его мнения, оформила документы. Бумажная волокита решила его судьбу. Теперь Антон Шастун значился в списках будущего ученика 11 «Б» класса какой-то там школы в Петербурге. Городе туманов и мостов, который он помнил лишь смутно, по детским фотографиям. Прекрасно. Просто великолепно. — Мам! Я никуда не собираюсь переезжать! — Голос парня сорвался, впустив в себя нотки отчаяния, которые он так старательно прятал все эти годы. Ладони сжались в кулаки, костяшки побелели. — Это не обсуждается, Антон, — отчеканила мать, и в её голосе, уставшем и железном одновременно, послышался звон того самого разбитого хрусталя. — Ты полетишь со мной. И точка. Она поставила точку. Жирную, как капля расплавленного свинца. А для него это было многоточие, уходящее в пустоту неизвестности. Упёртость Шастуна в этом споре значила примерно столько же, сколько весит пушинка одуванчика перед лицом урагана. Его протесты разбивались о материнскую непреклонность, как волны о гранитный мол. Майя Олеговна уже давно перестала быть той молодой женщиной, что когда-то с улыбкой укачивала его в воронежской квартирке. Жизнь, замужество, а затем и предательство мужа высосали из неё последние капли той мягкости, что когда-то согревала их маленькое трио. Честно говоря, на воспитание сына она давно забила большой, жирный крест. Не со зла, нет. Просто сначала она забила на себя, потом — на отношения с Николаем, а когда тот пустился во все тяжкие с какой-то расфуфыренной парижанкой, Майя и вовсе ушла в работу с головой, как в омут. Работа стала её исповедью, её наркотиком, её способом не смотреть в зеркало на женщину с потухшим взглядом. Она тонула в отчётах, дедлайнах и бесконечных совещаниях, лишь бы не слышать, как скребут на душе кошки, которых наплодил там Николай со своими изменами. И сейчас, глядя на взбудораженного сына, она не видела перед собой Антона, семнадцатилетнего парня со своим внутренним миром, страхами, привязанностями. Она видела просто чемодан без ручки, который нужно дотащить до нужного пункта назначения. Приложение к её собственной жизни. Благо, закон ещё помнил, сколько этому приложению лет, а раз до восемнадцати, значит, мать вправе решать. Точка. Никакие аргументы, даже самые разумные, никакие мольбы, от которых у нормального человека сердце разрывается на лоскуты, и даже отборный мат, которым Антон готов был разразиться в её сторону. Ничто не работало. Его чувства? Плевать. Его возможные друзья, которых он здесь, в этом чужом, но ставшем родным Париже, собирал по крупицам годами? Неважно. Его первая, ещё не высказанная, но уже теплящаяся где-то в груди любовь к девушке с параллельного класса, что смешно морщит нос, когда улыбается? Побоку. Как Майя Олеговна решила, так и будет. Её слово — железобетонная плита, придавившая все его надежды на то, чтобы остаться. И Антону оставалось только одно. Покориться. Собрать чемодан. Как когда-то в детстве, когда его заставили переехать в Париж. Чемодан. Огромный, чёрный, с блестящими металлическими уголками, стоял посреди комнаты, разинув пустое нутро, как голодный зверь, требующий жертв. Антон стоял над ним на коленях, механически перебирая вещи. Свитер, который связала бабушка. Тот самый, воронежский, из другой жизни. Маленький в размерах, местами потрепанный, но всё ещё пахнущий детством, хотя бабушки не было уже больше десяти лет. Антон прижал мягкую шерсть к лицу, вдохнул поглубже, но запах, к сожалению, уже выветрился, осталась лишь колючая память о нём. Футболки. Джинсы. Кеды, в которых они с друзьями гоняли по набережной Сены. Замшевый браслет, подаренный той самой девушкой с морщинкой на носу. Антон покрутил его в пальцах, разглядывая потёртости, и сжал в кулаке. Засунул в боковой карман чемодана, глубоко, чтобы никто не нашёл. Чтобы, когда будет тоскливо в этом чёртовом Питере, можно было сунуть руку и нащупать хоть что-то настоящее. С каждой вещью, брошенной в чемодан, от него отрывался кусочек парижской жизни. С каждой молнией, застёгнутой на сумке с кроссовками, затягивалась петля на его горле. Комната, ещё вчера живая, дышащая его музыкой, запахом кофе и сигарет (он курил редко, но пахло всё равно), постепенно превращалась в гостиничный номер. Пустой. Безликий. Готовый к заселению нового постояльца. Он оглянулся. На стене висел постер любимой группы, купленный на первом концерте. На подоконнике стоял засохший кактус, который поливать забывали. На столе лежало недописанное письмо (да, он иногда писал письма, по старинке, шариковой ручкой на бумаге) приятелю в Москву. Теперь, видимо, отдаст лично в руки. Антон швырнул в чемодан последнюю пару носков и со всей дури, от бессилия, пнул ногой тумбочку. Боль в пальце отрезвила, но не помогла. Пиздец. Вот она, свобода выбора, о которой так любят рассуждать на уроках философии. Оказывается, свобода есть только у тех, у кого есть деньги и возраст. А если ты школьник, пусть даже с усами и ломающимся голосом, ты просто багаж. Ручная кладь, которую перевозят с места на место без согласования. Он взял с полки старого плюшевого мишку. Единственную игрушку, пережившую все переезды (ещё свитер, конечно же). Медведь с оторванным ухом, свидетель его воронежского детства, парижского отрочества и вот теперь — питерского будущего. Антон посмотрел в его чёрные бусинки глаз. — Ну что, Тедди, — прошептал он, — летим в Россию. Там, говорят, снег. И белые ночи. И мать, которой на всё плевать. Встречают по одёжке, да? Медведь молчал. Медведь был мудр. Он уже всё понимал про эту жизнь. *** Самолёт шёл на посадку. За иллюминатором клубилась свинцовая хмарь, и Антон смотрел на неё, не видя. В ушах играла музыка. Тягучая, грустная, под стать пейзажу за стеклом. Что-то про осень и прощание. Трек, который он слушал в тот самый вечер, когда мать огласила свой приговор. Теперь эта мелодия намертво приросла к ощущению конца. Бесконечные коридоры, лента багажа, чужие лица, говор, в котором то и дело проскакивало знакомое «здрасте» и незнакомое «как дела». Майя шла впереди, чеканя шаг, уткнувшись в телефон. Она что-то строчила, кого-то нанимала, что-то организовывала. Антон плёлся за ней, как на буксире, толкая перед собой тележку с двумя чемоданами и рюкзаком за плечами. Он не задавал вопросов. Не спрашивал, где они будут жить, в каком районе, есть ли отопление и горячая вода. Ему было плевать. Машина ждала на парковке. Чёрный внедорожник с тонированными стёклами — очередной плод маминой кипучей деятельности. Антон забрался на заднее сиденье, накинул капюшон, воткнул наушники обратно и уставился в окно. Город проплывал мимо. Незнакомый, чужой, враждебный. Дома-книжки, дома-колодцы, золотые купола, мелькнувшие где-то на горизонте, и бесконечные реки, мосты, гранит. Питер. Город, который он помнил только по детским фотографиям и бабушкиным рассказам. Город, куда его привезли, чтобы сделать вид, что ничего не случилось. Квартира оказалась в центре. Сталинский дом с лепниной на фасаде, высоченные потолки, тяжёлая дубовая дверь, запах ремонта и свежей краски. Майя Олеговна уже открыла замок и вошла внутрь, не оборачиваясь, бросив на ходу: — Твоя комната направо. Не задерживайся в прихожей. Антон переступил порог. Квартира была... чужой. Всё новое, блестящее, бездушное. Евроремонт, встроенная техника, светлые стены, на которых ещё не было ни одной царапины. Идеальный порядок. Идеальная пустота. Место, где не жили, а просто проводили время между перелётами. Он нашёл свою комнату. Направо, как и сказали. Спальня. Кровать с серым покрывалом, письменный стол у окна, пустой шкаф-купе во всю стену. На подоконнике — фикус в горшке, единственное живое существо в этом склепе. Антон подошёл к окну и выглянул на улицу. Двор-колодец, детская площадка с качелями, вороны на помойке. Не Париж. Он развернулся и принялся разгружать вещи. Движения были механическими, отстранёнными, как у робота, которому загрузили программу «распаковать чемоданы». Джинсы — в стопку на полку. Толстовки — вешалками в шкаф. Футболки — аккуратными прямоугольниками. Свитер, связанный бабушкой, он достал с особой осторожностью, погладил шерстяной рукав и убрал под подушку. Там, где никто не найдёт. Где можно будет прижаться щекой к мягкому и, закрыв глаза, представить, что он всё ещё в Воронеже. Что он маленький. Что бабушка жива. Наушники не вынимал. Музыка текла, смывая реальность, делая её смутной, необязательной, как сон, который вот-вот забудешь. Когда чемоданы опустели, Антон рухнул на кровать. Она была слишком мягкой. Не такой, как в Париже. Не пахло его шампунем, его потом, его жизнью. Пахло тканью, которую только что привезли из магазина, и чем-то химическим, средством для уборки, наверное. Он вытянулся во весь свой немалый рост, положил руки под голову и уставился в потолок. Белый. Чистый. Пустой. В наушниках заиграла та самая песня. Про осень и прощание. Антон закрыл глаза. Он не понял, сколько прошло времени. Минута? Час? Вечность? Тело провалилось в какую-то липкую дрёму, не сон, но уже не явь, когда мысли текут медленно, как патока, и ты не можешь за них зацепиться. Сквозь музыку пробился другой звук. Голос. Мамин. Глухой, раздражённый, с той металлической ноткой, которая появилась у неё в последние месяцы. — Антон! Ужин! — крикнула она из коридора, и это «Антон» прозвучало как приказ, как щелчок кнута. Он не ответил. Тело не слушалось, но дело было не в усталости. Просто не хотелось. Не хотелось вставать, идти на кухню, садиться напротив женщины с потухшим взглядом и делать вид, что всё нормально. Не хотелось жевать безвкусную еду, слушать про работу, про планы, про то, как «мы теперь заживём по-новому». — Антон! — снова позвала мать, громче, с нарастающим раздражением. Он вытащил один наушник, прислушался. Тишина. Мать, видимо, решила не настаивать. Или просто забила. Как всегда. Антон выдохнул, сел на кровати, сунул ноги в первые попавшиеся кроссовки, натянул на плечи толстовку с потёртыми локтями, прихватил со стола скетчбук и карандаш. Вышел в коридор, прошёл мимо кухни, не заглядывая внутрь. Майя Олеговна сидела за столом с чашкой чая, глядя в телефон. Она подняла голову, когда сын прошагал мимо, но ничего не сказала. Только вздохнула. Устало. Обречённо. Дверь хлопнула. Питер встретил его ветром. Холодным, пронизывающим, с запахом Невы и осенних листьев. Антон поёжился, натянул капюшон и зашагал в никуда, без карты, без навигатора, просто повинуясь ногам. Он шёл и смотрел. На старые дома с облупившейся штукатуркой. На арки, уходящие в глубь дворов-колодцев. На витрины магазинов, где горел жёлтый, тёплый свет. На людей. Спешащих, хмурых, закутанных в шарфы и пальто. Никто не смотрел на него. Никому не было до него дела. И в этом было странное, горькое облегчение. Он вышел на набережную. Нева лежала перед ним широкая, тёмная, маслянистая, с золотыми отблесками от фонарей. Мосты уходили вдаль, пунктиром огней обозначая границы города. Красиво. Пиздец как красиво. Антон замер на минуту, глядя на воду, но красота не тронула его. Слишком больно было внутри. Слишком пусто. Он завернул в первый же переулок, подальше от воды и ветра, и почти сразу наткнулся на кафе. Маленькое. Уютное. С деревянной дверью, обитой по краю медными гвоздиками, и вывеской, на которой было написано что-то неразборчиво. То ли «Кот и кофе», то ли «Кофе и коты». Внутри горел приглушённый свет, и пахло оттуда корицей и свежей выпечкой. Антон толкнул дверь. Звякнул колокольчик. Запах ударил в нос. Тёплый, сладкий, обещающий покой. Внутри оказалось почти пусто. Только за дальним столиком сидела девушка с ноутбуком, что-то печатая, и у стойки перешёптывались две барменши. Интерьер — дерево, мягкие кресла, книжные полки от пола до потолка, гирлянды на окнах. Место, где хочется спрятаться от всего мира. Антон подошёл к стойке, не снимая капюшона. — Капучино с карамельным сиропом, — сказал он. Голос прозвучал хрипло. Он не разговаривал вслух с тех пор, как переступил порог квартиры. — Хорошо, — барменша, девушка с рыжими дредами и пирсингом в носу, улыбнулась ему. — На месте или с собой? — На месте. Он расплатился картой, взял высокую кружку с белой пеной и карамельной сеткой сверху, и отошёл к дальнему углу. Подальше от всех. К столику у окна, где было тихо и никого. Сел, отхлебнул кофе. Слишком сладкий. Слишком горячий. Но другой еды он не хотел. Достал скетчбук. Открыл на чистом листе. Карандаш замер в пальцах. Антон посмотрел по сторонам. Стойка с медными трубами кофемашины. Барные стулья, на которых никто не сидит. Книжные полки с потрёпанными томами. Стеклянная ваза с сухоцветами на подоконнике. Гирлянды, свисающие с потолка. Он начал рисовать. Не думая. Не планируя. Просто водил карандашом по бумаге, фиксируя линии, тени, объёмы. Кофемашина вышла сразу. Он любил рисовать технику, в ней была чёткая, понятная геометрия. Потом стулья, пустые, с высокими спинками. Потом книжные полки, корешки книг, которые он не собирался читать. Потом свет. Тот самый, жёлтый, тёплый, который лился от ламп и гирлянд. Ни одного человека. Только пространство. Только интерьер. Только пустота, которая была ему так близка сейчас. Антон рисовал долго. Может, полчаса. Может, час. Он не следил за временем. Кофе остыл, но он всё ещё держал кружку в левой руке, иногда отхлёбывая горькую, уже не сладкую жидкость. Карандаш летал по бумаге, оставляя штрихи, растушёвки, тени. На листе рождался маленький мир, уютный, безлюдный. Мир, в котором можно было спрятаться. Когда рисунок был готов, Антон отложил карандаш и уставился на него. Хорошо. Не идеально, но хорошо. Чувствуется настроение. Та самая осенняя тоска, которую он носил в себе. Он сидел ещё какое-то время, просто глядя в окно. На улице стемнело окончательно. Фонари зажглись, отбрасывая оранжевые круги на мокрый асфальт. Мимо прошла женщина с зонтом. Мужчина с собакой. Пара, держась за руки. Обычная жизнь. Та, которой у него больше не было. — Можно мне ещё один? — спросил он у подошедшей барменши, поднимая пустую кружку. — Двойной? — уточнила она. — Нет. Обычный. Второй капучино он пил медленно, смакуя. Не вкус. Его давно не было. А сам процесс. Тепло в ладонях. Пар, поднимающийся над кружкой. Тишина. Одиночество, которое не давило, а, наоборот, укутывало, как мягкое одеяло. Допив, он расплатился, взял скетчбук и вышел на улицу. Колокольчик звякнул в последний раз. Он вернулся домой, когда уже перевалило за полночь. Квартира встретила его тишиной и запахом табака. Мать курила на балконе, оставив приоткрытой дверь. На столе в коридоре стояла тарелка с ужином, накрытая плёнкой. Холодная гречка и котлета. Антон посмотрел на неё, но не притронулся. Прошёл в свою комнату, не раздеваясь, рухнул на кровать. Наушники — в уши. Музыка — на максимум. Он закрыл глаза и провалился в сон, где не было ни Питера, ни кафе, ничего. Только чёрная, тёплая пустота. И где-то далеко — голос, поющий про осень и прощание. За окном шумел чужой город. *** Первый звонок. Первый учебный день в новой жизни. Вот же скучища смертная. Сентябрьское утро встретило Питер свинцовым небом и мелкой, противной моросью, которая не столько мочила, сколько создавала настроение. Майя Олеговна, как и обещала, довезла сына до школы и испарилась быстрее, чем утренний туман над Невой. Ещё фары её арендованной машины не успели погаснуть в серой пелене, а Антон уже остался один на один с гранитной громадиной школы, больше похожей на казарму, чем на храм науки. Одноразовая акция, мать ясно дала это понять. Дальше — сам. Для транспортировки её отпрыска имеется водитель, какой-то дядька Володя с прокуренными усами и вечным «ну чё, погнали, молодой?». Родительская любовь измерялась теперь количеством бензина в баке служебной машины. За прошедший месяц Антон, сам того не ожидая, восстановил свой русский. Язык, как старая рана, затянувшаяся тонкой кожей, но не забытая, вдруг снова открылся, заговорил, зазвучал правильно. В первые парижские годы они с матерью ещё разговаривали по-русски дома. Это был их тайный кокон, их маленький заповедник среди французского шика. А потом, когда Николаю стало плевать на пасынка, а Майе — на всё вокруг, русская речь в доме умерла. Мать удостаивала сына разговором всё реже, общаясь односложными фразами, больше напоминая автоответчик, чем живого человека. И теперь, спустя годы, язык оживал, наливаясь родными интонациями, матерными оборотами и той особенной петербургской картавостью, которую он впитывал здесь, на новой земле. Линейка. Антон стоял в толпе таких же помятых со сна подростков, втиснутый в чужие запахи, чужие локти, чужую жизнь. Директор школы, грузная женщина с лицом уставшего цербера, вещала что-то про великое будущее, про ответственность перед Родиной, про то, что этот год решающий. Её голос плавал в сыром воздухе, смешиваясь с запахом мокрого асфальта и осенних листьев, действовал снотворно, как тёплое молоко с мёдом. Антон даже не пытался изображать заинтересованность. Он зевал. Широко, от всей души, не прикрывая рта, как сытый лев в зоопарке. Ну реально же скучно, пиздец. Глаза слипались, веки наливались свинцом. Ещё и эта морось. Не то дождь, не то слёзы небес над убожеством происходящего. Директриса вещала про ЕГЭ, про конкурсы, про олимпиады, а Шастун в этот момент представлял, как сейчас рухнет на первую попавшуюся скамейку и вырубится часа на два. Наконец, церемония завершилась. Все потянулись внутрь, в тёплое нутро школы, пахнущее хлоркой, казённым мылом и многолетней тоской. Антон плёлся за своим классом. Или не за своим? Он вообще слабо представлял, кто эти люди, лица сливались в одно большое размытое пятно. Главное не потеряться в этой толпе и не опозориться в первый же день. Классный час. Ну конечно, куда без него. Кабинет оказался типовым: зелёная доска, портреты классиков на стенах с укоряющими взглядами, парты, исписанные поколениями учеников. Взгляд Шастуна профессиональным сканером прошёлся по рядам. Задние парты. Святая святых, последний оплот свободолюбивых душ, территория, куда не долетают учительские взгляды и меловая пыль. Нашёл. У окна. Идеально. Антон плюхнулся за парту, даже не глядя на соседей, сгрёб локти на стол, уронил на них голову и закрыл глаза. Сегодня он реально не выспался. Ночью ворочался, думал о Париже, о друзьях, о той девушке с морщинкой на носу. А тут такая возможность добрать. Сон накрывал тёплой, вязкой волной. И в этот момент дверь открылась. В класс вошёл учитель. Шаст, даже сквозь прикрытые веки, почувствовал изменение атмосферы. Класс притих, но не той испуганной тишиной, а скорее настороженно-любопытной. Антон приоткрыл один глаз, чисто рефлекторно. Мужчина. Лет тридцати пяти, на вид ровесник маминого предательства. Русые волосы зачёсаны назад. Карие глаза, глубокие, с хитринкой, которые, кажется, видели класс насквозь. Худощавый, поджарый, как гончая. Интересно, он спортом занимается? Или просто от нервов вес теряет? Ростом пониже Антона, но в нём чувствовался внутренний стержень, которого Шастуну сейчас так не хватало. Одет с иголочки. Белая рубашка, накрахмаленная до хруста, чёрный галстук, завязанный идеальным узлом. Тёмно-синий пиджак, ладно сидящий на плечах. Классические брюки стрелочками. И лакированные туфли, чёрные, блестящие, как два уголька, отражающие свет унылых ламп дневного освещения. Официальный костюм учителя для первого звонка. Прямо с обложки журнала «Идеальный педагог», чëрт его. Учитель прошёл к столу, положил на него тонкую папку и обвёл класс спокойным, цепким взглядом. Взгляд этот на секунду задержался на задней парте, где развалилась русая макушка Антона. — Значит, так, — голос у него оказался неожиданно низким, чуть с хрипотцой, без противной учительской гнусавости. — Меня зовут Павел Алексеевич. Я ваш новый классный руководитель и учитель литературы. Надеюсь на плодотворное сотрудничество, — он сделал паузу, прежде чем продолжить. — Что ж, давайте начнëм классный... Договорить учителю не дали. Дверь с грохотом распахнулась, впечатавшись в стену с такой силой, что стакан с карандашами на столе нервно подпрыгнул, а портрет Пушкина на стене, кажется, осуждающе нахмурился. В проёме возник запыхавшийся силуэт, сотканный из сбившегося дыхания, растрёпанных волос и отчаянного желания успеть, пока не закрыли проходную балладу. — Арсений! — голос Павла Алексеевича взлетел на октаву выше, срываясь в фирменное учительское негодование, отточенное годами практики. — Что ни день, то сказка! Обязательно было перебивать меня с эффектом разорвавшейся бомбы? По классу прокатилась волна сдавленных смешков, тех самых, которыми встречают вечного шута, в очередной раз отжигающего на глазах у публики. — Павел Алексеевич, — Арсений согнулся пополам, пытаясь отдышаться после рекордного забега по школьным коридорам. — Кажд… каждый год одно и то же! Будьте снисходительнее! — Он выпрямился, и на его губах уже расцветала та самая обезоруживающая улыбка, которая, судя по всему, не раз спасала его от гнева педагогов. — Я проспал! Каюсь! Чистосердечное признание, явка с повинной и полное раскаяние! Учитель тяжело выдохнул, сдаваясь под напором этого урагана обаяния. Рука сама потянулась к виску, массируя точку, где обычно начиналась головная боль от общения с парнем. — Садись уже на свободное место, Попов. И без цирка. — Есть, сэр! — Арсений вскинул руку к виску, изображая воинское приветствие, но сделал это с такой неподражаемой иронией, что даже Павел Алексеевич, кажется, спрятал усмешку в уголках губ. Попов обвёл взглядом класс, сканируя территорию на предмет вакантных посадочных мест. Взгляд зацепился за заднюю парту у окна, где темнела одинокая фигура, уткнувшаяся лицом в сложенные руки. Идеально. Там хотя бы можно будет нормально перевести дух и, возможно, даже незаметно перекусить припрятанным бутербродом. Антон на грохот двери отреагировал с запозданием. Его русые кудри, спутанные после ночного сна и утренней спешки, колыхнулись, когда он соизволил приподнять макушку. Ленивый взгляд скользнул по ворвавшемуся типу, и, не найдя в нём ничего достойного внимания, парень вновь рухнул обратно в спасительный плен собственных рук. Шум, гам, какой-то клоун с честью отдаёт — его личное горе. Ему бы досмотреть сон, в котором он ещё был в Париже, где всё было понятно и знакомо. Поэтому, когда через минуту рядом кто-то плюхнулся на соседний стул, а затем раздалось тихое «Привет», Антон проигнорировал обращение, как игнорируют назойливую муху. — Э-эй, — голос стал настойчивее, — привет, говорю! Тишина. Только мерное дыхание спящего. И тогда Арсений сделал то, что сделал бы любой нормальный человек, которому нужно срочно с кем-то познакомиться. Он ткнул пальцем в плечо соседа. Ткнул, может быть, чуть смелее, чем следовало, но кто ж знал, что этот кучерявый товарищ так глубоко погружён в объятия Морфея? Антон вздрогнул, будто через него пропустили слабый разряд тока. Он рывком поднял голову и уставился на наглеца, посмевшего потревожить его покой. Взгляд исподлобья, тяжёлый, сонный, с примесью раздражения, готового выплеснуться наружу в едкой фразе. И застыл. Голубые глаза. Господи, какие же они были голубые. Чистые, прозрачные, как горное озеро в безветренную погоду. Как кусочек ясного неба, случайно залетевший в этот душный класс и поселившийся в глазницах сидящего напротив парня. В них плескалось любопытство, смешанное с недоумением, и эта синева была такой глубокой, что Антон, сам того не замечая, провалился в неё с головой, забыв, где находится. Несколько секунд. Целая вечность. Тишина звенела в ушах. — Quels beaux yeux, — выдохнул Антон, и слова вырвались сами собой, на том языке, который сейчас был ближе к его душе. Французский выплеснулся наружу неконтролируемым потоком восхищения, интимным признанием, которого он и сам не ожидал. — Чего? — Арсений захлопал длинными, пушистыми, почти девичьими ресницами, и этот жест окончательно добил Шастуна. Попов замер, пытаясь понять, что за звуковой ряд только что просочился в его уши. Французский? Серьёзно? В 11 «Б» питерской школы? Может, он всё-таки не проснулся и это сон? Антон моргнул, выныривая из наваждения. Щёки предательски кольнуло румянцем. Чёрт. Сдал себя с потрохами в первую же минуту. — Чего тыкаешь, говорю, — нашёлся он, натягивая на лицо маску безразличия, и голос прозвучал резче, чем хотелось, с той особенной, вибрирующей ноткой, которая бывает, когда пытаешься спрятать смущение за грубостью. — Не трогай меня. Не разговаривай со мной. Не беси меня. И, не дав собеседнику и шанса ответить, Антон вновь рухнул лицом в сгиб локтя, отгораживаясь от мира, от этих голубых глаз, от самого себя, чуть не выдавшего тайну своего парижского прошлого первому встречному. А Арсений так и застыл, глядя на кудрявый затылок нового соседа. По спине пробежал табун мурашек, и дело было вовсе не в сквозняке из открытой форточки. Акцент. Этот мягкий, певучий, совершенно нездешний акцент, с которым были сказаны всего несколько слов, прозвучал в ушах Попова самой прекрасной музыкой, которую он слышал за последнее время. «Ни фига себе, — подумал Арсений, всё ещё не в силах отвести взгляд от этого странного, сонного, невероятно колючего и одновременно завораживающего соседа. — Ни фига себе у нас пополнение. Кажется, этот год будет интереснее, чем я думал». — Эй вы, на камчатке! — голос Павла Алексеевича разрезал классную тишину, как нож масло, и достиг задних парт, не встретив никаких преград. — Мы вам не мешаем? Класс залился хохотом. Тем особенным, подростковым, когда смешно даже от того, что кто-то просто чихнул невпопад. Антон даже бровью не повёл, продолжая демонстративно игнорировать реальность, уткнувшись лицом в сгиб локтя. Арсений же, напротив, расплылся в виноватой улыбке, хотя виноватым себя не чувствовал ни капельки. — Так вот, — продолжил учитель, дождавшись, когда смех стихнет, и обводя класс цепким взглядом. — Больше половины из всех здесь сидящих меня знают, поэтому, — он сделал театральную паузу и притворно мило улыбнулся. — Расскажите новеньким, что меня лучше не злить. Я умею быть очень изобретательным в вопросах наказания. Кто-то понимающе хмыкнул, кто-то закатил глаза, вспоминая прошлогодние истории. А Павел Алексеевич тем временем перевёл взгляд на листок с фамилиями и продолжил: — И насчёт новеньких. У нас в этом году интересное пополнение, товарищи. Прямиком из Парижа. В классе прошелестел заинтересованный шёпот. Франция? Париж? Это ж надо, какой экзотический зверь к ним забрёл. — Антон, — учитель повысил голос, — будь добр, встань на минуточку, покажись народу. Шастун дёрнулся, будто его током ударило. Из-под русых кудрей на учителя глянули тёмные, нахмуренные глаза. Несколько секунд длилась немая дуэль, в которой, как ни странно, победил учитель. Антон всё же поднялся, разгибаясь, как пружина, которая долго была сжата. И тут класс выдохнул. Даже те, кто не хотел показывать удивления, не смогли сдержаться. Почти два метра роста. Худощавая, но широкая фигура, длинные руки, которые, казалось, не знали, куда себя деть, и эта копна непослушных кудрей, делающая его похожим на молодого льва, только что вышедшего из клетки. Арсений, сидящий рядом, почувствовал, как у него самого перехватило дыхание. Когда этот парень сидел, сгорбившись над партой, он казался обычным, даже щуплым. Но сейчас... Сейчас перед ним возвышалась настоящая башня, и это осознание ударило куда-то в солнечное сплетение. — Хорошо понимаешь язык? — Продолжил Павел Алексеевич, невозмутимо поправив очки. — Если надо, могу подтянуть тебя по программе, чтобы догна... — Нет, — голос Антона прозвучал, как пощёчина. Коротко, сухо, без намёка на вежливость. — Спасибо. Не нуждаюсь. Он выделил последнее слово с такой интонацией, будто говорил не об уроках, а о чём-то неприличном, что ему только что предложили. В классе повисла неловкая тишина. Павел Алексеевич на секунду замер, но, будучи человеком опытным, быстро нашёлся: — О, так даже лучше. Значит, не придётся тратить время на ликвидацию безграмотности. Но всё же, если нужна будет помощь, обращайся. Я не кусаюсь. В отличие от некоторых, — он бросил многозначительный взгляд на компанию хулиганов с первой парты. Антон ничего не ответил. Он просто рухнул обратно на стул, снова превратившись в сгорбленную фигуру, и уткнулся лицом в руки, отгородившись от всего мира плотной стеной безразличия. Арсений выждал минуту, ровно столько, сколько смог вытерпеть. Любопытство разрывало его изнутри, как ядерный реактор на пределе мощности. — Так ты из Франции? — прошептал он, наклоняясь к соседу. В голосе звучало неподдельное восхищение. — Удивительно! А как там вообще? Правда, что Эйфелева башня по вечерам сверкает огнями? А вы на Монмартр ходили? А круассаны там правда вкуснее, чем у нас в буфете? Тишина. Ноль реакции. — А на каком языке ты думаешь? На французском или на русском? — не унимался Попов. — А сложно было учить язык? А... — Слушай, — тихо, но с нарастающим рычанием произнёс Антон, не поднимая головы. — А что? Я просто спросил! — Арсений даже не думал сдаваться. Его глаза горели искренним интересом, а улыбка становилась всё шире. — Мы же теперь соседи, надо как-то знакомиться! Дружить... — Сука, bleuet, — Антон резко повернул голову, и его тёмно-зелëные глаза впились в сияющую синеву напротив. — Отъебись. Он прорычал это полушёпотом, но с такой убедительностью, что любой нормальный человек на месте Арсения убрался бы подальше и затаился до конца урока. Но Арсений был не нормальным. Он был Поповым. — А что ты сейчас сказал? — Спросил он, и его улыбка стала ещё лучезарнее, ещё невыносимее, ещё прекраснее. В ней не было ни капли обиды или злости. Только чистое, детское любопытство и, кажется, лёгкий вызов. Антон смотрел на него несколько долгих секунд. На этого голубоглазого нахала с пушистыми ресницами, который умудрялся не бесить, а... бесить по-другому? Так, что хотелось не ударить, а заткнуть, но не кулаком, а... Чёрт его знает чем. — Гандон, — выдохнул Антон, и в этом слове, произнесённом с его неподражаемым акцентом, было столько всего: и раздражение, и усталость, и что-то ещё, чему он сам не мог найти названия. И в этот момент прозвенел звонок. Спасительная трель разрезала напряжение, повисшее между ними, как бритва разрезает шёлковую ленту. Антон выдохнул с таким облегчением, будто только что избежал смертельной опасности. Он вскочил из-за парты, даже не взглянув на учителя, который что-то говорил, и быстрым шагом направился к выходу. Его длинные ноги несли его прочь из этого класса, от этого голубоглазого наваждения, от этих странных ощущений, которые он не хотел в себе признавать. Арсений проводил его взглядом. Дверь захлопнулась, а Попов всё сидел, глядя на опустевшее место рядом. — Гандон... — повторил он одними губами и улыбнулся уже не лучезарно, а как-то по-новому, задумчиво, мечтательно, опасно. — Попов, — раздался голос Павла Алексеевича, — ты с нами или так и будешь провожать парижского гостя до самого дома? Арсений моргнул, возвращаясь в реальность, и вскочил. — Иду, Павел Алексеевич, иду! Но в голове у него уже крутился план. Сегодня — только разведка. Завтра — новое наступление. Этот кучерявый француз даже не подозревает, на что способен Арсений Попов, когда ему что-то по-настоящему интересно. А интересно ему было безумно. *** Всю дорогу домой Шастун летел, будто за ним черти гнались. Ноги сами несли его по питерским мостовым, перепрыгивая через трещины в асфальте и лужи, оставленные утренним дождём. Он хотел только одного — оказаться в четырёх стенах, закрыть дверь и остаться наедине с тем, что происходило у него в голове. А в голове творилось чёрт знает что. Голубоглазый парень. Точнее, его глаза. Они преследовали Антона, как навязчивый мотив, который невозможно выкинуть из головы. Они всплывали перед мысленным взором в самый неподходящий момент: когда он переходил дорогу, когда покупал воду в ларьке, когда поднимался в лифте. Голубые. Чистые. Прозрачные, как то самое ясное небо, что сейчас разлилось за окнами питерских квартир, издевательски напоминая о себе. Антон думал: а какие они, когда тот злится? Темнеют ли? Становятся ли похожими на глубокий, синий океан перед штормом, когда вода наливается свинцовой тяжестью, а волны готовятся обрушиться на берег? Или, может, в них вспыхивают ледяные искры, как у северного сияния, холодные и прекрасные? Он представлял, как меняется радужка. Как сужается зрачок, когда этот наглый тип злится по-настоящему. Как взгляд становится острым, пронзительным, способным разрезать пространство на атомы. Или, наоборот, как глаза теплеют, когда тот улыбается своей дурацкой, лучезарной улыбкой, от которой хочется то ли убить его, то ли... Антон тряхнул головой, отгоняя непрошенные мысли, и уже через минуту влетел в пустую квартиру. Тишина. Никто не встретил, никто не спросил, как прошёл день. Мать, конечно, была на работе, и это даже к лучшему. Ему нужно было побыть одному. Нужно было выплеснуть то, что кипело внутри, на поверхность, иначе оно сожгло бы его изнутри. Он скинул рюкзак прямо в прихожей, даже не разуваясь прошёл в свою комнату и сел за стол. Руки сами потянулись к альбому, к карандашам, к углю. И пальцы начали танцевать. Сначала лёгкие, едва заметные штрихи. Контур. Овал. Линия, которая должна была стать началом чего-то большего. Антон закрыл глаза на секунду, вызывая в памяти образ, и принялся за работу. Радужка. Он выводил её с хирургической точностью, но одновременно с какой-то трепетной нежностью, будто держал в руках не карандаш, а хрупкую бабочку. Линии, большие, размашистые и маленькие, едва заметные, создавали текстуру, глубину, объём. Он растушёвывал графит подушечкой пальца, добиваясь идеальных переходов света и тени. Потом настал черёд красок. Антон открыл коробку с акварелью. Старый, ещё парижский, привезённый с собой как часть той жизни, которую у него отняли. Кисть коснулась влажной бумаги, и голубой цвет поплыл, растекаясь, создавая ту самую небесную глубину, которую он видел сегодня утром. Рисовать нос? Не нужно. Губы? Зачем. Подбородок, линию скул, эту дурацкую улыбку? Всё лишнее. Антон оставил только глаза. Только они имели значение. И брови. Чуть приподнятые, с лёгкой асимметрией. Те самые, которые так выразительно взлетали вверх, когда голубоглазый удивлялся или строил из себя невинность. А вокруг глаз он создал небо. Настоящее, живое, с белыми, пушистыми облаками, которые клубились, словно вата, подсвеченная солнцем. Голубой фон разливался по листу, обрамляя глаза, подчёркивая их сияние, делая их центром вселенной, главным светилом на этом маленьком бумажном небосводе. И когда картина была закончена, Антон откинулся на спинку стула и замер. С холста на него смотрели они. Голубые. Пронзительные. Живые. Они смотрели прямо в душу, заглядывая в самые тёмные, самые потаённые уголки подсознания, куда Антон и сам боялся заглядывать. Сквозь белые облака, сквозь акварельную дымку, сквозь пространство и время эти глаза буравили его, обезоруживали, раздевали до самого нутра. Если бы кто-то спросил Антона, что он видит, он бы, наверное, сказал: «Ангела». Потому что именно так, наверное, выглядят глаза небесного создания, наблюдающего за тобой с высоты птичьего полёта. С любопытством. С лёгкой насмешкой. И с чем-то ещё, чему нет названия на человеческом языке. Шастун смотрел на рисунок, и губы его сами собой разъехались в улыбке. Не той кривой, защитной усмешке, которую он носил на лице весь день, а настоящей. Тёплой, почти детской, какой он не улыбался уже много лет. Он гордился собой. Пальцы зудели от удовольствия, в груди разливалось приятное тепло. Это была одна из лучших его работ. Может быть, даже самая лучшая. Потому что в ней было не просто мастерство. В ней была душа. Та самая, которую он, кажется, только сегодня утром и обнаружил у себя за пазухой, когда голубые глаза впервые взглянули на него в ответ. — Magnifique, — выдохнул Антон, и это слово прозвучало как приговор, как благословение, как точка, за которой не могло быть ничего, кроме многоточия. Он всё ещё смотрел на рисунок, когда за окном начало темнеть. Питерское небо затянуло тучами, спрятало настоящие облака, но на его столе, на листе акварельной бумаги, всегда будет сиять своё собственное небо. И в нём — два голубых солнца, которые сегодня утром перевернули его мир с ног на голову. Антон провёл пальцем по ещё влажной краске, осторожно, боясь испортить, и прошептал в тишину пустой квартиры: — Арсений.
5 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник