Тени Парижа

NC-17
В процессе
5
автор
Размер:
планируется Миди, написано 44 страницы, 16 257 слов, 3 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник

Глава 2. «Миллиметр»

Настройки
Вообще, после того, как маленький Антошка переехал в Париж, его жизнь буквально покатилась под откос. Словно поезд, который сошёл с рельсов и теперь нёсся в пропасть, с каждым метром теряя последние вагоны. Майя всё так же работала, с головой уходя в отчёты и совещания, возвращаясь домой затемно, когда сын уже должен был спать. Она уделяла ему слишком мало времени. Те крохи, что оставались после бесконечной гонки за евро и признанием. А Николай... Этот человек вообще относился к пасынку как к пустому месту. Как к предмету интерьера, который занимает площадь, но не имеет ни души, ни права голоса. Он проходил мимо Тоши, не замечая его, не здороваясь, не интересуясь, как у того дела в школе, не болит ли голова, не хочется ли есть. Ребёнок был для него досадной погрешностью в идеальном браке, лишней деталью, которую почему-то нельзя выкинуть на помойку. И Антошка ловил каждую крупицу материнского внимания, как пустынный песок ловит редкие капли дождя. Он радовался любой мелочи: мимолётному поцелую в макушку перед сном, короткому «как дела?» за завтраком, усталому взгляду, брошенному в его сторону. И каждый раз, принимая эти крохи, маленький мальчик боялся. Боялся до дрожи в коленках, до холодного пота на спине, что однажды даже этого малого не станет. Что мама совсем перестанет его замечать, растворится в своей работе и новой жизни, оставив его одного в этом холодном, чужом мире с ненавидящим отчимом. И волнения его были не беспочвенны. Через какое-то время Майя действительно перестала обращать внимание на Тошу. Совсем. Словно он стал прозрачным, как стекло, невидимым для уставших материнских глаз. Антошка старался изо всех сил: приносил пятёрки, мыл посуду, пытался рассказывать смешные истории из школы, рисовал для неё открытки. Но мать смотрела сквозь него, думая о чём-то своём, о взрослом, о далёком. И в такие моменты мальчик безумно скучал по бабушке. По её морщинистым, тёплым рукам, пахнущим сдобой и покоем. По её голосу, который всегда находил нужные слова. По её объятиям, в которых можно было спрятаться от всего мира. Бабушка, которая, несмотря ни на что, отдавала парнишке всё своё тепло и заботу, не требуя ничего взамен. Которая любила его просто за то, что он есть. Взрослые были заняты своими делами, своими проблемами, своим переездом. И мальчик просился к бабушке. Сначала робко, потом настойчивее, потом с отчаянием. Он хотел к ней. Он хотел домой. Он хотел, чтобы его обняли по-настоящему. А возвращаться было уже не к кому. Позже стало ещё хуже. Гораздо хуже. Майя постоянно ругалась с Николаем. Стоило им оказаться в одном помещении, и воздух наэлектризовывался до предела, готовый взорваться молниями в любой момент. Ссоры были ужасными: крики, битьё посуды, взаимные оскорбления, от которых у маленького Антошки закладывало уши и сжималось сердце. Когда произошла первая такая ссора, которую он запомнил на всю жизнь, Тоше было лет восемь. Он стоял в углу кухни, сжимая в руках пластмассового динозаврика, и смотрел, как два самых близких человека разрывают друг друга на части словами. В какой-то момент он не выдержал. Что-то внутри него, детское, отчаянное, любящее, поднялось и понесло его вперёд. Он подбежал к матери, вцепился маленькими пальчиками в её классические брюки, сжал ткань изо всех сил. Зачем? Он и сам не понимал. Может, чтобы успокоить? Чтобы она перестала кричать и напугать того дядю, который обижает маму? Может, чтобы защитить? Или просто чтобы почувствовать, что она здесь, рядом, что она есть? Но Майя, ослеплённая гневом, лишь отмахнулась от сына, как от назойливой мухи. Резко, грубо, не глядя. Её рука, размахивающая в сторону мужа, задела мальчика, и Антошка, не удержав равновесие, полетел на пол. Он падал медленно, как во сне. Видел, как приближается угол кухонного стола. Острый, деревянный, беспощадный. Ещё чуть-чуть, и этот угол проломил бы ему голову, раскроил череп, как спелый орех. Мальчик ударился плечом, боком, но голова чудом прошла в миллиметре от смерти. Он лежал на холодном кафеле, смотря в потолок, и ждал. Ждал, что мама подбежит, поднимет, обнимет, спросит, не больно ли. Ждал, что она заметит, как близко он был к краю. Но взрослые даже не повернулись. Они продолжали орать друг на друга, не замечая ребёнка на полу, не замечая ничего вокруг. Антошка поднялся сам. Ноги были ватными, руки дрожали, в горле стоял ком, готовый разорваться рыданиями. Он побежал в свою комнату. В маленькую, единственно безопасную территорию в этом доме. Захлопнул дверь, повернул ключ, сжался в углу за кроватью, закрыл уши руками и заплакал. Плакал он долго. Беззвучно, чтобы взрослые не услышали, чтобы не разозлить их ещё больше. Слёзы текли по щекам, капали на коленки, на ковёр, а за дверью всё гремели голоса, разбивающие последние осколки его детства. Так и проходили дни. Недели. Месяцы. Годы. Когда мальчик повзрослел, лет в десять, ему стало уже всё равно. Почти всё равно. В те вечера, когда начинался очередной апокалипсис на кухне, он научился отключаться. Механически закрывался в своей комнате, чтобы взрослые не беспокоили его своим хаосом. Доставал проводные наушники. Спасибо прогрессу человечества, благодаря которому у него появилась эта спасительная техника. Ну и, конечно, спасибо богатству родителей, которые, даже не замечая сына, обеспечивали его всем необходимым. Но говорить им самим спасибо мальчику не хотелось. Никогда. Музыка заливала уши, заглушая крики. Тяжёлые гитарные риффы, меланхоличный рок, иногда что-то классическое, если хотелось погрустить красиво. И поверх музыки шорох карандаша по бумаге. Доставал тетрадные листы, простой карандаш, ластик и рисовал. Всё, что приходило в голову, паренёк переносил на бумагу. Животных, которых никогда не видел вживую. Природу, по которой скучал. Здания — парижские крыши, мосты, Эйфелеву башню за окном. И никогда людей. Никогда. Тоша не рисовал человека. Ни одного портрета, ни одной фигуры, ни одного лица. Ведь двоих безбашенных, крикливых, вечно недовольных людей в доме ему хватало по горло. Зачем переносить на бумагу ещё и их искажённые гневом рты, их пустые, ничего не выражающие глаза, их напряжённые, готовые к драке позы? Люди в его жизни были источником боли. А искусство было убежищем. И эти две вселенные не должны были пересекаться. Но к тринадцати годам он уже мог рисовать людей. Технически мог. Изучил анатомию по книгам, натренировал руку, научился передавать эмоции. Но на его рисунках люди появлялись редко. Фигуры в толпе, силуэты на фоне заката, руки, держащие что-то, спины, уходящие вдаль. Искусство стало для него спасением от реального мира. Воплощая свои желания и мечты на холсте, он создавал параллельную вселенную, в которой мог быть кем угодно, где могло случиться что угодно. Вселенную, где не было криков, равнодушия и одиночества. И в этой вселенной он жил по-настоящему. Вплоть до сегодняшнего дня. Голубые глаза сквозь облака стали для него шоком. Настоящим ударом под дых, от которого перехватило дыхание. Антон даже и подумать не мог, что будет рисовать портрет. Почти портрет. Реального, настоящего человека. Да ещё и незнакомого, с которым он обменялся парой фраз, полных раздражения и грубости. Но чувство прекрасного, которое он так долго держал взаперти, вдруг вырвалось на свободу и закричало. Заликовало. Этот парень был прекрасен. Его глаза были прекрасны. И не перенести их на холст для Шастуна теперь казалось настоящим преступлением против искусства, против гармонии, против самого себя. Он смотрел на законченную работу, на эти сияющие, живые глаза, и внутри разливалось странное, давно забытое тепло. То самое, которое он чувствовал только в детстве, когда бабушка обнимала его перед сном. То самое, которое он пытался найти в музыке и красках, но никогда не находил до конца. Арсений. Его муза. Неожиданно. Случайно. Ворвавшийся в его жизнь, как тогда, в класс, с грохотом и улыбкой. Но это было так. И от этого факта никуда не деться. Антон ещё раз провёл пальцем по краю рисунка, очерчивая контур облака, и тихо усмехнулся. Кто бы мог подумать, что в Питере, в этой серой, дождливой стране, он найдёт своё небо. Свои два голубых солнца. Свою музу. *** Чёрт. Ну здравствуй, геморрой. Антон сидел на уроке алгебры и тупо пялился на доску, не видя перед собой ровным счётом ничего. Меловая пыль сыпалась с рук учителя, выписывающего какие-то закорючки, и Шастуну казалось, что она забивается ему прямо в мозг, вызывая необратимые процессы торможения. Что это вообще? Математика или китайская грамота? В математике должны быть циферки. Красивые, понятные, послушные. Сложил, отнял, умножил — и ты красавчик, можно идти рисовать. А тут... Эти иксы, игреки, интегралы, логарифмы... Какое-то шаманство с цифрами, честное слово. Шастун никогда не был спецом по точным наукам. В принципе. Как, впрочем, и литература была не его коньком, тем более русская, с этими её глубокими смыслами и анализом души героев. Душа — она в цвете, в линиях, в мазках. Дайте ему холст, кисти, краски и оставьте в покое. Не трогайте, не дёргайте, не заставляйте вникать в то, что ему никогда не пригодится. Он художник, чëрт его дери, а не математик. — Может, тебе чем-нибудь помочь? — Раздалось справа, и этот голос, мягкий, с хрипотцой, вплёлся в монотонный гул урока, как тёплая нота в холодную мелодию. Голубоглазый. Брюнет снова подсел к Антону. Утром, когда Шастун зашёл в класс и увидел, что его соседняя парта занята этим сияющим экземпляром, он мысленно взвыл. Протестовал, пытался взглядом испепелить, но увы. Свободных мест не было. А попросить пересесть? Сделать замечание? Выглядеть идиотом, который боится соседа? Ну уж нет. Хотя, если честно, Шастун бы с удовольствием посмотрел, как этот голубоглазый товарищ пытается что-то записывать, сидя на невидимой парте и невидимом стуле подальше от него. Мечты, мечты... — Не разговаривай со мной, — отрезал Антон, даже не поворачивая головы. Голос прозвучал сухо, как осенний лист под подошвой. С учёбой он как-нибудь сам разберётся. Точнее, не разберётся, но и не претендует на роль отличника. Вариантов два: или спишет у кого-нибудь, или просто забьёт. В конце концов, аттестат нужен лишь для галочки. В мире искусства никого не волнуют твои оценки по алгебре. Так что, в целом, пофиг. Можно даже сказать похуй. — Ты чего такой нелюдимый? — Арсений не сдавался. Он подпёр голову рукой и с любопытством разглядывал профиль соседа, вырисовывающийся на фоне серого питерского неба за окном. — Я настолько противен? С первого взгляда не взлюбил? Он рассмеялся. Легко, искренне, заразительно. И Антон замер. Нет, серьёзно. Замер. Потому что этот смех... Он был как солнечный зайчик, прорвавшийся сквозь тучи. Как первый луч после долгой зимы. Антон смотрел на Арсения, и где-то внутри, в самой глубине, что-то ёкало, переворачивалось, падало в бездонную пропасть. — Non, t'es magnifique, — выдохнул Шастун, не отрывая взгляда от смеющегося соседа. Слова вырвались сами, на французском, том самом, интимном, которым он думал, когда не контролировал себя. — Et ton sourire... il est irrésistible. Он залип. Честно, по-настоящему залип на этом лице. На белоснежных зубах, на этих очаровательных, чуть выступающих клыках, которые делали улыбку Попова не просто красивой, а какой-то... хищной? Нет, не хищной. Дерзкой. Сексуальной. Чёрт. Руки сами собой зачесались. Зуд в кончиках пальцев — верный признак того, что внутри родился образ, требующий выхода на бумагу. Антон физически чувствовал, как хочет схватить карандаш, заточить его поострее и начать выводить линии. Эти губы, эти клыки, этот изгиб бровей, когда он смеётся... — Ч-чего? — Арсений резко перестал смеяться, снимая с лица улыбку, как маску. Он чуть помедлил, переваривая услышанное, а потом переспросил, уже тише, осторожнее: — А ты... что сейчас сказал? Шастун моргнул, выныривая из транса. Твою ж дивизию. Щёки предательски кольнуло румянцем, но он быстро натянул на лицо привычную маску безразличия, колючую, как дикобраз. — По моему поведению действительно несложно догадаться, что ты мне противен, — отчеканил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно и холодно. — Так что отвали от меня. — Многовато слов в переводе, не думаешь? — в голосе Арсения проскользнула хитрая, понимающая нотка. Он смотрел на Антона с прищуром, и в этом взгляде читалось: «Я тебя раскусил, кучерявый». — Отъебись, — буркнул Шастун, отворачиваясь к окну. Но Попов был как репей. Как та зараза, которую невозможно вывести, сколько ни обрабатывай химикатами. Он не оставлял Антона в покое ни на минуту. То ручку уронит и попросит поднять, то спросит, который час, то просто повернётся и уставится своими голубыми глазищами, от которых хочется то ли спрятаться, то ли, наоборот, нырнуть в них с головой. Антон огрызался. Покрывался острыми колючками, как ёж, выпуская иглы при малейшей попытке приблизиться. Но продолжал, сам того не замечая, обвешивать брюнета комплиментами. На французском. — T'es comme le soleil, on peut pas détourner le regard, — бормотал он себе под нос, делая вид, что смотрит в тетрадь. — Tes yeux ont la couleur de la Côte d'Azur. — Что? — переспрашивал Арсений, поворачиваясь. — Говорю, отвали уже, — рявкал Антон, краснея до корней волос. И так по кругу. Весь урок. Алгебра пролетела мимо, не оставив в голове ровным счётом ничего, кроме образа голубоглазого чертёнка, который, кажется, твёрдо решил сделать его жизнь невыносимой. Или, наоборот, наполнить её чем-то, чего в ней никогда не было. Прозвенел звонок. Антон выдохнул, собирая вещи с такой скоростью, будто за ним гнались. — До встречи, француз, — раздалось за спиной, и в голосе Арсения слышалась улыбка. — Я ещё вернусь. Шастун замер на секунду, но оборачиваться не стал. Вышел из класса, чувствуя спиной прожигающий взгляд голубых глаз. И улыбнулся. Сам себе. *** Вернувшись домой, Шастун даже не разулся. Так и прошлёпал в комнату в уличных кроссовках, оставляя на паркете мокрые следы. За окном снова моросило, Питер не уставал напоминать о себе своей промозглой сыростью. Рюкзак полетел в угол, куртка повисла на спинке стула небрежным тряпичным призраком, а сам Антон уже стоял перед мольбертом, жадно разглядывая вчерашний рисунок. Глаза. Они смотрели на него сквозь акварельную дымку, сквозь облака, сквозь время и пространство. Прекрасные. Пронзительные. Но незаконченные. Руки сами потянулись к карандашу. Пальцы заныли знакомой, сладкой болью. Той самой, которая приходила только перед чем-то важным, перед тем, как на белом листе родится новая жизнь. Он сел. Поправил холст. Выдохнул. И начал. Сначала нос. Маленький, чуть вздёрнутый, с забавной круглой формой, которая делала лицо Арсения таким... живым? Антон усмехнулся своим мыслям, выводя контур. Нос-кнопка. Дурацкое слово, но оно идеально подходило. Именно такой нос и должен быть у того, кто умеет смеяться так, что хочется смеяться вместе с ним. У того, кто смотрит голубыми глазищами и не отстаёт, даже когда его посылают куда подальше. Потом губы. Шастун замер на секунду, вспоминая. Как они изгибаются, когда Арсений улыбается. Как обнажают эти его дурацкие, восхитительные клыки. Как дрожит нижняя губа, когда он пытается сдержать смех, и как разъезжаются уголки, когда ему всё равно становится смешно. Антон провёл линию. Одну. Вторую. Третью. Обворожительная улыбка. Другого слова он подобрать не мог. Она действительно была обворожительной. Обезоруживающей. Она заставляла забыть обо всём: о том, что ты хотел послать этого нахала подальше, о том, что ты вообще-то не собирался ни с кем общаться, о том, что ты Антон Шастун, который никого не подпускает близко. Рука двигалась сама собой, уверенно, почти невесомо. Каждая линия ложилась точно туда, куда нужно. Глаза, зелёные, блестящие, с тем самым огоньком, который зажигался внутри, когда он представлял законченную картину. Сейчас этот огонёк горел ярко, освещая изнутри каждую клеточку тела, каждый нерв, каждый капилляр. Антон высунул кончик языка, прикусил его губами. Старая детская привычка, которая возвращалась каждый раз, когда он был особенно сосредоточен. В такие моменты мир вокруг исчезал. Не существовало ни Питера за окном, ни проблем с матерью, ни школы, ни алгебры. Существовал только холст. Только линии. Только этот рождающийся на глазах портрет. Он выводил каждую чёрточку с особой осторожностью. Как сапёр, который идёт по минному полю. Как хирург, делающий сложнейшую операцию. Потому что одно неверное движение — и всё. Придётся стирать, переделывать, начинать заново. А этого нельзя допустить. Этот портрет должен быть идеальным. Должен дышать. Должен смотреть. Вот бровь, чуть приподнятая, с хитринкой. Вот ямочка на щеке, которую он заметил только мельком, но которая въелась в память, как клеймо. Вот линия скулы, резкая, мужская, но в ней почему-то читалась та самая мягкость, которая была только в улыбке. Антон отстранился, глядя на результат. С холста на него смотрел Арсений Попов. Не просто глаза в облаках. Не просто намёк, не просто фантазия. А он. Настоящий. Живой. Со своим дурацким носом-кнопкой, со своей обворожительной улыбкой, со своим взглядом, который, казалось, проникал прямо в душу, даже сейчас, когда был всего лишь нарисован углём и акварелью. — Putain..., — выдохнул Шастун, и это слово прозвучало как молитва. Он смотрел на портрет, и внутри разливалось то самое тепло, которое он не чувствовал уже много лет. То, которое называли вдохновением. То, которое называли счастьем. То, которое называли... Нет. Не надо называть. Не сейчас. Мысль, мелькнувшая где-то на периферии, заставила его улыбнуться. Вот было бы забавно, если б тот узнал. Если б этот голубоглазый нахал каким-то чудом прознал, что его рисуют. Что какой-то нелюдимый француз, который посылает его на три буквы, тратит вечера на то, чтобы перенести его образ на холст. Представил лицо Арсения в этот момент. Вытянувшееся от удивления, с этими его распахнутыми глазищами, с приоткрытым ртом, из которого вот-вот вырвется очередное «чего?». Антон хмыкнул и снова посмотрел на портрет. Довольная лыба расползлась по лицу сама собой, независимо от его воли. Широко, открыто, по-настоящему. Так, как он не улыбался, кажется, никогда в жизни. — Ну и ладно, — сказал он портрету. — Пусть не знает. Это наше с тобой, понял? Портрет молчал. Но в голубых глазах, которые Антон научился рисовать лучше всех на свете, ему померещилось понимание. В животе заурчало. Громко, требовательно, нагло. Антон вздрогнул, выныривая из творческого транса. Точно. Он же сегодня ничего не ел. С утра стакан сока и всё. А сейчас уже вечер, за окном темнеет, а организм напоминает о себе басовитым урчанием, как голодный медведь весной. Он встал, разминая затёкшую спину. Ещё раз взглянул на портрет. На прощание, как на любимого человека, с которым жаль расставаться даже на минуту. — Я скоро, — пообещал он и вышел из комнаты, прикрыв за собой дверь, будто боялся, что нарисованный Арсений сбежит, пока его не будет. На кухне было темно и пусто. Мать, конечно, ещё не вернулась с работы, и это даже радовало. Не нужно было ни с кем разговаривать, ни на кого смотреть. Антон включил свет, открыл холодильник и уставился внутрь отсутствующим взглядом. Мысли всё ещё были там. В комнате. У мольберта. Рядом с голубыми глазами. — Арсений, — сказал он вслух, пробуя имя на вкус, и улыбнулся снова. Холодильник гудел, переваривая свои запасы. Антон достал йогурт, бутерброды, налил чай. Но еда казалась безвкусной — всё внимание было приковано к закрытой двери комнаты, за которой осталось чудо. Он ел механически, глядя в одну точку, и в голове уже зрели новые образы. Новые линии. Новые штрихи. Завтра он добавит фон. Завтра он проработает тени. Завтра... Антон тряхнул головой и усмехнулся. Кажется, у него появилась зависимость. И имя этой зависимости — голубоглазый нахал, который даже не подозревает, что стал музой для угрюмого француза. Доев, Шастун ополоснул кружку и почти бегом вернулся в комнату. Портрет ждал его. Смотрел. Улыбался своей обворожительной улыбкой. — Я вернулся, — сказал Антон, садясь перед мольбертом. *** Каждый день Шастун открывал в своём однокласснике что-то новое. Словно археолог, который бережно смахивает пыль с веков, чтобы увидеть истинную красоту древнего артефакта. Только артефакт этот был живым, дышал, смеялся и, кажется, совершенно не подозревал, что его изучают с таким тщанием. Густые тёмно-каштановые волосы. Они вечно лезли Арсению на глаза, и он откидывал их привычным движением, таким естественным, что Антон ловил себя на том, что ждёт этого жеста. Белоснежная кожа, фарфоровая, почти прозрачная, особенно на висках, где просвечивали тонкие голубоватые жилки. Бледно-розовые губы, которые вечно складывались в улыбку или в какую-нибудь дурацкую гримасу, когда Попов корчил рожицы, пытаясь развеселить угрюмого соседа. Крепкие руки. Антон замечал, как напрягаются мышцы под тканью школьной формы, когда Арсений поднимает рюкзак или поправляет стул. Красивые, длинные пальцы. Они казались созданными для того, чтобы держать кисть или играть на фортепиано, хотя на самом деле Попов просто крутил ими ручку и барабанил по парте в такт каким-то своим мыслям. И родинки. Они рассыпались по открытым участкам тела, не скрытым школьной формой. Одна на шее, чуть ниже кадыка. Две на запястье, почти рядом, как маленькие сёстры-близняшки. Ещё одна за ухом, которую Антон заметил совершенно случайно, когда Арсений повернул голову к окну. И каждый раз, замечая очередную тёмную точку на этой белоснежной коже, Шастун невольно задумывался: а какие они там? На оголённом теле. На груди, на животе, на спине... Там, куда не заглядывает школьная форма, где кожа хранит свои тайны только для самых близких. От этих мыслей внутри что-то переворачивалось, щекотало, тянуло, и Антон злился на самого себя. Но поделать ничего не мог. Очередной урок тянулся бесконечной чередой цифр и формул, которые влетали в одно ухо и вылетали из другого, не задерживаясь. Антон чертил на полях тетради абстрактные узоры, краем глаза наблюдая за соседом. Арсений что-то писал, сосредоточенно сдвинув брови, и этот его серьёзный вид так не вязался с обычным дурашливым образом, что Шастун залип, забыв прикрыться равнодушием. Мысли потекли сами собой. По-французски. Как всегда, когда мозг отключал контроль. — T'as encore plus de grains de beauté sur le corps nu? — пробормотал Антон, даже не осознавая, что говорит вслух. — Je me demande s'ils sont comme des étoiles dans le ciel nocturne... J'ai envie de les compter tous... Он очнулся, только когда увидел, как уши Арсения начинают розоветь. Розоветь стремительно, как утреннее небо перед восходом, заливаясь краской, которая перекинулась на щёки, на шею, спряталась под воротник рубашки. — Ты чего красный, tomate? — Выпалил Антон, пытаясь перевести всё в шутку, скрыть собственную оплошность. — Всё... ок, — выдавил Арсений, и голос его прозвучал как-то странно, сдавленно. — Заболел, наверное. — Выглядишь mignon, — услышал Антон собственные слова и понял, что снова говорит правду. Ту самую, которую нельзя говорить. Но когда Арсений вспыхнул ещё ярче, стало так хорошо, так тепло, что Шастун позволил себе чуть приподнять уголки губ. — Не заражай меня, tomate. — Дай угадаю, ты меня снова обозвал? — Арсений покосился на него, и в этом взгляде было столько всего: смущение, любопытство и искорка того самого вызова, который Антон уже успел полюбить. — Именно, tomate, — подтвердил Шастун. И вдруг, сам не понимая, что делает, протянул руку и щёлкнул Арсения по носу. По этому дурацкому, восхитительному носу-кнопке, который так и просился, чтобы его тронули. Щелчок вышел лёгким, почти невесомым. Но кончик пальца замер в миллиметре от тёплой кожи, и Антон почувствовал, как время останавливается. Как мир замирает. Как всё вокруг — учитель, доска, одноклассники — исчезает, растворяется, оставляя только их двоих. Он смотрел на Арсения. Арсений смотрел на него. В голубых глазах плескался шок. Чистый, неприкрытый, прекрасный шок. Губы приоткрылись, собираясь что-то сказать, но слова застряли где-то в горле. Ресницы дрогнули. Антон отдёрнул руку, будто обжёгся. — Putain, — выдохнул он, чётко и зло. — Pourquoi j'ai fait ça, bordel? Слова упали в повисшую тишину тяжёлыми камнями. Шастун резко отвернулся к окну, впился взглядом в серое питерское небо, за которым ничего не было, лишь бесконечная тоска и моросящий дождь. В груди колотилось, руки дрожали, и он ненавидел себя за эту слабость. За этот жест. За эту нежность, которая прорвалась сквозь все колючки, сквозь все защиты, сквозь все «не трогай меня, не разговаривай со мной». Он не видел, как Арсений замер. Как на его лице шок сменился чем-то другим, более глубоким. Как голубые глаза потемнели, став цветом насыщенного вечернего неба. Как длинные пальцы потянулись к собственному носу, дотронулись до того самого места, куда только что прикоснулся Антон. — Ничего себе, — прошептал Арсений одними губами, не в силах произнести это вслух. Он смотрел на затылок соседа, на его русые кудри, на напряжённую линию спины, на побелевшие костяшки сжатых кулаков. И внутри, где-то глубоко, зарождалось что-то новое. Что-то, чему он пока не мог подобрать названия. Урок всё ещё шёл. Учитель что-то объяснял у доски. Одноклассники писали, слушали, перешёптывались. А на задней парте, в их маленьком, отдельном мире, случилось то, что должно было случиться. Маленькое прикосновение. Разорвавшее все барьеры. *** Арсений влетел в квартиру, как ураган, сметающий всё на своём пути. Рюкзак полетел на пол в прихожей, куртка повисла на вешалке кривым призраком, а сам он, даже не разуваясь как следует, прошлёпал в комнату, где принялся стягивать с себя школьную форму с такой скоростью, будто она горела огнём. Мысли в голове крутились бешеным хороводом. Дохуя и больше. Целый рой, целый улей, целый миллион вопросов, на которые не находилось ответов. Почему Антон ведёт себя так? Почему всегда отталкивает его дружбу, выставляя колючки, как дикобраз, которого пытаются погладить? Почему огрызается, но при этом смотрит так, будто видит что-то, чего не видят другие? Почему бормочет себе под нос на французском, и в этом бормотании звучат слова, от которых у Арсения внутри всё переворачивается? И главное. Почему щёлкнул его по носу? Этот жест. Лёгкий, почти невесомый, но такой... интимный. Такой неожиданный. Палец, замерший в миллиметре от кожи, и взгляд, который Арсений не мог забыть всю дорогу домой. В этом взгляде было столько всего: растерянность, злость на самого себя и что-то ещё, чему Попов боялся дать название. — Почему, почему, почему? — бормотал Арсений, натягивая домашние штаны и растянутую футболку. — Почему он такой? Почему я не могу перестать о нём думать? Почему... Он тряхнул головой, отгоняя наваждение, и вышел на кухню. Там, за столом, уютно устроившись с чашкой дымящегося чая, сидела бабушка. Маленькая, седая, с морщинистыми руками и добрыми глазами, которые, казалось, видели всё насквозь. Она подняла взгляд на внука, и на губах её заиграла та самая понимающая улыбка, которая появлялась только тогда, когда она ждала откровенного разговора. — О, ба, — Арсений улыбнулся, чувствуя, как напряжение начинает отпускать. — Чай пьёшь? — Да, Арсюш, — бабушка отставила чашку. — Налить тебе? Он кивнул, и старушка легко поднялась со стула. Несмотря на возраст, двигалась она всё ещё удивительно проворно. Пока она колдовала у плиты, заваривая свежий чай, Арсений плюхнулся на стул и уставился в окно, за которым догорал серый питерский вечер. — Как дела в школе? — спросила бабушка, ставя перед ним дымящуюся кружку. — Как там твой друг? — Всё как обычно, — Арсений отхлебнул горячий напиток, обжигая губы, но не замечая этого. — Всё такой же нелюдимый внешне. Сидит, смотрит в окно, огрызается. И болтает постоянно на французском, из-за чего я буквально впадаю в ступор. Он смешно сморщил нос, изображая свою реакцию, и бабушка тихо рассмеялась. — Что, настолько удивляет? — Это ещё мягко сказано, — Арсений отставил кружку и подпёр щёку рукой. — Ба, он такой... странный. Сначала шлёт меня подальше, говорит, чтобы я отвалил, а потом... — Он запнулся, вспоминая сегодняшнее прикосновение, и щёки предательски потеплели. — Потом сделал кое-что. Неважно. Бабушка внимательно посмотрела на внука. В её глазах плясали хитрые искорки. — А ты хочешь с ним подружиться? — Хочу, — выдохнул Арсений. — Очень хочу. Но он как ёжик. Выставит свои иголки — и не подойдёшь. Он изобразил, как ёж выпускает колючки, растопырив пальцы и скорчив смешную гримасу. Бабушка снова рассмеялась, но в её смехе слышалась нежность. — А ты скажи ему, что тоже знаешь французский, — предложила она просто. — Тогда он перестанет скрываться. Арсений замер. Чашка застыла на полпути ко рту. — Не могу, — выдохнул он. — Уже не могу. — Это почему же? — Понимаешь, ба, — Арсений поставил чашку и подался вперёд, понижая голос до заговорщического шёпота. — Он столько всего успел сказать. Наговорил уже... всякого. И если он узнает, что я его понимаю, то вообще перестанет обращать на меня внимание. Закроется окончательно. А я... Он замолчал, не договорив. Бабушка смотрела на него с той особенной мудростью, которая приходит только с годами. Она молчала, давая внуку возможность собраться с мыслями. А мыслей было много. Очень много. Всё началось, когда ему было лет пять. Мама случайно включила какой-то французский фильм по телевизору, и Арсений, вместо того чтобы переключить, залип. Ему так понравилось, как звучит этот язык, мелодичный, певучий, с этими картавыми «р» и носовыми гласными, что он не мог оторваться. Не понимая ни слова, он слушал, затаив дыхание, впитывая музыку чужой речи. Потом были мультики. Сначала с субтитрами, потом без. Он смотрел их десятками, сотнями, врубая французскую озвучку, даже когда уже знал сюжет наизусть. Просто чтобы слышать этот язык. Чтобы он проникал под кожу, в кровь, в самое сердце. Повзрослев, Арсений начал переписываться с иностранцами в онлайн-чатах. Сначала коряво, по слогам, с кучей ошибок. Потом лучше. Потом начал созваниваться по видеосвязи, болтать часами, смеяться над шутками, которые становились понятными. У него появились друзья в Лионе, в Марселе, в Париже. Он научился говорить свободно, почти без акцента, переняв интонации и манеру речи. Так и выучил. Так и стал своим среди чужих. И теперь этот его секрет — самое мощное оружие и самая большая ловушка. Потому что каждый раз, когда Антон бормочет что-то себе под нос на французском, Арсений слышит каждое слово. Каждый комплимент, каждое признание, каждую нежность, которую этот колючий ёжик пытается спрятать за грубостью. — Он говорит... — Начал Арсений и снова запнулся. Взгляд его ушёл куда-то в сторону, в угол кухни, где тикали старые часы. — Он говорит такие вещи, ба. Красивые. О том, что я... Что глаза у меня как небо. Что улыбка обворожительная. Что... Он махнул рукой, не в силах продолжать. Щёки горели, уши пылали, и сердце колотилось где-то в горле. Бабушка молчала долгую минуту. Потом протянула руку и накрыла ладонь внука своей, тёплой, сухой, успокаивающей. — Значит, он тебе тоже нравится, — сказала она не как вопрос, а как утверждение. Как факт, который давно был очевиден. Арсений поднял на неё глаза. В них плескалось столько всего: и смущение, и надежда, и страх. — Не знаю, ба. Может быть. Но он такой... Он закрытый, колючий, злой на весь мир. А когда смотрит на меня, этот взгляд... Я не понимаю, что мне делать. — А ты ничего не делай, — пожала плечами бабушка. — Просто будь рядом. Продолжай улыбаться. Пусть привыкает. Колючки со временем притупляются, если рядом тот, кому не больно их касаться. Арсений смотрел на неё, и внутри разливалось тепло. Она всегда знала, что сказать. Всегда находила нужные слова. — Спасибо, ба, — прошептал он. — За что, глупенький? — она улыбнулась. — Иди лучше чай пей, остынет ведь. В это же время, на другом конце города, в пустой квартире с видом на серые питерские крыши, Антон сидел за кухонным столом и сосредоточенно накручивал макароны на вилку. Тефтельки — мамина заготовка из магазина, разогретые в микроволновке — лежали горкой рядом, политые кетчупом. Цветочный чай дымился в любимой кружке. В наушниках играла какая-то меланхоличная французская музыка, та самая, под которую хорошо думалось и ещё лучше — не думалось вовсе. Антон жевал, смотрел в одну точку и прокручивал в голове события сегодняшнего дня. Щелчок по носу. Зачем он это сделал? Нахрена? Рука до сих пор помнила тепло чужой кожи. Пальцы всё ещё хранили это ощущение. Лёгкое, мимолётное, но такое острое, что хотелось выть. — Идиот, — пробормотал Антон, отправляя в рот очередную порцию макарон. — Полный идиот. Надо было просто сидеть и молчать. А ты... руку протянул. Прикоснулся. Теперь он вообще будет бесить ещё больше. Он отхлебнул чай, поморщился — остыл уже — и уставился в окно, за которым медленно угасал питерский вечер. Мысли снова унеслись к голубоглазому. К его улыбке. К его смеху. К его родинкам, рассыпанным по белоснежной коже, как звёзды по ночному небу. — Арсений, — выдохнул Антон. И, помедлив, добавил по-французски, уже не боясь, что кто-то услышит: — Tu ne peux pas imaginer ce que tu me fais. За стеной шумел лифт. Где-то лаяла собака. Мать снова задерживалась на работе. Антон доел ужин, вымыл посуду и побрёл в комнату. К мольберту, к краскам, к портрету, который ждал его и смотрел на него каждый вечер голубыми глазами. *** Шастун сидел на скамейке спортзала, вжавшись спиной в прохладную, деревянную поверхность, и с тоской наблюдал за происходящим. Дмитрий Темурович, их физрук, кряжистый мужик с лицом бывшего десантника и свистком на шее, который, казалось, был продолжением его организма. Он делил ребят на команды. Пять человек по ту сторону площадки, пять — по эту. И Антон уже нутром чуял, что отсидеться не получится. Он надеялся. Честно надеялся, что сможет скосить. Сделать вид, что подвернул ногу, что болит спина, что у него вообще аллергия на спортзал и всё, что с ним связано. Но Дмитрий Темурович уже зыркнул в его сторону своим тяжёлым взглядом, в котором читалось: «Встал и пошёл, болезный». Антон вздохнул, нахмурил брови и поднялся. Физра тоже не его. Создавалось стойкое впечатление, что все школьные предметы были не его. Словно он вообще оказался не в той вселенной, где эти предметы существуют. Алгебра не его. Литература не его. Химия с физикой тоже мимо. И физра в этот список почётно входила. Да, рост у парня был. Под два метра, длинный, худой. В баскетболе это могло бы сыграть, если бы не одно «но». Руки его были те ещё макаронины. Тонкие, неуклюжие, они вечно жили своей жизнью, не слушаясь команд мозга. Мяч в них чувствовал себя как в ловушке, из которой норовил сбежать при первой же возможности. Боже упаси и не дай сыграть против пятёрки амбалов, среди которых затесался ещё и Арсений. Голубоглазый, как назло, стоял в центре зала, разминаясь, и его спортивная форма сидела на нём так, что Антон поспешно отвёл взгляд. Потому что смотреть на то, как эта форма облегает плечи, грудь, ноги, было... непозволительно. Опасно. Смертельно для психики. Свисток пронзил воздух, и игра началась. Дмитрий Темурович подбросил мяч ровно по центру, и в ту же секунду Арсений взвился в воздух, как выпущенная из лука стрела. Пружины вместо ног? Реально пружины. Он выбил мяч в сторону своей команды, даже не дав противникам шанса коснуться его. — Егор! — крикнул Арс, и мяч полетел к Булаткину. Егор вёл его уверенно, профессионально, обходя противников с лёгкостью, будто те были кеглями в боулинге. Финты, развороты, ложные замахи — и вот он уже под корзиной. Бросок. Два очка. 2:0 в пользу команды Арсения. Антон стоял в стороне, наблюдая за этим балаганом, и молился только об одном: чтобы мяч не прилетел к нему. Пожалуйста. Он готов был на что угодно, лишь бы не позориться. Но судьба, как известно, имеет отличное чувство юмора. Теперь в наступление пошли они. Мяч был у Эда. Высокого парня с соседней парты, который в баскетболе шарил получше многих. Но когда его закрыли, перекрыв все пути для паса, Эд оглянулся в поисках свободного игрока. Взгляд упал на Антона. — Блять, — выдохнул Шастун, когда мяч полетел в его сторону. Нашёл кому пас давать. С ума сошли, что ли? Мяч шлёпнулся в ладони, и Антон на мгновение возненавидел весь мир. Он огляделся по сторонам, лихорадочно соображая, кому бы слить этот снаряд, лишь бы не держать у себя ни секунды лишней. Но как назло противники сплочённо позакрывали его товарищей, и свободных не было. — Да ёбаный в рот, — снова ругнулся Антон и, не видя другого выхода, рванул к корзине. Он бежал, неловко переставляя длинные ноги-ходули, и, конечно, на полпути перед ним вырос Арсений. Голубоглазый замер, готовясь перехватить мяч. На его лице читалась уверенность в своей победе. Ещё бы. Против этого неуклюжего дрыща у него не было шансов промахнуться. Но случилось неожиданное. Арсений замер. Всего на долю секунды. Может, замешкался, может, что-то пошло не так в его планах, но Антону хватило и этого крошечного мгновения, чтобы, не глядя, швырнуть мяч в сторону кольца. Трёхочковая линия. Бросок вслепую. Мяч описал в воздухе красивую дугу и... шлёпнулся точно в корзину. Тишина. Потом — взрыв эмоций от команды Антона. — Шастун, красава! — Заорал Эд, подбегая и хлопая его по плечу. 2:3 в пользу команды Антона. А сам Шастун стоял и смотрел на свои руки так, будто видел их впервые. Чистое везение. Фарт. Лотерея. Он не умел так бросать, никогда не умел. Просто повезло. Дальше ему не пасовали. Ну и слава богу. Антон даже не пытался отбирать мяч у противников, просто делая вид, что закрывает кого-то, бегая по площадке тенью, лишним элементом, который здесь случайно затесался. Но на удивление его команда отставала всего на одно очко. 14:13. Спасибо Эду и Илье, которые тащили игру. Мяч вёл Егор. Антон, выполняя свой «неловкий танец» защиты, подбежал к Арсению, чтобы сделать вид, что он его закрывает. Просто для галочки, чтобы физрук не орал. Булаткин, видя, что Арсений закрыт, всë равно бросил ему пас. Больше некому. И только в полёте понял, что мяч летит неточно. Не долетит. Но Арсений всё же прыгнул за ним. Вытянулся в струну, ловя снаряд кончиками пальцев. И в этот момент Антон, который должен был его «закрывать», оказался ровно на том месте, куда Арсений приземлялся. Время замедлилось. Антон почувствовал, как его обхватывают руки. Сильные, горячие, они сомкнулись вокруг него кольцом, прижимая к чужому телу. Сзади — мяч, который Арсений всё ещё держал. Спереди — грудь, от которой невозможно было отстраниться. Они замерли. В этой дурацкой, невозможной позе. Как влюблённые в дешёвом мелодраматичном клипе. Арсений опешил первым. Резко дёрнулся назад, забыв, что в руках у него мяч. И этим мячом со всей дури заехал Антону по затылку. — Ауч! — вскрикнул Шастун, когда боль прострелила череп. От удара он покачнулся вперёд, прямо на Арсения, который ещё не успел отойти. Рефлексы сработали быстрее мозга. Руки выставились вперёд, упираясь в твёрдую, горячую грудь. И в этот момент... Нос. Его нос коснулся носа Арсения. Кончик к носику. Та самая родинка, которую Арсений столько раз разглядывал издалека, оказалась в миллиметре от его лица. Тёплая. Настоящая. Родная какая-то. Зелёные глаза распахнулись, становясь огромными, как два изумрудных озера. Пушистые ресницы захлопали часто-часто, выдавая панику. Арсений смотрел на него. В упор. Так близко, что Антон видел каждую крапинку в его радужке, каждую тень от ресниц, каждую пору на коже. Воздух между ними загустел, превратился в патоку. Сердце пропустило удар, потом ещё один, потом пустилось в галоп. — Пососитесь ещё! — раздалось откуда-то сбоку громкое хихиканье. Чей — хрен разберёшь. Кто-то из одноклассников, кому это показалось верхом комедии. Антон и Арсений дёрнулись в разные стороны, будто их ударило током. Как от раскалённого угля. И в этот момент Шастун снова приложился затылком. — Putain! — зашипел он, чувствуя, как в голове взрываются сверхновые. — Bleuet, enlève ce ballon! Он даже не заметил, что сорвался на французский. Арсений моргнул. В его глазах мелькнуло что-то странное. Понимание? Но длилось это долю секунды. Он наконец выпустил Антона из кольца рук, и мяч, который он всё это время сжимал, глухо стукнулся об пол. Шастун отшатнулся. Отошёл от брюнета, как от заразной чумы, как от источника радиоактивного излучения. Подальше. В безопасную зону. Арсений, не глядя, передал мяч Эду. Его руки, кажется, вообще перестали соображать, что делают. Игра продолжилась, но уже без них. Счёт 20:21 в пользу команды Антона. Конечно. Потому что Арсений после этого столкновения играть не мог. Совсем. Мяч проходил мимо него, пасы летели в никуда, защиты не существовало. Он был где-то в другом месте. В той самой точке, где их носы соприкоснулись, а зелёные глаза распахнулись в панике. А Антон вообще стоял посреди площадки истуканом. Даже не делал вид, что играет. Просто стоял, смотрел в одну точку и пытался вспомнить, как дышать. К чёрту эту физкультуру. К чёрту этот спортзал. К чёрту эти глаза, этот нос, эти руки, которые до сих пор жгли грудь сквозь ткань футболки, словно оставили там отпечатки навечно. Прозвенел звонок. Антон выдохнул, подхватил свою сумку и вышел из зала, даже не взглянув в сторону Арсения. Потому что если бы взглянул — всё. Пропал бы окончательно. А Попов смотрел ему вслед. Смотрел, пока высокая фигура не скрылась за дверью. И на губах его блуждала странная, задумчивая улыбка. — Ëжик, — прошептал он одними губами. — Ну ты и...
5 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (3)