«Райзен»
17—18 лет
— Я ничего не понимаю, Гран… тебе стоит объясниться. — Что именно тебе не понятно, Райзен? Мы должны закончить всё это, — на фразе «всё это», он обводит взглядом себя и меня. — Ты говоришь о нашем… нашем общении? — Да, я говорю о нём. — Что я сделал не так? — я спрашиваю, а моё сердце ноет от нарастающего чувства тревоги. — Слушай… — Гран делает длинную паузу, подбирая слова, — всё это изначально было херовой идеей. — Что именно? — Всё это… мы… эти отношения, вообще всё… — Что изменилось? — Я изменился, — Гран говорит твёрдо и совсем не смотрит в мою сторону, а я чувствую себя настолько потерянно, но даже не понимаю, верить ему или же нет. — Ты шутишь? Это всё какая-то долбанная шутка, да? Гран? Скажи, что это долбанная шутка? Ну же? — Райзен, я не шучу. Давай забудем это всё? — Все эти два года просто забудем? — Прости… — Гран отворачивается в сторону, а у меня по коже бежит холод. Ощущения дерьмовее я не чувствовал уже очень давно. Я, честно говоря, даже не нахожусь, что сказать. Я просто открываю рот, беспомощно на него таращусь, пока весь мой мир разбивается ко всем чертям. — Ты оставляешь меня? — Прости… — Я не понимаю, почему… — я копаюсь в своей голове, пытаясь вспомнить все свои возможные прегрешения, но не нахожу ни единого. Что я мог сделать не так? — почему ты со мной так поступаешь? — Я не знаю, что тебе сказать, Райзен. — Я что-то не так сделал? Я повёл себя как-то не так? Скажи мне, я не понимаю… я ничего не понимаю… — я спрашиваю, а мой голос превращается в жалкий скулёж. В глотке встаёт такой ком, что я едва могу дышать. А Гран даже не посмотрел в мою сторону за всё время. — Ты ни в чем не виноват. Извини. — Да посмотри уже на меня! — я одёргиваю его за плечо и мы, наконец, сталкиваемся взглядами. Я вижу, как в его глазах стоят слёзы, вижу, как он стискивает зубы, пытаясь сохранить самообладание. И глядя на него, я ни черта не понимаю, — что происходит, Гран? — Я устал! Ясно? Просто оставь меня в покое, Райзен. Оставь меня уже. — Ч-что? Гран встаёт, тяжело выдыхая, подходит к выходу, а я остаюсь сидеть на земле, словно прибитый и таращиться на него, будто в пустоту. Моё сердце заглушает звуки его шагов, он топчется у входа, пока я тщетно пытаюсь осмыслить его слова, а затем, собираясь уходить, он бросает мне вслед фразу, гнусную фразу, которая, кажется, навсегда застрянет у меня в голове: — Я больше не хочу видеть тебя в своей жизни. Его слова прозвучали, как удар по голове. Ещё несколько часов я сидел на одном месте и крутил этот проклятый диалог в своей голове, словно заезженную пластинку. И сколько бы я не думал, я не мог понять — почему он сделал. За что он вышвырнул меня из своей жизни? Просто за что? Это непонимание меня пожирало даже больше, чем тоска по нему. Несколько дней кряду Гран игнорирует само моё существование, а всякий раз, когда я пытаюсь с ним поговорить, делает вид, будто меня не существует, будто меня и вовсе нет. Я так часто сталкиваюсь с его холодным равнодушием, что начинает казаться, будто меня и в самом деле нет. Будто я просто исчез, но никто этого даже не заметил. А ещё эта боль… эта чертова боль сжирает меня каждый день с тех пор, как он произнёс эту чертову фразу. Но я не злюсь на него. Совсем не злюсь. Я лишь скучаю. Ужасно, болезненно скучаю. Тоскую. И кажусь себе таким жалким, что становится тошно. Ну почему он это сделал? — Ты в порядке, Райзен? — Сиэн спрашивает, прикасаясь к моему лицу, он размазывает большим пальцем слёзы по моей щеке, а его взгляд кажется таким встревоженным, — ты чего? — О, Сиэн… — я гляжу в его лицо, и меня напрочь прорывает. Я хватаю его в охапку, утыкаюсь носом в его шею, и этот чертов поток сносит меня. Кажется, ещё никогда в своей жизни я не выглядел более жалким, чем сейчас. — Что с тобой происходит? Ты меня пугаешь, Райзен… — Сиэн гладит меня по спине, прижимает к себе с теплотой и не перестаёт говорить: — я люблю тебя, я рядом, Райзен, слышишь? Что бы у тебя не произошло, я с тобой, ладно? Сиэн ничего не знает о нас с Граном, ничего не знает о моих вылазках к Нойманнам, не знает о том, что я вообще с ними имею хоть какую-то связь, а я не спешу его посвящать в это, ведь я знаю, как относятся к Нойманнам все они, и даже Сиэн. — Ты мне расскажешь, что произошло, Райзен? Я поднял на него глаза и выдавил из себя: — Мой мир рухнул. — Я тебя не понимаю. Больше я ему не сказал ни о чём из того, что произошло. Раз за разом я просыпался с мыслью, что сегодня, уж точно сегодня, но я пойду к Нойманнам и поговорю с Граном вновь, а когда оказывался на пороге их дома, моя рука не поднималась, чтобы постучать в дверь. Я мялся на чертовом пороге, жалел себя и лишь вспоминал его слова. Я ему был не нужен, разве важно было что-то ещё? Одинокими вечерами я напивался, наполнял свою голову синим дымом и пел, пел, пока не сажал голос. Мой голос дарил покой кому угодно, кроме меня самого и это было самым паршивым в этом даре. Я глядел на своё обнажённое отражение в зеркале, закрывал глаза и двигался в такт своим мыслям, будто пытаясь забыться, но вряд ли это хоть сколько-нибудь помогало. Я вновь и вновь смотрел на себя и не мог понять, почему он от меня отказался. Почему от меня отказался именно он? Именно тот, кем я так дорожил. Ну почему? — Я тебе нравлюсь таким? — я спрашиваю у Сиэна, ловя на себе его пристальный взгляд. — Райзен, мамми будет ругаться, что ты взял её туфли. — Мама их совсем не носит, а мне они идут больше, правда ведь, Сиэн? — я выставляю обнажённую длинную ногу вперед: — посмотри на мои ноги, кажется, они никогда не были такими красивыми. — Мне кажется, у тебя будут неприятности, Райзен. — Ты так и не ответил на мой вопрос, Сиэн, — я томно цокаю высокими каблуками, приближаясь к Сиэну всё ближе, — я нравлюсь тебе таким? — Я люблю тебя, Райзен, ты же знаешь. — Ты не понял, Сиэн. Я спрашиваю тебя не про любовь, хах… — я забираюсь на постель, садясь на Сиэна сверху, я приближаюсь к его лицу и спрашиваю: — я спрашиваю тебя о том, нравлюсь ли я тебе сейчас? Не как твой брат. Нравлюсь? — Э… Райзен… я… кажется, я не понимаю тебя. Я так хотел почувствовать любовь, так хотел почувствовать себя таким же желанным, как и всегда, что совсем слетал с катушек. И порой мне неважно было то, чья любовь это будет. Мне просто было нужно, чтобы меня любили, чтобы меня хотели. Чем глубже была моя тоска, тем сильнее я пытался выудить чью-то любовь, чью-то теплоту. Всё чаще я начал проводить время с Сиэном, всё чаще тянулся к тем, кому я был по-настоящему не безразличен и старался держаться подальше от людей, вроде моей мамочки, которая всякий раз лишь напоминала мне об отверждении. Я просыпался с чувством тоски и тут же пытался прильнуть к Сиэну, чтобы забыть о нем хоть на секунду. Я засыпал с тем же чувством и не находил ничего лучше, как прятаться от своей бездонной тоски за его теплотой. Иногда мне даже казалось, будто я его использую. Но ведь это было не так? Сиэна я любил всем сердцем. — Пустишь меня к себе? — Только тише, а то мамми услышит, — Сиэн улыбается мне легкой улыбкой и отодвигает краешек покрывала, под который я тихонько ныряю, прижимаясь к нему всем телом. Я нежно просовываю свои руки и обнимаю его за спину, утыкаюсь носом в его шею, пахнущую полевыми цветами. Я втягиваю родной запах и шепчу ему: — Я так тебя люблю, Сиэн… — А я люблю тебя, Райзен. — Честно-честно? — Честно-честно. В темноте я вижу, как Сиэн улыбается, а я мягко касаюсь губами его щеки. Я прикасаюсь кончиками пальцев к его бархатному лицу, провожу по прямому, едва вздёрнутому носику, по выступающим, теплым губам и кажется, будто его дыхание обжигает мои пальцы. Я кладу свою голову ему на плечо и нежно целую его в шею. Сиэн едва заметно подсмеивается, но не отталкивает меня. Я целую его вновь, прикасаюсь к его коже, открываю рот и касаюсь её языком, я нежно посасываю его тонкую, бархатную шею, прижимаю к себе крепче и утопаю в его запахе окончательно. Месяцы тянутся катастрофически долго, а моя тоска, кажется, становится лишь глубже. Каждый мой проклятый день похож на предыдущий. Мамочка следит за мной так, словно я вот-вот его съем или украду у неё. Смотрит на меня так, будто он её собственность и постоянно следит. Мамочка так несправедлива. А на одном из семейных ужинов она вообще выдала: — Ты больше не приблизишься к своему брату. Тебе это ясно, Райзен? — Ты хочешь, чтобы я перестал общаться со своим братом? — я переспрашиваю спокойно, ведь она всё равно ничего с этим не поделает: — разве это честно? А она всякий раз выпучивала глаза и глядела на меня так, словно я не понимаю каких-то совершенно элементарных вещей, а затем снова срывалась на крик: — Честно!? После того, что ты сделал, тебе место в черном лесу! Но ты здесь. Сидишь с нами за одним столом, ешь с нами одну еду. Ты — грязный, больной выродок! Будь я проклята, если еще хотя бы раз подпущу тебя к нему! Но разве меня останавливало это хоть раз? Я так же как и всегда, пробирался к Сиэну в спальню, забирался в его теплые объятия и всё остальное становилось абсолютно неважным. — Я так соскучился по тебе, Сиэн. — А я соскучился по тебе, Райзен. А иногда, когда я на неё злился, я шёл к папочке, зная, как она это не любит. — Я хочу остаться с тобой на ночь, папочка… — я зависаю в дверях спальни моего отца, мельком окидывая взглядом его обнажённый торс. — Райзен, ты спятил? Тебе восемнадцать, иди в свою спальню. — Хотя бы ты, не будь таким злым… — я прохожу внутрь, запирая за собой дверь, босыми ногами ступая по ворсистому ковру и подходя к нему ближе, — мне нужно твоё тепло, иначе я разобьюсь, честное слово… — Райзен, что с тобой происходит? — папочка берет в ладони моё лицо и заглядывает в мои замученные глаза и взгляд его кажется таким тревожным, что мне становится приятно. — Мне не хватает твоего тепла. Подаришь мне чуть-чуть? Совсем немножко, — я спрашиваю, поглаживая его руки, поглаживая его запястья, делая шаг ему навстречу, не сводя глаз. А папочка, как и обычно, сдаётся и обнимает меня с теплотой. Я касаюсь губами его уха, его шеи, и слышу протяжное и недовольное: — Ра-айзен, прекрати это. — Обними меня крепче, папочка… ещё крепче… ещё чуть-чуть… — я шепчу ему на ухо, и мой голос его обволакивает, — прижми меня к себе. Сейчас. Его горячие руки ложатся на мою голую спину, они ползут по моим плечам, они прижимают меня к себе. Своей кожей я чувствую его обнажённый живот, я вновь касаюсь губами его уха, его щеки и шепчу: — Разреши мне остаться с тобой сегодня? — Оставайся. — Спасибо. — Почему ты не ночуешь со своей невестой, Райзен? — Она ещё слишком мала, ты же знаешь. Почему настоятель вообще допустил наш брак? Она младше на четыре года. Почему так? Ведь есть строгие правила. Почему для нас они не работают? — У нашей семьи множество привилегий. Настоятель Йен просто пошёл нам на встречу, — папочка говорит праздно, но я-то знаю, что всё не так просто. — Не из-за банок ли закопанных под полом нашего дома у нас столько привилегий, папочка? — я спрашиваю, каверзно улыбаясь. — Я надеюсь, ты никому об этом не рассказал? — папочка вскидывает на меня серьезный взгляд, а я прикасаюсь к его щеке и, улыбаясь, говорю: — Ну, конечно же, нет, это только наш с тобой секрет, папочка. — Мы должны молчать, я серьезно, Райзен. — Я думал, что он другой. — О чём ты? — О настоятеле… я думал, что он честный и светлый, чистый, понимаешь? Думал, будто настоятели не могут быть иными, а он… — я снова вспоминаю содержимое банок, и мне становится тоскливо, — зачем он это делает, если знает, что будет? Зачем он подвергает «Свободу» опасности? — Хоть он и пришёл из черного леса, но он человек, и он просто хочет быть таким же, как и все мы — встречаться, любить, рожать детей, смотреть на то, как они растут. Разве можно его за это судить? — Он вышвырнул ту женщину в черный лес. Разве нельзя? — я двигаюсь к папочке ближе, кладу свою голову ему на грудь и втягиваю запах его кожи, — кто был с вами в тот вечер? Был настоятель Йен, ты… и кто-то ещё. Кто это был? — Райзен, не лезь туда, куда не следует, это может быть опасно, я серьезно. — Кто был с вами в ту ночь, скажи мне, — я подтягиваюсь к нему ближе, прикасаюсь губами к его подбородку и шепчу почти у самых губ: — скажи мне сейчас. — С нами был отец Каисы — глава семьи Фрэдхейм. — Видишь, как всё просто, а ты сопротивлялся, папочка, — я нежно ему улыбаюсь и ласково касаюсь его губ, — я сохраню ваш секрет. Можешь не беспокоиться. Честно говоря, я любил секреты, тайны, особенно чужие. Что могло быть любопытнее? У каждого из жителей «Свободы» были свои маленькие секреты, и выуживать их было, пожалуй, интереснее всего. Разумеется, я не знал, что сейчас с ними делать, но наверняка в будущем я найду им применение. В конце концов, в «Свободе» важны были лишь знания, о людях, о жизнях, об устройстве и истории. Да, порой я шёл на некоторые хитрости, чтобы выведать парочку-другую тайн, но разве мы не должны стремиться к познанию? А с голосом Хольмгренов делать это становилось в разы проще. Совсем скоро я стал поющим в местном питейном баре под названием «Острая шпилька». Там я обрёл то, чего так долго искал. Там я обрёл всеобщую любовь, взгляды, полные возбуждения и страсть. Их глаза, наполненные слезами, глядели лишь на меня, их сердца трепетали лишь от меня, и их тела… их тела хотели только меня. Я ощущал это в наэлектризованном воздухе, я ощущал это в каждом их влажном вздохе, я ощущал это в каждом их даже самом коротком взгляде. На сцене я был счастлив. Я был любим. Я был желаем. — Посмотри на меня, Райзен! Посмотри на меня! — Я люблю тебя! Они рукоплескали мне, они кричали мне слова любви, они одаривали меня своими самыми влюбленными взглядами, а я купался в них, я тонул в них. Я ложился на сцену и отдавался их страсти, пока они глядели на меня, пока хотели меня, пока сходили по мне с ума. Мой голос очаровывал их, обволакивал, объединял, мой голос доводил их до безумия, до исступления. И лишь в такие моменты я ощущал, что живу. — Ты само очарование, Райзен… ты секс, ты страсть, ты мой восторг! — она встаёт в проходе, между залом и гримёрной, а её руки тянутся ко мне. Я её не знаю, но знаю, что она ходит на каждое моё выступление. С каждым разом зал набивается народом всё больше и больше. — Рад, что тебе понравилось. — Позволь… позволь, я лишь прикоснусь к тебе… — она тянет ко мне руки, а я не найдя, как верно среагировать, позволяю ей себя обнять. Но едва я позволяю это сделать, как её руки тянутся к моему лицу, а её губы тянутся к моим губам. — Стой-стой-стой… это лишнее, слышишь? — я показываю ей ладонь с косым порезом и добавляю: — я обручен, прекрати это. — Твоя жена тебя не заслуживает, а я могу дать тебе всё, что пожелаешь. Я могу дать тебе так, как пожелаешь, м? Чем чаще я выступал, тем чаще слышал нечто подобное этому. Молодые девицы, зрелые женщины, раз за разом подходили ко мне сразу после и пытались убедить, что они станут для меня лучшими. Первое время я слушал это с недоумением, но затем привык. Привыкнуть к тому, что люди тебя любят так же сложно, как и привыкнуть к тому, как они тебя могут ненавидеть. А на одно из моих выступлений пришёл Хольт. Я был рад его видеть, до того, как заглянул в его глаза. Его убитое горем лицо было залито слезами, а он, кажется, едва стоял на ногах, держась за дверной проём моей гримёрки. Он глотал слёзы и не мог выдавить из себя ни слова. Я подошёл к нему в страхе, а моё сердце к чертям замерло. — Хольт? Что случилось, малыш? — я упираюсь в его дрожащие плечи, а он хнычет и, наконец, выдавливает из себя нечто совершенно ужасное: — Райзен… Гран умирает… он сам не скажет, но ты должен с ним попрощаться, прошу… — Что? — я таращился на него так, будто это было шуткой, — что значит… что значит умирает? Что это значит? — Гран тяжело болен… он не выживет. Я просто думаю, что ты должен об этом знать, пока не стало слишком поздно. — Он умирает? — я повторяю это вслух, и на языке эти слова звучат ещё более горько, — разве он может умереть? — Это его последняя жизнь, Гран больше не вернётся… — Хольт говорит об этом и снова начинает рыдать, задыхаясь. А в моей голове крутятся его слова, а я до сих пор, будто не могу в них поверить. В каком смысле, Гран умирает? Мой Гран умирает? Когда я вошёл в его спальню, передо мной предстало нечто давно уже переставшее напоминать того прежнего Грана, того, каким он был раньше. Передо мной на постели, среди смятых, пожелтевших простыней, лежал исхудавший, посеревший от болезни Гран, с истонченной, безжизненной кожей и бледным лицом, с впалыми от худобы глазами, щеками и пересохшими губами. Он поднял на меня свои потухшие, голубые глаза и расплакался, когда увидел в дверях, а я закрыл ладонями свой рот и застыл на месте, когда увидел его таким. Первые несколько секунд я даже пошевелиться боялся, а когда он протянул мне руку, я не мешкая, заключил его в объятия и это были самые до жути болезненные объятия, которые мне только приходилось чувствовать в своей жизни. Гран исчезал, Гран сгорал на глазах, я чувствовал это свой кожей и Хольт был прав — это его последняя жизнь. Иначе и быть не может. — Как же я рад тебя видеть, Райзен. — Почему ты мне ничего не сказал, Гран? — Я не хотел тебя расстраивать. Прости меня за всё… за все те слова… я солгал… обо всём… — Гран говорит, рыдая, — я люблю тебя, Райзен… всегда любил и буду любить тебя даже на той стороне, я обещаю, слышишь? — Ты знал, что болен? В тот вечер… знал, чем всё закончится? — Прости… я не хотел, чтобы ты переживал это вместе со мной. Не хотел, чтобы всё было так. — Ты не должен был… я ведь всё равно остался бы рядом. — Потому и не сказал. Ты должен был жить дальше. — Это ведь твоя последняя жизнь, черт… я не верю… — моя слёзы падают на его сухую кожу, а я лишь после того, как увидел Грана таким, начал осознавать, что теряю его безвозвратно. Хольт был прав, на сей раз это конец. — Прости, что не смог сохранить её для тебя. Мне так жаль, — Гран прикасается к моей щеке исхудавшей ладонью, притягивает ближе, а я прикасаюсь к его губам, и отчего-то мне кажется, будто это наш последний с ним поцелуй. — Я до безумия люблю тебя, Райзен. Я проводил у его постели дни напролёт, бок-о-бок с его семьей, с малышом Хольтом, раздавленным болезнью брата. Я держал его за руку, и казалось, будто он вот-вот уйдёт. Мы пичкали его травяными отварами без надежды на выздоровление. Мы все, как один, кормили его многочисленными, обезнадёживающими обещаниями о поправке, но никакой поправки и не предвиделось, да и Гран в это не верил. Мы считали дни. Считали его потерянные фунты и выпавшие ногти. Мы мерили его жизнь минутами, слезами и отчаянием. Мы были рядом. До его последнего вздоха. — Райзен… я должен тебе рассказать… — Рассказать что, Гран? — Наклонись поближе. Я должен сказать тебе правду. — Какую правду, Гран? — я сажусь к нему ещё ближе и наклоняюсь ухом к его губам. Он тянет ко мне руки, нежно охватывает моё лицо и шепчет, сухо и болезненно: — Тайна… тайна семьи Нойманн… — Я тебя слушаю, Гран. — Первые Нойманны были многочисленны и имели большой вес, они были правой рукой первого настоятеля, они страстно желали увидеть ту сторону. Они желали этого не только для себя, а для всех жителей «Свободы». Они были ею одержимы. Первые Нойманны были фанатичны. Они верили, будто там за черным лесом есть жизнь, настоящая жизнь, лишённая боли, лишённая груза их предназначения, настоящий простор. В бегстве за этой слепой верой, они сожгли большую половину населения «Свободы» и выбросили их тела в черный лес, желая подарить им иную жизнь. Они сожгли всех ваших праотцов и праматерей, ваших прадедов и прабабок, они сожгли ваших предков. Они не жалели даже детей. Уцелели лишь единицы. Уцелел тогда мало кто. Большая часть Нойманнов шагнула в черный лес, другие, напуганные увиденным, остались. «Свобода» потеряла почти всех. А те, кто выжил, заклеймили Нойманнов на долгие поколения вперед. Так поступил с нами и черный лес. Мы по сей день наказаны за все те жизни, которые забрали наши праотцы и праматери. Наказаны за те жизни, которые не были рождены, но могли бы быть. Гран перестал дышать, едва успев рассказать обо всём. Он ушёл на ту сторону, как и все, кто теряет свои жизни. Он ушёл туда без возврата. А я продолжал таращиться на его опустевшую постель, сожалеть обо всём, чего мы так и не успели сделать и думать о них, о первых Нойманнах и о тайнах, которые они скрывали десятки поколений.