О добре расскажи своей маме
21 января 2025 г., 13:33
Арсению душно.
Сквозняк забирается длинным худым пальцем за воротник рубашки, мажет ледяными подушечками по взмокшей коже, приоткрытым окном дышит на ухо, но не может растолкать плотную выглаженную ткань “учительского” костюма – всё равно душно. Воздух кажется тяжёлым из-за ватного шума, громкими волнами бьющегося где-то за шиворотом, из-за суетливых разговоров, неразборчивыми линиями струящихся вдоль ровных рядов светлых парт. Из-за беспокойных студентов.
И одного конкретного, наиболее беспокойного.
Каждую пару тот приходит пораньше, остаётся наподольше, каждый раз он смотрит.
Внимательно смотрит, быстро шерудя зрачками по телу, стараясь уловить за Арсением и зевок, и вздох, и мелкую дрожь. Каждую секунду подглядывает, наблюдает, не отрывается, смотрит. И Арсений судорожно перебирает различные выражения лица, пытаясь найти правильное. Хоть какое-то, которое заставит отвести чужой липкий взгляд от собственного стола. На первых занятиях удавалось отшучиваться, но каждое новое “Шастун, списывайте с доски, не с меня” вызывало всё меньше смеха в аудитории, и всё больше очевидного румянца на бледных щеках. Всё больше красных отпечатков на нижней губе от бесконечного прикусывания расползающейся улыбки.
Бедная нижняя губа, вечно он её мучает.
И пальцы свои заламывает, оглядывается по сторонам постоянно, дёргается на любые резкие звуки, ногой стучит, как кролик, пальцами наскрёбывает эту парту несчастную, ручкой щёлкает – слава богу, что тихо, но это лишь потому что механизм в ручке, видимо, уже поломался от бесконечного щёлканья.
Ну и смотрит, конечно, Шастун дико.
Именно дико – каким-то потерянным диким и голодным зверем, исхудавшим, с приоткрытой пастью, слишком горячим дыханием и полоумно широкими зрачками. Такие взлохмаченные лисы плюются вязкой слюной, расчёсывают гнойные проплешины на скатавшейся в колтуны шерсти и бездумно выбегают на проезжую дорогу, не боясь, что их собьют. Они сражаются с тобой за место под густым колючим сугробом, потому что знают – выживет кто-то один.
Именно так Шастун и выглядит.
Будто сам боится этого нездорового интереса, который каким-то странным образом в себе взрастил. И Арсению не верится, но тихий страх на дне чужих широких зрачков действительно заставляет потеряться и испугаться самому. Все предположения об истинной “природе” Шастуна держатся на гипотетических соплях, отрицании неизбежного и работе зеркальных нейронов – спасибо, что квантовая физика так или иначе всегда одной ногой залезала в философию. Хотя если уж рассуждать подобным образом, то все науки переплетены.
И никакая из них не помогает в решении насущной проблемы.
А проблема, очевидно, есть.
Хватает первого месяца работы, чтобы понять, что это тотальный, бесповоротный и окончательный пиздец. Чтобы понять, что это просто пиздец, хватило первого дня. Арсений никогда прежде не думал, что чья-то еле-заметная улыбка может заставить холодные мурашки бежать по собственным скулам. Чуть приподнятые уголки губ делают чужую улыбку такой кривой и нарочито ровной одновременно. Жутко, определённо. Жуткая картина, и что самое важное – очень и очень редкая, ведь любое смущение Антон постоянно сдерживает очередным укусом нижней губы своими короткими зубами.
Единственное, что помогает его косым проявлениям симпатии не выглядеть совсем уж откровенно пугающе, так это общая антоновская мягкость. Он не похож на плохого человека, на больного маньяка, да и вообще кастинг на злодея прошёл бы только при условии, что злодеем был бы какой-нибудь осоловелый идиот по типу Робби Злобного из “Лентяево”. Вот прям в тех же вырвиглазно насыщенных декорациях из пластилина. Там, возможно, он бы и мог воротить какие-то дурацкие злодеяния в стиле убийства комара, который и так уже давно умер естественной смертью от фумигатора.
И всё же… почему остальные этого не замечают? Ни отчуждённость эту его, ни повадки побитой собаки, ни странную нервозную дёрганность. Он ведь почти ни с кем не общается, разве что около вуза иногда курит с охранником, Дмитрием Темуровичем. Тот вечно к себе всех одиноких и обездоленных прибирает, будто действительно видит в них не студентов, лишившихся рассудка после вступительных экзаменов, а уличных недокормленных щенков. Жалко, видите ли, ему.
Арсению, может быть, тоже жалко.
Почему-то Антона очень хочется пожалеть, несмотря на то, что учится он нормально, живёт в общежитии, семья у него полная, вроде как. Ничего в его досье не вызывает опасения или даже базовой настороженности. Однако лёгкие всё равно предательски сжимаются, когда Шастун в очередной раз подходит к арсеньевскому столу, чтобы попробовать завязать нелепый диалог с помощью фразы из разряда “Вы сегодня порезались когда брились, о чём-то нервничаете?”.
Да, Антон. О том, что ты умудрился это заметить. Так ещё и спросил об этом не так, будто от скуки долго разглядывал чужое лицо издалека, а будто наблюдал за случившимся порезом в прямом эфире.
Наверное, Арсений просто накручивает себя. Надо перестать.
Он задумчиво поджимает губы, пока слушает вопрос, а потом мягко фыркает, кивает и вежливо улыбается, чуть нервно расправляя складки на рубашке. Отвечает что-то сдержанное, но всё равно видит, как от любезных и доброжелательных интонаций Антон конкретно плывёт: глупо приоткрывает рот, невпопад кивает и усмехается тоже невпопад, неловко. Рвано вздыхает, не решаясь что-то сказать. А потом незаметно придвигается ближе, нависает сильнее и проезжается бугорком на джинсах по краешку стола, а смотрит всё так же неотрывно – на Арсения.
И трётся пахом ещё раз.
Приходится неловко прокашляться, пробормотать что-то про забытые на кафедре документы и уйти протирать очки рубашкой в коридоре. Лишь за тем, чтобы вспомнить, что очки не то что без диоптрий, они даже без линз.
О, боже.
Ну вот почему Антон именно такой?
Не просто криповый прилипала, который непонятно что нашёл именно в Арсении, но ещё и… будто бы… хороший? Ну, кажется, что как ни крути хороший. Настолько по-странному обаятельный, весь из себя мягкотелый. Может, даже хрупкий, но не внешне, да и не сильно, а совсем чуть-чуть, как кот без лапки – он-то ведь и не знает, почему страдает, он и не подозревает, что что-то не так, ему просто неудобно. Просто не так, как всем. Но со стороны его так сильно жаль, что невозможно пройти мимо. Есть в нём что-то такое, заставляющее сочувственно нахмуриться и приглядеться повнимательнее, как к ребёнку с ещё не диагностированной болезнью – вроде всё обычно, но нет.
Не так.
Не так, как у других.
У Арсения, наверное, тоже не всё должным образом в голове работает.
Потому что ну не должен скручиваться тёплой нугой живот всякий раз, когда он оборачивается на группу студентов и сразу же натыкается взглядом на приоткрытый рот и липкую муть в чужих глазах. А вокруг ведь так много глаз – любознательных, раздражённых, усталых, крайне незаинтересованных, смешливых, готовых к знаниям, уверенных. Но Арсений всегда косит на те, в которых жирным мелом подробно написана целая страница фраз, похабных до горькой слюны во рту. О том, что Арсению нужно чаще поворачиваться спиной и писать что-то на доске, чаще нагибаться за упавшим маркером, сильнее прогибаться, красивее вздыхать, когда будет подниматься обратно. Ведь его место не здесь, не в пыльных архивах, не в коллективе душных тёток и занудных стариков, не рядом со стопками умных бумаг. Он не профессор, а порнозвезда.
О, как минимум звезда, как максимум – порно.
Чистейшее, самое откровенное, самое нетривиально красивое, необычное, удивительное, даже захватывающее. Он – сама суть всего, само обаяние, само искусство, и это не его мысли, а слова, которые громким пульсом приятно бьются в ушах после одного лишь взгляда в чужие глаза. Которые так редко моргают, будто Шастун действительно боится упустить какую-то деталь. Будто это было бы непростительно.
Нельзя.
Арсению стыдно.
Потому что он позволяет. Позволяет наклоняться ближе, позволяет незаметно перегибаться через парту, когда он проходит мимо, чтобы закрыть окно. Жаль, что чтобы закрыть его, нужно обойти первые парты.
Или не жаль?
Антон вытягивает свою длинную шею почти что в проход, ведёт носом, дышит чаще, глубже, пьянеет моментально, словно даже на какое-то время замедляется. Успокаивается. И стук ручек, ногтей, стопы тоже прекращается. Однако облокотившись бедром о свой стол, Арсений видит, как чужая рука ползёт под парту и жадно мнёт джинсы, а тихий вдох заставляет рот округлиться, будто бы в удивлении. И тогда он слышит, как сам весь начинает гудеть – от кончиков пальцев до пульсирующих висков, – и сердце бьёт в грудь так сильно, что спирает дыхание.
Жаль кардиограмму нельзя сделать, наверняка бы в Книгу Гиннесса попал.
Но он просто попал.
Просто и очень сложно.
Потому что за октябрь Шастун постепенно набирается смелости – или, возможно, теряет выдержку, – и начинает ахуевать. Настойчиво остаётся после пар, чтобы сбивчиво и неловко позадавать вопросы по прошедшей теме, проектам, трётся об этот чёртов стол, просит рекомендации философской литературы вот именно лично от Арсения. Невпопад уточняет, какой у него парфюм, потом сам же себя перебивает и интересуется, свободен ли он после работы. Не успевает Арсений даже растерянно что-то проблеять про субординацию, как Антон убегает, по пути врезаясь сначала в ближайшую парту, а потом в косяк двери.
Косяк.
Всё вот это вот огромный арсеньевский косяк. Шастун, он же просто… молодой… совсем. Третьекурсник, считай ещё ребёнок. Надо собраться, надо перестать потакать его необъяснимому обожательству и вездесущей нелепости, которая, видимо, Антону видится вполне уместным флиртом. И это ведь даже не ухаживания – спасибо на том! Найдись на столе или на кафедре загадочный букет неказистых цветов, Арсению пришлось бы объясняться перед коллегами, деканатом, господом богом, Дмитрием Темуровичем, блять, и далее по списку.
Но нет, Шастун ничего не делает, он просто существует. Существует абсолютно везде.
И это гораздо, гораздо хуже.
Потому что когда глаз становится настолько много, что они мерещатся за каждым углом, ты рано или поздно поймёшь, что привык.
Влип.
В какой-то из четвергов, когда пара по философии у группы, в которой учится Антон, стоит последней, Арсений понимает – что-то с треском разбилось. Ощущение одиночества вдруг пропадает. Насовсем и отовсюду. Он бегает с документами по вузу остаток вечера, сторожа институт фактически наедине с охранником, однако в каждом стерильно тихом коридоре мерещится чьё-то присутствие. Понятно же чьё.
Но не проходит это ни с поступлением уличной сырости в лёгкие, ни с запахом подъездной какофонии, ни от смеси сигаретного марева, разведённого на общем балконе. Широкая кровать сегодня точно теплее обычного, кухня-тире-гостиная-тире-прихожая слишком подозрительно тихая, будто отключили все электроприборы. Но нет, холодильник работает как полагается, какая-то из ламп привычно гудит, а писк стиралки почти вызывает сердечный приступ своей внезапностью.
Всё как всегда. Просто тише, чем обычно.
Непонятный тревожный ком в груди засыпает только ближе к утру, свернувшись пенкой на горячем кофе. Арсений же не спит, он проверяет каждый угол, долго всматривается в пустую улицу, в тёмные окна соседнего дома, но так ничего и не находит. В целом, он не очень-то и знает, что конкретно ищет. Что-то, что заставит гомон в голове утихнуть, а назойливых тараканов расползтись по своим мерзким углам.
Он ведь и сам… мерзкий.
Липкий от пота, мокрый после душа, с широко раздвинутыми ногами, изводит себя уже как полчаса, стараясь не думать, не думать, не думать.
Нет, блять, ну нет, ну блять. Ну нет же…
Однако бессознательная часть мозга работает настолько хорошо, что думать даже не приходится – тело всё равно чувствует крепкие холодные руки, неверяще впившиеся в ямочки над ягодицами, жадно тянущие бёдра на себя, мнущие каждую мышцу, каждый изгиб. Он слышит гомон в аудитории и шумное дыхание над ухом – Антон всегда старается подойти сзади, нависнуть, подкрасться, примоститься непозволительно близко, неприлично. Грязно. Арсений мотает головой, пытаясь достучаться до своей совести, вернуть мысли в адекватное русло, но надувная лодка терпит крушение на череде буйных водопадов, врезаясь в острые камни. И он выгибается так сильно, что жëсткий матрас колко жалит напряжённые лопатки, будто бы в наказание за сокрытое сумасбродие.
На улице уже блекло светает, когда он запыханно толкается в кулак, кончиками пальцев гладя себя по груди, размазывая собственную сперму – не потому что делает так каждый раз, он же не порнозвезда. Вовсе нет. Просто чувствует, что на него смотрят. Или думает.
Или хочет так думать.
Очень хочет.
Арсению плохо.
От вида знакомой макушки в супермаркете у дома, от взломанного почтового ящика, от мокрых снов, от скрипа половиц в ночи, от того, что он сам оставляет дверь открытой иногда. Не поворачивает ключи в замке. Не рассказывает никому, не отдаёт группу другому преподавателю, не пытается вылезти из горячего и склизкого болота. Так и не решается начать надевать штаны посвободнее, прикрывать щиколотки, закрываться толстовками или свитерами. Знает – это бесполезно.
Он игнорирует тревожные звоночки, хотя звонят даже не на телефон, а в церковный колокол.
Тесно, когда Шастун в поле зрения.
И ещё более тесно, когда вне.
В момент, когда сплюснутая улыбка и мельтешащее дёрганье пропадают, становится по-настоящему тихо. И это пугает в разы сильнее, чем навязчивый и пристальный взгляд фанатика, гипнотизирующего твой лоб днями напролёт так, будто там видно точку от снайперского прицела. Это похоже на резкий гул посреди ливня или вакуумную тишину рядом с торнадо – подходишь к нему ближе, бежишь навстречу смертоносному ветру, а с каждым шагом всё тише и тише. Хуже и хуже. “Так не должно быть” – вот, какая мысль уверенно прорастает мягким плющом в ватных мозгах. В сердобольной воронке посреди рёбер.
Это не сердце, это жадный властный насос с трубами от орга́на. Мелодия в этой глупой громадине состоит из тысячи слоёв на разный мотив – они клеются поверх, лепятся друг на друга, превращаясь в шумный скрипучий кошмар, но этого до сих пор мало. Мало ритма, мало баса, мало бессвязного речитатива, оперного сорванного голоса, слишком тускло, слишком ясно, слишком обычно, слишком маленький ключ в начале строки.
Нужно больше.
Нечто большее, чем милая улыбка от Екатерины Владимировны за кофейным перекуром между парами. Нет, нет, нет… не нужно понимающих объятий в облаке розовых духов, умных бесед за дорогим сортом чая или свиданий в музеях, театрах, питерских проулках, даже на красивых лесных тропах – всё это не то, совсем не то, не то, не то, не то, не то… Арсению нужны холодные пальцы, мокрые от пота, нервно дрожащие зрачки и кривая улыбка, которая всё больше и больше начинает казаться приятной. Привычной. Приличной. И Арсений боится однажды улыбнуться так же криво. Случайно.
Ведь ему так сильно нужно именно это.
Чтобы смотрели, чтобы следили, чтоб липли шершавым кораллом к спине, плечу, запястью и рабочему столу. Далеко под водой, в тихом ночном снегу, на заброшенной автобусной станции, на самодельной экскурсии по крохотной деревеньке. Не дома, не под пледом, не в стерильном кафе, не на глянцевом море – не как у людей, не как у всех, а совсем как у никого. Ему нужно слушать заржавевшую шкатулку, спать урывками между приёмами кофеина, укрывать червей от дождя, укрывать извращенцев от консервативного мира. Укрывать внутри себя.
Ему нужно, чтобы обнимали жадно, хрупко, как в последний раз, чтобы держали в таком напряжении, которое он сам себе уже обеспечить не может. Потому что устал.
Да…
Арсений действительно устал.
В ноябре кончаются силы на то, чтобы бесконечно напоминать Антону про субординацию. Вернее формулировать напоминания так, чтобы они звучали хотя бы отдалённо вежливо. Поэтому он сдаётся, разрешая Шастуну бормотать монолог о своих буднях и новинках в коллекции философской литературы – вот будто Арсений ещё не наглотался этого, будучи студентом СПбГУ, – и промаргивает момент, когда на улице совсем откровенно темнеет.
– Что-то мы засиделись, да? – устало улыбается он, смотря прямо на Антона. Будто бы издевательски пытаясь скопировать чужую манеру бессовестно пялиться.
У Антона размытыми пятнами бледнеют под глазами синяки от какой-то бессонной деятельности, как и у любого студента. А ещё у него тонкие скруглённые бровки – мягкие. Как он весь. Мягкий, в этой своей огромной толстовке и капюшоне, который постоянно приходится просить снять. Он бегает взглядом, но вовсе не растерянно, а как-то даже смело, хитро, почти не жутко. Почти. Арсений неожиданно чувствует тепло его ладони на своём бедре и замирает, переставая дышать – чтобы не спугнуть, то ли Шастуна, то ли себя.
– Не думаете? – тише повторяет он, еле трогая воздух губами.
А ответ ещё тише – его вообще нет.
Арсений резко поджимает живот, когда отмечает, что тёплая рука по миллиметру движется выше, и шумно сглатывает, замечая, как Антон и сам незаметно подползает ближе. Он по-прежнему слишком сильно похож своей микромимикой, жестами и динамикой тела на какое-то лесное животное, вроде подстреленной лисицы. Настолько же дикий, осторожный, любопытный, но боязливый. И всё-таки слишком любопытный – медленно крадётся ближе, подозрительно косясь, будто не понимает, почему Арсений не убегает. Будто верит в то, что это какая-то системная ошибка, которой можно воспользоваться.
И пользуется.
Ох, блять…
Пальцы непозволительно близко к паху, неуверенно скользят на внутреннюю сторону бедра, на пробу сминают, и Арсений позволяет себе втянуть воздух сквозь зубы и ватно сжать кулаки. Запястья тут же крепко гвоздят к подлокотникам этого дурацкого то ли стула, то ли кресла. Руки у Антона очень мокрые и заметно подрагивают, он сам подъезжает на стуле ещё ближе и чуть ли не слюной капает на арсеньевские выглаженные брюки. Тянется своим лицом к его, и Арсений старается сидеть смирно, не двигаясь, хотя пах простреливает возбуждением от того, как с ним играются – осторожно, но так жадно. Поэтому он лишь немного приоткрывает рот, поглядывая на то, как ходит ходуном грудная клетка Шастуна и как он бережно вклинивается пазлом ему в губы.
Его язык ползёт по арсеньевскому языку бессовестно медленно, и это почти вопиюще неприлично. Даже для французов. Кончиком он трогает то снизу, то сверху, то спереди, то глубже, лениво скользит вдоль, а потом по нёбу, и снова возвращаясь к языку. Ритмично толкается туда-сюда, туда-сюда, заставляя сглатывать их смешанную горячую слюну, блядское блять. Арсений вежливо обнимает губами в ответ, впиваясь ногтями в ладонь, сдержанно двигает тазом, потому что спустя минуту – а минута это гораздо дольше, чем кажется, – этих трогательных лобызаний член стоит так, что пусть может и приятно, но в большей степени всё же больно.
Антон вклинивается ближе, целует напористее, кладёт одну руку на арсеньевский пах, сбивчиво, грубо сминая, и это заставляет даже не застонать, а позорно заскулить в чужие губы. Арсений толкается навстречу руке, почти рычит в глубокий поцелуй, и дрожа всем телом, спускает себе в штаны.
Ему нужно передохнуть. Нужен перекур, а желательно полугодовой отпуск, однако дорвавшийся Антон не перестаёт трахать его рот языком и неумело очерчивать влажный член сквозь штаны. Арсений мычит в поцелуй, вертит головой в одном большом намëке на “отпусти меня, дай отдышаться, ненормальный”, но чужие ладони вдруг обе оказываются на щеках. Держат, робко оглаживают большими пальцами скулы, но все-таки удерживают достаточно крепко, чтобы пришлось сдаться: открыть рот шире и перестать упираться уже свободными руками в чужую грудь, пытаясь отпихнуть от себя.
Шастун неумолим, он прикусывает губы, посасывает язык, кончиками пальцев щекотно гладит шею, скребëтся ногтями по коротким волосам сзади.
И несмотря на очевидную ошалелость, он по-прежнему действует настолько тихо, настолько аккуратно, что Арсений чувствует себя безобразно громким. Даже тихие помыкивания в ответ на неумелую напористость длинного языка бьют пульсирующим стыдом по вискам. Он сдерживается как может, постоянно думает о незакрытой двери, о том, что может вылететь или даже напроситься на какой-нибудь административный штраф, но получается всё равно откровенно хреново.
Когда он смыкает зубы, Антон просто начинает хлюпко целовать его губы – нижнюю, верхнюю, уголки. Промахивается, съезжая в щëку, в нос, в подбородок, когда Арсений уворачивается, вяло зажмурившись. Но всё равно с какой-то дикой слащавой нежностью его снова и снова чмокают, впечатываясь в центр губ с влажным хлюпом слюны.
– Вы так добры ко мне, Арсений Сергеевич, – вдруг шепчет Шастун. Приходится открыть глаза и встретиться с привычным внимательным аккуратным взглядом. – Позволяете делать с Вами всё это.
Он медленно зарывается пальцами в арсеньевские волосы и наверняка сильно портит причёску, а потом одним слитным движением встаёт со стула и прижимает Арсения к своей груди. Стук чужого сердца быстрый почти до страшного, а ладони, шарящие по спине, кажутся такими широкими и вездесущими, что тело бьëт дрожь.
Позволяет…
Арсений действительно просто позволяет.
Позволяет мять себя со всех сторон, позволяет остервенело целовать до хрипа в лёгких, позволяет грубо дёргать за опавший член сквозь плотную ткань брюк. Им играются, как смешной погремушкой, трутся ширинкой джинс об его щëку, облизывают, лохматят волосы, кусают ухо. А он просто сидит тряпичной куклой, даже не в силах до конца сжать кулаки. Его так сильно плавит тягучим стыдом за то, что он просто взял и позволил, и ведь не впервые. Совсем не впервые. Он уже позволял – откровенно пялиться, отвлекать от занятий, глубоко вдыхать рядом, красть ручки со своего стола. Даже когда чувствовал, что кто-то идёт по пятам за ним после работы, всё равно никуда не сворачивал. Не шёл к друзьям, в кафе, не запутывал маршруты, не сообщал знакомым, соседям, коллегам.
Он послушно молчал, снисходительно и вежливо улыбаясь, хихикая в ответ на глупые шутки.
Потому что видел, как чужое дыхание сбивается на этой дежурной улыбке, а ладони нервно сжимают джинсы под партой. Знал, что увидит, и не мог этому сопротивляться. Не хотел упустить.
– Антон…
Тот дёргается и чуть испуганно переводит взгляд на Арсения, нерешительно замерев над ширинкой его брюк. Тепло подрагивающих пальцев так близко, что хочется выгнуться навстречу, но Арсений опасливо косит в сторону двери, взвешивая в уме все “за” и “против”. Да уж блять. Какие там взвешивания? Это такой бред… Моралью, этикой, подобием правильности в их ситуации не пахнет, даже если сделать операцию и пересадить себе нос охотничьей собаки.
Это всё будто бы недостаточно стрёмно, чтобы их сожгли на костре, но достаточно, чтобы очень мягко и вежливо – непринуждённо так – изолировали от общества.
Поступили справедливо.
Наверное?
Да ведь?
Слава богу, что хотя бы один из них находится в абсолютнейшем забвении собственного спермотоксикоза, и неправильно истолковав арсеньевский ступор, заверяет:
– Она закрыта.
Быть не может.
– Что? Но как ты…
– Дубликаты ключей есть у Дмитрия Темуровича, – Антон говорит об этом с улыбкой, полной надежды. Говорит об этом так, будто Арсений его похвалил только что, а не сидит с лицом, выражающим могильный ужас.
– Давно они у тебя?
– Давно, – тот смущённо отводит взгляд, присаживаясь на собственные колени, на пол, и робко ведёт руками по арсеньевским бёдрам. – Это я украл ваши очки.
– Я знаю, – выдыхает Арсений, смиренно наблюдая за расстегивающейся ширинкой, и привстаёт, чтобы было удобнее стянуть штаны. Боже, какой кошмар, он же весь липкий сейчас и грязный.
Но сил противиться этому не находится, тем более вряд ли Антона это отвратит.
Скорее наоборот.
– Я знаю, что Вы знаете, – шепчет тот, заботливо улыбаясь, и вынимает мягкий член из мокрых трусов. – О, Вы такой…
– Не надо, – Арсений пунцовеет от вида собственного члена на антоновской ладони. И почему он вообще держит его на манер выставочного объекта в музее? Вот, смотрите, интересный пенис, всего восемь сантиметров, ну это если в стоячем виде и немного пофантазировать, в общем, вот, полюбуйтесь, настоящий ренессанс! – Прошу, не говори ничего.
– Я хотел сказать, – настаивает Антон, застенчиво трогая пальцами опавший и влажный член, медленно открывая головку. – Что Вы очень красивый, – он ведёт короткими ногтями по слегка отросшим после бритья волоскам и наклоняется ниже, сначала сдержанно принюхиваясь, но почти сразу же зарываясь носом в паховую складку, чтобы шумно вдохнуть. – Даже тут, – на выдохе говорит он.
Горящие щёки жгут лицо так сильно, что приходится спрятать его в ладонях. Однако это работает против, когда Антон начинает широко вылизывать всё, до чего дотягивается своим бесконечно длинным языком.
Арсений дрожит и выгибается навстречу, надеясь, что до члена тот не осмелится добраться, однако, конечно, оставь надежду, всякий хуй стоя́щий. Шастун почему-то вдруг решает не робеть и сразу надевается тёплым ртом на член – благо это не особо-то и сложно, – пухлыми губами касается кожи, пускает слюну, громко сопит носом и впервые вслух мычит от удовольствия. Вот же чëрт… Он лениво крутит языком, часто сглатывает, причмокивает, когда отстраняется, и просто держит во рту, даже толком не двигаясь.
Конечно, с чего бы он умел сосать? Даже звучит абсурдно. Но этого всего хватает, чтобы бёдра бесконтрольно вскидывались и приходилось их держать силой мысли.
После недавнего оргазма внизу всё наэлектризованно, поэтому когда Антон начинает пытаться втягивать щёки и ритмично сосать, Арсений сдавленно скулит, стараясь не сорваться на хныканье. Стараясь не завыть. И всё равно пару протяжных ахов не получается сдержать, когда он случайно нащупывает носком ботинка чужой пах. Антон вздрагивает, тонко мыча, и притирается к ботинку сильнее. Сам Арсений второй раз вряд ли кончит, а вот этому фанатику по справедливости стоило бы отдать должное.
Так.
Нет.
Нельзя.
Всё это время ситуация находилась в пределах пусть и извращенской, но хотя бы относительной юридической нормы. Потому что инициатор – а ещё сталкер, сексуальный маньяк и зачинщик охуевше наглых домогательств – именно Шастун. Если же Арсений начнёт, будучи преподавателем, сука, преподавателем, предлагать и исполнять что-то в ответ, это будет уже тотальное грехопадение. Да, конечно, по большой сути он дел уже натворил таких, о каких рассказать можно будет только сухому фикусу на подоконнике – и то скорее всего растение морально добьётся и умрёт.
Хорошо, хоть в их крохотном институте нету камер в кабинетах, а вся охранная система держится на Дмитрии Темуровиче.
Держится, очевидно, хуево, раз у Шастуна дубликат ключей.
Да, Арсений проебался, да, он плохой человек, он это понял и не собирается продолжать бессмысленно мять себе мозги нотациями в стиле “о нет, как я мог”. Он уже это сделал, он уже съебланил, ничего страшного. Когда всё вокруг страшное, то уже ничего и не кажется каким-то специфически страшным.
Мучиться он не собирается, но он по-прежнему не может сам что-то предпринять.
Не может.
– Бля, какой же Вы охуенный, – блаженно доносится снизу. Антон лежит щекой у него на бедре, улыбается сладкой патокой и лапает Арсения глазами. С ног до головы. И видимо, ему очень уж нравится вид мягкого члена, измученного попытками в минет, раз уж он так задерживается взглядом именно на нём. – Такой красивый… такой… чудесный Вы. Безумно. М-мм…
Видно и слышно, как он активно двигает рукой внизу, пускает слюни на бедро и горячо дышит, чуть ли не высунув язык.
Дорвавшийся, сытый, уставший. Успокоившийся.
Почти.
– Спасибо за комплименты, Антон, – мягко фыркает Арсений, улыбаясь привычно – снисходительно вежливо. Будто он действительно просто позволил одинокому незнакомцу потереться о себя в метро, будто протянул руку помощи другу, который перебрал с виагрой, будто… Просто разрешил мерзкому безобразию быть.
– Вы так добры ко мне, – Шастун ускоряется и открывает рот в немом стоне, когда в очередной раз кидает взгляд на Арсения. Смотрит в глаза – жалобно, жадно, с полуприкрытыми веками, которые в очередной раз боится закрыть, чтобы вдруг ничего важного не упустить. И хочется его заверить, что можно расслабиться, что он тоже очень красивый и совершенно очаровательный, что это не сон и ничего не исчезнет размытым пятном, если вдруг моргнуть дольше обычного. Хочется, но нельзя. Ëбаное “нельзя”. – Плохо быть таким хорошим, Вами будут все пользоваться.
Да уже, блять. Трётся тут один подбородком о мокрую кожу и планирует спустить на подолы штанов. Подолы? Их так называет кто-то? Ох, неважно, сейчас не до этимологических уточнений, Арсений старается не взвыть от того, как правильно и приятно кольцо крепких пальцев сжимает его щиколотку. Да, он-то думал, что расстояние между укороченными брюками и строгими ботинками – это просто красиво. Можно надеть носки с каким-нибудь мемом, и даже если он старый, студентов всё равно веселит.
Кого-то веселит.
А кого-то возбуждает.
Большим пальцем Антон исследует свой новый объект фанатизма, проминает впадины, массирует выпуклую косточку и что самое главное – следит. Внимательно следит, поглядывает то вниз, на ноги, то вверх – на лицо. Старается уловить арсеньевскую реакцию. И как бы Арсений ни пытался скрывать, живот сам поджимается от того, как грубо крепнет хватка на щиколотке. Но ещё больше почему-то укалывает вязким возбуждением тот факт, что Антон теперь целится именно туда. Пристраивается, подползает ближе, водит собственным членом по скатавшемуся носку и приоткрытому окошку кожи.
А потом там вдруг становится очень тепло и липко, а гулкое довольное мычание теряется где-то в арсеньевском бедре.
– Вот умница, – шепчет Арсений, восстанавливая сбившееся дыхание. Воздух ощущается тягучим и липким. И отрезвляюще холодным. – Молодец.
Антон скулит ему в ногу, и он понимает, что зря дал этому ласковому комментарию несдержанно сорваться с губ.
“Плохо быть таким хорошим”
Ох, Антон. Ну насколько же это одновременно и точно, и мимо.
Глупо.
Арсений ведёт себя глупо.
Когда на следующий день не пытается быть отстранённым, не пытается делать вид, будто ничего не случилось. Не убегает, не холодится, а просто подтягивает улыбку и вжимает голову в плечи. В ответ на приставучий, неотрывный взгляд он просто, блять, дёргает уголками губ в привычном жесте дружелюбия и жалости. Замечательно. А вот Антон скрючивается над партой безмолвно, пугающе ровно, и это обжигает холодом колючие мурашки на спине.
Он явно что-то задумал, и осознание этого заставляет светлые брюки натянуться в паху – хорошо, что хоть лекцию можно вести и сидя.
Было бы на что смотреть.
В любом случае, долго сидеть не получается. Арсений сбегает в туалет, как только появляется окошко в графике и одна группа уходит, а вторая ещë не освобождается. Нужно снять напряжение, это простая человеческая потребность, просто нужно… уделить время себе, он ведь обычный человек, пусть и его морально-нравственные ориентиры где-то на уровне туалетного ёршика.
Длинные коридоры давят своим безмолвием, глухие стены кажутся бесконечно хрупкими, а каждый шаг отдаётся уколом стыда. В кабинке преподавательской уборной можно будет спрятаться. Да, там будет достаточно тесно, достаточно темно, грязно, там будет…
…Шастун.
Вот как.
Сидит на крышке унитаза и смотрит в ответ – невинно, спокойно и очень непринуждённо.
– Антон, что Вы здесь делаете? – шёпотом спрашивает Арсений, оглядываясь по сторонам.
Вокруг никого, да и закуток рабочего туалета достаточно отдалённый. Тихо, будто здесь вообще никогда никого не бывает.
– Жду Вас, – просто кивает Антон. – Ваша любимая кабинка самая дальняя, потому что Вы думаете, что до неё всем лень идти, – у Арсения глаза на лоб лезут от удивления, и Антон добавляет. – Вы говорили об этом Екатерине Владимировне в столовой, когда пили чай в перерыв от занятий. Я подслушал из коридора, если Вам интересно.
Боже, какой кошмар. Арсений прислушивается к звукам в коридоре и все-таки решается зайти внутрь кабинки и закрыть дверь. Мало ли что.
– И много ты ещё подслушал? – ему хочется быть осторожным с Антоном, но немного учительской строгости всё-таки не помешает.
– Не много, – ровно вздыхает тот, не меняясь в эмоциях, да даже не держа зрительный контакт. – Но я понял, что она не в Вашем вкусе, – а вот тут уголок чужих губ ползёт вверх. Понятно. Конечно. – Вы специально ведёте себя рядом с ней как идиот и выбираете глупые темы для разговора. Чтобы не вызывать симпатию. Хотя в роли собеседника, видимо, она Вам нравится.
Этот поток информации преимущественно заставляет кровь стыть в жилах, но совсем чуть-чуть поджигает румянец на щеках. Надо же было так умело насобирать социальный анамнез и проанализировать его, чтобы каждый смелый вывод бил прямо в цель.
Жутко, пусть и в каком-то роде даже, наверное, гениально.
Наверное…
– Ладно, – хотя нихуя не ладно, всë неладно. Арсений потирает пальцами сначала переносицу, потом лоб, а потом и всё лицо. Тяжело, блять, тяжело. – Что Вы хотели, Антон?
Да, не перескакивать с “ты” на “Вы” и обратно за все годы преподавательства он так и не научился. Шастун шумно сглатывает и будто бы не решается сказать то, что действительно хочет – Арсений догадывается, что ответ там был “Вас”, типичный репертуар студенческого пикапа.
– Помочь Вам… расслабиться.
Арсений выгибает одну бровь и не может удержать смешливой ухмылки. Невинный тон слишком смешно контрастирует с тем, что Антон на деле не просто его фанатично пасëт, а очень даже серьёзно сталкерит.
– Вы такой напряжённый с утра, – робко добавляет тот. Боже, как сложно... Антоновы интонации и поведение меняются настолько спонтанно, нелепо, коряво и посреди нихуя, что невозможно понять – он серьёзно робеет или просто забавляется. Играется. Или вовсе манипулирует, причём хорошо. – И помогли мне вчера, а я… ну, просто.
Ладно, даже если это обман, то очень убедительный.
– Ох, Антон, – Арсений вздыхает и присаживается на корточки рядом. Да, напротив унитаза, но что поделать? Нависать над ним как полицейский над подозреваемым? – Это я перед тобой виноват, я… Не хотел сделать хуже, я хотел поступить правильно, просто не знал, что мне, как мне… я, – он внутренне-то ничего не решил и не понял пока что, а вслух выходит вообще бредовый кошмар. Нервы грызут пальцы, и он кладёт ладонь на чужое бедро в жесте поддержки. По сути поддержки себя. – Ты не обязан мне ничем, не обязан помогать, я в порядке, и это не твои заботы. Думай о себе, а я точно справлюсь, ну, или попрошу о помощи сам, если пойму, что не справляюсь. Не забивай себе голову.
Он мягко похлопывает ладонью по Антоновому бедру, не вкладывая в этот жест ничего, кроме невинного наставнического ободрения, без всяких задних мыслей. Однако не проходит и секунды, как задняя мысль само собой в голове появляется.
Всë так провально.
Их поза, обстановка вокруг, вчерашний контакт, да и то, как Шастун крепко сжимает крышку унитаза руками – будто планирует через пару минут на этом же троне взмыть в небеса, пробив потолок, и надо держаться изо всех сил. Да, держаться хорошо бы. Арсений с этим ужасно справляется.
– Но я всегда открыт, если тебе нужно выговориться или что-то обсудить, – он мягко улыбается, Антон вцепляется в эту улыбку широкими зрачками и ëрзает на крышке, поглядывая на свои джинсы.
И у Арсения внутри всё разрывает от желания провести ладонью выше – незаметно, легонько, так, чтобы было не понятно специально он или случайно, невинно или с подтекстом. Но не успевает он даже отлепить свою руку от чужого бедра, как в туалет вваливаются две преподавательницы. Их имена не приходят на ум, по голосам понятно лишь то, что это женщины, и, кажется, у одной фамилия Щербакова. Арсений в этом вузе первый год, его сразу же под крыло взяла настойчивая и вездесущая Варнава, поэтому с остальными он знаком слишком призрачно.
Несущественно.
Они встают где-то рядом с раковиной и лениво обсуждают очень важную нудятину, в которую Арсений даже не старается вслушиваться. Он смотрит на стремительно нарастающий бугор на джинсах, который тут же стыдливо прикрывается рукой, и закатывает глаза. Антон виновато улыбается, кивая на арсеньевскую руку на своём бедре. Ну, конечно. Этого вообще-то стоило бы ожидать. Главное теперь хотя бы сделать вид, что Арсений вовсе не хотел подобного исхода событий, и вздохнуть наиболее раздражённо.
И негромко.
Он отворачивается, чтобы перепроверить расстояние между полом и дверцей – насколько всё плохо, видно ли то, что их в кабинке двое. Да вроде как нет. Но он всё равно на всякий случай подвигается ближе к унитазу, почти вплотную, ведь если какие-то вопросы возникнут, то можно будет сказать, что просто стало дурно после обеда, вот и приходится сидеть в обнимку с белым другом. Однако стоит Арсению подползти ближе, аккуратно оглядываясь назад, и повернуться обратно, как ему в щеку тычется вставший член. Он аж еле удерживает в себе вскрик “какого хрена”, вовремя вспоминая про обстоятельства.
Потому что обстоятельства в этот момент занимают соседние кабинки, и в груди всё сжимается от страха. Арсений замирает, понимая, что боится даже дëрнуться. Лишь бы ничего лишнего его коллеги не услышали, лишь бы не обратили внимание и не задались лишними вопросами. Ему нужно испариться, спрятаться, слиться с окружением, ему нельзя шуметь или двигаться.
И Антон этим пользуется.
В очередной раз.
Медленно покачивает членом перед лицом, тяжело нависая головкой над арсеньевским стыдливым румянцем. Ведёт по скуле, мажет прекамом по подбородку, по нижней губе, оттягивает её, тычется в центр расслабленных губ. Арсений вяло уворачивается от горячего члена, упирающегося в щëку, но собственный упрямо пульсирует в тесных штанах, врезаясь в ширинку. В ушах всё гулко бьётся настолько, что не слышно ни женских разговоров, ни их копошений вокруг. Он лишь старается сам не издать ни звука.
Хотя очень хочется.
Особенно когда в голову забивается сладкая мысль о том, как здорово было бы отпустить себя, забыться и пойти на поводу у собственных желаний. Покорно открыть рот, сцепить руки в замок за спиной и разрешить оттрахать себя прямо тут. Себя, блять, преподавателя.
Студенту разрешить.
К тому же ещё и немного чокнутому.
Да, совсем немного.
Разрешить вбиваться в глотку, шлëпать по щеке, держать головку на языке, пульсировать громкими волнами внутрь. Самому насаживаться глубже, двигать головой ритмично, втягивать щëки, шуметь вязкой слюной. Слушать шипящие всхлипы и рыки. Чтобы Антон зарылся пальцами в волосы, схватил посильнее, надавил на затылок, не давал уходить, отстраниться, надышаться. Чтобы можно было дышать только им, зарываясь носом в лобок, в жестковатые волосы, в естественный запах тела и эякулята. В запах достигнутого дна.
Хочется, чтобы Антон спустил глубоко в горло, заставил закашляться, но эти клуши до сих пор болтаются около раковины, не позволяя ему даже нормально вздрочнуть. Он такой безобразно влажный, что будет очень слышно, если ускорить движение. Кольцо пальцев скользит тихонько, робко, совсем-совсем аккуратно, заставляя Арсения беспомощно облизываться от вида увесистой капли прекама на головке. Пальцы свободной руки стискивают край унитазной крышки почти до треска, а это значит, что от Антонова взгляда опять ничего не ускользнуло.
Тот начинает беспомощно тыкаться членом в сомкнутые губы, но перспектива минета до сих пор кажется слишком безрассудной, поэтому Арсений устало отводит голову в сторону.
Смазка тянется прозрачным следом вдоль скулы, но вдруг Антон хватает его за подбородок, возвращая к своему члену. Держит крепко. Арсений влажно ахает от неожиданности, приоткрывая рот, чтобы высказать негодование, но туда вновь нагло вкладывают мокрый хуй. Он хмурится, на пробу дёргает головой, но его по-прежнему удерживают, отчего колени предательски дрожат, хотя он уже давно на них не стоит, а просто сидит. На грязном полу. Как же, сука, хочется довести себя до оргазма, аж слëзы выступают, приятно охлаждая щëки.
Антон отпускает подбородок и этой же рукой оглаживает влажные скулы, большим пальцем проводит рядом с глазами, размазывая солëные сантименты. Он глядит спокойно, по волосам гладит нежно, но с члена уйти так и не даёт, и от этого слëзы текут бесконтрольно, скапливаясь прохладой на подбородке вместе с подсохшим прэдэякулятом. Арсений чувствует себя так хорошо, так безвольно, мокро, любимо и нужно, что не может сдержать истерическое тепло в груди. Хочется податься ближе, потереться макушкой об руку, щекой об член, и это можно ведь сделать.
Это правильно. Этого не избежать, не убежать, не обойти. Без этого не обойтись.
Никому из них.
Не получится. Не получится, не получится, не получится, не получится. Даже если приварить свои руки к своду законов, к священным писаниям, к клятве, высеченной на древнем камне. Бессмысленно, бесполезно, бесконтрольно.
А значит можно.
Можно расслабить сердце, сжавшееся от колючей оградки.
Можно осмелиться взять горячий пульсирующий член за основание, отвести мешающие руки, направить его в себя, положить тяжёлую головку на язык, а потом сразу же убрать обратно. Убрать лишь для того, чтобы улыбнуться и сказать шёпотом:
– Кончите мне в рот, Антон.
И тут же получить горячей струёй в губы, как по команде.
– Чëрт, – Антон подрывается ближе и не даёт даже растеряться.
Он целует – напористо, глубоко, осторожно. Заталкивает языком свою сперму дальше в горло, собирает её с губ, изворачивается и толкает, без остатка съедая арсеньевские стоны, которые просто уже невозможно держать. Вроде ведь все ушли. Вроде ведь можно. Можно? Тонко мычать, когда его язык так приятно уверенно гладят, придавливают, гнут. Часто дышать, долго смотря в тёмно-зелёные глаза, разрывая длинную нить слюны между ними. Всей грудью гудеть, потираясь пахом об ногу – сегодня наоборот. О ужас, теперь наоборот.
И на следующий день можно разрешить трахать себя между бёдер в том же туалете, только уже позже, когда вуз совсем опустеет. Можно хвататься за края кабинки, будучи прижатым до сплющенной щеки, рычать и сжимать бёдра сильнее. Можно всё отрицать и показательно брыкаться, когда Антон кончит на стенку и наконец возьмётся за арсеньевский член.
– Вы такой крохотный.
Издевается.
Обнимает в своей широкой ладони, водит пальцем по головке, осматривает, обтрогивает медленно, чтобы заставить Арсения чувствовать себя откровенно, разнеженно, мягко и уязвимо. Нюхает шею, как полоумный, ахает на ухо, будто не соображая, хихикает почему-то, иногда тонко скулит – словно себе так яро надрачивает под головкой.
Быстро и громко.
Смазки достаточно, но он всё равно толкается пальцами Арсению в рот, обводит ими всё внутри, собирая слюну, ритмично гладит язык, давит на него, оттягивает щëку. И дышит при этом через открытый рот, дрожа, второй ладонью судорожно лапая живот, бëдра и грудь. Лижет за ухом, кусает мягкую мочку, рычит и кладёт обе руки на талию, снова толкаясь членом между ног, но чуть выше, скользя по арсеньевским яйцам. Вдавливает Арсения в стену кабинки всем весом, трётся об него всем телом, втрахивает в поверхность, вжимается в него, будто пытаясь впечатать себе в грудь. И от этого так тесно, так душно, так хорошо, что невозможно отмыться. Отбрыкаться, оттолкнуть невозможно.
Между ног ужасно влажно и липко.
Бесстыдно, бессовестно мокро.
И это повторяется завтра, и послезавтра, и после после, и после после. И каждый день на неделе. Арсений борется с этим, как с зависимостью держать сигарету между пальцев когда-то давно. Пытается пресечь разговоры перед парой, не смотрит в ответ на лекции, не обращает внимание на украденный пиджак. Но по-прежнему не может отойти, когда в густой толпе на собрании Антон – как и раньше, впрочем, – становится неприлично близко, ведя носом по воздуху и незаметно пальцами касаясь бедра. По-прежнему не может не улыбаться снисходительно и чуть виновато, когда всë-таки встречается взглядом случайно.
Не может, блять, перестать приходить в этот чëртов туалет ближе к вечеру.
Потому что знает, что ему в шею там будут крипово и молча дышать, нерешительно лапая задницу, грубо сминая под собой, нависая всей сутью. Меньше надо было смеяться над чужой смешной шуткой во время лекции.
Неизбежно продолжатся грязные обжимания, шумные поцелуи, мокрые полосы на горящих щеках. Неизбежно будут дрожать расслабленные пальцы, которые не получается сжать в кулаки. Сжать, чтобы оттолкнуть, чтобы отвести руку от своего истроганного досуха члена, чтобы отлепить от себя. Чтобы сказать уверенное “нет” после мягкого поцелуя в шею, чтобы испуганно вырваться из объятий после того, как ладонь плотно накроет рот. Надо убежать, отмыться, отвратиться.
Ничего не мигрирует внутри – всё прогрессирует. Противная щекотка в районе сердца не проходит, хочется больше, ближе, мокрее.
Арсению дурно.
Он с самого утра готовится, ничего не ест, проводит в ванной баснословное количество минут, маринуется мылом будто посмертно, бреется, этим супер скользким кремом с ароматом молока и мëда мажется – везде, где это физически можно. Не хватает только блёсток для полноценной шизофрении. И всë ведь не ради того, чтобы избежать чужого отвращения, вовсе нет – Арсений уверен, что Антон только рад был бы два часа стоять неподвижно и слизывать пот с его шеи.
Это всё ради себя самого.
Ради ощущения идеальной фарфоровости, гладкости, изящности, завершённости. Ему хочется быть блестящим драгоценным камушком, разложенным на чужой мокрой ладони, быть тонким узором винтажной вышивки, экстравагантной салфеткой под любимой чашкой, необычным странненьким блюдцем, заморским блюдом, которое не решаются проглотить. Последней капелькой искусства в строгом и сером мире правильности. Самым-самым, недостижимым, уникальным, неповторимым, выставленным напоказ. Выставленным, чтобы любоваться, трогать, сжимать, мацать, смотреть, глазеть, не отрываться, сходить с ума.
Чтобы любить, блять.
Погружëнно, полноценно, по самому что ни на есть настоящему, неадекватно, глубоко, бесконечно. Так, как не советуют, как не надо, как боятся, как не могут, но фантазируют. Влажно мечтают, каждый второй или первый, бесстыдно представляют перед сном, окуная пальцы в спрятанную внутри белую вязкую мечту об абсолютной любви, которую никто и никому не может дать. Ни один родитель не смог, так и не смог. Даже сами себе, блять, люди не могут отдать хотя бы десятую часть, того, как нужно. Как хочется.
Как же хочется, как же это желанно – изначально, с детства, совсем, постоянно, непрекратимо, каждый, каждый, каждый этого хочет! Точно каждый. Каждый, у кого есть чувства обязательно должен был этого желать. Но каждый воротит нос смущённо, отрицая очевидное – первобытное. Первозданное.
Жалко, смешно, невероятно, просто уму непостижимо. Такая глупость. Святая глупость.
Истыкать сердце иголками, ни одна из которых не может дотянуться до сути.
Ни одна.
Так и не сможет.
Арсению жарко.
Со связанными за спиною руками – связанными криво, потому что вязал сам, да и не вязал, а скорее пытался запутаться в длинной верёвке. С откляченым к верху задом, с пошло и неудобно прогнутой спиной, с грудью, прижатой к сбившейся простыне.
Жарко.
Потому что он знает, что Антон будет снова стоять за окном, стараясь заглянуть за штору, чëрт бы побрал этот первый этаж. Он знает, что Антон увидит, но не сразу решится, не сразу поймёт или даже не поймёт вообще, а попросту не сможет противостоять собственному желанию зайти внутрь. Не сразу дрожащими от предвкушения руками нашарит в кармане дубликат ключей, который хрен знает, когда и как успел сделать. Не сразу приблизится, и руки придётся перевязывать, потому что всё затечëт до немого шума в запястьях. Поэтому Арсений сдастся и просто будет сжимать обмякшую верёвку в ладонях перед своим носом, который краснеет от пекла внутри.
А пекло всё больше.
В квартире так тихо, как будто бы до сих пор никого дома нету, кроме него самого. Лишь когда холодильник внезапно затыкается и низкое гудение остаëтся только внутри головы, слышится вздох – шумный, содрогающийся и очень глубокий. Даже не чтобы надышаться, а чтоб успокоиться. Всё это так раздражает, но так будоражит, всё так… далеко, нерешительно, долго. Антон не идёт, он крадётся, безмолвно, как ножик по мягкому сладкому маслу. И это царапает грудную клетку, заставляет дрожать от вязкого гулкого ожидания, переливающегося в напряжённых мышцах, от странного ощущения нереальности происходящего, от масштаба горячего воздуха где-то внутри.
Не мог Арсений такого допустить, не мог же посметь опуститься настолько, не мог разрешить этому продолжаться. Всё это ведь совсем не под стать отличнику, не под стать примерному мальчику, каким он всегда был – приличным соседом, приятным знакомым, хорошим товарищем, подающим надежды педагогом, уважающим себя человеком. С милой дежурной улыбкой и такими же манерами, взятыми на короткий поводок, под добрую стражу и строгий надзор. Язык за зубами, а не за щекой, руки на коленях, а не разводят их, показательно оглаживая внутреннюю сторону.
Всё должно быть правильно, всё должно быть… хотя бы нормально, хотя бы… адекватно?
Но неизбежно чужие холодные ладони скользят по скрипучим брюкам – таким тонким, что видно чуть ли не очертания яиц, что уж там про красиво облепленную тканью задницу. А горячее дыхание всё ближе – будь Антон действительно диким зверем, капал бы слюной так громко, что та разбивалась бы эхом об пол, оставляя белёсый след от двери до кровати. И лишь потом на штанах, на задратой рубашке и на пояснице.
На губах и подбородке.
Шастун зарывается носом резко, решительно, точно, настойчиво – заставляя сжать пальцы в кулак и податься навстречу, краснея, лицо пряча в сгибе руки. Широко ведёт языком по шершавой натянутой ткани. Кусает, царапая зубами недалеко от ложбинки, и опять жмётся ближе, впечатывается всем лицом, трëтся щекой, громко шуршит слюной, вдыхает до скрипа лёгких. Тянет на себя, не понимая, что ближе уже некуда. Он теряется, трогает всё, до чего дотягивается – лапает ноги, сминает талию, не специально, но грубо хватает за щиколотки. И задницу терзает так жадно и чувственно, что прекамом уже пропитало всю ширинку. Он укладывается затылком на край кровати, в изножье, и просто лежит, бездумно водя своими нервными длинными руками по арсеньевским бёдрам. И Арсений смекает, что вслух тот не скажет.
Ну и пусть молчит. Арсений ведь и так всё понимает.
Понимает и медленно присаживается на предоставленное лицо, робко притирается, не решаясь полноценно двигаться. Чтобы случайно не кончить раньше задуманного. Ещë рано, очень рано. Антон дышит рвано, когда Арсений приподнимается, чтобы вернуть ему доступ к кислороду. Но этот идиот совсем растëкся и не соображает, давит на арсеньевские бёдра, скулит, что-то бессвязно лепечет, мягко скребëт пальцами по талии в попытке притянуть обратно. Посадить обратно, чтобы продолжить надрывно мычать, горячо дышать в промежность, мазать длинным языком по тонкому шву брюк и до приятной боли сжимать половинки в своих широких ладонях.
Не меняя позы, Арсений уползает к изголовью, чтобы прийти в себя, но Антон двигается за ним и мнёт матрас своей спиной, щекотно водит пальцами по икрам и просит вернуться обратно. Разобрать удаётся только трепетное “пожалуйста”, вбитое шёпотом куда-то в солнечное сплетение. Такое молебное, жалкое, надрывное, что приходится сдаться. И Антон рычит, вжимает в себя, оставляет на коже синяки от крепко вцепившихся пальцев. Он воет, пищит и скулит, толкается тазом активно, трахает воздух – не специально, наверное, не слишком сознательно. Но он не кончает.
Ничего не кончается.
И Арсений плывёт в широкой блаженной улыбке, спрятанной в собственной ладони, зажмурив глаза, поджав пальцы на ногах. Слушает, как Антон слезает с кровати, отходит, чтобы наспех и с грохотом снять штаны, бряцая тяжёлым ремнём. Антон тыкается мокрым членом в голую ступню, ведёт по изгибу, по подушечкам пальцев водит туда-сюда, размазывая свой предэякулят, и шумно дышит через рот. Вцепившись одной рукой в ягодицу, длинными пальцами оставляя вмятины, оттягивая, он быстро и хлюпко надрачивает себе, но к Арсению никак больше не прикасается. Нетерпеливо шипит, скорее всего, до боли прикусив нижнюю губу.
В этом нет никакого привычного романтизма или даже драматичной романтики, и чего-то страстно животного нет, утрированно грустного, счастливого, правильного или отвратительного.
Их “акт любви” не получается никак описать, объяснить, вместить в конкретную рамку и обозвать приятным словом.
Это кошмар, но приятный кошмар.
Оргазм перед концом света.
Всё просто идёт своей чередой, просто вязко течëт, обыденно происходит, льётся тёплым дождём – безветренным, почти неощутимым, почти не настоящим, еле-еле услышанным в вакууме. Внутри головы можно кричать бесконечно долго, потому что никакие тугие связки не смогут сдерживать рваный вой. Вот и с Антоном так же. Всё вокруг кажется бесконечно большим, а чувства такими тяжёлыми, приятно мнущими плечи. Лишь только сладковатый озоновый запах, только крохотный всхлип, короткий стон – возвращают в реальность, напоминают о том, что всё просто.
Просто происходит.
И Антон, сука, даже толком не трогая, просто смотря, спускает на обтянутый тёмно-синими строгими брюками зад. Ничего не говорит, не решается полноценно притронуться, повзаимодействовать, побыть лицом к лицу в одном таймлайне, в сознании, сидя в одном вагоне, в одной реальности. И Арсений соглашается, смиряется с тем, что это именно то, что он может в себя принять – этого много, этого очень мало, этого достаточно, этого в самый-самый раз. Он сам стыдливо стягивает свои штаны, даже не пытаясь окрасить это в какие-то эротичные оттенки, но всё равно слышит удивлённый и сдавленный ах.
Рядом продавливается кровать.
Кольцо от бус наверняка торчит слишком ярко, а смазки внутри так много, что она до сих пор подтекает, заставляя припухшую розоватую кожу вкусно блестеть. Арсений знает. Он пошло оттягивает ягодицу и даже виляет бедрами, до сих пор пряча румяные щëки в краю подушки, однако ничего из этого не помогает. Поэтому он раздражённо и устало вздыхает, наощупь находит чужую мокрую ладонь и кладёт на свой зад. Антон вторую руку нервно вытирает об уличные джинсы – это слышно.
Пальцы цепляют кольцо неловко, слишком аккуратно, тянут почти неощутимо, но Антон быстро забывается, теряя свою привычную робость. Остаётся только хлюпающий энтузиазм, стекающий вдоль чужих запястий, по игрушке и прямо на яйца. Ужасно громко всё плюхается на белую простынь, Антон мечется – собирает смазку, греет яйца в ладони, тянет кольцо на себя и толкает игрушку внутрь, заставляет всё биться внутри, ездить бугристые шарики по простате.
И Арсений опять позволяет.
Доставать их, засовывать обратно – медленно, резко и снова медленно. Гладить вход по краям, добавлять ещё один палец, вытаскивать всё одним движением, срывая бесконтрольно шумный, рычащий стон, переходящий в скулёж. Заменять всё длинными крепкими пальцами, которые долбят так точно, так ярко выбивают слëзы из глаз, что хочется выть и кричать, и метаться, размазывая слюни по подбородку. Но Арсений лишь тонко мычит куда-то в подушку, вцепляется в неё руками и двигает бёдрами навстречу, вновь разрешая.
Разрешая играться со своей дыркой: трогать, толкаться, тянуть. Массировать, сука, так медленно, мучительно нежно – до белого света в глазах. Он не кончает, но он и не хочет. Не хочет, чтобы это кончалось, поэтому уворачивается и шипит “нет”, когда вторая рука касается члена. Но Антон пусть и робок, всё равно не отстанет. Ну и ладно, пускай, хорошо... Он горячо дышит внутрь, ввинчивается языком, крутит им по растраханным стенкам, толкается глубже, тягуче лениво мычит и целует там так сладко, медово и так настырно, что Арсений почти что сдаётся.
Он переползает к нему на колени и задницей трётся об грязные шершавые джинсы, впутывается ладонью в затылок и вжимает Антоново растерянное лицо в себя – в шею, в ключицы, в губы и в грудь.
И целует.
Совсем невесомо, блекло и даже чуть горько. Вяло толкаясь в чужие губы, скользко обнимаясь своим языком с другим, меняя своё тёпло на вязкое дыхание напротив. Без красивой правильной страсти, без нарочитой и сладостной ласки, но с невероятно отчётливым чувством нужды, пустоты и тоски. С чем-то очень сильно похожим на любовь – простую, без вычура, самую неуловимую. Как долгое прощание на вокзале, как неловкое столкновение пальцев, как простые уступки, как дурацкое тепло, которое пытаешься унять, лишь бы не было жарко.
Лишь бы не было больно щурить веки от бесконечно мягкого света.
Ну не опять, ну не так.
Но опять.
И всё так.
Антон двигается медленно, подстраивается, пазлом пытается вплыть в Арсения, вписаться, остаться внутри, ненавязчиво, тихо и незаметно. Где-нибудь в крохотном уголке головы или сердца – неважно. Он так сильно хочет, чтобы ему разрешили, чтоб не прогнали, чтобы кивнули согласно, пусть даже дежурно, из вежливости. Привычной. Антон так старается, лишь бы остаться и не уходить, смазывает поцелуй набок, чмокает в уголки губ, в подбородок, в щеку, стараясь вложить в это что-то.
Что-то очень сильно похожее на любовь.
И Арсению достаточно.
И поцелуя хватает. Тоже хватает, чтобы закончиться самому, чтобы растечься вязкой лужей, выплеснуться, пятная собой и так грязные джинсы. Полностью раствориться в покорно открытом рту, в спокойных зелёных глазах, вечно следящих за каждым его движением.
Пусть следят, пусть лапают тело приятным гудящим теплом, пусть идут по пятам, провожая до дома и смотрят в ночи, светясь не где-то за шторой в уличной темноте.
А уже здесь.
Рядом.
Даже, если это неправильно. Даже, если всё не так, как привыкли, не так, как ожидали, не так, как представляют сладкие лобызания в кино. Кино, между прочим, выдумка, там актёры играют. И частенько играют не очень. Не очень-то и любят. И в фильмах, и в интернет картинках, и на старых снимках с фотоаппарата. Там уже все давно разругались, расстались, значит это тоже было неправдой?
А на кассетах? А в сообщениях, в письмах, в гниющих газетах?
Кто-то диктует это непонятное идеальное “правильно” и ждёт, что всё будет по выверенному сценарию – безопасному, идеальному, лучшему. Кто-то хотел как лучше. Этого кого-то придётся разочаровать. Ради собственного блага.
Ради себя.
Они спят в бардаке, в сбитом одеяле, в одежде – формальной и уличной, грязной давно и ставшей грязной недавно. Они оба грязные, оба слабые, оба уставшие от беготни от самих себя. Зато теперь рядом, так близко, так сильно, так гулко. Так сильно друг другу нужны, что аж тошно. И тошно, и так хорошо.
Арсению нужно.
Не то, не другое, а именно это.
Густое дыхание, спутанная кудрявая чёлка и тёплые руки на собственном теле. Наконец-то тёплые в этой бесконечно долго холодной постели.
Примечания:
Если Вам понравилось моё творчество, приходите на бусти, там сейчас куча вкусных спэшлов к работам (их нет на фб) и фэнтези впроцессник, а ещё комиксы сочные, короче жду с радостью – https://boosty.to/neneuroleptick ❤
О, и ещё мой тгк, там все новости, бэкстейдж, мемы, рисунки: https://t.me/neneuroleptick
Люблю Вас, спасибо, что прочли!