— и вновь ты приехал?
— еще скажи, что не рад, серый фуфел, — и химки кидается в атмосферу магнитогорска, сбрасывая с себя всю тяжесть извечных обязательств и отцовских попечений.
вместе с обязательствами он сбрасывает с себя черный кожаный плащ, забрасывая на ближайший стул в тусклом коридоре. в нем еле видит бледное лицо татищева, но всеми фибрами души ощущает эту теплую улыбку и приподнятые уши напротив. и знает, что тот скучал не меньше самого московского, коротенько и спеша зацеловывая уголки губ и впалые щеки.
данил просидел бы вечность на коричневом диване в сережиной квартире, дитé советского союза. от него пахнет тем старым, несбыточным, нетрезвым и долгим. и, возможно, к великому счастью «несбыточным», ибо сбудься алкоголизм, он бы навек потерял своего сережу.
и вытаскивал он этого сережу безмерное количество времени, но с расчетом потратить столько же на чистую любовь, без зависимостей и страданий, без горького самовыпила и таких же горьких сигарет.
— я почти бросил курить, — чуть тоскливо выпаливает сережа, — «почти» ключевое, но на десять сигарет в день стало меньше.
лишь тихо хихикает в теплое плечо магнитогорска, радуясь, словно маленький ребенок, который увидел петушок у тети зины в ларьке на лиговском. только вот, петушком стало серое чудище, с прокуренным голосом, ужасающими легкими, и чернющем бардаке на голове. в доме магнитогорска слово «расческа» занесено в черный список тех слов, которые произносить ни в коем случае нельзя, в особенности целое предложение: «давай причешу тебя».
— давай причешу тебя, — и даня ловит самый грозный взгляд за сегодня. — из.. — химки хватает того за плечи, еле успевая произнести сожаления о сказанном, как сережа выдает свою непомерную из широких улыбок во все тридцать два.
— испугался?
блондину все еще сложно смириться с той мягкостью, что была всю жизнь в сереже до его мучений, с тем веселым и мальчишечьем характером — карикатурного бунтаря за гаражами с пивом и язвительными шутками. и такой он понравился дане: открытый, без гнусных задорностей и пошлости, с ранами на теле от бессмысленных драчек, а не от внутренних мучений и самоповреждений, в попытке избавиться от себя такого, какого любит данил. и эта сережина эгоистичность убивала все живое в химках, леса страдали, а птицы умирали, ибо данил не чувствовал свободу, он чувствовал, словно его руки пережигают газовой гарелкой, в попытке избавить от конечностей, с которыми привык жить, с которыми он может работать, существовать. но, только вот, руки не превращались в пепел, а становились чувствительными, и все касания от сережи вызывали только боль. и, вроде, газовая горелка исчезла, а запястья все еще в глубоких шрамах.
— прости, даня, я, наверное, погорячился так шутить, — сережа мягко касается кончиком носа шеи блондина, размеренно дыша, опаляя воздухом его кожу. любое неосторожное касание, и швы дани расходились.
их руки соприкасаются, и московский чувствует, как сережа зашивает его шрамы собственноручно, перед этим прожженные до костей и обильно политые спиртом. данил понимает, что это лишь игра в «горячо-холодно», и сейчас это ожог от ледяного снега. но он продолжает горячо любить и мириться с тем, что его любовь когда-то приведет в ту стабильность.
***
— данил, я понимаю, что сейчас тебе сложно, и, вероятнее всего, со мной тебе разговаривать не о чем, — александр откашливается в кулак, — будь добр, скажи, есть город или страна, с которой ты ассоциируешь ваши отношения с сергеем?
и за этим последовал короткий ответ «москва», не потому, что она современная, людная и шумная, а потому, что прежде, чем такой стать, она пережила огонь и холодную зиму. но те, что так тщетно пытались ее отобрать и полюбить, убежали без оглядки, в унизительном страхе голода и холода.
— ты бы смог его покинуть, после того, как испытал морозную вьюгу? — питер боится своей навязчивости, готовясь резко оборвать вопросы, или вовсе получить громкий хлопок дверью.
— думаю, что нет.
за время тихого ответа, он успел просверлить целую дырень в ламинате квартиры своих отцов, напоминающую зрачок. и сквозь голубую оболочку этого зрачка проходили все неутешительные сомнения и горькие метаморфозы его, не без того, горького парня. возможно, это был его третий глаз правды, что он тщетно пытается скрыть, заткнуть всеми возможными способами, но эта рана, так или иначе, затягивается.
***
и он был прав, простояв в одних брюках и рубашке, посреди сожженной москвы и военной зимы. отморозив каждую конечность своего тела и получив обожженное лицо, которое прямо сейчас зацеловывает в здравом уме и с горящим сердцем сережа, обволакивая прохладными и оздоровительными поцелуями каждый сантиметр ожогов. он оказался довольным и счастливым как медный грош, засыпанный поцелуями сполна. это его заслуженная награда.
— ради тебя я бросил ненавидеть себя, чтобы я любил каждую частичку твоего тела, — еле слышно шепчет, — иначе бы остались лишь кости.
— екатеринбургские?
— те самые, двухцветные.
объятия дани самые теплые и искренние, самые строгие и спокойные. и в эту стабильность сережу привел лишь московский, с напрочь отъехавшим психическим здоровьем, но дойдя до заветного финиша. это как биатлон: ведь совершенно не важно, как ты дойдешь до финала, главное, что ты дойдешь, и вся цена — обесценивается, а все труды — безработный пролетариат. потирая выпирающую костяшку на руке магнитогорска, ощущается достигнутое счастье, вполне возможно, что это финал в их конфликтной развязке, и начало нежного конца.