Мой любимый враг

NC-17
В процессе
178
3
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 275 страниц, 126 076 слов, 28 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

От лица Ин Хо

Настройки
Примечания:
Тишина в кабинете Ин Хо была густой, вязкой, как пыль на забытых папках, осевшая за годы бесчувственного равнодушия. Он налил в тяжелый хрустальный стакан добрую порцию дорогостоящего виски — золотисто-янтарная жидкость плеснула, издав мягкий, бархатный звук, нарушающий гнетущую тишину. Устроившись в кресле, он откинулся на спинку, его пальцы легли на холодную поверхность стола, и взгляд утонул в массиве мониторов на планшете. Экраны один за другим загорелись холодным синим светом, и перед ним, как на ладони, предстала комната, где сидел Ки Хун. Кадр был четким, детализированным — камеры видели все. Ин Хо наблюдал. Он видел, как Сон сидел за столом, сгорбившись, и каждое его движение давалось с видимым усилием, будто бумага в его руках была вырезана из свинца, а пальцы скованы невидимыми, но неумолимыми цепями. Он видел, как спина Ки Хуна напрягалась до дрожи, как мышцы на его шее натягивались, когда он читал очередное досье. Он видел, как комок отчаяния подкатывал к его горлу с каждым новым именем, с каждой улыбающейся фотографией уже обреченного человека. Ин Хо знал. Он знал это ощущение на вкус — горькое, металлическое. Он знал, что эта задача – не просто бюрократическая сортировка. Это медленное, методичное погружение в ледяную пучину, где каждое досье – не просто файл, это чья-то дыхавшая, надеявшаяся, боявшаяся жизнь, которую теперь собственноручно, своим согласием, подписывал на смерть он, Сон Ки Хун. Это было медленное удушье совести под невыносимым грузом вынужденного выбора. Хван проходил через это. Помнил смутно, словно сквозь толщу льда, то первое, животное отвращение, когда ему самому впервые пришлось решать судьбы людей, превращая их в статистику. Потом, с годами, отвращение притупилось, сменившись странным, извращенным удовольствием от осознания своей власти — власти жизни и смерти. А вскоре и это прошло, превратившись в привычку, в обыденную, скучную рутину, уже не вызывающую ровно никаких эмоций, кроме, пожалуй, легкой усталости. Но потом появился он. Ки Хун. С его донельзя раздражающей, наивной верой в какую-то справедливость, в несуществующее «добро» в людях. С его яростными, полными ненависти глазами, которые, тем не менее, светились какой-то неистребимой, дикой жизненной силой. Ин Хо знал, что мир жесток и примитивен. Люди — всего лишь животные, борющиеся за свое жалкое выживание, готовые растерзать друг друга за клочок тепла, за горсть денег. И эта вера Ки Хуна в нечто большее была для Ин Хо одновременно и смешной, и невыносимо раздражающей. Он дал ему это задание именно поэтому. В этой извращенной алхимии абсолютной власти Ин Хо нашел для себя особое, горькое, как дым, наслаждение. Как холодный, безжалостный скульптор, он взял податливую, еще теплую глину человеческой души Ки Хуна — души, уже надтреснутой горем и предательством, но все еще способной чувствовать острую, свежую боль, — и снова и снова сжимал ее в своем кулаке. Он ломал его. Не физически — его удары были тоньше, глубже, точнее. Он методично разрушал внутренние опоры, те самые, на которых держалось все хрупкое понятия: «друг», «справедливость», «сочувствие». Каждым новым невозможным решением, каждой вырванной с мясом частицей его былого «я», Ин Хо перекраивал его внутренний ландшафт, выжигая все лишнее. Ки Хун медленно превращался в его марионетку, жалкую и в своем страдании прекрасную, с невидимыми нитями, вплетенными прямиком в израненную плоть его души. Он лепил из него идеальный инструмент для игр: существо, способное без содрогания выбирать жертв, гася последние искры в собственных глазах. Ин Хо хотел сломать его окончательно. Хотел увидеть в этих яростных глазах то же самое ледяное, спокойное безразличие к чужим смертям и горю, что было в его собственных. Хотел, чтобы они стали, наконец, зеркалами друг друга. Когда Ки Хун так легко, почти безропотно, согласился перебирать досье, Ин Хо сначала испытал легкое удивление. Это было абсолютно не в характере того мужчины, что всего несколько дней назад горел яростью и был готов разорвать его голыми руками. Но затем, поразмыслив, он понял. Это был блеф. Сон согласился лишь потому, что у него не было иного выхода, и он уже строил в своей голове какой-то наивный, отчаянный план. Эта мысль ужасно позабавила Ин Хо. Детский лепет мышонка, решившего переиграть сову. Как же ему безумно хотелось увидеть потом, когда все эти жалкие идеи Ки Хуна с грохотом рухнут, его лицо в тот самый миг, когда последняя надежда в них угаснет. Увидеть, как треснет этот непоколебимый фасад наивной стойкости, как остекленеет взгляд от осознания полного, тотального краха. Ин Хо жаждал не просто победы над ним — он жаждал зрелища. Яркого, подробного, интимного зрелища того, как Ки Хун сломается окончательно и бесповоротно прямо на его глазах. Эта мысль вызвала непривычное, смущающее тепло где-то в глубине его давно остывшей, мертвой груди. Было странно, почти нелепо. Весь этот хаос, вся эта опасная, непредсказуемая игра с человеком, который открыто мечтал его уничтожить. И именно это, эта пляска на лезвии ножа, вернула ему хоть какие-то подобия чувств. Пусть извращенные, пусть окрашенные жестоким любопытством и жаждой абсолютного доминирования, но — чувства. Ожидание этой боли в глазах Ки Хуна, этой немой, всепоглощающей агонии поражения, было первым за долгие, долгие годы, что заставило его по-настоящему ощутить что-то, помимо холодной расчетливости или пресыщенной скуки. Боль Ки Хуна — вот что стало неожиданным ключом, щелкнувшим в заржавевшем наглухо замке его собственной апатии. Он представлял это с почти болезненной, сладострастной четкостью: как дрогнут обычно такие твердые, упрямые уголки губ мужчины, как побелеют костяшки его сжатых кулаков, как тень неверия, а затем и всепоглощающей, бездонной пустоты затянет его живой, яростный взгляд. Ему хотелось видеть эту боль крупным планом, изучать ее, как редкий, ценный экспонат. Хотелось, чтобы Ки Хун понял не только свое поражение, но и то, что Ин Хо — главный свидетель его самого сокрушительного падения, архитектор его отчаяния. Но была в этом ожидании и другая, более опасная, глубокая нота — что-то липкое, тревожное и нежеланное, что Ин Хо яростно от себя отталкивал. Иногда, в редкие, украденные у бдительности мгновения между ненавистью и холодным расчетом, он ловил на себе взгляд Ки Хуна — неистовый, полный непоколебимой решимости и в груди сжималось что-то странное, теплое и колющее. Симпатия? Нет, это слово было слишком мягким, слишком чистым для того, что он чувствовал. Это было сложнее, извращеннее. Что-то в этом человеке цепляло его за живое, притягивало с необъяснимой, магнетической силой, против которой он бессильно бунтовал. Может, эта самая ярость, эта неукротимая воля к жизни, которую он так жаждал сломать? Или то, как Ки Хун, даже будучи загнанным в самый угол, отказывался сгибаться и терять свое достоинство? Особенно мучительны, почти невыносимы были воспоминания о прикосновениях. О тех моментах, когда он намеренно или случайно касался Ки Хуна, чувствуя под пальцами живой жар его кожи, податливое напряжение мышц, бешеный, отчаянный пульс. Было что-то опьяняющее в этой опасной близости, в этой физической доминанте, что всегда балансировала на самой грани откровенной вражды. Касаться его было до странности приятно — ощущать эту хрупкую, но такую упругую, сильную плоть, знать, что одно его неверное движение может причинить боль… или пробудить что-то еще, что-то запретное. Это чувство — теплое, щемящее, абсолютно чуждое — вспыхивало где-то глубоко внутри, в самых потаенных уголках, и тут же давилось ледяной, всесокрушающей волной трезвого осознания: это слабость. Непозволительная, смертельно опасная слабость. Он подавлял эти вспышки, это смутное, похожее на влечение чувство, с той же безжалостной жестокостью, с какой планировал сломить самого Ки Хуна. Любая симпатия, любое душевное тепло, направленное на этого человека, было предательством по отношению к себе самому, к той ледяной, неприступной крепости, что он выстроил внутри за долгие годы. Эти странные, нежеланные чувства к Ки Хуну были как самый изощренный яд — сладковатый, дурманящий на первый вкус, но смертельный для таких, как он. Они делали его уязвимым, а уязвимость в его мире приравнивалось к самоубийству. Поэтому он безжалостно трансформировал их, переплавлял в топливо для своей садистической игры. Желание видеть боль, сломить дух, наблюдать за агонией — вот что было безопасно. Вот что давало ощущение власти и контроля. Признать, что он испытывал к мужчине какие-то теплые чувства? Никогда. Но факт оставался фактом: Ки Хун пробудил в нем не только азарт охотника, но и какую-то смутную, искаженную, болезненную тягу, за которую Ин Хо ненавидел его — и себя — еще сильнее. И тем яростнее, отчаяннее было его желание увидеть, как эта самая жизнь, это самое упрямство, которым он, вопреки всему, проникся, погаснет в глазах врага под его властной рукой. Но вот, стоя на ветреной площадке перед вертолетом, Ин Хо допустил досадную оплошность. Его пальцы сами собой, будто помимо его воли, скользнули по грубому рукаву пиджака Ки Хуна, поправляя несуществующую складку. Неосознанное, почти интимное касание и по его собственной спине пробежали предательские, противные мурашки. Он резко, почти отшатнувшись, одернул руку, будто обжегшись о раскаленный металл. Опять эта дурацкая, неконтролируемая реакция тела, это предательство плоти, не желавшей подчиняться холодному, железному расчету ума. Потом, когда он помогал Ки Хуну подняться в кабину, его ладонь на мгновение легла на спину мужчины, почувствовав под тонкой тканью рубашки напряжение мышц, исходящий от него живой, почти звериный жар. Он задержал касание на долю секунды дольше необходимого, позволив себе этот миг слабости. И снова — тот же предательский, смущающий трепет под собственной кожей. Ему хотелось касаться Ки Хуна. Не для того, чтобы причинить боль в этот момент, а просто... чтобы ощутить эту упругую силу, эту неистовую жизненность под своими пальцами. А когда пришло время пристегнуть ремни безопасности, Ин Хо, действуя почти на автомате, наклонился к Ки Хуну. Его пальцы скользнули по жесткой лямке, цепляя пряжку. Он чувствовал исходящее от тела Ки Хуна тепло, слышал его ровное, но чуть напряженное дыхание, улавливал легкий, чистый запах его кожи, смешанный с запахом морского ветра. Близость была почти невыносимой — не из-за исходящей от Ки Хуна угрозы, а из-за этого навязчивого, пьянящего ощущения интимности, которое он так яростно отрицал и так жаждал. В полете Ин Хо наблюдал. Не за ландшафтом внизу, а за Соном. Ки Хун, отбросив на время ярость, смотрел в иллюминатор с такой сосредоточенной, почти детской внимательностью. Его глаза, обычно полные гнева или расчета, сейчас были широко открыты, ловили каждую деталь проплывающих внизу холмов и воды. В них горел непривычный для него огонь искреннего интереса, чистого любопытства к миру. И это нравилось Ин Хо. Нравилось с какой-то болезненной остротой. Эта незамутненная яростью искренность, эта способность полностью погрузиться в момент, забыв о ненависти, даже ненадолго. И глядя на этот профиль, на сосредоточенный взгляд, ловящий солнечные блики на стекле, Ин Хо поймал себя на абсолютно абсурдной мысли: «То место, куда я его везу, ему точно понравится». Он знал это. Эта мысль – мысль о том, чтобы доставить удовольствие Ки Хуну, даже невольное, – была как нож в его собственную броню изо льда. Она вызвала не только знакомое раздражение на себя, но и странный, теплый укол чего-то, отдаленно напоминающего предвкушение. Предвкушение не только краха, но и этой мгновенной, искренней вспышки восхищения на лице врага, когда тот увидит место. Он хотел видеть это. Хотел видеть, как гаснет настороженность в тех глазах, сменяясь немым восторгом. Хотел быть причиной этого мгновения красоты, даже если следом придет разрушение. Это было опасно. Смертельно опасно. И потому, когда вертолет начал снижаться, готовясь к посадке, Ин Хо намеренно, с силой, вызвал в памяти другой образ: образ Ки Хуна сломленного, униженного, поверженного, с пустыми, потухшими глазами, в которых не осталось ни искорки былого огня. Он заставил холодную, знакомую волну ненависти и жажды тотального контроля смыть это предательское, размягчающее тепло. Но где-то глубоко внутри, в самом потаенном, самом темном уголке его души, который он отказывался признавать и освещать, остался тяжелый, неистребимый осадок: он вез Ки Хуна в место, которое было достойно его искреннего, настоящего восхищения. И от этого осознания, от этой слабости, по его спине снова пробежали леденящие мурашки — уже не от влечения, а от животного, панического страха перед собственной уязвимостью и тем, как далеко он уже зашел в этой опасной, извращенной игре чувств, где ставкой была уже не только жизнь Ки Хуна, но и его собственная, хрупко выстроенная идентичность.
Отзывы (4)