***
Город весь в инее, старик с седой щетиной, ворчит под ветром. Улицы скрипят снегом под сапогами прохожих, будто те не скользят гуськом, а царапают наледь шершавыми ногтями. Кащей мчится по этим мёрзлым поворотам с низкорослыми домишками, взмокший, запыхавшийся, гонит его не холодный воздух, а сама смерть, одетая в милицейский бушлат. Три дня назад стоял на кладбище перед Вовиной могилой, а теперь летит по снежной каше к Кабану. Бегство началось, как и всякая беда, с пустяка. После того, как выполз с кладбища, решили с Дёмой и Сивухой перебить тоску. Дёма — качок с бритой башкой и парочкой выбитых зубов — первым был готов рвануть на хадишевских за то, что порезали универсамовского на дискаче, малого, почти «скорлупу». Из-за девки, банально. А Кащей всё ж вновь порешил быть политиком — назначить стрелу, убедить своим красноречием. Сивуха, низкорослый, но прыткий, тогда ещё добавил: — Да они оборзели в край, суки. Надо им втолковать, кто тут главный. Кащей, всё ещё под впечатлением от кладбища и Вовы, был против. Но рот раскрыл тогда поздно. Уже через час оказались на стреле. Впрегли десяток мелких, да удалых пацанчиков в свиту, так уж и быть. Замес, как казалось, несерьёзный. Пустая территория возле старого склада, белеющая снегом, напоминала арену гладиаторских боёв. В воздухе дрожали от напряга «Жигули» в чьей-то бутылке. Кащей долго убалтывал хадишевских, почти что с трогательным надрывом упоминал покойного Ералаша, крыл Адидаса на чём свет стоит, мол то, что от Универсама осталось, теперь, как прежде, под ним ходит. Так что рамсы вы попутали, парни. Хадишевские всё хмурили густые брови, плевались, а потом, после череды предъяв, мол, теперь Кащей универсамовский хуже, чем опущенный, Дёма первым полез на разборки, грудь колесом, а кулаки — прям гири. Кащей стоял в стороне, отстранённый, как зритель в кино, пока вся эта возня не закончилась сиренами. Менты налетели разъярённой стаей собак. Все бросились врассыпную. Теперь вот он бежит. Кабан впереди, озеро простирается, замёрзший язык дракона, вываливающийся из пасти поруганного города. Лёд мерцает под лунным светом, будто кладбищенский мрамор, а снег шуршит тонким саваном. Кащей падает на лёд, царапает ладони, цепляясь за гладкую поверхность руками. За спиной крики ментов — короткие, злые, как лай, но отстают. Кащей уверенно встаёт и делает шаг вперёд. И ещё один. Лёд стонет под его весом скрипучей койкой. Затем всё случается слишком быстро. Треск — резкий, кричит испуганно чернявая ворона. Лёд лопается под Кащеем, и холодная вода впивается в тело миллионом игл. — Блядь! — вырывается хрипло, а звук тут же тонет в ночной пустоте. Барахтается, но каждый его взмах режет руки о края льдины. Карачун пробирается в лёгкие, в сердце, в голову. Казань — жестокая баба — тащит Кащея в свой чёрный омут. И тут же легонько отпускает. Не тело — душу. Мозг, словно фильм на перемотке, возвращает Кащея к Вове. Вот он, Адидас, с ухмылкой, в своих кроссовках с тремя полосками. Глаза светятся, как звёзды над Волгой. Кащей видит: Вова наклоняется к нему, их носы касаются. Чувствует тепло Вовиной щеки, его дыхание — горячее летнего асфальта. Поцелуй — короткий, будто вздох. А потом ещё один, жадный, с языком. Вова обхватывает его за шею, а Кащей кладёт руки на Вовину спину, неспеша опускаясь вниз. Помнит каждую деталь шрамированной Вовиной туши, даже запах одеколона. «Тройной», вроде б. — Ты придурок, Кащей, — шепчет Вова и тут же ласково ему надрачивает, заставляя скулить. Вова, живой, не подгнивающий покойничек, обнимает его за спину, проходясь по всей длине исслюнявленной ладонью. Кащей погибает. Но приятно так, нежно. Не как сейчас. Вода сдавливает грудь, затягивает внутрь. Кащей понимает, что умирает по-настоящему, пускает мелкие пузыри, а всё равно ему уже. Вова ждёт его. Ждёт, как всегда ждал — на коробке, у подъезда, на кладбище. Лёд предательски ломается ещё сильнее, но вода, водица ключевая, вдруг выбрасывает Кащея наружу. Живительная словно бы. Кащей цепляется за кромку, кашляя и ругаясь, но выползает на замёрзшую твердь, мокрый, трясущийся, а живой. Казань опять оставила его подыхать, но умереть окончательно так и не дала.***
В подъезде темно, кто-то скрутил не только лампочки, но и само время. Грязь, затвердевшая на ступеньках, хрустит под подошвами. Кащей еле тащится вверх, цепляясь за мокнущие стены. Ключ с трудом находит замок. Людка открывает раньше, чем успевает провернуть. Встречает его взглядом, полным смеси ненависти и жалости. Руки в цыпках, всегда у неё так зимой, хоть и приносил Людке кожаные перчаточки. Зато волосы вымытые ложатся очень ладно. — Где ты был? — шипит она, голос звучит измотанно. Оглядывает Кащея, дрожащего, сырого, пахнущего льдом и страхом. — Тебя как будто с того света достали! Кащей молчит. Не потому, что нечего сказать, а потому, что всё, что можно было, он уже выдохнул на том льду. Сил не осталось даже на привычное ёрничание. — Всё так, Люд. Всё так. Людка хватает Кащея за руку и тащит в коридор. Немного видно отсюда кухню: плита, как всегда, заляпана масляным. Стол, накрытый клеёнкой с голубыми ромашками, на которой выжжено несколько сигаретных дырок, уже накрыт — пара ломтей хлеба, банка кильки, будто Людка знала, что он вернётся именно сейчас. — В ванную, быстро! — приказывает, бросая Кащею полотенце. — Сляжешь ещё, а мне потом выхаживай тебя! Шумит вода, не только в залитых раскрасневшихся ушах. Звук, выбегающий с паром, вполне уютный, румянец, пышущий на щеках, печёт лицо изнутри. — Раздевайся и залезай, — командует Людка, когда из крана перестаёт течь. Кащей скидывает на пол мокрую одежду. Его тело, иссечённое царапинами и синяками, погружается в горячую воду, что обнимает, как мать блудного сынулю. Людка садится на край ванны. Её голос меняется, становится тише. — Ты же сильный, Кащей. Ты ж бессмертный, чё ты себя хоронишь-то? Кащей усмехается, почти с издёвкой. — Спасибо, мать Тереза, — произносит, не открывая глаза. И замолкает. Потому что знает: права. Потому что Людка, с её выкрашенными в тёмный волосами и прокуренным голосом, понимает его лучше, чем он сам. Кащей хватает её руку, ту самую, что массировала сейчас плечи, и целует. Ритуально, словно прощаясь с чем-то важным. — Ты меня опять спасаешь, Людка, — говорит с ехидной усмешкой. Людка отдёргивает руку. — Не смеши, Кащей. Вода остывает, и вместе с ней остывает и он сам. Встаёт, вытирается, снова чувствует холод в каждой кости, но теперь этот холод не такой страшный. Знает же: справится. Он — Кащей Бессмертный. Он может пережить что угодно. Но Вова… Вова останется. Как проклятье. Как игла, воткнутая в самую сердцевину. Игла, которую кто-то когда-нибудь всё равно сломает, и шрам от неё останется навечно.