Париж
29 января 2025 г., 21:37
В голове, пока торчит в километровых пробках, пока с усталостью размывает и фокусирует взгляд на множащихся огнях пролетающих фар, откуда-то Париж. Много, много усталости, какая-то остаточная, вымотавшая злоба, и расплывчатый Париж.
Когда Женя напомнил, что ждёт у себя, Марк был почти готов отказаться.
Он просто задрался до той степени, что колени едва ли не начали выгибаться в обратную сторону, от мыслей о том, что придется мариноваться в душном салоне такси, всё внутри заранее сворачивалось в трубочку, и перспектива прямо сейчас, никуда не уезжая, лечь и вырубиться на накрахмаленной отельной кровати, казалась как никогда привлекательной.
Примерно в тех же тонах всё было месяц назад в Омске — Женя звал и просил прийти, а Марк, долго и сложно думающий над прочитанным сообщением, всё-таки отказал. Дважды. Тогда, конечно, и причина была веская — Марк болел, заразить Женю хотел меньше всего, чувствовал себя паршиво; а ещё, отбрасывая болезнь, Жене, светящемуся в тот день от счастья сотней лампочек, банально не хотел портить настроение своей кислой миной.
Они в омском отеле так и не встретились — только в последний день, перед самым отлетом, недолго сидели перед дурацким панорамным окном, не всерьёз говоря о будущем. И ни к каким выводам так и не пришли.
В наушниках чей-то срывающийся голос пытается перебить мысли, таксист с гарнитурой переговаривается, обрывки фраз слышно даже через разрекламированное шумоподавление. Марк изо всех сил старается не вслушиваться, делает громче до предела, но не помогает.
Любовь, Париж, купюры Бенджамин. Внимание опять рассыпается, мерцающие фары снова множатся, голоса перебивают друг друга.
В этот раз, когда Женя напомнил о приглашении, Марк согласился — хотя чье-то счастье и чья-то кислая мина, никак между собой не сочетающиеся, никуда не делись. Вчера, пролетев в личке четвертым, Женя нес на себе бремя убитого горем воина, зато сегодня всё снова встало на свои места. Он, по крайней мере, со стороны, рад и доволен, а Марк, от злости отпинавший собственный чемодан, встреченный на пути, не справляется с эмоциями.
Сам понять не может, хочет ли к Жене ехать. Не хочет быть слабым, не хочет лишать радости за командную победу, не хочет растирать свои сопли по чьему-то вороту; не хочет, чтобы Женя слушал его гневные тирады про — субъективную, конечно — несправедливость, подарившую, между делом, ту самую победу его команде. Рассказывая, кто и где пидорас, он рано или поздно покажет пальцем в Женину сторону — по той простой причине, что они стоят друг напротив друга. Оно так вышло само собой. Всё-таки тяжело оставаться близкими, находясь в коконе постоянной борьбы.
А чтобы Женя просто так, без последствий и нюансов, обид и полярно разных настроений был где-то рядом — наверное, хочется; в одного этот упадок всегда переживать чуть сложнее, чем с кем-то. Да и получалось же у них раньше, чего уж — получалось делать вид, что и льда нет, и тесных пьедесталов нет, и функционеров, держащих на весу лезвие гильотины, тоже не существует. Сейчас бы тоже так хотелось — провести ещё один вечер без лишних слов и мыслей, которые между ними могут встать стеной.
Марк, правда, вряд ли сможет весь вечер промолчать, он и сейчас на низком старте — если таксист, не дай бог, спросит, как прошел его день, то выскажет всё и до малейших деталей, поминутно распишет, кто и где соснул, сколько сотых и на чьих словах, и с радостью опишет, чего желает всем причастным к этому празднику спорта. Вот, блядь, до каждого причастного доберется с пожеланиями, и к их братьям и сватьям до третьего колена доберется тоже.
Случайно замечает, что зубы опять сжались, скрипнули неприятно. Да, он точно не выдержит, и рано или поздно на Женю прорвется поток негодования. Остается надеяться, что свое ангельское терпение тот не растерял, и будет готов выслушать, покивать и не принять близко к сердцу чужое несогласие. Женя всегда был мудрее, тише и выше.
Марк не хотел ехать, почти готов был остаться в отеле, но знал и ещё одну маленькую, подлую деталь — они, скорее всего, сегодня обо всем договорятся, и, скорее всего, сегодня расставят все точки. В очередной раз.
Он не мог не поехать.
Стрелка по навигатору-карте ползет невыносимо медленно, слишком много времени впустую, в этих бестолковых мыслях и болтовне таксиста. Стройные ряды огней на мостах и набережных, протяжные, бьющие в небо шпили, подсвеченные одинокими вспышками — красивые, но надоевшие до головной боли.
Зато там, в конце пути — всё-таки знакомая, полюбившаяся квартира. Не отельный номер, не подавленный Гриша на соседней кровати, не стучащие в холле колесики чемоданов. Колесики только чуть-чуть погремят, пока он будет затаскивать свои скромные пожитки наверх, пока будет клацать по кнопкам в лифте, пока будет стоять перед нужной дверью.
Пока Женя будет открывать, пока будет отступать в сторону, давая зайти, пока будет протягивать руки, загребая, прижимая к себе раньше, чем Марк сообразит ещё раз поздороваться. Колесики ещё немного погремят, пока чемодан, забытый и брошенный, будет бесконтрольно откатываться в сторону, а его хозяин, уткнувшийся в Женину горячую шею, забудет про свои вещи напрочь.
— И мне в Париже ничего не надо, — Женя бормочет вместо приветствия, хитро улыбаясь, мягко отталкивая Марка от себя. Тот, будто не осознавая до конца, где находится, только глупо хлопает глазами, рассматривая Женин прищур. — Одно лишь слово нужно мне — Москва.
— Это ты где такое вычитал? — посмеивается, до конца не понимая, как мысли, преследовавшие по пути, совпали с Жениной заготовкой. Может, у них всё-таки есть эта миндаль… ментальная? Душевная? Вселенская связь? Марк-то ещё ладно, ему Париж в голову влез из музыкальных подборок, а Женя вот наверняка имеет какие-то сверхспособности. — Ты решил мне стихи декламировать?
— Ага. Специально учил.
Женя невозмутимый до безобразия. Всегда с одним и тем же мирным благополучием на лице. Даже будучи в ярости, даже будучи в отчаянии, он умудрялся выглядеть так, будто не произошло ничего, не произошло никого, и через пару минут он продолжит спокойно улыбаться, кивая всем встречным с радушием; можно было, конечно, выследить пару признаков его настоящего настроения — то, как теребил перчатки и сжимал пальцы, как кусал губы, как краснели костяшки после походов в уборную, — но это всё мелочи, которые незнакомцы никогда не заметят.
Марк-то никогда так не сможет — он бегущую строку, выводящую неоном на лбу «КОНТОРА ПИДОРАСОВ», выключать не умеет, и сам краснеет теперь, понимая, каким поведенным предстал перед трибунами этим вечером. И до сих пор, на самом деле, потряхивает — но ещё держится, пока тема не завела.
— Блин, я не помню, когда тебя последний раз таким злым видел, — Женя начинает беспечно, не догадываясь, как только что этой фразой выдернул из чужой головы чеку. — Выглядело секси, кстати.
— Они… — Марк начинает, спотыкаясь об последнюю фразу — недолго виснет на ней, удивленно-сконфуженно поглядывая на Женю, и прокашливается: — Кх-м. Спасибо. Так вот, ты же понимаешь, что они просто внаглую это провернули? Они же...
Сам задел за больное, теперь будет вынужден выслушать — и Женя, конечно, не подводит, с абсолютным пониманием кивая и забирая куртку, смеясь над витиеватыми оскорблениями, подобранными для каждого, с кем довелось поквитаться за последние сутки.
День-то выдался не из легких, месяц — тоже. Да и год, в общем-то, не радужный.
Одним словом — потрепало, не то что командником, а всеми последними новостями. И их счастье, что в собеседнике, понимающем всё, что беспокоит, нет потребности. Нашлись друг у друга сами собой.
Тут, в тишине спальни, прерываемой только репликами бессмысленно включенного телевизора, даже можно поправлять футболку, не стесняясь залепленной тейпами поясницы, ругаться под нос, поджимая громко хрустящее колено, и ругаться в голос, без наигранной вежливости и сглаженных углов высказывая всё, что думается об окружающих.
О тех, что в костюмах и пиджаках, о тех, что в строгих платьях и пальто, даже о тех, что в олимпийках сборной и костюмах с вылепленными стразами. Все, если честно, иногда доводят. Все иногда надоедают. Всех иногда становится невыносимо терпеть.
А там, вспоминая косой взгляд каждой собаки и как следует перемывая кости особо приевшимся лицам, и сам разговор становится веселее — и не так осточертело всё это, если потом, ближе к ночи, можно будет устроить свой собственный камерный стендап. Возможно, только ради него и стоило потерпеть.
Ради самой компании — той, что ерзает на кровати, пересаживаясь каждые две минуты, и щурится до морщинок возле глаз, улыбаясь — тоже стоило, определенно. Тем более, если бы не было стольких людей, от которых зубы скрипят, вряд ли бы их с Женей разговоры длились так долго. Вряд ли бы их было так легко оправдать.
Марк, конечно, просто любит чесать языком с понимающим собеседником, и никаких других причин. Дело, конечно, совсем не в том, как глаза расслабляются, когда Женино лицо совсем близко, прямо перед его собственным — это так, просто приятное обстоятельство. Марк абсолютно точно не думает сейчас ни о чем, кроме того, как язвительно с ним общался инспектор допинг-контроля. Безусловно, это волнует его больше, чем Женина улыбка. Мягкая и не спадающая. Не выходящая из головы.
Они вымотанные оба до такой степени, что усталость начинает напоминать опьянение. На уме только белый шум, какие-то отдельные, рваные мысли — всё ещё висит над головой то, что скоро нужно будет расставить чёртовы точки, — и метафора с ружьем на стене уже стоит поперек.
Пока Женя, ловко сменив тему, рассказывал про экзамены, разминая Маркову ладонь в своей, привалившись спиной к изголовью, трудно было вспомнить, какие баллы горели на табло несколько часов назад, какая медаль лежала в руке, кто хлопал по плечу, засыпая похвалой. Всё-таки глубоко и надолго эта болтовня забирала, и то, что вокруг, смазывалось, отходило на второй план — одни лишь руки и вздохи, смешки и улыбки, и какие-то совсем бестолковые слова, путающиеся во взглядах.
Только рано или поздно, как все дороги, ведущие к Риму, любое слово, брошенное ненароком, приводило к одним и тем же темам.
— Есть ощущение, что начинается, ну… приходят тёмные времена, знаешь, — Женя бормочет это со смешком, глядя в экран телевизора, наверняка тоже не вдумываясь в кадры. Зачем он его вообще включил? Чтобы было, на что отвлечься?
— Не помню, чтобы были светлые. Кроме отдельных дней.
— Ага, — тот улыбается, хотя во взгляде веселья нет — он тяжелый и глубокий, направленный не в экран, а куда-то за него. Ни к чему сильнее сжимает ладонь, подбадривая: — Мне кажется, всё должно остаться по-прежнему. Пережили же один раз, чего бы второй не пережить?
— Сейчас всё сложнее, — Марк говорит на выдохе, сразу же останавливаясь. Не продолжая мысль. Женя тоже не отвечает, осознанно прерывая цепочку, ведущую к бессмысленному повторению одних и тех же выводов.
Хотя столько всего хочется сказать.
В голове, пока Марк сидит и глупо смотрит на Женин высвеченный профиль, формулируется одна просьба за другой. Они длинные, кажущиеся важными, их так сильно хочется озвучить, бросить в Женю с размаха, чтобы точно услышал — но Марк продолжает молчать.
Только когда Женя оборачивается, посматривая косо, он с этой тихой, жалобной мольбой смотрит в глаза — надеясь, что передаст так.
Он бы попросил Женю реже рисковать. Реже вкручиваться в бессмысленные четыре с половиной, четыре-четыре, которые так любит штурмовать из банального желания прыгнуть выше собственной головы, не обращая внимание на цену поднятой планки. Он бы очень хотел, чтобы Женя остался цел, чтобы не доломался, не справившись с вызовами, брошенными самому себе. Но Марк никогда не озвучит эту просьбу, потому что знает, что Женины способности под сомнения ставить противопоказано, и потому что знает, что тот никогда не остановится.
Он попросил бы Женю беречься. Хоть иногда. Иногда, когда нет никакого смысла в лишней нагрузке, когда есть небольшое окно для выдоха, но он ведь им не пользуется — он идет локомотивом, напролом и не останавливаясь, и делает всё правильно. Он — спортсмен, бьющийся за свое место под солнцем не на жизнь, а на смерть, и Марк никогда, никогда не озвучит эту наивную просьбу.
Пусть и хотел бы, чтобы они точно ещё смогли спуститься с самой сложной трассы в Куршевеле, наглотавшись снега на скорости, чтобы ещё смогли замучить инструктора по сёрфингу на Майорке, покоряя волны — чтобы не было ни малейшего шанса, что потом не получится. Он бы очень хотел, чтобы Женя берег себя — но не скажет об этом вслух.
Попросил бы — Господи, идиот, — переживать не так сильно. Помнить, что впереди, за нескончаемой чередой ударов и взлетов спортивной карьеры, ещё будет другая жизнь. Та, что от медалей зависеть уже не будет. Марк хотел бы зайти к Жене в голову с вежливым стуком и метёлкой, чуть-чуть навести там порядок — и откалибровать, главное, чаши весов, чтобы те испытания, что сейчас кажутся определяющими, решающими, чуть-чуть обесценить. Чтобы не сгорел вот так, на глазах, не давая себе ни секунды на выдох.
Но никогда не попросит, никогда не войдет. Потому что знает, что всё это могли бы обратить и к нему самому — и он бы не прислушался, вбиваясь лбом туда, куда уже наметил курс. У них с Женей всё-таки есть что-то общее.
Поэтому, мучаясь со своими мыслями в голове — с желанием озвучить и высказать, как волнуется и как хочет Жене лучшего, зная, до какой степени не нужны ему эти слова — пытается говорить взглядами, надеется, что тот всё и так прочитает, поймет без проговаривания вслух.
И действительно видит в Женином лице понимание. И, кажется, что-то ещё — похожее на такие же молчаливые просьбы.
Тот подвисает, смотря перед собой, отвернувшись от Марка — и, видимо, решив что-то для себя, шумно вздыхает, усаживаясь удобнее.
— Если мы решили, что это, ну… пауза, — он выговаривает с трудом, с явным, слышимым нежеланием; Марк понимает его до дрожи, ему самому, в очередной раз слышащему ненавистное слово «пауза», становится гадко. Но им ведь никуда не деться. Только кивать и остается, коротко и утвердительно. — Иди сюда. Напоследок.
Женя руки распахивает, тянется ближе, Марка, охотно подавшегося навстречу, к себе припечатывая. В косых объятиях тесно и жарко, окно-то закрыто, постельное белье синтетическое. Неудобно, спина изгибается, кривится. Марк изо всех сил жмется в ответ, утыкаясь тому в грудь — пахнет домом. Этим знакомым кондиционером для белья, этим гелем для душа, немного — пóтом и кожей. Пахнет Женей.
Он, наверное, снова будет фантомно чувствовать этот запах, проходя сквозь толпу, и по-дурацки оборачиваться, ища взглядом его фигуру, которой в центре Москвы быть никак не может.
Таймер уже заведен. Один несчастный бонусный день, невозвратный билет на самолет, собранный — не разобранный — чемодан. Женя шумно вдыхает и выдыхает, так, что тепло его дыхания в волосах чувствуется. Марк зачем-то представляет, сколько раз придется вспомнить эти жмущие, болезненные, неудобные объятия, сколько раз будет винить себя за то, что не выгравировал каждую их секунду на подкорке, чтобы возвращаться. Столько раз, сколько будет хотеться. Сотни и тысячи раз.
То ли всё ещё клокочет злоба, то ли всё ещё где-то остались всполохи зависти, то ли тоски, навалившейся снова, стало так много, что уже и дышать не выходит. Марк терпит, следя за своими мыслями — кусает губы, чтобы не дать слабину. Потом, через считанные секунды, замечает, как небрежно Женя вытягивает руку, прижимает к собственному лицу, вытирая щеки, надавливая на глаза — и губы поджимаются сами собой, и картинка вокруг чуть плывет, и в груди тяжелеет, будто не легкие там, а передутый воздушный шар, что вот-вот лопнет.
Потом всё точно наладится, встанет на свои места. Может и быстро, когда появится хоть какая-то ясность, перестанут путаться карты под носом. Может и позже, только тогда, когда выйдут все сроки, наступят крайние даты, закроются последние окна и двери. Может, это вообще не закончится — продолжится так, перерывами, чтобы летом ещё раз выпорхнуть навстречу ненадолго, подлатать свежие ушибы — и снова разбежаться, пока друг друга не стало слишком много.
Доставки глупых белых цветов на этот адрес будут падать по-прежнему — традиция ведь уже, закрепилась давно; может, в букетах даже будут записки с важными словами, которые лично не скажешь — чтобы ненароком не сбить. Обязательно, хотя бы раз в неделю, Марк по-прежнему будет спрашивать, всё ли в порядке. Женя сам тоже будет, он в этом уверен, даже если заверит сначала, что сможет выдерживать дистанцию.
Какая же, всё-таки, глупость, что приходится бегать вот так — отдавать эти месяцы, дни, часы, минуты и секунды, так сильно похожие на счастье, ради призрачных надежд. Но если шансы есть, даже самые незначительные — а они есть, и не уж такие ничтожные, — значит, оно того стоит. По крайней мере, у Жени и вправду горят глаза, когда речь заходит о шансах.
Марк пообещает всё, что сможет, и сделает всё, что сможет, чтобы не оказаться преградой. Не встать на пути лишним барьером. Даже если придется болеть от сердца и болеть сердцем, даже если придется забыть о том, как пахнет дом — и как согревает тихая гавань, запрятанная от гула московских шоссе и бесконечно вьющихся над головой мыслей.
Даже если самому, когда глубоко думает — по-настоящему глубоко, фантазируя и представляя, просчитывая варианты, вставляя себя на чужие места — становится горько. Горько, будто разгрыз не помогающую таблетку обезболивающего, зачем-то смаковал дешёвый, проспиртованный шот, пил маленькими глотками двойной эспрессо с не осевшей гущей. Нет, когда думает о своих призрачных шансах, заброшенных так далеко, что иногда про них забывает, начинает выворачивать. Спирает несправедливостью. И есть эта обида — на себя, на других, на тех самых — на тех, на кого нет смысла обижаться. Хотя просто сошлось всё в одной точке так, что выкинуло за борт, и винить обстоятельства бессмысленно.
Мог и смириться, за столько-то времени. И почти смирился, но старается больше не думать.
Остается только снимать с себя бирку пострадавшего, сглатывать ком поперек горла и тянуть ту же лямку, делая вид, что всё так, как и должно быть. Других вариантов эта ветка событий не предусматривает. Сам уже ничего не изменит. Судьба такая — пустой перрон в злобном бессилии.
Женя, шмыгающий носом сверху, сильнее сжимает Марковы плечи, тянет к себе. Уже выступает испарина, сидеть так по-прежнему неудобно — Марк не готов выпутываться, чтобы открыть окно. Не готов отдать хоть одну секунду этих растянувшихся прощальных объятий.
Он готов сидеть вот так, подогнув колени и сгорбившись, хоть до того момента, пока не настанет пора возвращаться. Всё оставшееся время — вот так, не отпуская. Не решаясь уйти первым.
Марк снова улыбается, слыша, как Женя заговаривает про учебу вполголоса. Перед тем, как начнет внимательно его слушать, ещё раз подытожит, сформулирует сам для себя: им будет больно и сложно, сейчас — уже больно и сложно, но потом, обязательно, потом станет лучше.
Сейчас здесь душно, шея ноет от выгнувшейся спины, окно по-прежнему закрыто. У Жени на шее сплетаются серебряная и золотая цепочки, видно Женины длинные, худющие ноги, протянувшиеся на всю постель, и футболка у него белая, мятая, по-домашнему растянутая. Где-то далеко, у изножья, лежат их брошенные телефоны, экраны то и дело ненадолго загораются; кто бы там ни писал, ответа ждать придется ещё долго — тянуться за ними не хочется совсем. Верхний свет погашен, только разными цветами мелькает экран плазмы. Женя тихо бормочет над ухом, рассказывая о чем-то отвлеченном, и гладит-гладит-гладит плечи, не выдавая волнения. Только в голосе слышно, как сам устал от всего, что не дает вдохнуть полной грудью.
Марк запечатывает каждую деталь этой сцены, сжатой до масштабов Жениной кровати. Старается выгравировать изнутри, запомнить до мелочей, чтобы смочь вернуться, когда станет невмоготу.
— Я уверен, что всё будет нормально, — Женя ни к чему говорит громче, чётче, чем до этого, когда жаловался на учебу — будто заметил, что Марк так и не смог переключиться на его разговор ни о чем. — У меня папа всегда говорил, когда дела были совсем плохи: «Где наше не пропадало?». Вот и я сейчас думаю, что куда-нибудь мы точно выплывем.
— «Мы»? — Марк спрашивает, не задумываясь, на автомате, так и не поднимая взгляд. Только прижимаясь крепче — пока может.
— Мы, — Женя отвечает, не задумавшись, на автомате. Не отпускает, не расцепляет руки. — А кто ещё?
И вправду. Не пропали ведь за те годы, что толкались плечами, стараясь уместиться в одной лодке.
— Марк, — продолжает, отстраняясь, заглядывая в глаза снизу-вверх: — Пообещай только, что всегда на звонки и сообщения отвечать будешь. И я тоже буду.
— Обещаю, — жмет плечами, кивая, не задумываясь; и так никогда не оставлял без ответа. — Только это уже мало похоже на паузу.
— Да вообще плевать, что это. Социальная дистанция, чтобы пережить сложный период. Карантин друг от друга.
— Пиши, как захочешь. Или пиши каждый раз, как будешь вспоминать, — Марк проговаривает тише, отводя глаза — снова становится сложно смотреть прямо, думая обо всем, что они обсуждают.
— Нет. Я тогда слишком часто буду писать.
— Тогда не пиши. Или иногда пиши.
— Иногда буду писать, — вздыхает, сжимая подвернувшуюся ладонь в своей. — А если что-то не сложится… Нет, не так.
Марк его слушает внимательно — наблюдает за заминкой, за тем, как Женя оговаривается, закашливаясь и потешно начиная сначала.
— Не так, что «если что-то не сложится». Неважно, как всё сложится, и как всё будет. Я потом обязательно отвезу тебя в Париж. Не знаю, следующим летом, или через пару лет. Как получится.
— Вот как, — улыбается снисходительно, с насмешкой — хотя самому, не принимающему чужие слова всерьёз, где-то внутри становится теплее. Очаровательный абсурд. — Ещё посмотрим, кто кого повезет. С чего ты вообще про Париж начал?
— Милан, — тот роняет, не акцентируя, не выделяя слово, ставшее занозой в разговорах — Марк его пропускает мимо себя. — У меня почему-то прямая ассоциация на уме.
— А я просто песню слушал. Теперь тоже всё про Париж думаю.
Порядок в голове, выстроенный шатко-валко, снова кренится, и снова где-то внутри раздается грохот обваливающихся полок. Кто-то думает о Милане. Кто-то о глупой песне.
Всё смешалось — кони, люди.
Женя, сжимающий руку по-прежнему, подносит её к своему лицу — коротко, невесомо касается губами побагровевших костяшек. Так, между делом, не произнося ни единого слова. Марк его руку тянет к себе в ответ, делает тоже самое, но резче — не отпуская сжатую ладонь. Наверное, Женя почувствует, сколько вкладывает в простой жест своей личной тянущей тоски.
Сколько давит в себе желания продолжать — осыпать касаниями его кисти и руки, плечи и шею, покрасневшие от духоты щеки. Запускать пальцы в запутанные волосы, жаться из последних сил, брать всё от часов, проведенных наедине. Продолжать говорить, говорить прямо и честно, не боясь не тех выражений. Не боясь разлуки, до которой осталось так мало времени.
Продолжать быть вместе, не боясь завтрашнего дня, наверное, тоже хотелось бы.
— Я уже скучаю, а мы только завтра расстанемся.
Женя смеется, слыша это, и грубым жестом трёт глаза, сразу же снова берясь за опущенную руку Марка.
— Перестань. Я тоже, — глухо выдыхает, устало приваливаясь виском к виску. Его взгляд теперь снова не видно — а туда зачем-то хочется смотреть, пусть и ясно предельно, что ничего хорошего в нем не будет. — Давай сделаем вид, что завтра никогда не наступит.
Марк улыбается, рассеянно жмурясь. Не получается.
На часах двадцать три неумолимо сменяется на нули.