Часть 3
29 января 2025 г., 18:42
Покинув Царство Морфея, Верховенский медленно пробуждается сквозь глубокую дрему. Глаза неохотно открывались, как будто не желая новой встречи с жестокой реальностью. Тело его поддавалось назад, будто молило не нарушать этого прекрасного чувства мгновенно забытой эйфории. Холод проникший под одеяло ощущался особенно остро и мерзко.
Холод, пожирающий конечности.
Это был не тот, обычный утренний холодок, который бывает после ночи. Нет, это было чем-то более глубоким, вязким и тревожным, как если бы что-то изнури отчаянно пыталось вырваться наружу, но он понимал, понимал, что это еще «не полное» освобождение, а лишь очередной этап на пути, который он сам для себя определил. Процесс очищения, мучительный, изнуряющий, но обязательный. Это было бы лишь преодоление еще одной границы боли, после череды которых, он бы смог приблизиться к своему «Я»– без слабостей и сомнений.
Ступень, ведущая к идеалу.
Голодание стало для него способом «освободиться» от всего — от физической зависимости, от своего прошлого, от того, что его терзает. Это — уход от всего ненужного, включая чувства, привязанности и даже саму жизнь. Таким образом, отказ от еды становился актом самоопределения, и в этом процессе он мог почувствовать власть — над собой, над своим телом, над своим существованием.
С трудом поднявшись, Верховенский осторожно приблизился к зеркалу, неотрывно вглядываясь в своё отражение, словно впервые видел его. Взгляд скользил по лицу, изучая каждую впадину, каждый след, оставленный усталостью и голодом.
Он медленно поднял руку и провёл пальцами по скулам — острым, как лезвия, выступающим из-под бледной, почти прозрачной кожи. Ещё недавно они были мягче, скрыты плотью, но теперь казались высеченными из мрамора, словно сама природа подчинилась его воле.
Все правильно.
Глаза опустились ниже — ключицы, изящные и хрупкие, выступали над растянутым воротником рубашки. Он осторожно дотронулся до них, следуя кончиками пальцев за их изгибами, ощущая под кожей каждую косточку. При каждом движении они поднимались и опускались, как сломанные крылья. Парень расстегнул несколько верхних пуговиц, наблюдая, как рёбра тонкими дугами вырисовываются под кожей. Провёл ладонью по ним, ощутив, как легко пальцы находят каждый выступ. Казалось, он мог пересчитать их, словно перебирал клавиши старого расстроенного пианино.
Его запястья — тонкие, почти болезненно хрупкие, которые, казалось, можно сломать при любом неловком движении. Верховенский поднял одну руку и сжал её пальцами другой, чувствуя, как под натиском кожи проступает каждая кость, каждый сустав. Пальцы, длинные и аристократически изящные, теперь напоминали высохшие ветви, еще более увядшего дерева.
Наконец, он посмотрел на себя целиком. Его тело, некогда гибкое, ловкое, теперь стало похожим на скелет, обтянутый тончайшей тканью жизни. Он медленно вытянул шею, наблюдая, как натягивается кожа, подчеркивая выступающий кадык.
На его губах появилась слабая, почти довольная усмешка. Верховенский склонил голову набок, словно оценивая картину в музее. Хотя навряд ли ему посчастливилось бы хоть раз позировать кому-то. Ни лица, ни форм.
В каждом приступе слабости, в каждой минуте истощения он видел подтверждение того, что приближается к цели. Тело протестовало, холод цеплялся за его кости, но он воспринимал это не как предупреждение, а как знак — значит, всё идёт так, как должно.
Он знал, что совершенство не достигается без жертв. И если жертвой должно стать его собственное существование, что ж… он был готов.
Верховенский закрыл глаза, ощущая лишь невыносимую боль и холод, сквозь которые внутренний голос шептал ему: «Ты все ближе. Ты все ближе к тому, кем должен стать.»
Потупив совершенно пустой взгляд пару секунд, отрезвляя голову, парень принялся рассматривать помещение, в котором тот находился, пытаясь зацепиться за знакомые глазу вещи.
Комната казалась совершенно чужой, как и вся его жизнь. Все было таким...неестественным, но одновременно таким родным и знакомым. Среди всего окружающего хаоса он находил свой порядок.
В углу комнаты, недалеко от его временного спального места он заметил кое-что, стоящие на пошарпанной жизнью стуле, которого он, между прочим, не подметил сразу.
Завтрак.
Чертов завтрак.
Завтрак, лежащий перед ним, казался чересчур богатым, как если бы он был приготовлен с лишним усилием, не для него. На тарелке красовалась жирная яичница, её желтки блестели, словно орбиты, маленькие солнца, а вокруг них, как беспорядочный оркестр, валялись обжаренные ломтики бекона, в которых жиры стекали, образуя неприятные лужицы на белом фарфоре. Рядом с этим – сметана, густая и жирная, ложка которой могла бы утонуть в излишке. Всё это было слишком насыщенно, слишком сытно, как если бы кто-то решил накормить его до отвала.
«180.. 200.. 60»
Он знал, что это для него — тяжёлое испытание. Слишком много всего. Еда была слишком жирной, слишком тягучей, как сама жизнь, которую он не мог глотать без усилий.
На фоне его истощённого тела этот завтрак был абсурдным, как издевательство. Его желудок сжался, и он уже заранее чувствовал, как этот избыток жира станет ему тяжким бременем. Тяжелым бременем на его не менее тяжком пути.
Этот жест, этот знак заботы — он до глубины души разозлил его. Как смеет кто-то проявлять ко мне такие чувства? Ставрогин? Или просто очередной акт милосердия от этого мира, который меня уже давно не волнует?
Он схватил стакан с водой, не замечая даже, что тот был наполнен до краёв. Взгляд его был затуманен, а пальцы дрожали, когда он поднял его. В какой-то момент стакан просто лопнул в его руках с громким звоном, и острые осколки разлетелись, впиваясь в ладонь.
Кровь моментально потекла, окрашивая сначала пальцы, а после и струи алого цвета постепенно наполнили его ладонь. Это было странно… боль была такой ясной и реальной, что со смесью острой боли она принесла ему какое-то мимолётное облегчение. Кровь согревала, словно напоминание, что ещё жив. Ещё чувствует. Может быть, именно этого он и ждал — какого-то знака, хоть какого-то ощущения жизни в себе.
Ему хорошо.
Верховенский снова посмотрел на свои руки, покосившись на яркие полосы, которые оставляли следы осколков стекла. Кровь медленно стекала по пальцам, словно оживляя его утомлённое тело. Каждый порез, каждая капля наполняли его чем-то, что он давно потерял — ощущением, что он ещё здесь, что его ещё можно почувствовать. Он смотрел на свои руки с какой-то отстранённой внимательностью, будто в них заключалась вся его жизнь, вся правда о его существовании.
Неизвестно почему, но в этом моменте, среди боли и крови, он почувствовал странное облегчение. Как будто, разрывая плоть, он на какое-то мгновение вырывался из-под власти своей собственной пустоты. Боль — она всегда была рядом, но в этот раз она не была чуждой. Это было то, что он понимал, с чем он мог соприкоснуться.
Он улыбнулся, ощущая, как его руки дрожат.
Внезапно его накрыла волна безудержного смеха — сухого, сорванного, почти истерического. Он не мог остановиться, каждый новый вдох лишь разрывал грудь, а из глаз текли слёзы, горячие и обжигающие. Его тело ослабело, и он опустился на колени, дрожа от нахлынувшей странной, извращённой эйфории.