***
Когда просыпаюсь, уже орут петухи на скотном дворе, и Алиса шевелится, отталкивая меня от груди. Комната оживает. Сперва вскакивает Нино — самая близкая подруга Алисы, с которой он поселились в богадельне почти одновременно. Это болезненная грузинская девочка с толстой чёрной косой до поясницы и огромными стеклянными глазами, почти всегда мокрыми и словно тупыми лезвиями воткнутыми в пол всегда, когда кто-то с ней заговаривает. Первым делом Нино становится перед иконами на столике, одними губами читает утреннюю молитву и крестится. Так трижды. К ней присоединяется Алиса, закрывает глаза и складывает ладони в замок у груди. За ними из своего уголка медленно повторяет Саша по прозвищу Шашка, потому что у неё дефект речи и потому что она не умеет обижаться. Алиса и Нино кланяются до земли и приступают к одеваниям. А я молиться предпочитаю в одиночестве, поэтому говорю, что уже сделала это рано утром. В богадельне обязательны юбка в пол и покрытая голова, длинные волосы принято заплетать в косы или закалывать невидимками, чтобы не мешали работать. Алиса бережно расчёсывает густые волосы Нино деревянным гребнем, осторожно перебирает пряди и то и дело напоминает ей держать понурую голову ровно. Я надеваю сверху на ночную рубаху платье в зелёный цветочек, кем-то давным-давно сшитое и оставленное. Башмаки должны быть удобными и мягкими, чтобы убирать огород и скотный двор без страха натереть мозоли или подвернуть голеностоп. — Маш! — зовёт меня Алиса, и я отчего-то вздрагиваю. — Собери мне волосы. Шевелюра у Алисы тёплая, пушистая и кудрявая, седая прядка со лба распадается и прячется в косу, подвязанную красной атласной лентой. Я покрываю ей голову пёстрым платком и спрашиваю, не туго ли. Я знаю, Алиса не станет обращать на это внимания, потому что она вообще мало на что обращает внимание, если оно касается её самой. Слуховой аппарат забавно звенит. Мы выходим во мрачный коридор, и нас обдаёт стойким ароматом древесины. К четверти шестого положено быть готовыми к послушанию. Девочки со всего приюта — человек пятнадцать — собираются на улице. Вся территория монастыря усажена густыми фруктовыми деревьями, яблонями и черешнями, поэтому во внутреннем дворике даже в самый разгар лета не бывает слишком жарко. Сочная трава щекочет щиколотки, ветер тревожит ставни и настойчиво задирает юбку. Мы становимся в шеренгу у порога, где нас ждёт воспитательница Настасья. Обычно она распоряжается тем, куда нас отправят на послушание: кого — на скотный двор, кого — на кухню, кого — на маслобойню. Ещё есть книжная лавка, где никто ничего не покупает и где обычно спит Алиса, уткнувшись носом в растрепавшийся платок. Поэтому я не люблю, когда кто-то туда заходит. На кухне мы тоже поочерёдно работаем, но кухню я не люблю, потому что трапеза не бывает вкусной вне зависимости от того, кто и из чего её готовит, и я не хочу быть причастна к гадости несмотря на то, что так оно и должно быть. В смысле, гадость, а не моя крамола. А больше всего мне нравится работать там, где работает Алиса, потому что это самое замечательное место на Божьем свете. — Визит трудниц совсем не означает, что позволительно отлынивать от дел, — строгим полушёпотом чеканит Настасья, стоя в конце нашей шеренги. Её тело неподвижно, словно заморожено, и лишь силуэт чёрных тканей дрожит на ветру. Днём ранее приехали доброволицы из камерного православного сообщества на помощь монастырскому хозяйству. Их поселили здесь на срок до пары недель, и казалось, что теперь работы хоть насколько-то поубавится. — …поэтому вам задача — всё им рассказать, показать и не дерзить. — Она бросает холодный взгляд на ту, которой эти слова адресованы (не из нашей комнаты) и тут же отводит вдаль. — Давайте не гневить Господа и принимать гостей по уму, со всей сестринской к ним любовию. Машенька с Алисой пойдут трудиться на скотный двор, Ниночка с Сашей — на огород… Нино не нравится, когда её называют Ниной. Мне не нравится, как разговаривает Настасья. Она говорит, как будто каждое слово — семечко, застрявшее в зубах, которое она пытается достать. Настасья поручает работу всем остальным, желает хорошего дня и сама уходит на послушание. Я чувствую на зубах шкурки от семечек. И радость от того, что иду с Алисой, и самую капельку — разочарование, потому что иногда работать невмоготу даже тем, кто ради этого живёт, и ещё — стыд. На самом деле я не молилась утром и только и жду момента, когда смогу как следует себя наказать. Под зелёными кронами, по дорожке, усыпанной хлопьями света, мы со зловонными корытами тыквенных корок и старой овсянки неспешно направляемся к хлевам и загонам с животными. Уже за десяток метров слышны блеяние и стойкий запах навоза. В жаркую погоду он становится настолько невыносим, что приходится махать лопатами по очереди, пока кто-то делает передышку на воздухе. Я хочу впитать этот запах каждой частичкой кожи и каждой ниточкой одежды, чтобы услышать запах того, чем я становлюсь. Во владении монастыря есть два петуха, пять куриц-несушек, коза, козёл и два козлёнка, две свиньи, хряк и пасека из шести ульев. По территории свободно бродят бездомные кошки. — У меня глаза слипаются, — жалуюсь я, и мои плечи безвольно опадают под тяжестью корыта. — Знаешь, я так устала от этого всего… Прохладная аллея вот-вот выведет ко двору на солнцепёке. Мне хочется сгореть на нём. — Хочешь домой? — спрашивает Алиса не глядя. — Я не знаю. Я плохо помню, где мой дом и кто были мои родители. Отец, наверное, давно сошёл с ума. Одиннадцать лет прошло с тех пор, как отец оставил меня здесь, и я знаю это от игуменьи Прасковьи. Я понятия не имею, кто он и что с ним, где моя мама и на какой улице стоит мой дом. Я вообще много чего не знаю и не только потому, что здесь очень плохо преподают всеразличные науки. Алиса молчит. Она слышала это, кажется, сотню раз. Рыжие волосы чуть выбиваются из-под платка и всполохами загораются в лучах, радужки будто просвечиваются до самого дна и распадаются на тысячи хрустальных волокон. Я хочу в них утопиться. На дворе нас встречает радостное козлиное блеяние. Кто-то бодает стенки хлева. На пасеке уже работают трудницы, тихо беседуют и посмеиваются. — С добрым утром! — кричит Алиса, и ей отвечает весёлый хор голосов. Я только киваю, не понимая, почему так не хочу с ними говорить. Мы идём к амбару. — Иногда мне хочется отсюда убежать и никогда не возвращаться. Алиса замирает на мгновение, поставив корыто свиньям и уже снимая засов с амбара с сеном и зерном. Оживает лишь спустя пару секунд. — Правда? Здесь же так хорошо и спокойно, разве не одно удовольствие — жить во служении Богу, учиться чему-то новому? И мне кажется, что она права. Мне вообще всегда так кажется. Ворота амбара распахиваются и сонно выдыхают приятный аромат тёплого сена. Сквозь бревенчатые створки пробиваются тонкие полосы света. — Я чувствую, будто упускаю что-то очень-очень важное. — Я смотрю под ноги — истоптанные сухие стебли. — Боюсь, я начинаю отдаляться от Бога. Алиса подцепляет вилами часть сенной горы и сбрасывает в тележку. И ещё раз. Её руки такие сильные, что она легко держит нагруженные вилы одной рукой. — Я думаю… — Она оборачивается, упирает вилы зубьями в пол и облокачивается на них, уставившись на меня доброй и бесконечно убедительной синевой глаз, — я думаю, ты пока только на пути к Нему. Всем нужно время. Поверь, Он помогает каждому в нашей большой человеческой семье. Я делаю глубокий вдох в попытках остыть и перестать яростно забивать стебельки сена в щели в полу. — Вы все — моя единственная семья, я вас люблю. Просто я чувствую себя очень-очень одиноко. Как будто бы я должна находиться в другом месте, понимаешь? — Однажды всё это закончится, — успокаивает Алиса, опуская горячую ладонь мне на плечо, — рано или поздно, но все мы выйдем отсюда совершенно разными людьми. Знаешь, как я оказалась здесь пять лет назад? — Алиса прежде никогда не заговаривала об этом. Ворота амбара захлопываются, и мы остаёмся в темноте, разрезаемой лишь тонкими длинными лучами. — Посмотри на меня. Что ты видишь? — Ну… Я вижу больше, чем могу сказать, но не вижу ничего, чего бы ей хотелось услышать. А я знаю, чем это могло бы быть. Поэтому я говорю: — Я вижу очень, крайне симпатичную девочку с синдромом, названия которого я совершенно не помню, потому что это неважно. Алиса тяжело вздыхает, и я хочу отдать ей одно своё лёгкое — последнее, чтобы задохнуться в сладком сенном душке. Мои слова звучат не так, как я хотела бы их произнести, но если в моей голове рождается мысль, я всегда передаю её дословно. Мысль о том, что Алиса — мой Ангел, поселилась во мне так давно, что я не могу выкинуть ни слова. Так как она может мне не верить? — Бабуля не захотела возиться с моим уродством. Она сказала, что Господь наградил меня испытанием. Она сказала, что красота — она в душе, и Господь Единственный примет меня. — Но разве… — тяну я и хмурю брови — не хочу спугнуть момент, когда она впервые открылась мне. Я люблю находиться с ней рядом — вдвоём, в темноте и тишине, словно солнца больше нет. — Разве это по-человечески? И неужели ты считаешь, что ни один человек на свете не сможет полюбить тебя всю целиком? Алиса молчит и отводит глаза. Голубые с янтарным островком, мерцающие во мраке. — Пойдём скорее, не хочу попасться за тунеядством, — со звенящей печалью в голосе улыбается она и толкает дверь наружу. Время разгребать хлева. Всю самую сложную работу Алиса, как правило, берёт на себя — знает, что из-за больной руки я едва могу ложку держать, не то что таскаться с тяжестями. Подробностей о моём детстве и о шраме она, однако, никогда не спрашивала, а если бы и спросила, то ответить мне было бы решительно нечего. Я увожу коз пастись в загоны и самого буйного козлёнка привязываю к колышку. Загоны расположены на маленькой лужайке за пасекой под палящим солнцем. Голову под платком начинает напекать, но я не придаю этому значения. В сторону монастыря, мимо пастбища, бредут трудницы в самодельных масках-сетках, с наждаком и вёдрами краски для ульев. Весной их, ульи, принято красить специальным минеральным составом из молока, кирпичной пыли, негашеной извести и древесной золы, чтобы доски не рассыхались. Всё это здесь замешивают самостоятельно. Проходя мимо меня, пока я подпиливаю козлиные рога, одна из женщин говорит: — Ух ты, доченька, чего это ты тут делаешь? — Рога пилю, — отвечаю я недовольно, не поднимая глаз, — козликов выгуливаю. — А что это у тебя с ручкой? — спрашивает вторая трудница, совсем уже старушка. — Поранилась? Мои ладони за месяц загорели, и белый рубец стал виден совсем отчётливо, прямо как Алисины пигментные пятнышки. — Маш! — кричит Алиса бодро. — Иди сюда, отвези тачку с навозом на грядки, тут всё уже спрело! Орава трудниц скрывается в тени фруктовой аллеи. Я опускаю рукав платья, улыбаюсь Алисе, и мы идём на грядки. И вправду — спрело будь здоров, но я стараюсь нести это навозное бремя с гордостью. Я думаю о том, что Алиса права. Что мои сны совсем ничего не значат.Глава 1: Кикимора
5 февраля 2025 г., 21:58
Я проснулась за несколько минут до рассвета, когда весеннее небо за горбами холмов и плоскими спинами полей только-только наливалось тревожным серо-сиреневым. Уже много лет я каждый день вижу сны и просыпаюсь в одной и той же спальне, в одной и той же компании и в одно и то же время.
Но этим утром дела обстояли необычайно: мне приснилась Кикимора. Я не видела её в кошмарах с тех пор, как стала жить в западном крыле монастыря. В этом сне сюжет всегда сохранялся примерно похожий: я брожу ночью то по коридорам Богадельни, то во дворе, и вдруг слышу знакомый голос, только не могу вспомнить, кому он принадлежит. Когда я оборачиваюсь, мне нужна секунда или чуть больше, чтобы разглядеть в вязкой рябой темноте искорёженную фигуру с перевёрнутыми глазами, глядящими на меня в упор. Это не вполне сказочная кикимора, к какой все привыкли, однако в детстве я не знала, как назвать то, что увидела, поэтому называла Кикиморой. Я боялась засыпать в темноте, боялась дупел в стволах яблонь, где в одном из снов я обнаружила кривое лицо, я боялась смотреть под стол в трапезной, выходить ночью в туалет на улицу и ещё много чего. А потом я подросла, и кошмары оборвались.
Но сегодня я увидела это лицо на Распятии.
Мне было семь, и воспитательница Настасья отругала меня и в наказание стащила матрас с моей койки, когда я поведала ей про Кикимору. Она запрещает читать и пересказывать народные мифы и некоторые сказки, где обнаруживает недобрый след язычества. Тогда-то я об этом и узнала, и видеть кошмары в ту ночь мне пришлось на голых деревянных брусьях, потому что мои фантазии, очевидно, от лукавого, и есть во мне червоточина, которую стоит искоренить.
Проснувшись, я была уверена, что в моей груди нет сердца или одного лёгкого, или что кто-то незаметно выкрал под утро мою хилую душонку. Хорошо, что это оказалось неправдой. Плохо, что я так испугалась крестика и от испуга едва не сорвала нагретую металлическую цепочку с шеи, словно не ожидала увидеть там Господа нашего.
Я почувствовала себя так плохо, что мне захотелось сделать с собой что-нибудь ужасное, но я пока не придумала, что именно. Перед глазами всплывали тёмные пятна из сна, где я обретаюсь в храме и как будто что-то ищу. Я поворачиваюсь спиной к распятию и слышу голос. Я узнаю его каждый раз, а наутро не могу вспомнить ни слова, произнесённого этим голосом. И тогда я вижу, что у Иисуса перевёрнуты глаза, и просыпаюсь без одного лёгкого.
И вот я сижу в постели, и мои пятки потеют под лоскутным одеялом, каждый лоскуток которого воняет по-особенному. Чтобы прийти в себя и вернуть свою душу на место, я осматриваю комнату: здесь шесть кроватей, из которых заняты только четыре. Девочки беспечно сопят каждая в своей постели, и в затхлом воздухе спит предрассветная святость, которую я не решаюсь потревожить. С каждой стены на меня смотрят святые лики, и мне становится хорошо, когда я смотрю на них в ответ. Потолок — весь в трещинах побелки и призрачных, растянувшихся от стены до стены серых лучах.
Теперь только я замечаю, как ладонь жжёт и покалывает — это нервное, на самом деле, там давно уже нечему болеть. У меня такое часто. В сочленении мышц большого пальца с обеих сторон зияет грубый рваный рубец, в месте, где пуля прошла насквозь, куда когда-то давно, наверное, запросто можно было вставить карандаш. Истории этого шрама я хоть убей не вспомню, но мне говорили что, возможно, в раннем детстве я пострадала в теракте, хотя точно никто не знает. Или не хочет говорить.
— Чего не спишь? — Я слышу тихий голос Алисы и вздрагиваю. Слова звучат невнятно, потому что она плохо слышит себя без слухового аппарата, который снимает на ночь. — Поспи ещё пару часиков, до петухов.
Я решаю не отвечать. Алиса лежит напротив меня, с головой укутавшись в одеяло, её глаза закрыты. Вопросов тоже не задаю, потому что и без того знаю, что не спит она уже которые сутки, и длится это уже который месяц.
Молча встав с постели с её жёсткими пружинистыми позвонками, которые при любом движении презренно на меня скрипят, я направляюсь к алисиной койке и сажусь на край, чтобы немного ей полюбоваться. У Алисы ярко-рыжая чёлка с тонкой проседью у лба и кожа вся в светлых пятнах. Её инопланетно-огромные глаза — круглые и чуть смещённые к вискам, они такого цвета, что “лазурный” или “ультрамариновый” прозвучит относительно них с почти оскорбительным преуменьшением. У неё странный нос — с широкой спинкой, похож на кошачий. Я знаю, как Алиса его ненавидит, поэтому люблю вместо неё.
Алиса смеётся и раскрывает одеяло, а я ложусь ей на грудь и прикрываю глаза, когда горячие пальцы забираются мне в волосы. Вмиг становится так спокойно, что я едва не решаюсь облегчить душу, но вспоминаю, что Алиса не услышит. Я снова молчу, и тепло её тела под одеялом согревает страшное распятие под моей ночнушкой. В комнате повисает густая тишина, пронизанная первым солнцем. Лучи поднимают белёсую пыль из бороздок старых молебных гравировок на подоконниках, лижут пол и скомканные пёстрые одеяла. Я проваливаюсь в дрёму.