***
Часы тянутся бесконечно, словно многотонный якорь тащится по мели за ледоколом. Холодная келья поглощена запахом отсыревшей штукатурки. Короткие лихорадочные просветления, мокрые следы от проспиртованной тряпки и чьи-то беспорядочные прикосновения не способны продраться сквозь мой сон. Во сне есть Бог — сгусток света посреди храма, — и есть Алиса в белоснежной фате и венчальном платье, его невеста. Женские голоса вокруг сумотошно что-то выкрикивают, глядя, как Алиса медленно поднимает фату, и на кривом жёлтом лице я вижу перевёрнутые глаза. Я просыпаюсь словно бы в огне и чувствую запах горелого — и ведь и вправду: по святым ликам ползёт тонкий, ещё не успевший разгореться язычок пламени.Глава 2: Варварство
6 февраля 2025 г., 20:51
Солнце тем выше восходит, чем дольше я, голодная и усталая, чищу свиные копыта, мету со двора солому и петушиные перья, вожу туда-сюда в скрипучей тачке кучу зловонных удобрений. И я совсем не чувствую единения с Богом, пускай скорее всего не до конца понимаю, что это значит, потому что такому в школе не учат. После труда под нещадно палящим солнцем мне сделалось дурно: ноги подкашиваются, локти трясутся, разгибаю спину — и кружится голова, будто мозг в черепушке взбалтывается в горячую кашу. Кашу с салом и маслом. Но за много лет я научилась думать головой в любом её состоянии и сознавать, что потерпеть чаще бывает безболезненнее, так что я возвращаюсь к нашим баранам. Ну, козлам, в смысле.
Чем выше солнце восходит, тем скорее близится трапеза. К часу дня послушание на скотном дворе должно быть исполнено, оценено и зачтено. Воспитательница Софья — низкорослая розовощёкая женщина лет сорока — звенит с порога монастыря в маленький ручной колокольчик, и трудящиеся со всего хозяйства стекаются к ней. Я иду, волоча ноги, пока Алиса бежит в препрыжку, при этом позволяя мне ни на шаг не отставать.
Вскоре воспитательница провожает нас в деревянную пристройку — в трапезную, стоящую от монастыря чуть поодаль.
Я переступаю скрипучий порог вслед за Нино. В нос бьёт запах сухого дерева и лампадного масла, и я невольно морщусь. При каждом вздохе и каждом шаге, отдающемся эхом вдоль стен, в груди всё сжимается, в желудке ворочается кислый ком, словно я опять не вполне понимаю, куда иду и и на кой чёрт. Словно этот величественный в своей ветхости зал презрительно наблюдает за мной тысячей глаз с иконостасов в тусклом лампадном свете, а я улыбаюсь каждому, хотя на самом деле гляжу сквозь них.
В конце трапезной за перегородкой пыхтит кухня. Мы становимся по обе стороны длинного неотёсанного стола в центре и едва склоняем головы, пока с кухни послушницы выносят обед и столовые приборы. Пахнет скверно — тушёными овощами, пресным супом и кислым чёрным хлебом. Но недавно завершился Великий пост, и я готова умять любую гадость без особенных возражений.
Маленькая девочка лет семи подходит к одной труднице и спрашивает весьма громким шёпотом: “А у вас правда есть телефоны?”.
— Тишина! — командует игуменья Прасковья, стоящая во главе стола, и возня сменяется звеняще жуткой тишиной. Её чёрные брови всегда серьёзно нахмурены, звук голоса взрывает стоялый воздух и оседает повсюду.
Игуменью я уважаю, хотя и боюсь. Мне порой кажется, что все глаза на каждой иконе монастыря принадлежат ей.
Как только каждая послушница заняла своё место, освящать еду выходит батюшка Феодосий, который наведывается дважды в день из соседнего мужского монастыря. Я не очень его люблю, потому что совершенно ничего не знаю о мужском монастыре. Но, по правде сказать, об этих двух соседних богадельнях вообще мало кто знает, а откуда узнал когда-то мой отец и вовсе до сих пор остаётся для меня тайной за семью печатями. До ближайшего города отсюда несколько часов езды, и выезжала я только единожды. Это был замечательный день.
Трапезная наполняется словами усердной молитвы. Я смиренно бормочу Отче Наш, прикрыв глаза, почти зажмурив. Слова даются мне с трудом. Стройное эхо голосов звенит в ушах и давит на виски. Затем батюшка окропляет еду святой водой — когда он проходит мимо, чувствуется удушливый запах, кажется, уже забродивших под подрясником пота и пыли, свойственный любому аскету в глуши без водопровода.
— Сегодня день памяти святого мученика Варвара воина, — говорит игуменья, сложив руки на коленях.
Никто ещё не приступил к еде, и Нино берёт свою книжечку — сегодня её очередь читать. Это такое правило — каждые именины, то есть практически ежедневно, мы читаем чьи-нибудь Жития во время того, как продолжается трапеза.
Отыскав нужную главу, Нино тихонько, едва слышно начинает читать своим печальным голоском:
— “Когда богоненавистный царь Юлиан Отступник начал войну с франками, то послал против них военачальника Вакха…”
Все хватаются за вилки и, истощённые великим постом, принимаются жадно поедать обед, без разбора, съедобный ли он вообще.
Алиса сидит через три места, по ту сторону стола, и изредка я ловлю на себе её осторожный взгляд. Стоит мне поднять глаза, как Алиса судорожно прячет свои и вперивается или в тарелку, или в худую фигуру Нино, которая, тем временем, сипло и неуверенно читает:
— “…Тогда воевода возвестил о том царю… царь же, повелев представить к себе воина Христова, принуждал его принести жертвы идолам… но так как блаженный Варвар не повиновался, то царь… — Нино запинается, — повелел повесить его на мучилищном дереве… и резать мечом чрево его до тех пор, пока… пока внутренности его не вывалились на землю…” Боже мой!
Машинально захлопнув книжку, Нино протягивает намокший взгляд куда-то в пустоту. Я едва удерживаюсь от рвотного позыва, пускай она и слышала всё это прежде уже не раз и даже не два. От этой проповеди всегда так, и не повезло её сегодня читать именно Нино. Хотя в моём случае дело может быть в том, что мне сегодня напекло.
— В чём дело? — спрашивает игуменья.
Ничего толком не ответив, лишь пролепетав что-то нечленораздельное, Нино продолжает:
— “Но в то время, как святой молился, явился ангел и, собрав его внутренности, вложил их снова на свое место в чрево мученика…”
Спустя мгновение меня выворачивает овощным рагу прямо на стол. И тут я не знаю, что мне делать.
На долю секунды повисает такое молчание, будто в тысяче километров на все четыре стороны света вокруг трапезной исчезло всё живое и рукотворное. Никто не шевелится, лишь десятки глаз впиваются в лужицу жёлтой рвоты и, получив свой хлеб, жаждут зрелищ.
Мне хочется, чтобы кто-нибудь чем-нибудь меня вспорол.
— Извините, ради Бога, — чуть не плача, говорю я и принимаюсь уголком платья безуспешно вытирать стол и загаженную посуду. Я не знаю, чем оправдаться, потому что в глазах с каждой секундной мир становится всё зеленее и невероятнее.
— Живо всё вытирай, — цедит Прасковья сквозь зубы с нарастающей яростью в тоне, и следующие несколько мгновений молчания вынуждают меня покинуть трапезную с таким позором, с каким я сейчас вспоминаю распятие на своей груди.
Трапезная — священное место. Я знаю, знаю, что теперь эту скверну мне отмаливать целые сутки, расшибая лоб о голые полы в пустой комнате под замком. По залу шелестит тоненький возбуждённый шёпот детских голосков.
Я случайно разбиваю тарелку и, шурша грязной юбкой, покидаю трапезную.
Сил злиться нет, похныкать не достаёт смелости. От голода кружится голова, и туда лезут самые безобразные и еретические мысли. Фантомные боли в правой кисти колют меня с внутренней стороны ладони. Хотелось бы заключить с Богом мировое соглашение. Хотелось бы, чтобы богадельня сгорела дотла, и за эту мысль я теми же самыми мыслями даю себе пощёчину.
В трапезной — тишина. Во всём монструозном коробе монастыря, в радиусе нескольких десятков метров вокруг — ни души, словно больше некому грешить. Меня это слегка успокаивает.
Голова похожа на тяжёлый колокол. Несколько ударов — и руки опадают, глаза закрываются, солнце исчезает. Исповедоваться в бессознательном состоянии не заставишь, как ни старайся. Мозг изрыгает мысли, как гадкий пресный обед. Не та пища для ума. Я спасаюсь в небытие, и эти несколько часов работы превращаются в столько же часов благословенного сна.