Как сбежать из тюрьмы: пособие для тюремщика

NC-17
Завершён
120
1
сатурн сатик соавтор
Фэндом:
Размер:
213 страниц, 74 894 слова, 26 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

Как сбежать из тюрьмы: пособие для родителей (часть II)

Настройки
Примечания:
Гул прачечной в женской колонии встретил Акари, как тяжёлый и влажный удар. Воздух был густым от пара, пропитанным едким запахом дешёвого стирального порошка и сырости, которая, казалось, оседала на коже. Огромные промышленные машины гудели и скрежетали, их ритмичный рёв заглушал человеческие голоса, превращая их в невнятный фон. Металлические стены, покрытые облупившейся серой краской, отражали шум, создавая ощущение того, что Достоевская оказалась внутри гигантского механического сердца. В дальнем углу комнаты громоздились тележки с грязным бельём — простыни, униформы, полотенца, всё в пятнах и скомканное, как будто сама тюрьма вывалила сюда свои внутренности. Заключённые женщины с усталыми лицами и резкими движениями работали в этом хаосе, сортируя, загружая, складывая. Акари теперь украшала тёмная коса за спиной, она в тюрьме начала заплетать свои волосы. Девушка в оранжевой форме, мешковатой для её вытянутой фигуры, чувствовала себя ещё более потерянной. Работа в прачечной была изнурительной, монотонной, требующей не только силы, но и внимания, чтобы не попасть под гнев надзирателей или не стать мишенью для других осуждённых. Здесь собирали вещи, следили за таймерами, выгружали горячее и влажное бельё в тележки, а затем отправляли на сушку. Ошибка — неправильно отсортированная одежда или задержка — могла привести к лишению привилегий или, ещё хуже, к конфликту с другими арестантками, которые искали любой повод утвердить своё место в тюремной иерархии. Достоевская пыталась сосредоточиться, но её мысли путались. Третий день в колонии, а она всё ещё не могла привыкнуть к этому месту — к его серости, запахам, чужим взглядам, которые словно пробивали её насквозь. Она схватила очередную стопку простыней, но её руки соскользнули, и бельё с глухим шлепком упало на бетонный пол. Раздался сдавленный смех. Несколько женщин — крепкие, с татуировками на предплечьях и усталыми глазами — переглянулись, их губы искривились в насмешке. Акари почувствовала, как жар заливает её щёки, и нагнулась, чтобы собрать вещи, но её пальцы дрожали, а сердце колотилось от стыда. Резкий голос Вайолет прорезал гул прачечной, как нож: — Достоевская! Шевелись, или будешь тут до полуночи! Офелия Фицджеральд стояла у входа, её высокая фигура в строгой униформе казалась высеченной из стали. Она скрестила руки, её взгляд был прикован к Акари, но в нём не было ни злобы, ни сочувствия, а только холодная требовательность. Достоевская сглотнула и быстро собрала простыни, но её неловкость только усилила смешки вокруг. Чтобы разрядить напряжение, девушка вспомнила одну из историй её детства; лёгкий, почти наивный юмор, который всегда спасал её в трудные моменты. Она выпрямилась, сжимая вещи, и, стараясь скрыть дрожь в голосе, обратилась к женщинам рядом: — Знаете, мой папа рассказывал, как в России один парень в тюрьме пытался сбежать, спрятавшись в тележке для белья. Думал, его вывезут за ворота! Но, — Акари сделала паузу, улыбнувшись, — папа его нашёл, потому что тот чихнул прямо в простынях! Только известность себе и заработал, а не свободу. Голос Достоевской на мгновение перекрыл гул машин. Несколько заключённых рассмеялись, не громко, но искренне. Одна, с короткими чёрными волосами и шрамом на щеке, хмыкнула: «Чихнул? Ну и болван!» Другая, постарше, добавила: «Я тоже так пробовала. Не прокатило». Смех был коротким, но он расслабил атмосферу, и Акари почувствовала, как взгляды вокруг стали чуть менее враждебными. Но Вайолет не оценила. Её лицо осталось неподвижным, как маска, только бровь чуть дёрнулась. Она шагнула ближе, её туфли клацнули по бетону. — Достоевская, это не место для сказок. Работай. Девушка кивнула, опустив глаза, но краем взгляда заметила, как уголок губ надзирательницы на долю секунды, почти незаметно, дёрнулся; тень улыбки, которую никто, кроме Акари, не увидел. Момент прервался, когда одна из заключённых, высокая женщина, нарочно толкнула Достоевскую, проходя мимо. Простыни снова чуть не упали, но Акари удержала их, стиснув зубы. Она ждала окрика Фицджеральд, но вместо этого надзирательница резко повернулась к обидчице. — Картер, — голос Вайолет был тихим, — ещё раз, и ты на неделю в карцер. Та пробормотала что-то себе под нос, но отошла, бросив на Достоевскую злобный взгляд. Остальные женщины вернулись к работе, но атмосфера изменилась; Акари почувствовала, что её заметили. Не только как мишень, но и как человека, который, возможно, был не так уж слаб.

***

Тюремная библиотека была крохотным убежищем в сером лабиринте колонии. Узкая комната с облупившимися стенами и единственным окном, забранным толстой решёткой, пропускала лишь тонкие лучи света, которые ложились пыльными полосами на деревянные полки. Книги, потрёпанные и пожелтевшие, стояли неровными рядами; здесь всё пахло старой бумагой, плесенью и чем-то неуловимо живым, как будто каждая книга хранила эхо чьих-то надежд. Для Достоевской это место стало первой передышкой за четыре дня заключения. Здесь она чувствовала себя почти как дома. С детства книги были её гаванью. В университете в Нью-Йорке, куда Акари приехала изучать юриспруденцию, девушка проводила ночи за учебниками, мечтая продолжить семейное дело. Но сейчас, стоя в тюремной библиотеке, Достоевская заставила себя отогнать эти воспоминания. Реальность колонии была слишком тяжёлой, чтобы позволить себе ностальгию. Её пальцы дрожали, перебирая корешки книг. Затем девушка услышала шаги за спиной; Вайолет стояла у двери и, как всегда, скрестила руки на груди; её взгляд был прикован к Акари, но в нём не было тепла, а только лёгкое удивление. — Чтение тебя не спасёт, Достоевская, — голос надзирательницы был ровным, но с едва уловимой насмешкой. — Бери книгу и садись. Акари кивнула, но вместо того, чтобы послушаться, она начала перебирать другие книги, её руки скользили по корешкам с неожиданной уверенностью. Она вдруг нашла и вытащила старый учебник по праву — потрёпанный, с выцветшей обложкой, но всё ещё внушительный. Тёмные глаза девушки расширились от удивления. — Юриспруденция? В тюремной библиотеке? — она повернулась к Фицджеральд, не сдержав улыбки. — Это же как найти оазис в пустыне! Вайолет чуть прищурилась, её бровь едва заметно поднялась. Она не ожидала, что эта девушка, которая ещё вчера путалась в простынях в прачечной, так оживится при виде учебника. Достоевская, не замечая её реакции, продолжила листать страницы, её голос стал веселее, почти мечтательным. — Я изучала юриспруденцию здесь, в Нью-Йорке, знаете? Совсем недавно. Это у нас семейное. Мой папа — он был прокурором, а папа — тюремщиком. Ну, и два моих дяди тоже юристы, там, в Японии. Они всегда говорили, что закон — это как шахматы: нужно думать на три хода вперёд. Заключённая замолчала, внезапно осознав, что сказала слишком много. Надзирательница смотрела на неё, и в её ореховом взгляде мелькнуло что-то новое — смесь недоверия и любопытства. Что-то в этом рассказе сбивало Вайолет с толку…. Она нахмурилась, пытаясь сложить пазл: — Два папы? — переспросила Фицджеральд, её голос был тихим, но в нём чувствовалось напряжение. — И один из них… тюремщик? Акари кивнула, её щёки слегка покраснели. Но реакция Вайолет её заинтриговала. Девушка решила рискнуть, продолжая говорить: — Да, я просто не люблю называть пап по именам… Один был прокурором, а другой — надзирателем. Они… ну, это долгая история. Скажем так, они нашли друг друга в очень необычных обстоятельствах. А я… я их дочь. Это семейное, понимаете? Книги, законы… Фицджеральд молчала, её лицо оставалось непроницаемым, но в её глазах мелькнуло что-то — шок? Удивление? Она сама выросла в сложной семье, хотя не собиралась об этом распространяться. Мысль о двух… настоящих? отцах, которые, судя по всему, любили друг друга и дочку, была для Вайолет чем-то непостижимым; она хотела спросить, как Акари вообще появилась у двух мужчин, но сдержалась, её губы сжались в тонкую линию. Достоевская, почувствовав её замешательство, решила добавить лёгкости. Она вытащила ещё одну книгу — сборник эссе по основам права — и шутливо сказала: — Папа, тот, что прокурор, сказал бы, что эта книга слишком сухая. А я бы с ним поспорила. Право — это как поэзия, если вдуматься. Вайолет не ответила, но её взгляд задержался на Акари чуть дольше, чем нужно. Девушка, стоящая перед ней, была странной — слишком мягкой для этого места, слишком умной, слишком… живой. Офелия Фицджеральд привыкла видеть в заключённых только тени, но Акари была другой. Она раздражала её своей открытостью, но в то же время что-то в ней притягивало. В этот момент Достоевская, листая учебник, вдруг выронила его из рук. Она ойкнула и нагнулась, но Вайолет шагнула вперёд и подняла книгу первой. Их пальцы соприкоснулись, когда надзирательница передала ей учебник. Акари замерла, чувствуя тепло её руки — неожиданное, почти неуместное в этой холодной комнате. Она подняла глаза и встретилась с взглядом Фицджеральд, в котором мелькнуло отражение чего-то человеческого, быстро спрятанного за железной маской. — Спасибо, — тихо сказала Акари, её голос был искренним. Вайолет только отошла к двери, её осанка снова стала стальной. Но Акари почувствовала налёт надежды. Книга вернётся на полку, но эта маленькая искра останется, как первый шаг к чему-то большему. Достоевская глубоко вдохнула, её взгляд снова скользнул по пыльным полкам, и она улыбнулась, чувствуя, что в этой серой комнате она только что сделала свой первый ход в шахматной партии.

***

Тюремный двор был словно вырезан из серого бетона и окружён высоким забором с колючей проволокой, которая поблёскивала под бледным утренним солнцем. Воздух здесь был свежим, но пропитанным запахом сырости и металлической пыли, а редкие клочки травы, пробивавшиеся сквозь трещины в асфальте, казались единственным намёком на жизнь в этом стерильном, угнетающем пространстве. Двор делился на невидимые территории: у одного угла собирались женщины постарше, их голоса были низкими, а взгляды — цепкими; у другого — молодые, с татуировками и резкими движениями, словно готовые в любой момент доказать свою силу. Надзиратели в своих чёрно-белых униформах стояли по периметру, их глаза следили за всем происходящим; шум двора был приглушённым, но напряжённым: слышались обрывки разговоров, смешки, шаги по бетону, редкий лязг ворот. Акари чувствовала себя чужой среди этих групп. Пятый день в колонии научил её держаться настороже, но двор с его открытым небом и солнцем подарил ей редкий момент облегчения. Она вдохнула свежий воздух, закрыв глаза, и на мгновение ей показалось, что она снова в Токио, в парке со своими подругами или семьёй… Но реальность быстро вернулась: отстранённый взгляд офицера, сопровождавшего её, и насторожённые лица заключённых напомнили, где она находилась. Сегодня её сопровождали два надзирателя, которых Достоевская не любила. Один постоянно покрикивал, требуя двигаться быстрее. Другой, постарше, с тяжёлым взглядом, казался равнодушным, но его молчание было пугающим. Осуждённые женщины, с которыми Акари вышла на прогулку, тоже не внушали доверия. Девушка старалась держаться чуть в стороне, её плечи невольно сутулились, но солнце, тёплое и знакомое, пробудило в ней искру жизни. Она начала тихо бормотать себе под нос — сначала просто обрывки мыслей, а потом, сама того не замечая, одну из знакомых шуток: — Почему заключённый принёс лестницу на прогулку? Хотел поднять разговор на новый уровень! Достоевская хихикнула, и её соседка, которую девушка помнила из прачечной, неожиданно фыркнула: — Это что, твой личный стендап? — спросила она, её голос был грубым, но в нём мелькнула искренняя усмешка. Акари, воодушевлённая, повернулась к ней, тёмные глаза загорелись: — Это папина шутка! Он всегда говорил, что смех — это как бунт, только без последствий. Вот ещё одна: почему заключённый сломал ложку? Потому что хотел копать тоннель… с супом! Две арестантки рядом рассмеялись, их смех был громким, почти вызывающим в этом мрачном дворе. Одна осуждённая покачала головой: «Твой папа — тот ещё клоун». Другая, с усталым лицом, добавила: «Мой брат тоже любил такие методы. Только они его не спасли». Достоевская почувствовала тепло; эти женщины, хоть и дерзкие, на мгновение стали ближе, их реакция была как мостик через пропасть, разделяющую всех внутри колонии. Но энтузиазм девушки перешёл границы; Акари, того не замечая, начала говорить громче, пересказывая ещё одну историю: — Папа рассказывал, как один парень в тюрьме пытался спрятаться в тележке для белья, чтобы сбежать. Но папа его нашёл, потому что тот чихнул! Представляете, чихнул прямо в простынях и сорвал себе весь побег! Смех вокруг стал громче, но теперь в нём появилась другая нота — насмешливая, почти угрожающая. Женщина с татуировками, знакомая ещё из столовой, шагнула ближе, её глаза сузились: — Ты что, думаешь, тут все такие дураки, как твой чихающий беглец? — её голос был резким, и Достоевская почувствовала, как её сердце сжалось. — Может, сама попробуешь сбежать, раз такая умная? Акари опешила и замерла на секунду, похлопала глазами и ресницами, сжала руки, только чтобы затем ухмыльнуться, расправить плечи, поправить свою длинную косу за спиной и ответить: — А что, если так? Если я попробую сбежать, это тебя в чём-то убедит? Нет, я определённо точно выберусь из этого места, можешь даже не сомневаться во мне. Её глаза сощурились и потемнели. Гул заключённых стал ещё громче, вокруг Достоевской начало собираться скопление из зевак; надзиратели же, стоявшие неподалёку, не вмешивались, их взгляды были равнодушными, почти довольными, как будто они ждали, когда ситуация выйдет из-под контроля. И тут раздался знакомый голос, твёрдый, как удар хлыста: — Разойдитесь. Сейчас же! Вайолет появилась словно из ниоткуда, её высокая фигура возвышалась над толпой. Дамы отступили, а их шёпот затих под её взглядом. Женщина с татуировками пробормотала что-то, но Фицджеральд даже не посмотрела в её сторону, её внимание было приковано к Акари: — Достоевская. Шутки не всегда помогут, держи язык за зубами. Акари подняла глаза, однако, повинуясь импульсу, зачем-то ответила: — Но ты же заговорила со мной. На мгновение во дворе повисла тишина. Вайолет замерла, её лицо осталось неподвижным, но Достоевская заметила, как уголок её губ на долю секунды дёрнулся; арестантки между собой переглянулись, некоторые с удивлением, другие с раздражением, но никто не посмел нарушить приказ надзирательницы. Она махнула рукой, указывая на скамейку в стороне: — Сядь там. И без разговоров, — бросила Офелия Фицджеральд. Акари послушно отошла, но в её груди затеплилась искра надежды. Она села на скамейку, глядя на Вайолет, которая вернулась к своему посту; солнце освещало лицо надзирательницы, и Достоевской вдруг показалось, что в этом строгом профиле было что-то человеческое — что-то, до чего она могла достучаться, если будет продолжать пытаться. Папа всегда говорил, что юмор — это оружие, и Акари решила, что не сдастся. Она будет продолжать настаивать на своём и говорить, говорить, говорить, пока не пробьёт чью-нибудь броню в колонии и не приблизится к кому-то. Ведь если её родители смогли найти друг друга в тюрьме, то, может быть, и она найдёт союзницу в этом сером, безжалостном месте. Скоро Достоевская вернулась в свою камеру, где время тянулось невыносимо медленно в ожидании обеда. Скука грызла её изнутри; она забралась на верхнюю койку, подтянув колени к груди, и начала машинально переплетать косу, которая болталась за спиной; её пальцы двигались быстро, но мысли были где-то далеко… Внезапно тишину разорвал резкий оклик, и Акари вздрогнула, едва не свалившись с кровати. Она спрыгнула на пол и через миг уже стояла у порога камеры. Какой-то офицер — не Вайолет, а незнакомый мужчина с суровым лицом и усталыми, глубоко запавшими глазами — буркнул, что к ней пришли посетители. Достоевская замерла, её дыхание сбилось, а глаза широко распахнулись, отражая смесь неверия и пронзительной радости, тут же смешанной со страхом. Она ждала этого момента, представляла его в самые тёмные ночи, но теперь, когда он настал, он казался почти нереальным. Она знала, что это были они, и всё же боялась поверить, а вдруг это была ошибка, и её надежда снова разобьётся о серые стены… Надзиратель, не удостоив её взглядом, молча кивнул в сторону коридора, и Акари, спотыкаясь, пошла за ним. Её ладони вспотели, и она украдкой вытерла их о комбинезон, стараясь унять дрожь. Отсутствие Офелии Фицджеральд кольнуло её тревогой; она надеялась увидеть знакомое лицо, но этот чужак с каменной рожей делал всё сложнее. Её шаги эхом отдавались в пустом коридоре, и Достоевская чувствовала, как внутри всё сжималось от предвкушения и страха: что она скажет? Как они будут выглядеть? Увидят ли они в ней ту же девочку, которую провожали год назад, или только тень, измотанную тюрьмой? Что они подумают о ней вообще, бросят ли? Оставят на произвол судьбы из-за того, что с ней случилось? Мысли кружились, как вихрь, но Акари стиснула зубы, заставляя себя дышать ровно. Это её родственники. Они здесь. И это всё, что имело значение. Тюремный зал для свиданий был пропитан острой, почти осязаемой смесью дезинфекции, дешёвого кофе из автоматов и едва уловимого аромата пота, смешанного с духами посетителей. Это был узкий, длинный холл, разделённый пополам толстой стеклянной перегородкой, верхняя половина которой была прозрачной, а нижняя — непроницаемой, выкрашенной в тусклый серый цвет. По обе стороны стекла тянулись ряды маленьких кабинок, каждая с узкой столешницей и стулом с потёртым мягким сиденьем. Вдоль дальней стены гудели торговые автоматы, предлагая напитки и пересушенные сэндвичи. В одном углу возвышалась стойка ключника с десятком мониторов, мигающих чёрно-белыми кадрами камер наблюдения. В другом дверь вела в летний павильон, накрытый железной крышей, где в жару было невыносимо душно, но стояли столы, позволявшие семьям хотя бы сидеть вместе, а не через стекло. Сегодня, однако, павильон был закрыт; лето ещё не наступило, и прохладный ветер за окнами напоминал о суровой реальности. В зале царил приглушённый гул: голоса посетителей и осуждённых сливались в низкий, почти монотонный шум, прерываемый редкими вспышками чьего-то смеха или рыданий. Несколько кабинок были заняты: в одной пожилая женщина шептала что-то своей дочери, в другой мужчина в дешёвом костюме спорил с заключённой, чьи руки нервно теребили край униформы. Офицеры — двое с той стороны, где сидели заключённые, и один у стойки ключника — следили за происходящим с ленивой бдительностью. Их глаза скользили по лицам, но внимание рассеивалось, особенно когда кто-то из посетителей начинал громко говорить. Камеры, однако, не дремали, и их красные огоньки мигали, напоминая, что каждое слово записывается. Фёдор и Николай сидели в своей кабинке, их фигуры были напряжены, как натянутые струны. Достоевский в своём чёрном пальто выглядел собранным, но его пальцы, сжимавшие край столешницы, побелели от силы, с которой он пытался удержать бурю внутри. Его сердце сжалось, когда он подумал о том, как полгода назад они прощались с Акари в аэропорту, а теперь… А теперь она сама находилась в этой тюрьме, и эта мысль резала его, как нож; он винил себя, своё прошлое, свою «генетику», которая, казалось, прокляла их дочь. Гоголь с растрёпанными белыми волосами и расстёгнутым пиджаком не мог усидеть на месте, его нога нервно постукивала, а глаза метались к двери. Они прошли проверку документов, обыск, допрос, и каждый шаг напоминал Фёдору о его собственной тюрьме двадцать пять лет назад, когда Дазай приходил к нему, чтобы спланировать побег. Теперь они здесь ради Акари, и это стекло казалось невыносимой преградой. Дверь с другой стороны открылась, и Акари вошла, ведомая офицером. Она выглядела скорее измождённой; бледная кожа и залегшие тени под глазами; оранжевый комбинезон, висевший на её фигуре, как чужая кожа. Но, когда она увидела родителей, её лицо озарила слабая, почти детская улыбка, и глаза загорелись, как звёзды в ночном небе. Достоевский почувствовал, как его грудь сжалась от боли и облегчения — их девочка, их свет, была жива, и эта улыбка, пусть и слабая, была доказательством её силы. Николай, не сдержавшись, вскочил со стула, его руки рванулись к стеклу, но он тут же опустился обратно, вспомнив правила; разноцветные глаза блестели от слёз, которые он изо всех сил пытался удержать. Акари села напротив и пыталась прийти в себя; она чувствовала, как её горло сжималось, а слёзы жгли глаза. Она так долго мечтала об этой встрече, представляла, как обнимет их, но перегородка между ними была как стена, разделяющая два мира: свободы и заключения. Она видела боль во взгляде родителей и отчаяние, которое Гоголь пытался спрятать за улыбкой. Сердце девушки разрывалось; она скучала по всей своей семье, их теплу, ощущению дома, которого теперь не было. — Птичка, ты… как? — Николай не знал, с чего начать; его голос был хриплым, он пытался говорить спокойно, но всё равно дрожал от волнения. — Они… тебя не обижают? Акари кивнула, её губы дрогнули в попытке улыбнуться. — Я держусь, папа. Как ты учил — смех спасает, — она замялась, её взгляд незаметно метнулся к офицеру в углу, который лениво листал журнал, но пискнувшие камеры над головой напомнили о слежке. — Помнишь твой анекдот про лестницу? Я пробовала его тут… не особо помогло. Гоголь хмыкнул, его лицо осветилось слабой улыбкой, но в глазах всё ещё плескалась тревога. Он хотел обнять её, стереть тени с её лица, но стекло было непреодолимым. Фёдор, собравшись, наклонился ближе к перегородке, его взгляд был цепким, изучающим. — Акари, мы здесь, чтобы вытащить тебя. Но нам нужно знать всё. Что произошло? Девушка сглотнула, её пальцы нервно потеребили край комбинезона. Она знала, что говорить о побеге опасно, но помнила, как папа и дядя Осаму использовали между собой зашифрованный язык. Она решила быть осторожной, её голос стал лёгким, почти небрежным: — Я не буду распространяться о том, как меня подставили насчёт оружия или кто мог это сделать. Я уверена в своей невиновности, и мне здесь не место. Однако… папа, ты помнишь, как ты учил меня шахматам? Иногда пешка может стать ферзём, если найдёт правильный ход. Я… нашла тут одну фигуру. Я думаю, что она не совсем против меня. Достоевский мгновенно понял. Его глаза сузились, но он сохранил спокойствие, чтобы не привлечь внимания. Николай, менее сдержанный, медленно сообразил и наклонился ближе, его голос стал тише: — Кто это? Ей можно доверять? Младшая улыбнулась, её глаза блеснули, когда она подумала о знакомой надзирательнице. — Она… как ты, — сказала Акари и метнула взгляд на Фёдора. — Сначала кажется, что ей всё равно, но я вижу, что она слушает. Я рассказывала ей пару историй. Она почти улыбнулась. Гоголь хмыкнул, его сердце сжалось от воспоминаний о том, как он сам, будучи надзирателем, поддавался обаянию бывшего прокурора в тюрьме. Достоевский, однако, оставался собранным, его разум уже выстраивал план. Он решил продолжить использовать их привычные метафоры, которые звучали как обычная болтовня. — Мы ищем ход, Акари. Край хода — девяносто дней. Но пешке нужно быть осторожной, чтобы не попасть под удар. Девушка кивнула и сделала паузу, прежде чем сказать: — Я знаю, папа. Моя фигура… ей нужно время, чтобы решиться. Но я верю в неё. Если не она, то… кто-нибудь другая. Но этого времени должно хватить. Девяносто дней… Акари сразу поняла, что её родители как японские подданные не смогут вечность находиться в США. Их пребывание здесь было ограничено визой, и нужно уложиться в этот небольшой срок. А ведь отец тогда провёл в тюрьме целых полгода… а сейчас оставалось даже меньше трёх месяцев для Достоевской-младшей. Офицер в углу поднял голову, его взгляд стал настороженнее, и Акари быстро сменила тон, улыбнувшись, как будто они говорили о пустяках; она чуть расслабилась на своём стуле и развела руками: — Па, ну как там дядь Чуя? Опять ворчит, что я не делаю его зарядку по утрам? А дядь Осаму? Всё разваливается на диване в агентстве? Фёдор и Николай переглянулись, понимая, что нужно быть осторожнее. Они ответили на эти вопросы и начали говорить о мелочах — о погоде в Токио и о том, как Сигма ругается на беспорядок в конторе и особенно хаос в детективном агентстве; о том, как Чуя в очередной раз пытался научить Дазая готовить рамён, и последний чуть не спалил кухню. Но за этими словами скрывались намёки: Достоевский упомянул «старую книгу, которую нужно переписать», намекая на план побега, а дочь ответила про «страницу, которую ещё не дочитала», имея в виду Вайолет. Разговор был пустым, почти выматывающим, как тогда, двадцать пять лет назад, когда Фёдор и Осаму болтали «ни о чём» в российской тюрьме, пряча свои идеи под слоем чуши. Гоголь старался скрыть своё видимое напряжение, но всё же у него вырвалось: — Дочка, а как же твоя учёба? Тишина в зале вдруг стала осязаемой, словно густой дым. Акари почувствовала, как Достоевский прожигал её взглядом, полным невысказанных вопросов и вины. Два года в американском университете, десятки бессонных ночей над книгами, лекции, планы на будущее… Всё это рухнуло в одночасье, превратившись в груду пепла. Её карьера, казалось, была безвозвратно разрушена. Возвращение в университет после отбытия срока? Утопия. Никто не примет её с распростертыми объятиями после такого. Девушка выдохнула, плечи слегка поникли, однако глаза потемнели и как будто загорелись чем-то страшным. Ей потребовалась секунда, чтобы собраться с мыслями и произнести: — Ничего страшного, пап. Я продолжу учиться в Японии. Акари произнесла это так ровно, словно это не стоило ей никаких усилий, будто это было заранее решённым планом, а не вынужденным компромиссом. — У меня всё равно останется справка из Штатов. Я смогу… перепоступить. Пусть даже мне потребуется начать всё сначала. Но хоть что-то они могут мне перезачесть. Я бы, конечно, не хотела начинать с нуля там. Но я… просто знаю, что у меня получится. Николай изумлённо уставился на дочь. В его глазах читалось восхищение, смешанное с болью. Фёдор слегка приподнял бровь и почувствовал, как его горло сдавило. Он смотрел на Акари, и в её словах, в её спокойной решимости видел отражение себя — ту же стальную волю, которую он пронёс через своё прошлое. Но за этой силой он видел и её боль, которую она прятала ради них. Офицер в углу кашлянул, его взгляд стал настороженнее, и Гоголь, заметив это, быстро сменил тон, чтобы вернуть разговор в безопасное русло: — Акари, а помнишь, как… — начал Николай, его голос стал теплее, когда он схватился за воспоминания. — Как ты в пять лет гонялась за пчёлами в саду у конторы? Ты знала про них всё — сколько у них крыльев, как они делают мёд. А потом одна укусила тебя в палец, и ты так гордо показывала нам свой «боевой шрам»! Девушка рассмеялась, её смех был слабым, но искренним, как луч света в этом мрачном зале. Она покачала головой, её коса качнулась. — Ой, папа, ты тогда вообще чуть не умер! — сказала Акари. — Ты потом больше месяца боялся пчёл, как будто они тебя лично покусали, а не меня. А я всё равно их любила. Помнишь, как я тащила домой книжку про насекомых? Дядя Чуя сказал, что я стану энтомологом, а дядя Осаму подарил мне блокнот, чтобы я рисовала пчёл. Достоевский, слушая их, чуть улыбнулся, его лицо смягчилось, но в груди всё ещё жгло. Он вспомнил тот день — Акари с распухшим пальцем, сияющая от гордости, но всё ещё со слезами от боли, и Николая, который паниковал так, что даже Сигма затревожился, а Дазай не мог сдержать смеха. Фёдор наблюдал за ними. «Дядя Тю»… помнила ли девочка, как в два года она не могла выговорить имя Чуи, и последний отзывался, а Осаму угорал в истерике и просил Акари позвать «дядю Тю» ещё раз? Потом она не понимала, почему Дазай так смеялся, а Накахара начинал злиться на него из-за этого. Надзиратель оживился. — Время вышло. Разговор о детстве был как мостик в прошлое, где они собирались все вместе, где не было между ними стекла и камер. Потому что после насекомых Акари зафиксировалась на птицах, у неё впоследствии вся одежда, постельное бельё, книжки, тетрадки и канцелярия были с изображением птичек. Отсюда же пошли детские клички для девушки. Но офицер снова сделал знак, его ботинки клацнули по полу, и он подошёл к стеклу. Акари почувствовала, как её сердце сжалось, но она заставила себя улыбнуться, её голос был твёрдым, несмотря на слёзы, которые она больше не могла сдерживать: — Папа, пап, я не виню вас, — сказала она тихо, её глаза встретились с их взглядами, и в них была такая любовь, что Фёдору пришлось сглотнуть ком в горле. — Я знаю, вы придёте за мной. Вы всегда приходили. Достоевский встал с места, и он кивнул, его голос был хриплым, но полным решимости: — Мы не оставим тебя, пчёлка. Никогда. Пальцы Акари дрожали, однако она улыбнулась слабой, но настоящей улыбкой, которая была как маяк в их темноте. Офицер открыл дверь, и девушка, бросив последний взгляд на родителей, вышла, её фигура исчезла в холодном коридоре, но её тепло осталось в их сердцах. Фёдор и Николай стояли неподвижно, им потребовалась минута, чтобы наконец отойти, и Достоевский стиснул руку мужа и сказал непреклонно: — Она, кажется, уже нашла сообщника. Это наш шанс. Гоголь кивнул, его глаза были красными, но в них горела надежда, как тогда, двадцать пять лет назад, когда они сами выбрались из ада. — Мы вернём её, Федя. Как вернули друг друга. Они вышли из зала для свиданий, их шаги были тяжёлыми, но решительными. Девяносто дней — это песчинки в часах, но ради Акари они готовы были перевернуть мир. И они уже знали — они сожгут эту тюрьму дотла, если понадобится.

***

Перед тем как покинуть тюрьму, Фёдор и Николай передали для дочери посылку, скромную, но тщательно собранную. В неё вошли вещи, которые они быстро нашли у себя дома и в её квартире: несколько любимых книг, тёплый свитер, иная одежда, гигиенические принадлежности да сладости Акари. В американских тюрьмах такие передачи строго проверялись, ещё строже, чем в России, но Достоевский убедился, что всё соответствует правилам, чтобы дочь получила хоть немного тепла в этом холодном месте. Такси медленно ползло по вечернему Нью-Йорку, его жёлтый корпус отражал мигающие огни небоскрёбов. Внутри было душно, пахло старой кожей сидений и дешёвым освежителем воздуха. Фёдор и Николай сидели на заднем сиденье, их плечи почти соприкасались, но каждый был погружён в свои мысли. Достоевский смотрел в окно, его лицо, освещённое неоновыми вспышками, казалось высеченным из камня, но его пальцы, сжимавшие ремень сумки, выдавали внутреннюю бурю. Гоголь, напротив, не мог усидеть спокойно: его колено нервно подрагивало, а глаза, обычно искрящиеся, теперь были потухшими, уставленными в пол. Они только что видели Акари — их девочку, их свет, — за стеклом, в оранжевом комбинезоне, с тенями под глазами. Полгода разлуки, нечастые видеозвонки, а теперь и эта встреча, такая короткая и такая болезненная, оставила в их сердцах пустоту, которую не могли заполнить ни слова, ни планы. Встреча в тюрьме выжала их досуха, и тишина в салоне авто была тяжёлой, как бетонная плита. Водитель, не замечая их состояния, что-то бормотал о пробках, но его голос был лишь фоном. Фёдор думал о том, как Акари улыбнулась им, несмотря на всё, и эта улыбка резала его сильнее, чем её бледность. Они оба знали, что дубликат ключей от съёмной квартиры Акари, который они хранили в Японии как крайнюю меру, теперь стал их единственным приятным убежищем в этом чужом городе. Вторгаться в её пространство было больно, почти кощунственно, но у них не было выбора — они должны были быть здесь, чтобы спасти её. Такси остановилось у очередной высотки, её серый фасад возвышался над улицей, растворяясь в вечернем небе. Достоевский кое-как, худо-бедно зная английский, расплатился, его движения были механическими, а Николай молча вытащил их сумки с самым необходимым. Вошли в неинтересный подъезд; скучный и скрипучий лифт поднял их на восьмой этаж, и каждый шаг по коридору к квартире дочери казался всё тяжелее. Фёдор достал ключ, его рука на миг замерла перед замком, как будто он боялся переступить эту черту. Гоголь спокойно положил руку на его плечо. — Давай, Федя. Она бы хотела, чтобы мы были здесь. Фёдор кивнул и повернул ключ. Дверь открылась с лёгким скрипом, и их встретил знакомый, но при этом чужой запах; смесь ванильного ароматизатора, который Акари так любила, и пыли, осевшей за неделю-иную её отсутствия. Хозяин квартиры, наверное, ещё не знал о том, что произошло; родители уже подсчитали, что они поживут и оплатят квартиру до побега, а потом им придётся срочно эвакуироваться с Акари и забрать отсюда всё. Они вошли, и свет, включённый Николаем, мягко осветил однокомнатную квартиру. Она была небольшой, но уютной, обжитой за два года так, что каждая деталь кричала о присутствии девушки. Стены украшали забавные гирлянды, верёвочки и рамки с фотографиями; семейные снимки и впечатления с её подругами и однокурсницами. Поляроид с подругой, чьё лицо Гоголь смутно припоминал из видеозвонков и историй в социальных сетях. На столе стояла кружка недопитого чая, рядом — открытая книга с закладкой. На диване лежал плед, небрежно брошенный и почти скомканный. Эти вещи, такие живые, такие её, были как ножи, вонзающиеся в сердца родителей. Достоевский медленно снял пальто, его движения были тяжёлыми, и повесил его на крючок у двери. Он подошёл к столу, его пальцы коснулись чашки, которую машинально захотелось пойти вылить и вымыть. А книгу — закрыть и поставить на полку. Но что-то останавливало. Как будто они не знали, в каком порядке и что здесь должно лежать, да и не было на генеральную уборку морального права. Николай бросил сумку у входа и замер посреди комнаты, его взгляд метался от одной вещи к другой. Они очень редко бывали в этой квартире, в основном только помогали со съёмом и переездом ещё тогда. Гоголь видел Акари в каждой детали — её аккуратные заметки, порядок книг и одежды, записки, любимую подушку с вышитым узором, её кроссовки у двери, всё ещё испачканные землёй от последней прогулки. — Она была такой бледной, Федь… — вдруг хрипло сказал Николай, и он провёл рукой по волосам, пытаясь скрыть, как его трясёт. — Как мы могли её до такого довести? Фёдор повернулся, его взгляд был острым, но в нём мелькнула вина, которая грызла его с самого начала. — Это не мы, Коля, — сказал он тихо, но его голос был твёрдым, как будто он пытался убедить не только мужа, но и себя. — Кто-то подставил её. И мы найдём, кто. Но сначала… мы должны вытащить её. Гоголь кивнул, но его глаза всё ещё были влажными. Он подошёл к дивану и рухнул на него, знакомый плед оказался под боком. Достоевский сел рядом, его осанка оставалась прямой, но плечи чуть опустились, выдавая усталость. Они сидели бок о бок и молчали несколько минут, позволяя безмолвию квартиры обволакивать их, но эта тишина была не умиротворяющей, а полной призраков. Фёдор первый прервал тягостное молчание: — Она говорила о сообщнице, — голос мужчины был ровным, но в нём чувствовалась сосредоточенность. — Это наш шанс. Мы должны узнать, кто это. Ещё одно свидание, и мы выясним больше. Николай поднял голову, его взгляд стал чуть яснее, хотя боль никуда не ушла. — Она сказала, что та… как ты, — Гоголь слабо улыбнулся, но улыбка затем быстро угасла. — Помнишь, как я тебя тогда доставал в тюрьме? Добивался твоего внимания, пытался привлечь, я часами рассказывал тебе идиотские истории. А твой взгляд… я не мог устоять. Если Акари нашла кого-то похожую… может, у неё получится. Достоевский выдохнул, его пальцы сжались в кулак. Николай положил руку на его плечо, его прикосновение было очень тёплым. Фёдор продолжил: — Мы узнаем, Коля. Нужно будет составить план и ещё раз рассмотреть тюрьму, пути побега. И мы вернём её домой. Бывшему прокурору понадобился момент, чтобы сказать: — Первое — ещё одно свидание. Узнаем про сообщницу и что вообще изменится в окружении Акари. Нам сейчас важно, не кто подставил Акари. А как вытащить её на волю и дать ей шанс на будущее. И… я хочу, чтобы она знала, что мы не сдаёмся. Гоголь оживился: — Может, ещё одну передачу соберём? Не будет она одну баланду есть. И заодно записки подложим… не в стиле Дазая, конечно. Фёдор чуть улыбнулся, впервые за день, и кивнул. — Её любимый чай, еду. И… твои дурацкие открытки с анекдотами. А туда и что-нибудь для сообщников. Мы найдём связи в колонии. Николай хмыкнул, его разноцветные глаза потеплели, но боль всё ещё плескалась там, как тень, которую не прогнать. Они сидели в квартире Акари, окружённые её вещами, её жизнью, и каждый предмет напоминал им, за что они сражаются. Девяносто дней — это мало, но ради неё они готовы были бросить вызов всему миру. Ведь прямо сейчас разрабатывалось пособие по побегу из тюрьмы для родителей…
Примечания:
Отзывы (1)