***
– Ну и где ты был? – Его тон неприлично требовательный. Дазай злится. – Не помню, чтобы обещал тебе отчитываться. – Он и сам понимает, как глупо это звучит. Федор шокировано поднимает тонкие брови, чуть ли не подавившись воздухом. – Откуда вдруг такой тон? Дазай вздыхает, избегая смотреть в глаза. – Извини. Просто тебя это не касается. – И поэтому ты сразу огрызаешься? – Он неконтролируемо слегка поднимает голос. – Ты спросил с претензией. И я знал, что ты сразу будешь возмущаться. Дазай молча оглядывает пустошь, Федор врезается взглядом в его глаза. – И первым решил начать спор. Ясно. – Он поджимает губы и сцепляет руки за спиной. – Наведывался-таки к этому рыжему, да? Дазай медленно переводит взгляд в чужие глаза. Такие же, как у него самого. «Неужели я смотрю также?» – А с чего ты взял, что именно к нему? – Он говорит медленно, делая вид, что серьезно. На деле же смешно становится от своей очевиднейшей лжи. Федор вторил его мыслям. – А к кому еще, Дазай? Не строй дебила, прошу. – Да нет, я не строю, я– – Я знаю тебя лучше, чем ты думаешь. – Он перебивает его; выглядит хмурым, проносится у Дазая в голове. Он позволяет себе медленно улыбнуться, сдаваясь. Чужую злость это ни капли не останавливает. Презрительный прищур тоже. – Хватит, Дазай. Тебе самому не надоело? Но он качает головой, теряясь и глазами, и мыслями. – Сколько раз я просил тебя избавиться от этого? По-нормальному просил! А ты что? Верно, Дазай, ничего. Как обычно. Ясно. Я понял. Словами через рот ты не понимаешь, значит– – Нет! – Дазая наконец пробивает на искренние эмоции и первое, что он выдает – страх. По крайней мере, так видит Федор. Потому что Федор хочет так видеть. – Да, Дазай. Это больше не осуждается, потому что обсуждения с тобой ни к чему не привели! – Голос начинает срываться под конец предложения, но он быстро его восстанавливает. – Мы уходим отсюда. – Нет! – Фальцетом возражает Дазай, не успевая подумать. – Ты будешь мне перечить? – Федор вздергивает правую бровь. – Да, буду! На каких основаниях мы уходим? Почему? Мое согласие тоже необходимо, а я НЕ согласен! Достоевский делает глубокий вздох, наверняка считая про себя. – Потому что здесь не осталось душ. И ты умрешь, если мы задержимся. Рыжий с этим стариком не дадут нам достаточного. – Но мы же еще держимся. – Дазай беспомощно оглядывается на деревню, оставшуюся где-то далеко за спиной. – Мы можем задержаться еще ненадолго. – Голос из истерически-возмущенного слишком резко становится почти умоляющим. – Обязательно портить мне жизнь сейчас? Он заткнулся, слишком поздно осознав, что ляпнул. Федор этим, конечно, пользуется. – А ты уже и жить без него не можешь? – Мгновенно расползается в гаденькую ухмылку, щурит глаза. Дазай тушуется. Но Достоевский меняет эмоцию почти сразу. Мимо обычной насмешливости мелькает оскал. – Я спасаю тебя, идиот. – Ты делаешь лучше только себе! У обоих в головах мигает мысль о том, что Дазай ведет себя удивительно по-идиотски. Достоевский слишком раздражен, чтобы продолжать глупый спор. Дазай слишком на нервах – между прочим беспричинно, замечает Федор, – чтобы пытаться адекватно говорить или хоть что-то слышать. На этом они и заканчивают диалог. Дазай, – надеясь, что в ближайшее время они к этому не вернуться; Федор, – думая, как начать заново, не вызывая упрямой истерики.***
Он не хотел признаваться, но рутина тревожила его как никогда раньше. В ней будто что-то поменялось. Может, поменялся он сам. Стал слишком мнительным. Стал параноиком. Мори предупреждал от такого, но сдержаться было выше его сил. «На моем месте так думал бы любой» – Чуя все еще успокаивал себя подобными мыслями. Он занимался тем же, чем последние годы жизни – охотился, готовил, ухаживал за больным, и все никак не мог смириться с одиночеством. Мысль о нем каждый раз удивляла как в первый. И пугала сильнее предыдущего. Осознание, что оно неизбежно, давило на грудь не хуже настоящей болезни. Когда-нибудь его дом умрет. Раньше, чем успеет покончить с собой он. Время давило. Сердце неприятно дрожало, вызывая почти серьезные подозрения о здоровье – не настолько же неравномерно ему биться. Чуя просыпался с мыслью, что сегодня последний день, он точно сделает то, что должен. Но вместо этого шел по привычным делам, пропадая до ночи, в которую корил себя за трусость. Снова и снова. День за днем. Лето медленно сменялось осенью, совсем скоро должна была начаться полярная ночь. Помимо уже привычных, хоть и все еще пугающих, пустоты и тишины, на плечи сядет темнота. Чуя не выдержит. Но он все не решался. Каждый день смотрел в небо, ненавидя время и себя, но не мог. Чуя разделывал тушку кролика во дворе, когда снова увидел его. Он пришел, как ни в чем ни бывало, будто они уже несколько лет были соседями. Отчасти так и было, но не совсем в привычном для Чуи стиле. Накахара понял, что по-другому должен был отреагировать, но реакции не было никакой. Гость поздоровался. Чуя понял бровь в его сторону. Случайно наткнулся на чужие глаза и поспешно, хоть и с некоторым усилием, отвел взгляд. Наверное, ему следовало бояться. Незнакомец радостным тоном выразил ту же мысль. Чуя понял, что просто не в силах бояться его – такого обычного, в человечьем обличье, стоящим так близко. По сравнению с огромным невидимым нечто это было ничто. Может, только если подумать, лежащему за стеной яранги Мори не следовало встречаться с… ним, но не более. Сказать он этого не смог, но, видимо, его поняли. – Знаешь, Чуя, что я тебе скажу. – Начал он как бы паясничая. – Откуда тебе известно мое имя? – Перебил Чуя. Незнакомец цыкнул. – Вечно людям нужно обратить внимание на самое незначительное из всей речи! Итак. Думаю, свое состояние ты прекрасно понимаешь и без меня… Думаю, я даже могу сказать, что знаю, что ты по этому поводу думаешь! Он перескакивал с пятки на носок, водя глазами по небу и делая нарочито рассеянный вид. Чуя нахмурился. Существо, способное убить, наверное, одним взмахом кисти, сейчас стоит перед ним, пытаясь как ни в чем ни бывало вести диалог. Наверное, ему стоило злиться. Наверное, нужно было чувствовать хоть что-то, но безмерная усталость и не уходящая фоновая тревога съедали все эмоции. – Убери, пожалуйста, вот эту вот штучку. – Незнакомец начал тянуть руку к Чуеному ножу, но тот положил его рядом с собой, не отдавая. Он не должен был этого делать. Это безрассудно. И необоснованно глупо. Он еще не один, чтобы вести себя подобным образом. – Я никогда не понимал этих ваших народных взглядов на свою жизнь. – Начал он. Может ли его речь быть чем-то вроде гипноза, запоздало пронеслось в голове Чуи. – И то, что ты решил умереть здесь со своей деревней мне тоже непонятно, но… – Почему тебя это вообще волнует? Но он лишь пожал плечами. – Я просто хотел сказать– – А я хочу сказать, что тебя ебать не должно, как и когда я закончу свою жизнь. Взялся тут со своими нотациями. – Чу, как грубо! Я же пытаюсь помочь– – Катись к чертовой матери со своей помощью. Он схватил нож и удалился к яранге, чувствуя легкую дрожь в то время, как стоял к нему спиной. – Тебе не обязательно это делать! – Только и успел он выкрикнуть вслед. Внутри он тихо поздоровался с Мори, пытаясь вспомнить, какими травами Кое когда-то лечила душевнобольных от галлюцинаций. Знать бы еще, чем вылечить его духовную тоску, и совсем было бы хорошо. Спрашивать у Мори не было смысла – он не запомнил и заволнуется. Нужно просто прожить как-то еще один день. Он сделает то, что нужно чуть позже. Пока что, хоть и с натяжкой, но это может подождать. Незнакомец сказал, что ему «не обязательно» уходить из жизни – заключение, достойное хитрого келе или слишком трусливого и, очевидно, тупого глюка. Он ни о чем больше не может желать. Ему некуда идти. И незачем. И даже в никуда уйти не получится – один на пустоши он не выживет, тем более с келе, отрицать которые до самого конца не получалось, как и полностью признавать их существование. Это единственный выход. Это было единственным выходом на протяжении всей его жизни, и даже представить другой вариант своего конца было невозможно. Он настолько смирился, что и не знал, что можно по-другому. Тем более по-другому было нельзя. Об этом говорила тишина вокруг. Было страшно. Чуя наконец-то смог принять такую простую эмоцию в себе. Когда-то ему внушилось, что деревня защищает его от духов с пустоши, что если не покидать ее границы – он останется в безопасности. Когда в деревне начались проблемы Мори тал говорить, что теперь произойти может все, что угодно, однако келе никогда не смогут войти в ярангу. Тогда он уже не всегда помнил и понимал, что творит. С возрастом и развитием чужой болезни Чуя перестал верить во все – духи, шаманы и Боги остались где-то в далеком детстве, а теперь перед ним с копьем на перевес встала взрослая одинокая жизнь, хотя недавний случай и заставил сомневаться в собственных убеждениях. Но если верить этому всему – гость, конечно, никем подозрительно мистическим не был. Чуя слегка усмехнулся, понимая, что думает об этом не первый раз. С трудом вспоминая детские сказки, Чуя видел перед глазами чудовищ с половинками тел животных – чаще всего птиц, – а не высокого шатена с пугающими глазами и лукавой улыбкой. Кое говорила когда-то, что у всего есть человеческая форма, у каждого дерева и клинка, у каждого духа и бога, но под воздействием трудной однообразной реальности Чуя об этом не вспоминал. Мори умирал. Пора было признать это окончательно. Он был прав даже если был галлюцинацией – Чуя жесток к Мори. Мори страдает. Неведомая хтонь разрывает ему грудь изнутри, как разорвала когда-то всех их соседей. Чуе следовало поступить «как настоящему чукче», чистота крови народа ему тоже внушалась с малых лет, но он не мог себя заставить. Ну какой Чуя чукча? Те заботились и любили ближнего своего, а Чуя любит только себя и – боится. Чуя зашел в загон, поздно отвлекаясь от своих мыслей. В уголке у самого забора лежал Сайнго. На секунду показалось, что тело остановилось, ноги подкосились, но он подошел к оленю быстрее, чем успел это осознать. Целебный отвар выпал из рук, растекшись по земле. Он ему больше не понадобится.***
Оттягивать дальше было нельзя. Эта липкая мысль поселилась в нем еще после смерти последнего старейшины, но каждый раз он, морщась, запихивал ее подальше. Со вчерашнего дня она как мед засахарилась в мозгах, обозначая наконец себя слишком сильно. У них умер последний олень. Болеющий Мори не проживет и пары месяцев на зайцах и птицах. Еще какое-то время они протянут, конечно… Но Чуя так устал. Он охотился с ним всю жизнь, и деревенская рутина не вызывала ни малейшего неудовлетворения. Давила тишина и взгляды с пустоши. Хрип умирающего человека. Предчувствие гнили посмертной жизни, которое он не должен чувствовать. Потому что его народ ее не боялся. Считал благословением или чем-то слишком обычным – Чуя практически не помнил. Ни его семья, ни кто-либо еще слишком давно не напоминали ему об этом. Кое была последней. – Почему я должен следовать этим правилам? Акутагава говорит, что мы не должны в такой мере поклоняться смерти. – Потому что ты луораветлан, Чуя. Это мнение твоего народа, и тебе не следует от него отрекаться. Ни к чему хорошему это еще никого не привело. – Но я не похож ни на кого из них, ты уверена, что я…? – Да, Чу. Ты отличаешься внешне, но глаза у тебя карие. Такие, какие нужно. Именно они выдают твою чукотскую душу. Помни это. Кое научила его правильным мыслям, которые со временем спрятались слишком глубоко, но все еще принадлежали ему. Чуя прошел чоттагин крадучись. Прислушался к привычному хриплому дыханию Мори. Достал из-за пояса кинжал, на секунду задержал взгляд на костяном наконечнике. На нем не было украшений, со временем острие совсем слегка потупилось, но не настолько, чтобы им все еще нельзя было убить. Огай когда-то сам подарил этот нож ему, после одно из первых его самостоятельных охот. Кое научила снимать им шкурки. Если подумать, это оружие повидало немало крови, но человеческой – никогда. Всегда невинная, но всегда необходимая. Он пытался убедить себя, что здесь необходимость тоже присутствует. Неизвестно почему, но Мори проснулся, когда он вошел. Наверное, почувствовал это сквозь беспокойный сон, подумал Чуя, в нерешительности подходя ближе. Тянуть больше нельзя. – Я уж думал, ты не решишься. – Усмехнулся Мори, стараясь удержать кашель. – Ты уверен, что… – Мы луораветланы, Чуя. Мы были уверены в этом с начала истории. Послушай, что я тебе скажу. – Слова давались ему с необыкновенным трудом, Чуе пришлось наклониться к самому его лицу, чтобы различить членораздельные звуки. – Ты наверняка помнишь… ту историю, которую так любила Кое. Про Ворона и Сороку. – Чуя кивнул, но мутный взгляд Мори вряд ли смог различить этот мелкий, судорожный жест. – Они предали свое племя, желая уйти за горизонт, – к солнцу. Они очень долго были вместе, но… – Он мучительно закашлялся, сплевывая кровь. Чуя положил руку ему на грудь, почти не касаясь, не думая, что для Мори эта тяжесть может быть, приносила лишние страдания. – Она остановилась. Попросила вернуться к семье. Причин не помнит никто, но для Куркыля солнце оказалось важнее жены. Они расстались на этом самом месте. – Он перевел дух, делая непроизвольную паузу. Чуя хотел попросить перестать говорить, видя, что каждый лишний вдох разрывает его легкие на части, но понял, что не может не дослушать до конца. – Мити от горя и одиночества из камней создала себе спутников, чтобы вернуться домой. Но они ее не послушали, решив, что их дом здесь. Тогда и ей пришлось остаться. Это было так давно, Чу, о Мити многие позабыли даже в легендах. Но мы живем благодаря ей. И ты последний ребенок Мити, Чуя Накахара. Мне жаль, что это бремя выпало на тебя. – Однако помни, что Куркыль ушел на восток. – Продолжил он после очередного приступа. – И я уверен, что и его создания еще живут где-то там, может быть, добравшись до горизонта. Слухи о келе появились не просто так. Поэтому никто не уходит далеко один. Чуя, подумай о своей душе. Мити была права, решив вернуться, предателем является лишь Куркыль. Поэтому, Чуя, пожалуйста… сделай все возможное, чтобы не достаться его детям. – Последнюю фразу он произнес еще слышным шепотом, в ухо наклонившегося Накахары. Даже если бы Чуя не решился прямо сейчас, – боль унесла бы Мори уже сегодня. – Сделай это. – Сказал он настолько тихо, что Чуе, скорее всего, послышалось. Он опустил костяной клинок отцу на грудь, разрубая хтонь пополам.***
Дазай снова вернулся слишком поздно. Дазай снова вернулся. Теперь ему приходилось приходить откуда-то, хотя раньше он в принципе не уходил. Он выглядел счастливым. Это было заметно. Не по слабой улыбке, которую Федор теперь часто мельком замечал на чужом лице, пока тот ее не спрячет. Видно по глазам. Мертвые от рождения, они физически не могли светиться, но иногда он будто бы видел какой-то проблеск. Проявление хоть чего-то, помимо пустой жестокости, присущей их роду. Федор понимал, что Дазая себе уже не вернет. Дазай начал выбираться из их пучины на свет – возвращение обратно убьет у него то, что у келе вместо души. И от малейшего намека на эти мысли у Федора щемило в груди. Дазай отрекался от своего дома. Каким бы он ни был – оставаться на пустоши между мирами долго не сможет никто. – Неужели ты не понимаешь?! – Он старается, но не может сдержать истеричные нотки. – Твой рыжий умрет, а ты не сможешь пойти за ним вслед! У него крохотная жизнь, которая оборвется раньше, чем положено даже человеку! Что ты будешь делать после этого? – То, что мы с тобой делали до того, как нашли это поселение. Я не привяжусь к нему, как ты думаешь. – Ты не сможешь уйти, Дазай, ты уже привязался! Полу-истеричные слова резанули по ушам. Федор гневно, с капелькой нервозности всматривался в дазаевские глаза. И Дазай вдруг увидел глаза самого Достоевского. Он знал, что они такие же, как у него – черные, бездонные, пустые. Сердце неприятно дрогнуло. Они оба точно такие же – злые и безжизненные. С болью вспомнился чей-то карий оттенок. Яркий, ореховый, выражающий все эмоции против воли хозяина. Дазай судорожно усмехнулся – Чуя ничего не сможет найти в нем, потому что в нем нечего искать. Федор промолчал о том, что глаза, как и душа Дазая стали другими. – Что сделала с тобой та красная Сорока? После него ты совсем потерял рассудок! – Скорее обрел. – Спокойно парировал Дазай. – Ты отрекся от нашего плана. Отрекся от… – От тебя, да. – Дазай тоже начал злиться. – Наши первыми отреклись от Сорок. – Вот именно! Зачем ты сейчас нарушаешь– – Нарушаю что? Закон? Он был придуман сотни лет назад, глупо до сих пор ему следовать. Достоевский медленно выдыхает. Гнев плотным клубком где-то внутри стянулся с какой-то детской обидой, но это позволило ему говорить спокойно. – Ты не можешь быть с ним, Дазай. Природа вам не позволяет. – Зато навсегда смогу остаться с тобой? – Зло усмехнулся Дазай. – Я лучше убью в себе Ворона и буду с ним, чем еще хоть минуту проведу с тобой. Федор крупно вздрогнул, смотря в спину брата. Он предполагал, что Дазай сказал это не со зла, на эмоциях, что он, может быть, совсем не это имел ввиду, может, не так категорично, может, он сам пожалеет о своих словах, может-может-может. Федор слишком хорошо понимал, что Дазай всерьез. Дазай больше не вернется. А все из-за двух проклятых рыжих сорок! Достоевский хорошо помнил день, когда в их края забрел вдруг мужчина с необычными для чукчи темно-рыжими, почти бордовыми волосами. Он помнил, как путник заинтересовал их обоих, и как он великодушно отдал эту душу Дазаю. Дазай же не отобрал ее, как они делали всегда, но заговорил с ним. – Вороны и Сороки были родственниками когда-то. – Его голос эхом разносился на пустоши, и Достоевский слышал каждое слово. – Зачем нам воевать сейчас? – Затем, – отвечал Дазай, – что теперь мы келе. Монстры для вас, пожирающие души. Жестокость у нас в крови, мы просто обязаны этим заниматься. – Он хищно улыбался, толкая глупую речь, каждый раз так пугающую людей. – И чем же хороша ваша жестокость? – Она неизбежна и необходима. – Федор уже стоял рядом с обнаженными клыками. – Это наша природа и даже при всем желании мы не сможем отказаться от нее. Перестать быть человеком возможно, перестать быть келе – нет. – Он прищурил глаза в сторону Дазая, который не пытался ни возражать, ни нападать. – В мире жестокости и кровопролитий вы не найдете причину жить. – Федор остановил выпад от неожиданности. Этот человек пытается вразумить бессмертный кошмар или спасти свою жалкую жизнь? Тот в свою очередь перевел взгляд на Дазая, который не пытался остановить его. Иногда они слушали своих жертв, но с каким-то злым весельем. До этого момента у Дазая не было такого лица. – Ты и сам наверняка это понимаешь. Однако, – обращался человек к нему, не смотря больше на Федора, – в этом мире ты всегда будешь одинок. Тьма тебя не отпустит. Это видно по твоим глазам, они… отличаются от его. – Он кивнул в сторону Федора. – Какой смысл быть на стороне зла, если тебе все равно? – Это работает и в обратную сторону. – Заметил Достоевский. Но человек покачал головой. – Справедливость все же привлекательнее. В следующую секунду Федор напал на него, оставляя Дазая в стороне, в ступоре. Не стоило давать ему право слова, учитывая, как на это отреагировал Дазай. Федору никогда не приходилось сомневаться в натуре своего младшего брата. Он определенно был таким же ужасом, как и он сам, разве что и свой клан пугал иногда… равнодушием. Он убивал не глядя, не думая, не чувствуя. Он пытал иногда, смеялся, но это было слишком поверхностно. Только смех. Ни намека на темное теплое чувство, разливающееся в груди у Федора от криков жертв. Дазай был правильным келе, несомненно, но всякие глупости извне иногда слишком плотно застревали у него в мозгах. В тот день Достоевский заподозрил неладное, но не знал еще, к насколько неладному его это приведет. Точно не стоило тогда позволять ему говорить. Он с горькой усмешкой вспоминал все последующие диалоги и свои аргументы, каждый раз останавливающиеся на «их естестве» и «Дазай, что обычный человечишко успел разглядеть в твоих глазах с первого взгляда? Наболтал со страху, а ты веришь, это просто смешно!». Это и правда было смешно. Но прямой, нечитаемый взгляд Дазая всегда мгновенно прекращал этот натянутый смех. Он что… правда ненавидит свою жизнь настолько, что задумывается о смысле для нее?***
Чуя уныло осмотрел пустующие улицы. В некоторых домах трупы лежали прямо за пологами, как спящие. Он остался на пустоши один. Деревня не являлась ей больше, превратившись в безликие постройки, портящие тундровый пейзаж. Ему было не известно и почти не интересно, почему жители еще пару лет назад не ушли с проклятого места – слишком давно стало понятно, что здесь им не выжить. Они остались. Болезнь унесла каждого. Кроме Чуи, но это вопрос очень короткого времени – не справилась хтонь, значит он справится сам. Не плохо было бы уничтожить все следы людского пребывания здесь. Природе это ни к чему. Келе, уже, наверное, подбирающимся с пустоши, тоже. Но… Чуя судорожно вздохнул морозный воздух, наблюдая, как на землю не торопясь опускаются снежинки. Первые в этом году. Несмотря на холод, пробирающий до костей, он смог расслабиться, рассматривая, как они ложатся на ледяную землю и острые крыши. Снег означал конец. Зимой он здесь не выживет. Он медленно вдыхает, стараясь полностью освободить легкие, до монотонной слабой боли, и подносит к губам глиняную чашку. Он не успевает сделать и глотка – краем глаза замечает какое-то движенье слева и неприлично веселый голос: – Что пьешь? – Чай. – Невозмутимо отзывается тот. И многозначительно добавляет: – С медом багульника. – Оу. – Театрально вздыхает знакомый незнакомец. – Не думаешь, что для твоего организма это несколько вредно? Чуя тихо усмехается. Этот голос невероятно раздражает. – Предполагаю. – Все же отвечает, переведя взгляд на горизонт. – С таким слабеньким тельцем я бы все-таки не советовал это пить. – Да что ты прикопался-то ко мне? – Чуя осторожно всплескивает руками, чтобы не пролить содержимое своей чашки. – Сам будто слишком здоровее. Ты кто такой вообще? Чуя поворачивается к незнакомцу лицом, силясь в глазах увидеть, в сущности, не нужные ему ответы. Тот улыбается, наблюдая, как радужки Чуи забавно бегают, а после выдает: – Ну, меня зовут Осаму Дазай. – Ты прекрасно понял, что я не это спрашивал. – А ты прекрасно понимаешь, что уже знаешь ответ на свой вопрос. Ну же, признай это. Осаму выглядит забавляющимся. Чуя замер, но привычное уже (смешно: они виделись раза три? Но он не обращает внимания на эту мысль) радом с ним раздражение отсутствовало всего пару мгновений. Осаму сжимает кисть одной руки другой за спиной, стараясь унять дрожь в них. Брови Чуи резко дергаются, но он пытается оставить недовольную эмоцию. Осаму прав – он знал с самого начала. Просто признать это самому казалось слишком абсурдным. Кажется до сих пор. Он качает головой: – Нет. Осаму закатывает глаза. – Я предлагаю выход, Чуя. – У меня есть выход! – Он прикрывает глаза, чтобы не сорваться окончательно, хотя голос его же подвел. – Это тупик, а не выход. – Внешне Осаму остается спокойным, а Чуя слишком занят собственными эмоциями, чтобы еще разглядывать чужие. – Ты просто привык всю жизнь смотреть в стенку, но стоит только обернуться и… – И увидеть того, кто меня туда загнал? Слова резанули по ушам, и он поморщился. Ну да, Чуя прав. Легкий стыд, который он расценил как чувство вины, лег на плечи. Это не он, но его род виноват в ситуации Чуи. Это из-за его семьи Чуя хотел умереть, не осознавая, насколько это плохое решение. Его собственная семья еще слишком давно отказалась от привычного луораветланам мировоззрения, первым, может, был еще сам Куркыль. Чуя отвернулся совсем, размазывая глазами опустевшие дома. Его плечи совсем поникли, но он упорно молчал. – Чуя, – начал Осаму достаточно тихо, чтобы не позволить ему снова сорваться с этого мнимого спокойствия. – Я последний ребенок Мити. Если мои предки не ушли отсюда, то и я не имею на это права. – Он старается говорить отрешенно, но нотка обреченности проскальзывает между словами. – Чу, Мити не сделала бы тебя таким, если бы не хотела, чтобы ты просто… Неужели ты согласишься с этим? Сотрешь с лица Земли свой дом и убьешь себя, будто ни тебя, ни твой семьи и не было здесь никогда? – А что ты предлагаешь? Пойти с тобой, чтобы и после смерти мне ничего не осталось? Сожрешь мою душу, и от Сорок не останется совсем ничего, даже Там. «Сделай все возможное, чтобы не достаться его детям». Это было слишком откровенно. И Дазаю не следовало удивляться этим словам. Он и не был удивлен, но все равно крупно вздрогнул, порадовавшись, что Чуя стоит к нему спиной. – Я не пожираю души… – Да?! А чем тогда келе вроде тебя занимаются? Вопрос остается без ответа, и Чуя победно, но не весело хмыкает. – Вот именно. Они замолкают. Чуя забывает о напитке в руке, концентрируясь на уже заснеженных крышах. Сейчас он видит их в последний раз. И он за всю свою жизнь не видел ничего, кроме них. Что будет Там? Ему хочется, чтобы он никогда этого не узнал. Хочется никогда не расставаться с этим до боли родным пейзажем. Хочется оглянуться назад и не увидеть здесь Дазая. Хочется раствориться в одном этом мгновении, чтобы не было никакого после, чтобы не помнить никакого до. Хочется, чтобы мысли рассеялись окончательно, чтобы спокойствие перестало давить сильнее с каждой пройденной секундой. – Я не хотел рождаться келе. – Вполголоса говорит Осаму. Все надежды разбиваются в секунду. Память возвращается Накахаре с чужим голосом, и он рвано вздыхает, жалея, что не убил себя сразу же, чтобы не слушать сейчас вот это все. Дазай неуверенно молчит. Чуя передергивает плечами. – Уходи. – Осаму открывает рот, чтобы возразить, но не успевает. – Уходи, если тебе больше нечего сказать. – Но этого достаточно. Просто ты не хочешь слушать. – Это ты не хочешь слушать, Осаму! Ты звучишь глупо, неужели сам не слышишь? – Я тоже ухожу. – Он поднимает глаза на обернувшегося Чую. – Я больше не живу с келе. Ты… мог бы уйти со мной. Потому что больше тебе все равно некуда идти. Чуя поднимает брови. – А… почему? – Потому что скитаться по пустоши одному не самое веселое развлечение, уж ты-то знаешь. – Он печально улыбается, отводя взгляд. – Нет… Нет. Я имел ввиду, почему ты уходишь от своих? – Чуя поднимает брови, растеряв прежний запал. Разводит руки в стороны, замечает кружку в одной из них, уже наверняка остывшую. – Я… никогда не хотел быть с ними. – Слишком честно. Слишком просто. Чуя щурит глаза, переводит их на свой чай. Этот келе убьет его. Нет, хуже. Заставит жить без души – единственного, что у него осталось, не считая деревни, которой тоже недолго еще глядеть на свет. Это безрассудно. Это… грешно в каком-то смысле.***
Медленно наступала ночь, поэтому пламя первой вспыхнувшей – его и Мори когда-то – яранги резануло по глазам. Они заслезились, размывая изображение, и Чуя действительно винил огонь – тупая боль внутри была слишком тяжелой, чтобы вылиться слезами. Следующие дома загораются быстро – сухой ветер перебрасывает искры на крыши, и вот Чуе уже кажется, что он окружен огнем. На улице тепло, как никогда, ярко, дышать с каждым вдохом все тяжелее, и Чуя надеется, что сам он тоже потихоньку станет одной из множества искорок, уничтожающей все на своем пути и слишком быстро догорающей самой. Осаму сказал, что он имеет право уйти. Кислорода на знакомых улицах все меньше. Какой смысл уходить? Может, сейчас, в эту секунду, ему нужно… Из огня его вырывают резко, так, что холодный воздух прошибает насквозь. От резкого, глубокого вдоха начинает болеть голова. Его ведет, хочется упасть на землю и закрыть глаза, но чья-то твердая рука вздергивает его, заставив стоять и смотреть. Дазай расслабленно наблюдал за треском огня. Как только Чуя уживался в этом пустынном, безликом месте? Он вспоминал, как когда-то деревня не была такой тихой – в каждом треугольничке кипела жизнь. Сказки, которые Чуя вечерами слушал от Мори с его женушкой были вовсе не сказками, а сначала былинами, потом легендами. Были чем угодно – культом, религией, вызывающей священный трепет, но точно не выдумками. Чуя наконец узнал об этом. Непонятно только, насколько поверил. Прабабушка Сорока-Создательница считалась ушедшей в другой мир и нуждающейся в жертвоприношениях. Это поселение столетия было единственным, в чем Дазай мог видеть жизнь, питаться только образом ее. И он даже себе боялся признаться, как соскучился по своей давней тоске за то, что не может полноправно войти в деревню. Смотреть на умирающий дом было больно. Больно точно так же, как и Чуе, потому что, несмотря на разницу в летах, посвященных созерцанию деревни – они оба отдали ей всю свою жизнь. Дазай жалел, что Чуя застал только конец существования Сорок. На смертном одре из близлежащего, но далекого от людей мира, Сорока-Создательница сказала свое последнее слово. Этим словом был Чуя. Коротким, но живым, как искра. Предвещающим конец своего дома. Пролетевшим мгновенно над всей историей этого места и вынужденным угаснуть до того, как коснется земли. Дазай не мог этого допустить. Но какое-то слабое чувство попискивало где-то внутри, говоря, что своими действиями Дазай нарушает не только волю Сороки, но и природную красоту. Красоту скоротечности и трагичности жизни Накахары. Что-то жестокое еще шептало ему в уши о том, что смерть Чуи может быть драматичной, интересной, только сильнее бередящей душу тем, что Дазай на самом деле ее не хотел бы. Не хотел бы? «Тебе не отвертеться от своей природы – говорил как-то Федор. – Ты хочешь затащить сюда этого мальчишку? Чем он заслужил такое?» Дазай долго задавался вопросом, почему Федор так относится к их природе. А потом украдкой заметил, как тот молится. Не Второму Ворону, подарившему им свободу келе, а первоначальному Курлыку. Вопросы отпали. Злорадства на удивление так и не появилось. Только нежная грусть и детская обида, что брат предал их дружбу. Предал братство. Не делом, но мыслью сильнее дела – молитвой. Чужому, по сути, богу. И… это было ожидаемо. Только вот теперь Осаму в темноте жизни келе остался один. Еще один не менее противный внутренний голосишко кричал: «Ты забирает Чую из эгоизма!», не замечая, что вторит словам Федора. Не замечая, что Чуя сам согласился пойти. Дазай никак не мог понять, чего ждал так долго. Действительно долго, он наблюдал за Чуей уже… почти год осознанно, а до этого? Сколько времени он «случайно» выцеплял рыжую макушку из толпы? Когда там еще была толпа. Он понимал, что что-то мешает ему поглотить его душу или познакомиться, но долго не мог осознать, что. Пока не поговорил с ним и не увидел вдруг – Чуе нужно, чтобы он был кем-то другим. Был… Кем-то. А он был сущностью, нечестью, но не человеком, в котором Накахара так нуждался. Единственное, в чем человек вообще может нуждаться – это люди. Родители, что помогут советом. Не убитые горем прародители, что расскажут сказку, как в детстве. Красивая девушка-соседка, которой можно будет таскать цветы с клумбы ее же тетки. Друг, которому потом со смехом рассказывать, как сложно было добиться ее расположения. Чуя не нуждался в существе с границы миров, способном лишить его засмертной жизни. Чуя не нуждался в жизни без смерти на горизонте. Чуя не нуждался в Дазае и никогда не будет нуждаться, чрез какие метаморфозы бы тот ни прошел. Из этого вытекала смутная тревога: имеет ли право Дазай быть с ним? Потому что сейчас кроме ухода уже за горизонт – в земли, недоступные даже и тем более Дазаю, для Чуи ничего не имело смысл. И Осаму боялся, что изменить это уже никак не получится. Потому что смерть – единственная черта, которую он не способен пересечь. В одном лишь этом он, по своему мнению, должен был отличаться от людей. Но различие кардинальное. Он все еще не человек. И он не имеет права лезть в жизнь другого человека, раз поклялся себе больше не причинять им вреда. Почему же он тогда лезет? Почему сейчас он стоит, щурит безжизненные глаза от летящего пепла и рассматривает напряженный профиль, прощающийся со всем, что было ему дорого?