век человеческий

PG-13
Завершён
173
2
Фэндом:
Размер:
29 страниц, 10 385 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
173 Нравится 23 Отзывы 43 В сборник

//

Настройки

deep into that darkness peering,

long i stood there, wondering, fearing, doubting,

dreaming dreams no mortal ever dared to dream before.

              Руки у Себастьяна всегда были холодными, а перчатки он не снимал — ни на кухне, ни в купальне, и хлопок лип к коже — и его, и графа, сутажные манжеты царапали худые распаренные лопатки, и это не имело совершенно никакого значения. Руки у Себастьяна оставались холодными, что бы он ни делал; граф вздрагивал, когда ледяные пальцы случайно — совершенно случайно, он был профессионалом, хоть и самопровозглашенным, своего дела — задевали его грудь, застегивая ночную рубашку, вздрагивал, когда ненароком касался его ладони — о, эти дети, — нетерпеливо забирая чашку, вздрагивал, когда его подхватывали на руки — и снова, какие же у человеческих детей короткие ноги, как непрактично. Себастьян не дышал. В первый раз для графа это стало таким потрясением, что он, тогда еще десятилетний и подскакивающий от любого шороха за спиной, растерял всяческое свое «графство» и прильнул к его груди щекой и виском, ухом, чтобы вслушаться. И оно не билось. У Себастьяна не билось сердце. А через два года граф понял — сердца там попросту нет. Стало ли это потрясением? Теперь едва ли. Себастьян ухмыльнулся, прищурился, полыхнул альмандинами из-под чернильных всполохов и промолчал, как он всегда молчал в таких случаях. Профессиональная, как он говорил, выправка, некая этика — когда граф ловил очередной маленький кризис и пытался сохранить на мордашке хоть толику выдрессированной в себе апатии, Себастьян методично помалкивал. Впрочем, говорить ему было необязательно — лицедейской мимикой эта его человеческая тушка обделена ой как не была, а до тошноты приапическая физиономия вызывала в половине случаев желание плеснуть в него кипятком (что милорд проворачивал каждый вторник каждого месяца как минимум), если речь шла о графе, а во второй половине, если говорить о дамах, наброситься на него в роли этого самого кипятка. Себастьяна оба варианта не прельщали. Но к первому он хотя бы привык, да и нарушать условия сделки окольными путями не хотелось. Ну шлепнет он мальчонку ментально, пройдется по нервам-струнам, легонько совсем, чтоб с ума не сошел, ну помучается он пару дней от кошмаров (будто и без того почти не спит), что ему, демонюге, легче станет, что ли? Это тело боли не ощущало, а заламывал он брови и кусал губы чистейшего развлечения ради — ну так карикатурно граф злился, так щеки дул, что будь Себастьян человеком хоть на две миллионные процента — обязательно назвал бы его умилительным. Себастьян молчал, когда граф с неверием — и какой-то не по возрасту отчаянной горячностью — попытался, видимо, протаранить ему грудину вихрастой макушкой, молчал, когда поднял на него квадратные глазища, молчал, когда прижался еще раз — вдруг ошибся, мало ли у кого сердце бьется раз в шесть минут, всякое на свете бывает, а потом снова молчал, когда граф так ничего и не обнаружил. Этика в чистом виде. Граф рос и оставался для Себастьяна «графом» — Сиэлем его звать было бы нарушением пункта хлипенького контракта, держащегося на чистой вере со стороны милорда и чистого желания развеять скуку на человеческие лет десять со стороны Себастьяна, контракта, который, опять же, нарушать не было ни смысла, ни особого желания. Хотя способов обхитрить мальчишку, будучи существом, помогавшим проектировать египетские пирамиды, было до того просто, что как-то даже пытаться не хотелось. Граф своих людских сверстников по уму явно обгонял, и обгонял во много раз, Себастьян признавал — то было ясно и очевидно, раз уж он в двенадцать лет исполнял личные приказы короны (пусть не всегда сам) и подавал лапу (пусть не всегда свою). Исполнять-то исполнял, но по-прежнему оставался всего-навсего человеческим ребенком и не более. Не пристало Дьяволу тягаться с детьми. «Видит бог» и все такое. Аминь. И здоровья королеве, милорд! Граф рос, и на третий год контракта начал понимать и подмечать в договоре дыры. Зияющие такие, очевидные. Прорехи, через которые в первый же день можно было безнаказанно вытянуть из него душонку да станцевать восвояси сытым и не обремененным обязательствами няньки, повара, экономки, садовода, закапывателя трупов за поместьем, личной гувернантки и кем еще, демоны его дери, Себастьян там заделался. Обойти условия было легко, а с нечеловеческим мышлением и хитростью, как говорится, от лукавого (Себастьян, Лукавый во плоти, воспринимал подобное за комплимент) — вообще очевидно. Графу было десять, Дьяволу — не первая тысяча лет. — Будешь Себастьяном, — граф посмотрел на него снизу вверх, прямо-таки зыркнул, попытался смерить взглядом, но вышло как-то дрожаще и не сильно убедительно. Новоиспеченный «Себастьян» подыграл, конечно же, как добропорядочный дворецкий. Тут же заступил, так сказать, на службу. — Себастьян, значит. — Он попробовал имя, покатал на языке, клыкасто улыбнулся от уха до уха и сказал: — Пусть, что ж. Так звали вашего предыдущего дворецкого? — Так звали моего пса. Графу было десять, Дьяволу — не первая тысяча лет. И в тот день Дьявола назвали в честь пса. И он согласился. Граф был ребенком капризным, непредсказуемым, самым что ни на есть избалованным. Периодически Себастьяну начинало казаться, что у него натурально случится психическое расстройство, какое-нибудь замысловатое и неизлечимое, с которым в нынешнем веке без лишних прелюдий упекали в спецучреждения. Иногда казалось, что расстройство начнется скорее у графа с этими его умалишенными бедовыми-бредовыми идеями, начнется в обязательном порядке, и королева, питавшая к нему чувства чуть ли не родительские по меркам, которые Себастьян успел тут себе отмерить, любезно организует ему поездку в Bethlem Royal Hospital, и ему, бедному, связанному сделкой мало того что с ребенком — еще и с ребенком душевнобольным, придется собачонкой (буквально) следовать за графом по пятам и прятаться там, среди дураков, в тенях от ваз из мейсенского фарфора. Может, он бы даже иногда самую малость проказничал, совсем безобидно, просто чтобы развеять скуку смертную — бессмертную в его случае — показывался бы пациентам, например, в обликах их давно почивших родственников, или цокал бы копытами из угла комнатки, так, совершенно ненавязчиво, или напевал «боже, храни королеву» из ночных горшков. Вариантов была уйма. Стоило задуматься, а не из-за таких ли как он, праздных несчастных демонов, существовали в этом мире лечебницы. Когда граф в очередной раз выкидывал какой-нибудь фортель, Себастьян аккуратненько обрывал лицу этой личины любые мышцы и нервы, чтобы оно оставалось невозмутимым на уровне восковой фигуры, и представлял, как мальчишку определят в Brislington House, в который он как-то наведался тенью в перерыве между готовкой полдника и подтиранием графу некоторых мест. В том дивном месте с человечишками обращались примерно так же, как они обращаются в аду — или как тут принято: в геенне, преисподней, инферно и все такое — с нарушившими условия сделок. Хотя там, наверное, было даже изощреннее в каких-то моментах. Себастьян взял на вооружение парочку пыток — разберется тут с неугомонным ребенком, что ж ему все неймется, и воротится к себе в родные края на родной пост. Граф периодически едва не доводил Себастьяна до греха. То ли не знал, кто ему по утрам горшок меняет с лицом блаженной экономки, то ли знал и упивался положением — шатким, хотелось бы лишний раз отметить, но граф доводил, и доводил играючи-умеючи, и Себастьян иногда втайне даже радовался, что его призвали в десять, а не наагукали кое-как года в три, иначе на его и без того ушедшую в минус бесконечность карму легло бы еще и ненарочное (почти) детоубийство. Просыпался граф в настроении, близком как раз к состоянию «детоубийства» (ребенок в поместье обитал всего один, и по контракту нужно было его защищать — даже если от самого себя), и Себастьян улыбался, дакал и кивал, пока оборачивал мальчонку в тонну шелестящего, отглаженного и отпаренного батиста и кашемира в десять слоев. Зато по итогу получалось вполне сносно и даже симпатично, если бы не извечная мина отвращения ко всему сущему. По утрам графа было почти не добудиться; ночами его мучили кошмары, он срывал горло, воя и хрипя, хватался за кольт под подушкой, и Себастьяну иногда приходилось ловить пулю то у собственного виска (стоило отметить врожденное чувство расстояния и меткость у мальчишки), то у графского, когда он размахивал револьвером налево и направо в каком-то своем бессознательно-истерическом припадке, и граф кричал, отбивался от него — хотя, казалось бы, Себастьян и так его не шибко трогал, — скидывая с постели подушки, путался в одеяле, начинал задыхаться, и вся эта вакханалия длилась, бывало, по несколько часов кряду, и под утро, забывшись обморочным сном, по времени граф успевал продремать меньше трети от жировой свечи (которые Себастьян, честно, не переносил и закупал стеариновые в огромных количествах и про запас). Себастьян будил его сначала с некоторой долей удовольствия и даже какого-то интереса, какой бывает у врача перед лицом неизвестной болезни или ученого на пороге открытия; граф, впрочем, вряд ли был открытием, зато болячкой был еще той — швырял в него дротики (и снова — поразительно метко!), валявшиеся под подушкой вместе с кольтом, потом и подушкой, а в конце концов запускал самим револьвером, который Себастьян иногда ловил двумя пальцами, иногда — зубами, зависело от уровня настроения. — Милорд, вы что же, забыли, как пользоваться револьвером? — Себастьян с блаженным лицом поднимал и взбивал подушки. — Из него стреляют. — Тебя не застрелить, — граф дулся, помятый хуже подушек — жаль его взбить было нельзя, и под глазами у него залегали глубокие тени, подсвечивая рубеллитовую печать еще ярче, еще отчетливее на бледной мордашке. — Значит, решили, что пробить мне голову самим револьвером куда реальнее, чем пулей? — Эффект неожиданности. Себастьян вздыхал, а с учетом, что сердце у него в самом деле не билось, выглядело и звучало это еще более отвращено, чем могло — и должно — было быть. У графа от раздражения аж щеки зеленели. Нравилось все-таки Себастьяну его выводить — мальчишка фонил так, что за раз наесться можно было на добрых полгода вперед. А он его так регулярно по пять раз на дню кормил, а меню-то какое было! И гнев, и возмущение, и даже ненависть проскальзывала иногда на десерт, но у графа она была какая-то без перчинки и даже близко не острая, скорее безвкусная, тягучая и пристающая к зубам. Граф ненавидел, но как-то номинально-машинально, больше на словах, чем на деле; взрывался, конечно, и чашками швырялся (сколько же дорогущего Sèvres Себастьян по доброте душевной спас), и кричал, и пощечины давал (в прыжке), даже тростью пытался махать, но ненавидел без вот этой человеческой пылкости, не рьяно совсем, скорее даже думал, что ненавидит. Не было в нем сил на ненависть. Себастьян оставался без сладкого и перебивался чем мог: ночными кошмарами, отвращением, завистью, тоской. За эти эмоции он, положа руку на небьющееся сердце, ответственен не был. Граф сам себе успешно устраивал моральную травлю, его даже подталкивать не приходилось — хватало взгляда на детей, держащихся за родительские руки на улице, хватало сальной улыбки очередного барона, чтобы нырнуть в круговорот воспоминаний. Честное слово, за ним наблюдать подчас было сплошным удовольствием. Человек-театр. Театр бесконечной трагедии в прокате. Иногда граф сутками не вылезал из постели, забившись в самый угол, и в такие дни у Себастьяна во рту делалось прогоркло и солено; невкусно мальчишка горевал, в такие моменты — невкусно. Себастьяну порой его всхлипы поперек горла вставали, казалось бы — ешь не хочу, столько энергии фонтанирует, столько эмоций живых, человеческих, кровоточащих и болящих, а Себастьян не мог — и все. Проглотить его мимолетную злость от пересоленного блюда было куда вкуснее, чем давиться густыми клубьями чадного, квелого отчаяния. — Ну что же вы, милорд, — Себастьян беззвучно вырастал в углу комнаты с закрытыми шторами. — Совсем не ешьте. Давайте я принесу молоко, теплое, с медом. Из-под пухового одеяла доносилось глухое: — Уйди, а. Но приказом не было — метка на руке не горела. А граф фонил таким откровенным одиночеством, что у Себастьяна аж клыки ныли. — Хотите, может, сладкого? Фрукты? — он умасливал мальчишку, подбираясь все ближе, скользил над полом — не шел, парил, чтоб не спугнуть шагами и без того трясущееся от ужаса. — Чай? Граф молчал. Себастьяну не надо было его видеть, чтобы понимать, что он чувствует — отчасти так работала связь контракта, отчасти — их собственная связь, неволей сплетшаяся-пронизавшая за все те моменты, когда Себастьян не давал этой душе улетучиться на самой грани. — Хотите, позову Мэйлин? — предлагал, когда граф забивался еще глубже, вжимался в самую стенку. Мужчин он боялся, хоть и не показывал, да и страх этот обуздывать кое-как да научился — с ним, по крайней мере. Но в такие дни вздрагивал даже от него, существа по природе своей бесполого, настолько не отдавал своим мыслям отчета, настолько глубоко падал в бессознательный ужас. Себастьян звал Мэйлин, впихивал ей молоко с медом, персики, уже помытые и порезанные, и прислуге строго, может, даже, с неким анафемским мороком за плечами — стопроцентного эффекта ради — наказывал графу на глаза не попадаться. Мэйлин его развлекала как могла, несла какую-то свою околесицу, исправно отпаивала молоком, поправляла подушки, а Себастьян оборачивался тенью и замирал то под тумбой, то под балдахином, неустанно следя, чтобы с его душой ничего не стало, чтобы в любой момент вмешаться, если понадобится. Как именно вмешиваться — не знал. Не хотел говорить, если откровенно, потому как-то было совершенно непрофессионально по его личным меркам и по меркам любого уважающего себя демона — тем паче высшего, тем паче высшего из высших. Если душа начинала чернеть — она теряла свой вкус, свою уникальность и, соответственно, привлекательность для всякой нечисти, до коей Себастьян, скромняга по натуре, не брезговал себя время от времени принижать. Но у мальчишки душа не чернела. Шла паутинками трещин кое-где, тряслась, металась в агонии, но оставалась по-прежнему белоснежной, теплилась солнцем-золотом по краям, искрилась изнутри, переливалась перламутром-серебром; такую встретить-то удача раз в несколько человеческих поколений, а заполучить… Себастьян за эту душу половину ада бы перебил. Мальчишка боялся — так, что рвало, так, что приходилось менять ему опостылевшие простыни с одеждой по несколько раз за ночь, боялся так, что револьвер из пальцев выпадал, до изнеможения боялся. Себастьян этому страху рациональной причины не находил. — Я же здесь, милорд, — садился на колено перед кроватью, контролируя мысленно, чтобы огонь в свечах дышал-чадил мерно и не тух. — До самого конца. Вы под моей защитой, знаете же. По контракту я не дам вам умереть, пока не выполните свою цель. — Контракт то, контракт это… — граф шуршал одеялом, кутаясь с головой, в размере уменьшаясь так, что терялся в горах подушек и метрах простыней. Себастьян решительно не понимал. Граф боялся не его — не учитывая определенные дни, когда шатался ото всех мужчин без разбора, даже если эти «мужчины» были кое-где гладкими, как фарфоровые куклы, и мужчинами звались исключительно формально; боялся чего-то, чего даже Себастьян с его уровнем восприятия всеми органами чувств не видел, не слышал, не ощущал. Ну не было вокруг угрозы, а если какая и осмеливалась возникнуть — так он ее уже закопал за Лондоном десять раз и удобрил Félicité et Perpétue в саду. — Вы не доверяете нашему контракту? — Себастьян сидел неподвижно, и на лице у него не отражалось ни единой эмоции. Их и не было. Кроме непонимания, разве что. В самом деле, мальчишка или не знал, что у него в услужении сам Дьявол, или намеренно ломал драму от скуки или еще чего, но Себастьян в нем лжи не чувствовал, только не в такие моменты, и понимать его существу, опирающемуся на чистые ощущения эмоций, становилось еще тяжелее, еще невозможнее; его он не боялся, смерти — тоже, все те, кто приходили к нему в кошмарах, были мертвее мертвых. А граф боялся. Все равно боялся. — Я никому не доверяю. И ничему, — отвечал. Разбитый. И невкусно, ну невкусно это было, не нравилось Себастьяну ломать клыки о задеревеневшие куски ужаса и еще какой-то эмоции, гремучей смеси всего самого уродливого и стыдного, отчего-то стыдного. Не мог он понять этого ребенка, что там в этой по-детски огромной голове творилось. Мысли-то демоны не читали. Только чувства. А чувствовал мальчишка столько, что Себастьяна накрывало. Топило. Заливалось в уши. Лезло в рот так, что отплеваться хотелось, и липло к коже, и все это вперемешку, какой-то пропащей кучей, тленной и тлеющей волной. Иногда Себастьян диву давался, как граф еще в самом деле с ума не сошел со всеми этими бурями-ураганами внутри, как еще душа оставалась непорочной после всего. И Себастьян за эту душу готов был биться — и бился, когда приходилось, и снова готовился, чтобы биться опять и опять, потому что на такую-то душу слеталась гадость всех мастей. То маньяки, то жнецы, то жнецы-маньяки, то еще всякая дрянь разношерстная, успевай только графа хватать да бежать, чтоб кусок не отгрызли. — Я же не кто-то, — Себастьян отвечал так тихо, что голос словно раздавался изнутри, не снаружи. — Вы ли не знаете, с кем заключили контракт? Граф отмалчивался. Вздыхал, снова вспыхивал мириадами таких ажуров-паутин эмоций, каких Себастьян за всю жизнь еще ни у кого не имел счастья наблюдать. Там клокотали и сожаления, и тоска булькала, и преданность, откуда-то взявшаяся, и вина, кислая на вкус и ледяная на ощупь. Было много чего. Но больше всего всегда было страха. Через несколько дней граф приходил в норму, возвращался к делам, ставил подписи где надо и иногда где не надо, если Себастьян не успевал доглядеть, готовя очередной пудинг, ездил на встречи, сам их назначал, отдавал привычные дурацкие приказы в духе прополоть весь сад или сбегать на другой конец Англии и проверить, не готов ли там в ателье наряд на очередной бал. И каждое его действие сопровождалось страхом. Сочилось слизью ужаса, пузырилось липким неверием. У страха в целом оттенков было бесконечное множество, как и любая эмоция не была монохромной. Себастьян за века научился отличать один от второго, третий от пятого, научился понимать низменные желания, похотные, корыстные, чистые — редкость, конечно, лживые. А у мальчишки не понимал. Потому что пульс у него не сбивался даже с заряженным дерринджером у виска. Он не жмурил глаза, летя в пропасть. Это было нечто иное. Совершенно иное. И только прибавляло душе драгоценности, значимости, вкуса прибавляло. — Надоела мне эта повязка, — граф сетовал, хмуро глядясь в запотевшее зеркало. — Не мог, что ли, куда-нибудь на шею запечатать. Шарфы проще носить. Себастьян щурился и отвечал: — Чем ближе метка к глазу — тем проще демону услышать зов хозяина, милорд. — И тем сложнее хозяину от демона убежать. — Совершенно верно. И Себастьяна обдавало волной туманного, колкого, неприятного тепла, какое бывает, когда окунаешь промерзшие на морозе человеческие пальцы в кипяток; зудело под языком, ломило в горле, пакостно так, даже по демонским меркам пакостно, но в такие моменты это ощущение затмевало успевший стать вынужденно-родным вкус страха. В такие момент граф на несколько секунд переставал бояться. Парадоксально и совершенно нелогично. Люди всегда были существами непоследовательными и притом скука какими предсказуемыми. Но графа было ни прочитать, ни предугадать. Иногда Себастьяна это забавило, иногда — раздражало. Иногда хотелось вскрыть мальчишке черепушку и покопаться прямо пальцами, даже излюбленные перчатки снять, чтобы точно ухватиться хоть за какую-нибудь мысль, развернуть ее, рассмотреть под линзой, расковырять и прожевать, чтобы понять, что там творится, в этой бедовой-то голове. Из чисто медицинского, так сказать, интереса. Потому что граф все еще был болячкой, а не открытием. — Себастьян. — Шепот раздался на грани слышимости в послемрак комнаты. Скорее мысль, чем голос — настолько тихо, на одном только выдохе, ленное движение губ и не больше, расслабленные связки, ломаная ухмылка и предвкушение. Одно на двоих. Он появился тут же — шагнул из своей каморки прямо в покои графа, чтобы не терять время на человеческий метод передвижения. По ночам было откровенно лень и неактуально, все равно никто больше не видел. — Да, милорд? Граф уставился на него сонно-заспано, осоловело моргнул и потер кулаком глаз с печатью, и на секунду на его лице проскользнуло до смешного искреннее удивление. Забыл, наверное, что демоны — существа ночные. И во тьме видят лучше, чем при свете дня. — Просто проверил. — Проверили? — Проверил, — кивнул. На щеке у него отпечаталась складка подушки. Графу было тринадцать, Дьяволу — не первая тысяча лет. Себастьян промолчал, недвусмысленно намекая продолжить. — Проверил, примчишься ли ты по первому зову в ночи, когда мне даже ничто не угрожает. Как верная собачка. Графу было тринадцать, Дьяволу — не первая тысяча лет. И в ту ночь Дьявола поманили к ноге, как пса. И он прибежал. — Примчусь, очевидно. Таковы условия контракта. — Себастьян как всегда стоял во фраке, идеально отглаженном, без единой складки. Он не переодевался на ночь, не понимал понятия «спать» как таковое и по утрам не хотел застегивать пуговицы и одевать второй мясной мешок. Первый хотя бы дулся смешно. — По условиям контракта ты не даешь мне умереть, не врешь и слушаешься приказов. — Истинно так. Граф растянул губы в подобие улыбки: — Но я не отдавал приказ, и моей жизни ничто не угрожало. Моментами Себастьян снова возвращался мыслями к тем прелестным заведениям для душевнобольных и распределял их с мальчишкой по очереди в разные — кто кого раньше и сильнее доведет до безумия этими недомолвками, двусмысленными намеками и постоянным напряжением. — Но вы позвали. — В голосе задребезжало, всего на миг, что-то первородное, истинное, замасковое, если можно так сказать. Сердце у Себастьяна не билось. — Но это не был приказ. У графа — колотилось как бешеное. — Мне уйти? — Губы сами растягивались в оскале, клыки знакомо зудели, а по нутру разливалась долгожданная сладость, не порченая горечью и тяжестью на корне языка. Драгоценная. — Останься, пока я не усну, — граф переворачивался на другой бок, оставлял спину отрытой ему, демону, и через несколько минут уже сопел. А Себастьян оставался до самого утра, стоял там же, в тени, перебирал ниточки-узелки чужих эмоций, хитросплетения чужих желаний и мечт, арабески трещин на оболочке души, все такой же паточно терпкой, все такой же неизмеримо бесценной. В какие-то дни граф нарочито отстраненно велел оставаться, пока он не уснет, а когда не велел — Себастьян все равно клубился тенью где-то за дамасковыми шторами, потому что нарушением контракта, в сущности, это не являлось, а мальчишка еще не научился формулировать приказы — не говорил же не оставаться. Не уточнял. Просто отвечал, что можно идти. Но можно — это же не нужно. Себастьян все равно не спал — не было это свойственно их виду, а так получалось хоть за чем-то коротать время. Помимо осточертевшей полировки перил, столовых приборов, горшков, туфель и что там еще могло быть наполировано. В ночи, когда Себастьян стоял над душой — буквально, — граф спал не так беспокойно. Спал в целом. Не вскакивал в бреду, не отбивался от иллюзорных рук, не швырялся револьверами и просьбами-криками его не трогать. Себастьян, честно, своих внутренних кодексов не нарушал до последнего. Демоны могли вмешиваться в человеческий мыслепоток, убеждать могли, склонять к блуду и пороку, к принятию нужного и выгодного им решения, да что угодно, а еще могли оплетать чужие мысли собственными, заворачивать метущее сознание в одеяло нездешнего спокойствия, потусторонней отчужденности, чтобы не дать сойти с ума. Демоны могли. Но редко возможностью пользовались — и то лишь первой, ради собственной выгоды, а какое там уже дело до чужой головы. Душу можно высосать сразу, не дожидаясь, пока она почернеет под гнетом глупых человеческих чувств. — Чего ты так смотришь? — граф отодвинул чашку, чуть не плеснув на бумаги, залез рукавом в невысохшие чернила, возвел глаза к потолку и чертыхнулся. — Контролирую. Чтобы вам ничего не угрожало. — Себастьян улыбнулся и на секунду показал клыки, поддразнил. Графа не впечатлило, как ни прискорбно, но что-то шевельнуло внутри, на такой кроткий миг, что уловить не получилось. Вспышка — и все. — Прямо сейчас моему душевному равновесию угрожаешь ты. Видишь, — потряс в воздухе перемазанными листами, — до чего меня довел. — Ой ли? — Забавный же он был, этот мальчонка. Себастьяна на четвертый год начали искренне смешить какие-то его деланые черты. Еще бы перестал жить с неуемным страхом за плечами — так вообще бы ему цены через раз не было. — Но я не чувствую от себя угрозы вашему здоровью. — А я — да. Сгинь с глаз. Приказом это не было. Они научились вот так общаться: Себастьян понимал намерение и его серьезность через жжение в метке. Не жгло — граф щетинился просто, характер показывал, зубки точил, а если горело — Себастьян послушно ретировался. Выходил за дверь, создавал искусственный отзвук шагов по коридору, а сам тут же втекал под дверь и устраивался где-нибудь под столом, такой удобный, компактный, маленький демонюжка. И сейчас: как бы с глаз сгинул, а с остального — нет. Формулировки же точной не было, какие к нему претензии? Вполне добросовестно. На четвертый год то ли граф поубавил уровень изрыгаемой в каждом слове желчи, то ли Себастьян уже просто отрастил кожу до того толстенную, что перестал замечать, но отношения у них как-то сами собой улучшились. По им одним, конечно, понятным меркам, но Себастьян уже не пытался лишний раз получить чернильницей в лицо, чтобы сглотнуть перечный гнев и заесть хрустящим раздражением, как и не пытался вывести на эмоции — бесполезно все это было. Граф и так эмоционировал бесконтрольно и безостановочно. Просто Себастьян не понимал. Это был другой вопрос. А еще больше вот этого вихря — уж увольте. — Я знаю, что ты тут. — Граф подпер голову кулаком и скривил губы. Пыхнуло чем-то ярким, но снова неуловимо быстро. — Выходи давай. Себастьян так и остался под столом. Замер — хотя не то чтобы статичные тени двигались сами по себе, но на всякий случай. Потом подумал, не будет ли забавным прямо графу в ноги и плюхнуться, отдавить наполированные ботиночки, но как-то отмел эту идею. Тактикой выбрал игнорирование. Не пойман, как говорится… — Выходи, Себастьян. Это приказ. Это приказ, то приказ, в печенках уже эти приказы у Себастьяна сидели. Потянуло из тени против воли, чуть ли не насильно — все-таки договор, каким бы номинальным ни был, все еще оставался договором, — выдрало рывком из убежища и кубарем выплюнуло, но хоть не под ноги. Рядом. — Да, милорд? — Себастьян состроил лицо настолько невинное, насколько понятие невинности в целом могло применяться к Дьяволу. — Что такое? — Это ты мне расстарайся объяснить, что такое. — Не понимаю, о чем вы. — Если смотреть вот так с пола — с графом они были что-то около одного роста. Что там полголовы разницы — можно ее отрезать спокойно, все равно за полчаса отрастет, даже волосы так же лягут. Главное себе отрезать, не перепутать. — Что непонятного было в слове «сгинуть»? — граф вздохнул, а Себастьяну щеку лизнуло редким весельем, искренним-искрящимся. Развлекается, значит. Прямо куда деться. А раньше кипяток в ладони выливал за «не такой» чай. — Сгинуть, мой господин, это исчезнуть. Совсем. В экзорцизме, если изволите. Вы хотите меня изгнать? Граф прищурился и приподнял бровь. На манжете у него остались синие пятна-разводы. — Из своей комнаты. — Нужно уточнять такие важные детали. — А то ты не понял. К боку прильнуло-боднуло почти незнакомое чувство человеческого удовлетворения. Необычный он был, этот мальчишка. Глазищи синие, глубоченные, конца-края нет радужке. Радовался черт пойми чему, боялся тоже черт пойми чего. — Не понял, милорд. Ну что же вы. Знаете же, мы, пешки, слушаемся приказов беспрекословно. — Отсиживаться у меня под столом — это беспрекословно, по твоему мнению? — и как же ластилось к бокам это ощущение, молочно-круглое, мягко-ситцевое, неизведанное; граф прежде так ярко не фонил чем-то хорошим, что же это такое, решил своего демона до боли в животе раскормить? — Но я же сгинул. С глаз. Долой. — Прищурился хитро, раз уж граф тут решил от самого себя отказаться, что ж, пусть, Себастьян тоже побудет не-собой и даст тушке вдоволь побыть человеческой. — Какие претензии, ваша светлость? — Крутишь договором, как хочешь, — граф закатил глаза. Под языком кольнуло секундой раздражения, а потом во рту разлилась такая сладость, что зубы свело. — Что же это вас так… — аж запнулся. — Позабавило? — Представил, как ты прилипал к столу. Врал и не краснел. Смотрел сверху вниз — Себастьян так и остался на полу, сам его же утром и чистил — и улыбался. Не ломано, как всегда это делал, а искренне. Не широко, не склабисто, подняв только уголки губ. А у Себастьяна чуть голова кругом не пошла. Какая-нибудь ментальная. Но если бы реальная могла — обязательно по-настоящему бы пошла, от такого-то прилива энергии. Неужели ему для такой пищи всего-то надо было попрятаться пару годиков у мальчишки под столом? Поразительный ребенок. — И все? Граф пожал плечами и вернулся к бумагам, переписывая размазанное. Себастьян от негодования чуть не всхрипнул, а потом поймал себя на этом негодовании и уже чуть не всхрипнул от самого факта. Все-таки в человеческой личине человеческих реакций полностью не избежишь. — Мне сгинуть? — спросил на пробу, чуть заметно склонил голову к плечу и зыркнул снизу вверх. — Сгинь, — граф кивнул. А метка так и не запылала. Себастьян не знал, как давно граф его обнаружил, и не знал, как вообще такое возможно для человеческого ребенка. Он не дышал, телесным не был никоим образом ни в едином проявлении, ничто не могло его выдать, и это — факт. Но граф догадался, почувствовал как-то, и, о, Себастьян страждал эту душу. Сидеть где-нибудь неподалеку вошло в привычку примерно так же, как вошло одевать по утрам и купать по вечерам. Естественно и само по себе. Себастьян клубился меж книжных полок, растекался под балдахином, притирался за кроватью и даже в собственной тени графа; так повелось и так прижилось, и окажись на месте этого ребенка любой другой человек — сошел бы с ума как минимум, а по-хорошему убил бы себя прямо в тот же день от этого невыносимого, непрекращающегося ощущения присутствия и немигающего взгляда из-за спины. У нормального человека развилась бы паранойя, но граф нормальным не был, не в обиду, конечно, и чувство страха со временем фонить стало все меньше и меньше; Себастьян иногда поскрипывал половицей, или перелистывал страничку книги, или ронял со стола какую-нибудь неважную бумагу, и от графа тут же пыхало чем-то, что описать конкретнее, кроме как просто «хорошим», было невозможно. Ощущение постоянного присутствия его успокаивало, и он перестал велеть остаться на ночь — знал просто, что Себастьян и так никуда не уходит. Но и не спешил приказывать показаться в привычном виде; Себастьян тушил свечи, желал спокойных снов, выходил за дверь, а затем тут же вполне очевидно и со звуковым сопровождением тенью скользил обратно, пошелестев или шторами, или заструившись на миг по простыням, и граф ни отчернял, ни отбелял. Всех все устраивало. Мальчишка хоть начал спать по-человечески, а Себастьян ел, как подобает хоть маломальски уважающему себя демону. Но кошмары никуда не девались. Иногда граф все равно вскакивал в постели посреди ночи, загнанный, взмокший и потерянный, и звал уже на чистой привычке, инстинктивно, но это были не приказы, это был зов, и Себастьян тут же выскальзывал из тени, вырастал рядом: — Милорд, ну что же вы опять, — говорил тихо, потому что громкие голоса графа пугали, наталкивали на память о криках ликующего зала, пришедшего купить живой товар по частям. — Вы в поместье. Тут только мы. В вашей комнате. А этажом ниже первоклассный стрелок, если вас это успокоит. Даже двое, но второй уже второклассный. Граф цеплялся за одеяла побелевшими пальцами, и его колотило как тогда, в самую первую ночь. — Принести вам чая? — предлагал. Как еще его отвлечь, этого ребенка? Ему ничто никогда не помогало. — Сиди. Здесь сиди, Себастьян. Будь здесь. Это приказ. Это приказ — будь здесь всегда, пока я сплю, и пока бодрствую, и когда засыпаю, — захлебывался вязкой слюной, как всегда у него бывает перед рвотой, — когда просыпаюсь, будь здесь. Это приказ. Приказом это не было. А отчаянной мольбой — да. — Буду. — Себастьян кивал, осторожно, едва касаясь помогал графу вылезти из кровати, вел в ванную. — Я ведь и так всегда здесь, знаете же сами. Вы же меня чувствуете. Его рвало желудочным соком, пеной и слюной вперемешку с кровью. А потом снова, и снова, а потом он падал без сил, и Себастьян умывал его, подхватывал на руки — совсем не вырос, что же такое — и нес на кровать. — Себастьян. К ладоням ластилась надежда. Ее он сразу узнал, как узнал бы доверие и привязанность. — Да, мой лорд? — Когда ты заберешь мою душу, — дышал хрипло, через нос. — Где я… буду? — Не знаю, — не врал. Не по контракту — не хотел просто. — Поглощенные души, можно сказать, сливаются воедино с теми, кому теперь принадлежат. Если говорить очень грубо: вы станете частью моей силы. Сиэль посмотрел на него из-под опущенных ресниц, а потом накрыл глаз с меткой ладонью, погладил ласково, и Себастьяна обдало сухим жаром, сахаром-песком и спокойствием, какое раньше он от Сиэля не чувствовал. Графу было четырнадцать, Дьяволу — не первая тысяча лет. И в ту ночь Дьявол назвал его по имени. И это не стало ложью. — Как думаешь, — просипел, охрипший, и Себастьяну подумалось точно сейчас напоить его теплым молоком. — Как скоро это случится? — Уж не знаю. Зависит от вас. В комнате стоял осенний холод. — От меня… а если через двадцать, нет, тридцать лет? Себастьян улыбался — знал, в темноте не увидит, но по голосу поймет точно. — Хоть семьдесят, милорд. Что для меня эти декады? Тепло колыхнулось и сменилось сыростью, сродни настоящей сырости лондонского октября; Сиэль на секунду прикусил губу, а потом все исчезло. И сухая жара, и ветер-волнение, все. Ничего не осталось. Демонам не было суждено понять людей. — Холодно, — вышло отрешенно. — Иди сюда. И Себастьян пошел. Нырнул под одеяло, замер истуканом, не двигался, а граф прильнул лбом к его груди, как тогда — ища сердце, — и глубоко вдохнул. — Ты тоже холодный. Всегда. — В этом теле кровь циркулирует весьма условно — только чтобы в нужный момент политься из раны, если меня заденут прилюдно. В остальном это, считайте, — хотел сказать «подделка» или «пустышка», — просто удобная кукла. Граф промычал что-то, но не отпустил. Прижался еще ближе, пальцами вцепился в рубашку, дернул на себя как-то порывисто, злостно что ли, а потом полыхнул таким чувством удовлетворения, что Себастьян обязательно задохнулся, если бы в целом дышал. Ах, вот оно что. И в самом деле, никогда Сиэль не был нормальным даже близко. — Милорд, уж простите мне эту вольность, — шепнул куда-то в макушку. — Но вас в самом деле так успокаивает присутствие демона в настолько непосредственной близости? Граф не ответил; посопел какое-то время, но Себастьян по сердцебиению чувствовал — не спит. А потом так же тихо обронил: — Ты сам сказал: «я — не кто-то». Тишина повисла трескучая и сухая, ломкая. А ничего больше и не было нужно. Себастьяна позабавило просто, как мальчишка к нему привязался все-таки, каким великолепным будет момент поглощения этой души — преданной, доверчивой до последнего, чистой; это же надо было выловить такую на этом пропащем веку, чудо какое-то, в самом деле. — Совсем не боитесь? — больше из вредности, чем из чего-то еще. Дьявольщина в чистом виде. — Кого? Тебя, что ли? — граф хмыкнул ему в грудь. — Для кого-то, кого я должен по всем определениям бояться, ты завариваешь слишком вкусный чай и полируешь вилки слишком самозабвенно. — Это — мои обязанности дворецкого. — В таком случае это — мой выбор не бояться своего дворецкого. Поразительным он был, этот человеческий ребенок. По-настоящему поразительным. Утянул в постель Дьявола, без тени страха высмеял, а потом уснул, прижавшись щекой к груди, где никогда о ребра не колотилось сердце. Удивительный. Неповторимая душа, одна на целое поколение, если не на три. В какие-то дни его не в меру аристократичная натура так и рвалась наружу, и он капризничал совсем как пять лет назад, воротил нос от сладостей, приготовленных ровно точно так же как в тот раз, когда его было за уши не оттащить, пыхтел на все, что подворачивалось под руку, был, в общем, обычной версией себя, только чуть помладше. Себастьяна на пятый год, если честно, раздражать перестало. Ко всему, все-таки, привыкаешь. Да и не было у них теперь этих кинжалов и искр во всяком взгляде, вражды непонятной и безмолвной. Скорее баловство и потворствование этому баловству. Сиэль его исправно кормил — лучился доверием, благодарностью даже иногда, вспыхивал радостью и успокоением; страх, впрочем, никуда не делся. Притаился где-то на задворках, иногда напоминая о себе, и Себастьян только на шестой год понял первопричину. Глупый человеческий ребенок боялся, что демон, привязанный к нему контрактом на крови, оставит его. Боялся оказаться один, боялся, что даже душа его будет никому не нужна в посмертье, даже податься теперь будет некуда, все врата для него будут закрыты, что под землей, что над. Да Себастьян бы скорее рассеял себя по ветру, чем упустил такую душу. Только вот Сиэль этого не знал. И не то чтобы Себастьян о чем-то жалел, сейчас или когда-то, просто все это было забавно, забавно в какой масштаб разрослось непонимание с обеих сторон. Один не понимал чужого страха, другой — не понимал, что за него готовы — и будут — убивать. Себастьян промолчал. Приказа не было. Приказов вообще становилось все меньше от года к году. Теперь это все чаще были «я бы хотел» или «давай», и пришло то ли смирение, то ли повиновение, но Себастьян в любом бы случае делал как велено. Но без жгучей боли в метке — единственном месте, где он в целом мог испытывать боль — все равно было чуточку приятнее. На шестой год контракта Себастьян узнал, что у графа астма. При очень, вообще-то, неудачных обстоятельствах. Мальчишка кашлял, заваливаясь на бок, белел губами и щеками, заходился в приступе так, что глаза закатывались; на простынях оставались кляксы выхарканной крови. — Милорд, — Себастьян поддерживал его под поясницу, чтобы не задохнулся, не давал запасть на спину — иначе не вдохнет потом, проходили уже. — Скоро прибудет доктор, привезет настойку из лобелии. К вечеру уже будет здесь. Давайте я пока принесу грелку с солью, положите на грудь. Сиэль хватал его за руку, цеплялся трясущимися пальцами: — Сиди, — хрипел так, что едва слова получалось разобрать. — Пусть принесет Мэйлин. И Себастьян раздавал приказы, слуги носили грелки, компрессы, тазы с теплой водой, а сам сидел — на кровати сидел, прямо на самой постели, и граф его не отпускал, в бреду цепляясь то за штанину, то за манжету, чуть не отрывая запонки, не отпускал ни на шаг, уязвимый и потерянный человеческий ребенок. — Милорд, вам нужно поесть, — Себастьян убеждал и сам не понимал зачем, что ему стоило стряхнуть с себя эту тоненькую ручонку. — Отпустите меня приготовить вам бифти, от него обязательно станет лучше. — Нет, — граф сжимал пальцы еще сильнее, тянул на себя так, словно мог сдвинуть Дьявола с места этим-то тельцем, худющим и болезным. — Нет. Останься. Это приказ. И Дьявол вздыхал, садился поближе, чтобы граф не тянулся и лег уже наконец; поправлял грелку на груди, не давая ей остыть. Странно было видеть обычно всего такого самостоятельного и холодного графа в подобном состоянии; Себастьян на его счет никогда иллюзий не питал и прекрасно знал, какие они — человеческие дети, да что дети — люди в целом, но граф редко позволял себе так открыто нуждаться. Было забавно. Не то чтобы слишком, но все-таки. Мальчонка строил из себя черт пойми что столько лет, чтобы теперь вот так метаться в бреду и из всех возможных людей в мире тянуться и искать именно его, именно существо, находящееся с ним рядом исключительно выгоды ради. — Я буду здесь, — отвечал. А сам щурился, когда в плечо мокрым носом тыкалась привязанность и благодарность. О, люди. — Мой лорд. Граф открывал глаза, и звезда густо-тяжело отливала потухшим цирконом, искрилась эвдиалитом, пошедшим трещинами и сколами, мерцала изъеденным турмалином; красиво это было, нездешне красиво, потусторонне. Дьявольски. Себастьян думал: сколько же в этом ребенке уже нечистого, сколько копоти течет по его венам, сам ведь не видит, не замечает в упор, как привязка к демону пускает яд прямо в кровь. А душа все не чернеет. Удивительный мальчик, с таким и договор раньше времени разрывать не хотелось. В конце концов, когда еще найдется достаточно сильная душа, чтобы его призвать и выдержать? Чтобы его заинтересовать. Когда граф засыпал, Себастьян все-таки уходил — варил аррорутовые каши, рисовые пудинги, даже зная, что все равно отвернется и не съест, выстирывал мокрые от пота покрывала, проверял поместье. А потом неизменно возвращался и садился обратно в постель нарочито громко и явственно, чтобы граф почувствовал, как прогибается под его весом матрац, шелестит жаккард; его это до странного успокаивало, а Себастьяну не составляло труда лишний раз пошуметь. Иногда граф метался в постели так, что Себастьяна чуть не выпинывал, и в такие моменты приходилось переступать через свою профессионально-демоническую этику, некоторые религиозные — так сказать — убеждения и даже принципы, чтобы лезть-таки мальчишке в голову ментальными жгутиками и оборачивать натянутые нервы тенями-одеялами, успокаивать метущие мысли и утешать дребезжащую, бьющуюся в агонии душу. Слишком ценна она была, слишком много силы в ней заключалось. Такую одну поглотишь — по цене станет равносильной тысячам, десяткам тысяч простых душ, ничего собой не представляющих. Дьяволу она была нужна. — А где вы обитаете, — граф шелестел чуть слышно, булькал воспаленными легкими, сам, наверное, не понимая, что говорит. — Где ты жил раньше? Какой он — ад? Себастьян понятия не имел, как объяснить человеческому ребенку, что есть геенна, что есть сама Пеклоярость, как облечь в слова пространство метафизическое, не поддающееся упаковке в людское представление о сущем. Ад не бытовал в однородности, то был Хаос в чистом виде, глотка энигмы, дуальность в бинарности, дух без материи и материя без духа, Темнота первородная. Бездна. — Ад любой, — отвечал. Ни ложь, ни правда. — Каким вы его представите. Он подчиняется намерению, понимаете, подстраивается. Ад — это не место, это его отсутствие. Как прореха в мироздании. Тоннель в никуда. — В никуда… — граф вторил эхом, глухим и ветреным. — Ты пришел из ниоткуда? Смысла разговор не имел ровно так же, как не имела попытка объяснить нечеловеческие явления человеку. — Да, милорд. Можно сказать и так. Сказать можно было как угодно — слова о несуществующем в мирских плоскостях договором не считались ни за ложь, ни за истину. Ни плюс в карму, ни минус. Ничто — в никуда из ниоткуда. Виска робко, самыми кончиками пальцев касалась надежда, обернутая в доверие. Ласкала почти, неуверенная, пряталась тут же и снова выглядывала из-за пустоты. И все-таки удивительным был этот человеческий ребенок. Себастьян позволял себе улыбнуться в знакомо-бархатный сумрак; графа успокаивала, обнадеживала мысль о принадлежности. Даже принадлежности ничему, пустоте. Не был он нормальным. Нисколько. — Тогда пусть это будет ад, — шептал. — Мне нравится. — Нестрашно совсем? — Себастьян видел во мгле так же, как люди видят при свете; щеки на болезненно-белом лице полыхали, глаза слезились, подернутые жаром и дымкой, расфокусированные и смотрящие куда-то сквозь. — Ты уже спрашивал. — Ответ тот же? Граф закрывал глаза и молчал, а Себастьян и так знал. Смешные они, эти люди. На седьмой год контракта граф дорос Себастьяну макушкой до плеча — и это без каблуков. В кровати с ним стало лежать еще теснее, но Себастьян не жаловался; привычка таиться в тенях переродилась-переросла в привычку укладываться рядом всякую ночь. Только так граф теперь спал, только в этом находил хоть какое-то утешение, и забавно было смотреть на это обнаженное-уязвимое, человеческое до боли, вьюжащее за ребрами, колотящееся в грудной клетке-тюрьме, было в этом что-то паточно сладкое, и Себастьян пристрастился с годами, свыкся незаметно. Граф не приказывал, Себастьян не спрашивал — ложился молча, ему и двигаться-то не было нужды, так, условно-живая подушка на гигантской кровати, но мальчишка к нему жался, сворачивался в клубок под боком, льнул к груди и так засыпал, убаюканный знакомой тишиной; отсутствие дыхания и сердцебиения его больше не отвращали на каком-то чисто биологическом уровне, и Себастьян снова убедился — ненормальный. Совершенно. Не отталкивал его ни холод кожи, ни неподвижность. Себастьян знал, что людей мертвые тела пугают, и пусть он не был мертвым в широком понимании слова «смерть», пусть это была жизнь иного рода, поддерживаемая другими механизмами и процессами, графа это не тяготило ни капли, словно это нормально — спать на недышащем теле. Словно так у всех. Себастьяну было все равно в крайней степени. Что валяться мешком с костями в кровати коморки на первом этаже, что на втором в кровати подороже — все ему было едино. Спать он не спал, отдых тоже оставался понятием не особо доступным, потому что он не уставал — физически точно, по крайней мере, а вот так приласкать к себе душу, привязать намертво, затянуть петлю на тонкой шее — это демонам всегда было только в плюс. Так вкуснее потом, сытнее. Всегда добровольно отданная, любящая душа на вкус ярче любой другой. А граф его любил, тут любому становилось ясно, ясно как божий день. Граф его любил. Отчаянно. Безысходно. Себастьяну нравилось — ничего личного, всегда приятно ежедневно набивать эфемерный желудок таким потоком ярчайшей энергии, приятно ждать, когда пробьет час. Любовь как таковую Себастьян не понимал. Понимал, точнее, но условно, на каком-то ассоциативном уровне — все-таки не первую тысячу лет жил и не одну сотню любящих душ сожрал. Любить сам он не мог по определению, в диапазон его сущности это никоим образом не входило — он мог голодать, смеяться (впрочем, юмор его тоже пролегал далеко от рамок людской этики), злиться, раздражаться, но любить? Этого не закладывалось в основе, самом фундаменте его существа, безо всяких религиозных подоплек и двойного дна. Демоны не любили, потому что просто не были людьми — единственным способным на «любовь» видом. Вот и все. Ничего личного. Себастьян к чувствам графа непосредственно причастен не был никак. Никаких мыслей он ему в голову не вкладывал, ничего сверх меры и своей служебной задачи не делал, лишний раз не трогал, комплиментами не раскидывался — не дамочкой же граф был, в конце-то концов, — в общем, не была эта любовь на его совести, совсем никак. А Сиэль все равно любил. Потешный человеческий ребенок. Себастьяну самую малость льстило, но не более чем собственный подлунный статус верховенства и все такое. Его любили уже столько раз, что даже удивлять перестало — процесс этот оказывался необратимым и как правило закономерным в одиннадцати из десяти случаев, потому что так была устроена человеческая голова. Люди влюблялись в тех, кто старался им угодить, кто идеально исполнял просьбы, делал все, как велели и даже чуточку больше — чистые биологические инстинкты и телесные реакции. Сиэль это тоже понимал, но чувства контролю не поддавались. Не полному, по крайней мере. Он молчал, а Себастьян все равно знал. Как тут было не догадаться? Было ли ему это нужно? Не то чтобы. Эта душа бы и так и так стала лакомейшей за последние пару сотен лет; любовь сталась не более чем благолепным дополнением к последнему аккорду, мелодичным отзвуком предсмертного крика в круговороте сансар. Граф молчал, а Себастьяну все-таки было не в той степени не плевать, чтобы говорить что-то самому. На восьмой год контракта дела приняли совсем уж карикатурный оборот. Граф теперь приказывал — «приказывал», дважды в кавычках — Себастьяну самому обнимать его во сне, и какой мелочью это казалось в сравнении со всей той грязью, что ему велели предыдущие хозяева, прямо даже смешно. Но Себастьян обнимал, сердце у него все так же не билось, а у графа зато — из груди выходило. Но Себастьян молчал, когда граф прижимался к нему теснее, молчал, когда клал свои руки поверх его, молчал, когда замирал в неуверенности и снова прятал ладони под подушку. Этика в чистом виде. Приказов что-то делать не звучало, а Себастьяну самому не было ни смысла, ни желания. Всех все устраивало, а если не устраивало или не всех — что ж, у «не всех» перманентно оставалась уникальная возможность приказать и получить желаемое. — Вкусно, — поднимал глаза и зыркал хитро из-под длинных сполохов, посеребренных селенитовыми поцелуями лун; графу было восемнадцать, а половина головы у него уже успела поседеть. Сделки с Дьяволом ни для кого не проходили бесследно. А душа оставалась все такая же белоснежная. — Keemun? — Не стоит, милорд, это просто моя работа. — Себастьян развлекался, сопоставляя воспоминания о вылитом в руки кипятке и нынешнюю картинку. — Нет, в этот раз Lapsang Souchong. — Вот оно как, — глаза отводил, уставлялся в чашку. Прямо бери и рисуй, все равно никто не поверит. — Вкусно. И такое случалось часто, так часто, что у Себастьяна от постоянной немой благодарности натурально начало свербить в носу — настолько сильно и искренне граф ему был благодарен, все еще проживал чувства так же ярко, как в десять, это в нем с годами не менялось. Меню у Себастьяна расширялось исправно. Извечный страх сменился редкими всплесками неуверенности и постоянным наитием если не спокойствия, то хотя бы чего-то очень похожего; чем ближе граф подбирался к своей цели, тем умиротвореннее становился — то ли смирение приходило, то ли приближение желанной мести так услаждало, но к девятнадцати Сиэль совсем перестал бояться. — Спасибо, — говорил, когда Себастьян застегивал платиновые пуговицы ему на рубашке. — Извольте, милорд. Это просто моя работа. А граф рдел, но глаза больше не прятал. — И все равно — ты же хорошо ее делаешь. — Помнится мне, прежде вы не брезговали бить меня по лицу и пытаться застрелить, ваша светлость. Как же он все-таки фонил ярко, приходилось между делом отбивать и гнать всякую низкосортную дрянь, слетающуюся на вспышки-пожары такой души. — Я был ребенком, — говорил. И улыбался. — Несносным и раздражающим, стоит заметить, признаю. Но все-таки ребенком. — Вы для меня, граф, ребенком останетесь, даже если проживете еще тринадцать раз по столько же. — Себастьян упивался сиянием души, отламывал от оболочки по кусочку совсем, снедал за раз по чуть-чуть, не вредил даже — седина ведь никак на здоровье не отражалась — не мог устоять перед такой жизненной силой. — Даже, наверное, все двадцать. — Ты такой древний? — граф теперь с уверенностью принимал предложенную руку, не с уверенностью даже — с удовольствием открытым и явным, с готовностью. Ждал, пока подадут. Желал. Себастьян был древнее половины цивилизаций, наблюдал за становлением первых государств, склонял к разврату аккадских царей, толкал на грехи базилевсов, нашептывал авгурам лживые знаки, развязывал войны от скуки, прелюбодействовал с первыми понтификами — Дьявол жил столько, сколько жило-дышало само мироздание. Но маленькому графу об этом было знать необязательно. — Такой, мой лорд, такой. Может, даже умру с вами на одном веку, — не врал, а шутил. Научился-таки человеческому юмору, прожив в поместье бок о бок с простыми слугами. — Если свезет. Граф не верил, но на всякий случай парочку раз внутренне колыхался — Себастьяну в скулу отдавало-кололо беспокойством, а потом тут же зализывало успокоением. Занятно все это было. — Я к двадцати вообще, наверное, побелею, — граф перебирал волосы, глядя в зеркало, пока Себастьян готовил ванную. — Ты почему не седеешь? Будто не знал. — А хотите? — Себастьян смотрел из-за плеча, а взгляд знакомо падал на поблекший со временем ожог-клеймо с кадуцеем. — Могу поседеть. И облысеть. Даже женщиной могу обратиться, хотите? — Не надо, — вздыхал беззлобно, закатывал глаза. Сам от себя отвыкал без повязки за столько-то лет. — И так нормально. — Нормально — это не идеально. — Себастьяна иногда так и подмывало прощупать грань этой души, где же там рубеж, порог слома, когда от бездны стопу отделяет неполный дюйм. — Может, все-таки сменю личину? Что думаете? Вам как нравится? — Никак. Оставь так, что люди подумают? Граф Фантомхайв всю жизнь появлялся с одним камердинером, а тут резко поседел и решил сменить на нового. Не поползут ли слухи? Себастьян лил в воду лавандовое масло и щедро сыпал селитру. — Не то чтобы резко… — знакомо выверенными движениями складывал нагретые полотенца. — Скажете, что предыдущий камердинер оставил свой пост или трагически умер, защищая вас, если хотите, чтобы эту мою личину поминали добрым словом — в карму зачтется, и вот вы, убитый горем, взяли на замену молодую, очаровательную даму. — Разве я, убитый горем, не должен был взять кого-то похожего на умершего тебя? — граф забирался в ванную, усаживался, по привычке обняв ноги и уложив подбородок на острые колени. Фонил потихоньку тоской и нежеланием, но больше искрил весельем, граничащим чуть ли не с удовольствием. — Я обернусь женским обликом этого же тела. — Перчатки Себастьян начал снимать на восьмом году контракта. Кожа к коже графу было приятнее, а ему лишняя порция простого человеческого счастья явно не мешала. — Скажете, что это — сестра почившего дворецкого. — Не нужно, — худющий он все-таки был. Ростом вырос, а кости так и торчали — сколько бы сладостей ни ел, как бы Себастьян его ни откармливал годами по часам. Ни дать ни взять охотничья салюки королевы. — Все хорошо, я же говорю. Таким и оставайся. До последнего. Граф всегда теперь брезжал медово-карамельной радостью, стоило только услышать о конце, о «последнем». И кого только в здравом уме и полноценном рассудке могла так тешить мысль о слиянии с демоном, мысль о лишении души — вечном, неотвратимом, самом огромном грехе. О конце цикла перерождения, о нескончаемой бездне, неизведанной пропасти, клацающей сотнями челюстей и извивающейся тысячами бескостных щупалец-рук. Но графа тешило, и тешило искренне. — И все-таки, — щурился снизу вверх, простой как два шиллинга и все такой же непонятный, удивительный не то что по человеческим — по дьявольским меркам. — Мне интересно. У тебя совсем никаких процессов в теле? Ты не стареешь? — Смотря, что вы подразумеваете под «ты», — Себастьян растирал кожу, привычно начиная с острого шейного позвонка. — Если «я» в этой оболочке — нет, не старею. Это тело условное, я могу запускать и прекращать в нем любые процессы по надобности, будь то кровотечение, кашель или сердцебиение. Если речь об истинном «я» — ответ, впрочем, тот же. Демоны не стареют. Растут — да. Эволюционируют, если угодно, обращаются, меняют форму, но понятие старости к нам не применимо. Граф смотрел, по привычке вытягивая руки под касания, щурился недоверчиво. — Сердцебиение? — Из всего сказанного вас заинтересовало только оно? — Ты что, — толкнулось голой обидой в грудь, обдало сухим холодом предплечья. — Не мог тогда заставить сердце биться? — Когда именно, милорд? — Себастьян расплывался в улыбке, не слишком потусторонней, не слишком человеческой, ровно такой, какой граф ее и называл — «своей». — Из всех случаев, когда вы засыпали у меня на груди. — В самый первый раз, — поддевку игнорировал, не замечал даже. Привык, очаровательный. — Еще тогда. — Мог, — не врал. Мог ведь. — Не видел смысла. Вы же хотели только правды, и это была она, желанная правда. У демонов нет сердца. Не в искренности ли вы тогда нуждались? Сдается мне, честность вас в то время услаждала куда сильнее. Я вам никогда не лгал. И не солгу. Воздух влажно лип к коже, забивался в нос удушающе-пряной лавандой, мерцал крошевом-кружевом привязанности, доверия и полного принятия. Вкусно и сытно. Граф думал о чем-то своем, смотрел сквозь, пока его одевали, а перед сном прошептал: — Сделай, чтобы сегодня билось. И Себастьян сделал. У Дьявола билось сердце. — Девяносто четыре, — граф улыбнулся. Зима выдалась необычайно холодной в тот год. Ему было девятнадцать, а Дьявол знал, кому сколько отмерено. — Я посчитал. Девяносто четыре удара в минуту. Тебя что-то волновало, Себастьян. Необыкновенная душа его призвала, в самом деле необыкновенная. — Ой ли? — сдвинулся в кровати так, чтобы удобнее было накинуть графу на плечо сползшее одеяло. — Волновался, как бы не проспать завтрак, милорд. Мальчишка фыркнул. Ему было девятнадцать, а для Дьявола прошел миг, вздох — шаг во времени, условном и мнимом, несуществующем вне циферблатов. — Ты невыносимый. — И все-таки как-то вы меня выносите. — Мне приходится. Выбора нет. — Так прикажите сгинуть, — посмотрел глаза в глаза. Сколько он таких за жизни повидал — ультрамариновых, бездонных пропастей, всех и не сосчитать уже. — По-настоящему. В первый год прислугу смущало само положение вещей, как так — дворецкий и сутками не выходит из господской спальни. На второй год поползли сплетни. А на третий все прекратилось; граф разорвал помолвку, ничего не объясняя, запретил леди Элизабет появляться в фамильном поместье — на том и порешали. Себастьян порешал. Профессиональная этика? Дьявол плюнул на нее из-за человеческого ребенка. — Не прикажу, — выдохнул одновременно обреченно и облегченно. Смиренно. Накрыл комнату теплом; Себастьян проглотил тут же, не облизнулся только. Вкусной была человеческая любовь, неповторимой. Такой души — особенно. — Нехорошо это, милорд. Все-таки нехорошо, — из чистой вредности и интереса, зная заранее и ответ, и мысли, и даже взгляд. Вот именно такой — из-под веера ресниц, подернутый, разнеженный. — Можете помириться с леди Элизабет, уверен, она вас примет. — Я не хочу. — Вот так просто. Взбалмошный, упрямый и уверенный, что тогда, что сейчас. — Я не хочу, вот и все. Что у нас с ней будет? Я твой и всегда был. Я исчезну из ее жизни, когда нас свяжут узы, так не лучше ли исчезнуть сразу, пока уз нет? Оправдываться граф умел виртуозно, фактами крутил как хотел, из любого щекотливого разговора выскальзывал с завидной грацией. Изворотливый и языкастый, взращенный спорами с Дьяволом — не услада ли для глаз? — Как вам угодно, милорд. В любое время я могу убить каждого, чьи слова вас не устроят. — Красиво поешь, — хмыкнул и закинул руку, притягивая к себе ближе. Себастьян послушно пододвинулся. — Так ведь не только пою. Наверное, вы уже со счета сбились, скольких я ради вас убил. Балдахин граф приказал снять несколько лет назад. А Себастьяну нравилось клубиться там тенью, уютно было, пыльно и по-свойски. В графской кровати, впрочем, оказалось не хуже. Но все равно — не то. — Убивать ради меня — это убивать из собственной выгоды. Разве нет? — Все так, милорд. Все так. Ресницы у него уже тоже белели. Обрамляли выцветшие кианиты, отбрасывали на щеки длинные тени. По человеческим меркам красиво, и по ним же — страшно. Дьявол не мыслил категориями правильности и неправильности, мораль мог попрать, на остальное — плюнуть, причем вполне нефигурально. Было ли чем-то из ряда вон выходящем дворецкому ночевать в постели собственного господина? Себастьяну было все равно. Сиэль спал, кошмары ему больше не снились — разве что изредка, и то проблема решалась ладонью в волосах и рукой на талии, и душа была в безопасности. Что там люди думали, что говорили, Дьяволу дела не было никакого; в объятиях-тисках у него трепыхалась желанная душа, и он держал ее, держался за нее, и времени оставалось мало. По человеческим меркам, по его личным. В поместье на десятый год контракта больше не было никого. Кто-то умер, кто-то ушел, кого-то отослали — значения не имело. Никогда не имело, если уж откровенно. Для графа — точно. Для Себастьяна? Подавно. И повязка на глаз теперь забывалась где-то в ворохе одежд. — Я похож на него, — сказал граф в один день. Себастьян растирал ему ноющие плечи. — Хорошо его помню. Так хорошо, словно вчера виделись. Ни тоски, ни отчаяния не взметнулось. Себастьян объял его мысли тут же, на первом еще слове, не дал завихриться. Слишком привык к другой пище, жгуче-лиловой, паточно-сахарной, по-человечески искренней. Привык к доверию и любви. — Ничего не могу сказать, милорд. Я с ним не виделся. — А жаль, — вздохнул. Откинулся Себастьяну на грудь. Сердце приличия ради стукнуло пару раз, поприветствовало, можно сказать, и снова стихло. — Он был бы хозяином куда лучше меня. И не растянул бы контракт на столько лет. Себастьян запустил руку в заснежено-лунные вихры, кончиками пальцев погладил затылок и шею; проглотил вязкое-вязкое доверие, куснул благодарность клыком. Хорошо было. Правильно. — Я уже говорил, время не имеет для меня значения. Пусть это будет год или сорок, век или два. Пока я — продолжение ваших рук, ваше оружие и щит. Пока не пробьет час. Граф уже почти не вставал с постели, когда шел одиннадцатый год контракта. — И все равно. — Пусть так, милорд. — Себастьян улыбался ему в шею, скалился скорее, потому что как графу теперь не нужно было закрывать глаз, так и Дьяволу сохранять личину до конца человеческой. — Но мой хозяин все же вы, и не пристало сравнивать себя с кем-то другим. Сиэль не горевал больше; раны затянулись, зарубцевались уродливо, самобытно легли вавилонами шрамов, а душа не почернела. Так и не почернела. Поразительный он был, этот Сиэль Фантомхайв. Сиэль, не Сиэль. У души имен не было. — Хотите теплого молока? — перчатки Себастьян больше не носил — когти рвали любую ткань. А граф не боялся. Ни когтей, ни порезаться. — С медом. — Хочу, чтобы ты остался. — Ах. Точно, — щелкнул пальцами, и поднос появился сам по себе, завис в воздухе аккурат около руки. — Забыл уже, как это удобно — не быть человеком. — А ты им когда-то был? — граф фыркнул, прихлебывая молоком. Не ел уже почти. Себастьян обнял его крепче поперек талии, подтащил повыше на собственной груди, чтоб не подавился. Что-то ему это напомнило. — С вами — ближе всех разов. А их, поверьте на слово, было немало. Ой как немало. — Не верю я тебе. Худые ребра под рукой чуть не трещали. Сиэль ничего не говорил, ластился только пуще прежнего — все равно никого не было, а перед Дьяволом не соврешь никому, даже самому себе. — Верите, — хмыкнул. — Чувствую — верите. И правда чувствовал. Доверие взвевалось на корне языка знакомой маслянисто-карамельной вязкостью, приставало к клыкам, липло к нёбу. — Тебе не соврешь. — А зачем? — гладил по худым кистям, и запястная косточка под нечеловечески-длинными пальцами ходила туда-сюда, тонкая и ломкая, почти уже искрошенная. — Зачем врать мне, господин? — Ради развлечения? Под подушкой много лет уже не лежало ни дротиков, ни револьверов. Граф спал с чудовищем в одной постели — и не боялся. А уж чудовище могло защитить его получше любых пистолетов. — Вы никогда не умели веселиться. — Я был занят поручениями короны, — легкие у него хрипели, и не помогали ни отвары, ни травы. Ничто уже не помогало. — Если ты забыл. — Спешу уверить, что был занят ими с вами наравне. Иногда — даже несколько сильнее. — Цену набиваешь. В комнате было светло. Свечи не горели здесь месяцами. Пыль ложилась горками на затхлые, отсыревшие книги, сбивалась бортиками между полок, вихрилась комьями под кроватью и висла в воздухе, квелом и хворном. — Ни в коем разе, милорд. — Голос дребезжал, отражался от стен, звенел под потолком и тонул в подушках. Сиэль притирался макушкой под чужой подбородок, щекой в излюбленном жесте укладывался на невздымающуюся грудь. — Просто говорю правду, как и всегда. — Как и всегда, — вторил. И любил. Сильно. Отчаянно любил, как Дьявола, наверное, не любил еще никто и никогда. Любил так, что ломило кости под тяжестью этих его взглядов, под гнетом искренности, проклюнувшейся из недоверия и опасений, из страха и жажды мести. Сиэль любил так, как должен был ненавидеть. После всего пережитого, после всего увиденного. Должен был сойти с ума и шагнуть с моста, должен был отчаяться, потерять рассудок, осквернить собственную душу, очернить сомнениями и затаенной обидой, злобой на мир. А он любил. Вместо этого — он любил. Смешной человеческий ребенок. Необыкновенный. Интересный. Неразгаданный. — Может, все-таки, хоть десерт? — Себастьян не был на кухне так давно, что, казалось, забыл уже как это — готовить. — Настоящий. Схожу, как прежде, сам приготовлю. Руками. — Этими-то? — граф брал его ручищи в свои, переплетал подрагивающие пальцы с неестественно-длинными, и пергаментно белая кожа контрастировала с агатово черной до абсурда красиво. Не по человеческим меркам. Уже не по человеческим. — Всю посуду перебьешь. Сиди уже. И Себастьян сидел — куда деваться? Приказов не было уже столько лет, что подчиняться просьбам стало второй натурой. Забавными же они были, эти люди. Даже Дьяволов приручали. — Как же хорошо, все-таки, — Сиэль не двигался, так и лежал у него на груди, и острые лопатки ходили туда-сюда, пока он дышал. Пока дышал. — Что не будет больше никаких Фантомхайвов. Никого не останется. Представляешь? Порочный круг замкнется. И ничего больше не будет. Так хорошо. Себастьян половину слов улавливал уже только по мысленной связи, другую половину разбирал по хрипам, складывая звуки в знакомые слоги, но понимал все равно. Он Сиэля бы и вовсе без слов понял. По взгляду. Выдоху. Вытянутой в жесте ладони. Прищуру и изгибу губ. — А как же корона? — шепнул в макушку. — Королева? — Пусть королева призовет себе на службу Дьявола, — выплюнул с таким несвойственным презрением, что Себастьян даже подивился. Вот оно, значит, как. Интересно. — Если по ее душу хоть кто-то придет. Забавно получалось. — Но Дьявол уже на службе, — заправил длинную белую прядку за ухо, чуть не царапнув кожу когтями. Граф прильнул тут же к руке, доверчиво потерся щекой. — И по ее душу не явится, даже погибая от голода. Даже если это будет последняя душа в мироздании. — Потому что моей хватит, чтобы наесться так надолго? — Потому что из-за королевы ваша душа и досталась мне, господин. Молчание между ними давно перестало давить. Тишина не угнетала, не отворачивала; давно уже человеческое в этой постели перестало быть человеческим. Кроме любви. Жгучей, живой. Пульсирующей, бьющейся под кожей, — только она и была, только она и осталась. Причинно-следственные связи могли быть любыми; вини королеву, ни вини, вини предшественников, первых Фантомхайвов, отца или мать, хоть весь род — толку-то было, что тут оставалось? Подходил к концу этот век человеческий, неправильный от и до, в корне своем неправильный, испорченный, опороченный и погрязший в тайнах и лжи, потонувший в обманах, недомолвках, ссорах и предательствах. Час приближался. — Я рад, — сказал. Шевельнулся кое-как, обнял за плечи. Прижался тесно-тесно, щека к щеке. Одно сердце не билось, второе — готовилось вот-вот замолчать в унисон. — Что все так вышло. Я ни о чем не жалею. И он не врал. Себастьян знал, что не врал. Только не ему. Больше нет. — Нестрашно совсем? — Себастьян видел во мгле так же, как люди видят при свете; щеки на болезненно-белом лице впали совсем, глаза слезились, подернутые жаром и дымкой, расфокусированные и смотрящие куда-то сквозь. — Ты уже спрашивал. — Ответ тот же? В воздухе заискрилось веселье. Полыхнуло напоследок — да так ярко, что на миг глаза заслепило. Сиэль улыбался. — Я выбрал не бояться, — просипел. — Забыл? А потом накрыло такой волной, что на секунду затопило не только комнату — все нутро затопило, всю сущность, залило глаза, уши; задушило почти, обняло полностью, окутало собой, забрало в себя на долю мгновения, на самый краткий из возможных мигов. Так Сиэль его любил. — Не забыл, милорд, — то ли сказал, то ли подумал. — Не забыл, Сиэль. А потом сделалось холодно. И Дьявол подумал: почему предпочел тогда правду? Что ему стоило запустить на минуту мышцу в груди. Девяносто четыре, подумал. И что его тогда так волновало, в самом-то деле? Уже и не вспомнить. Душа еще была здесь. Не рвалась никуда, теплилась еще в груди, ждала преданно и слепо. Забавными же все-таки были люди, какими забавными. Дьявол коснулся губами холодного виска; вплел когтистые пальцы в сполохи серебра, северные сияния, заснеженные леса-водопады. А потом накрыл душу собой, обнял, зарылся в вихрастую макушку, рукой цепанул острое плечо, притянул за худую лопатку, пересчитал серпантин позвонков до самой поясницы. — Будешь Себастьяном, — Сиэль посмотрел на него снизу вверх, прямо-таки зыркнул, попытался смерить взглядом, но вышло как-то дрожаще и не сильно убедительно. Умилительный человеческий ребенок. — Проверил, — улыбнулся, прищурившись, хитрый-хитрый, — примчишься ли ты по первому зову в ночи, когда мне даже ничто не угрожает. Как верная собачка. — Останься, — шепнул. Попросил, — пока я не усну. Душа пригрелась внутри, открылась, беззащитная, доверчивая, любящая. А Дьявол сосчитал до девяносто четырех, мазанул губами по влажной-соленой щеке и остался. Все равно остался. Даже если он уже спал. Все равно остался. Девяносто четыре, подумал. Ноль на ноль. Чем ближе метка к глазу — тем проще демону услышать зов хозяина. И тем сложнее хозяину от демона убежать. Уснувшая звезда густо-тяжело отливала потухшим цирконом, искрилась эвдиалитом, пошедшим трещинами и сколами, мерцала изъеденным турмалином; красиво это было, нездешне красиво, потусторонне. Дьявольски. Ждал, пока проснется. Что для него эти декады? Ждал. Даже если после вечного, неотвратимого, самого огромного греха уже не просыпались.
Примечания:
173 Нравится 23 Отзывы 43 В сборник
Отзывы (23)