***
Он уже давно потерял счёт времени. Всё было одинаково: утро, день, вечер, ночь, и почти каждый — боль и унижение. Исключением являлись только те дни, когда на дежурстве была сестра Кан. Му Цин считал дни до её дежурства, и за день до успокаивал себя мыслями о том, что завтра так не будет. Завтра его разбудит тихий голос и мягко предложит поесть, похвалит, если он съест хоть немного. Но сегодня не такой день. До её дежурства ещё два дня, а сегодня... сегодня его опять будут бить и унижать... но он будет держаться, потому послезавтра их снова разбудит тихий голос молодой, не самой опытной, но человечной медсестры Кан. Се Ляня увели на приём к психиатру. Цин сидел один в палате, когда в коридоре послышались шаги. Это были не легкие и пружинистые шаги Се Ляня и не тихий стук каблуков сестры Кан. Они были тяжелые. Эти шаги всегда несли за собой тревогу, сейчас особенно. Му Цин свернулся на кровати, натягивая до подбородка одеяло, как будто оно могло его защитить. Дверь с громким скрипом открылась, и Му Цин замер, не дыша. — Ну что, зверёныш, пора мыться. — сказала санитарка, грубая, крепкая, с голосом как наждачная бумага. Она вошла в палату с другой, помоложе. Обе в резиновых фартуках и голубых перчатках, которые, кажется, всю жизнь будут сниться Цину в кошмарах, вместе с белыми халатами. Он прижался к стенке кровати, широко расширив глаза, как у животного, загнанного в угол. — Встань, быстро! Конечности онемели, он не двинулся. — Говорят же — встань! Чё, не слышишь?! Резкий рывок за руку. Он попытался вырваться, но его держали крепко, буднично. Как предмет, который нужно перенести из точки А в точку Б. — Не хочешь по-хорошему, будет по-плохому. Они тащили его по коридору, босиком, в больничной пижаме. Он спотыкался, падал, его рывком поднимали, да так, что казалось, сейчас руку оторвут, как крылышко у печёной курицы. Хотя в такие моменты он и чувствовал себя как курица, как что угодно, только не как человек. Его притащили в ванну. Серо-желтая плитка, с подтеками на стенах. Проржавевший кран и душ, раковина с отбитым углом, деревянная покоцанная - как и вся эта больничная скамейка. - Держи его, а то дергается. - Я и держу. Рот бы ему еще зашить. Его бросили мимо скамьи и стянули пижаму. Быстро, будто это не человек, а мешок с грязным бельём. Цин заскулил, прикрываясь тощими руками. Хотелось спрятаться, провалиться, исчезнуть, умереть... что угодно, только бы не испытывать это унижение. - Да ладно тебе, чего визжишь, - усмехнулась одна из них, - Насмотрелись мы на такие тела. Ты не первый. - И к тому же нет тут ничего такого, на что можно посмотреть. Вода хлынула ледяная, без предупреждения. Му Цин вздрогнул, дернулся - за что получил подзатыльник по мокрой голове. - Стоять сказали! Сейчас намылим тебя, красавец. Мыло скользило по коже, грубые пальцы терли, не щадя. Цин всхлипывал, стуча зубами от холода. Он не понимал, что больнее - холодная вода, стыд обнаженности, грубая мочалка или то что он больше не человек. Просто тело, без чувств, которое моют как пол. Иногда они разговаривали между собой, будто его и не было. О графике, других пациентах, об ужине. Он слышал это, как будто это доносилось из другого мира, как включенный на фоне телевизор. Когда закончили, ему бросили жёсткое полотенце. Он не вытирался, просто сел завернувшись в него на скамейку, дрожащий, мокрый, как тряпка. Кожа горела. Душа - будто вырывалась наружу. Казалось, пора бы уже привыкнуть, принять это, как что-то обыденное. Но что-то внутри него протестовало, что-то до сих пор болело, топило за справедливость. Та часть души, которая все еще верила, что за ним кто-то прийдет. Заберет из этого ада. И он сможет снова жить как человек. Как тогда, в далеком детстве. Когда не было побоев. Когда единственной проблемой было то, что отец не купил шоколадку. Когда была мама. Но ее больше нет. И отец, если и прийдет за ним, то скорее убьет на месте. И не будет больше шоколада, не будет сказок о светлом будущем, не будет тепла рук и поглаживаний перед сном, не будет тёплого "люблю". Никогда. Уже не будет... Он смирился.***
Се Ляня выписывают. Мысль била по голове набатом и му Цин чувствовал, как подкатывает паника и холодный пот. Он.. Останется один? В этом кошмарном месте, в этих серых стенах, не знающих сочувствия, в руках санитаров, презрительно относившихся к пациентам? Кроме Се Ляня ведь никого рядом не было, разве что сестра Кан была добра.. Но она не могла стать для него опорой и константой, которой был для него Се Лянь. Му Цин тихо паниковал. Не показывая, ведя себя при Се Ляне как прежде - во всяком случае, он так считал. Хотя сам Се Лянь наблюдал отстранённость и натянутость товарища, но не вмешивался - это было личное. В день выписки Му Цин зарекся вести себя равнодушно. Как будто все хорошо. Но с каждым шагом Се Ляня приступ накрывал его все сильнее - разум застилала тьма, руки потели и дрожали. Се Лянь подошёл к двери, и взявшись за ручку, обернулся в Цину, изображая кривоватую улыбку. Он тоже волновался. Му Цин встретился с ним взглядом - в его глазах плескались осколки надежды и безумие. Жуткое зрелище. Они поддерживали зрительный контакт уже минуту, и Цин знал, что если не отведёт сейчас взгляда, то не сможет. Отпустить, забыть, закрыть эти воспоминания. Но он продолжал смотреть, и спустя несколько секунд будто щелкнул спусковой крючок - Цин метнулся к Сe Ляню и вцепился в руку. Ноги не удержали и подкосились. Покрасневшие глаза смотрели на Се Ляня почти умоляюще и панически. Му Цин пытался выдать хоть слово, но горло подводило и издавало лишь хрипы. Прокашлявшись, он смог прошептать: - Прошу.. Останься.. Он ненавидел просить и умолять, но ситуация переломила его как щепку об колено - он был готов на любое унижение, лишь бы Се Лянь остался рядом. Последний замер в шоке, но через мгновение он перехватил руку Mу Цина, мягко опустив её, и снова посмотрел в его болезненно-жуткие глаза. Его друга трясло крупной дрожью и он, не в силах подвести его, сказал одно: - Я вернусь за тобой, Цин. Ты не останешься здесь.***
Два месяца Се Лянь жил в родительском доме, но душой он всё еще оставался в той холодной палате. Совесть грызла его методично и неумолимо, как ржавчина точит сталь. Он не просто скучал — он чувствовал себя предателем, который сбежал на свет, оставив друга в беспросветном тумане. Его раскаяние было деятельным и громким. За каждым семейным обедом Се Лянь воздвигал Му Цину невидимый памятник, воспевая его таланты и добродетели. Он пытался доказать, что Му Цин — это не «лишний рот», а потерянная часть их семьи. Отец, чье терпение таяло, как лед в кипятке, лишь раздраженно отмахивался: «Мне не нужны лишние дети». Мать же видела в этой привязанности опасную зависимость. Психолог подтвердил её опасения: Се Лянь излечился от своей травмы, только переключив всё внимание на того, кому было еще хуже. Му Цин стал для него смыслом выживания. Фэн Синь же буквально задыхался от ревности. Этот призрачный мальчишка, которого он в глаза не видел, занял в мыслях Се Ляня трон, на котором раньше законно восседал он сам. Когда доводы закончились, Се Лянь перешел к войне. В ход пошли разбитая посуда, разорванные тетради и демонстративные голодовки. Дом превратился в поле боя. Громовой голос отца сотрясал стены: — Ты ведешь себя как малое дитя! Тебе пятнадцать лет! Но Се Лянь был глух. Все слова матери о невозможности «просто забрать чужого ребенка» обрушивались на него как дождь на камень, не оставляя следа. Развязка наступила внезапно. Когда Се Лянь в очередной раз начал свою тираду о том, какой Му Цин замечательный, Фэн Синь сорвался: — Хватит! — рявкнул он, вскакивая. — Ты ведешь себя так, будто этот Му Цин — единственный человек на свете! А я? Что я для тебя значу?! Разве не я был рядом, когда всем было плевать?! Се Лянь застыл, а потом его лицо исказилось в гневной гримасе. — Ты бессердечный! Ты ничего не понимаешь! — выкрикнул он. — Му Цин один! Ему некому помочь! А ты… ты думаешь только о себе! Слова ударили Фэн Синя под дых. Он развернулся и вылетел из комнаты, оглушительно хлопнув дверью — так, что дом вздрогнул. В гостиной остался только накал ярости. Отец, окончательно потеряв контроль, схватился за ремень: — Я тебя проучу, раз по-хорошему не понимаешь! Но госпожа Се, словно щит, заслонила сына собой. — Не смей! Не тронь моего ребенка! — В её голосе звенела сталь. Она оттолкнула руку мужа и, не сдержавшись, нанесла ему пару звонких шлепков по плечу: — С ума сошел?! Ремень на него поднимать?! Отец застыл, его ярость мгновенно сменилась жгучим стыдом. Он опустил руки, глядя на дрожащего сына, и в груди разлилась горечь за собственную слабость. Они осторожно усадили Се Ляня на диван. Мать взяла его обмякшие ладони в свои. — Солнце… скажи мне правду. Почему это так важно? Почему именно он? И Се Лянь сорвался. Сначала это были лишь всхлипы, но потом слова хлынули потоком, как прорванная плотина. — Цина всю жизнь обижали… Его били. В больнице к нему относились как к скоту… Никому не было до него дела! — Се Лянь захлебывался слезами. — Мне стало его жалко. Мы были вместе каждый день. Он цеплялся за меня, как утопающий за ветку… мама, мне самому стало лучше рядом с ним! Я начал есть, потому что должен был кормить его! Он поднял на родителей глаза, полные невыносимой мольбы. — Я ушел, а он остался. Один в том аду. Я чувствую вину, мама… Я скучаю по нему. Он такой хороший… он умеет всё: шить, готовить, убирать. Он очень умный! Пожалуйста… давай заберем его. Я не смогу жить, зная, что он там умирает. Мать крепко прижала его к себе, поглаживая по волосам. — Всё, всё, зайчик… Тише. Я поняла тебя. Не плачь. Она обернулась и встретилась взглядом с мужем. Тот сидел молча, сцепив пальцы в замок. Его лицо было суровым, но в глазах больше не было гнева — только тяжелая, мрачная задумчивость. Глядя на разбитого, рыдающего сына, он впервые за два месяца по-настоящему осознал: это не каприз. Это вопрос жизни и смерти. — Ложись спать, солнце, — тихо прошептала мать. — Утром мы решим, как вернуть твоего друга.***
Ночь окончательно окутала дом, погрузив его в ту звенящую тишину, которая бывает только после большой грозы. Лишь в коридоре тускло мерцал огонёк лампы, отбрасывая длинные тени на закрытые двери. Се Лянь наконец уснул — измотанный, с мокрыми от слез ресницами, он вцепился в край подушки так крепко, словно боялся, что хрупкое обещание матери растворится с рассветом. Мать вышла из его комнаты, осторожно, до щелчка, прикрыв дверь. Отец ждал её в гостиной. Он сидел в густом полумраке, не зажигая света, и его фигура казалась высеченной из камня. Она опустилась рядом на диван и устало положила ладонь на его плечо. — Ты видел его, — прошептала она, и её голос дрогнул. — Он же весь себя извёл. Мы можем потерять его, если будем и дальше стоять на своём. Он просто сломается снова, и на этот раз мы его не соберем. Отец нахмурился. В этой темноте его лицо казалось старше, а суровые черты — мягче. Он тяжело вздохнул, и этот звук был полон накопленной усталости. — Я никогда не хотел брать на себя лишнюю ношу, — глухо отозвался он, глядя в пустоту перед собой. — Воспитывать чужого ребенка, когда наш собственный едва дышит… Но… — он замолчал, невольно взглянув в сторону коридора. Там, в комнате, спал единственный человек, ради которого он был готов пойти наперекор своим принципам. — Ради Се Ляня. Ради его покоя… может, и стоит. Мать кивнула, прижимая руки к груди, чувствуя, как отпускает ледяной зажим в сердце. — И потом… — добавила она совсем тихо. — Мне и самой жаль этого мальчика. Му Цин… он ведь не виноват, что оказался в этом аду один. Если он помог нашему сыну вернуться к жизни, то, возможно, и мы должны стать его спасением. Отец долго молчал, ведя внутреннюю борьбу. Последние остатки его раздражения и практичности отступали перед образом рыдающего сына, который сегодня готов был защищать чужого мальчика ценой собственного здоровья. — Хорошо, — наконец коротко отрезал он, и в этом слове чувствовался вес принятого решения. — Попробуем. Ради него. Мать облегченно закрыла глаза. Напряжение, копившееся месяцами, вышло из неё вместе с тихим выдохом. Она склонила голову мужу на плечо, и впервые за долгое время в доме воцарился не гневный мир, а истинное единодушие.