Ластику совсем не нравилось в новой школе, той самой, с математическом уклоном. Это мама настояла. А папа не стал спорить, трудно спорить с аргументом «Ты хочешь, чтобы он был как ты?». Эраст, которого родители сокращали в начале до Растика, а старшая сестра Геля переделала в Ластика, пока не понимал, каким «таким» ему не следовало становиться. Высоким? Папа высокий. Или как папа гуманитарием? Папа магистр истории, занимается генеалогическим деревом своего рода. Точнее, их рода. Потратил целую кучу времени, вернулся в Россию из Англии, чтобы найти прадедовы нефритовые чётки и еще проследить историю еще более древнего родственника, которому принадлежал локон волос с надписью «Лаура 1500». Совершенно не понятно, почему мама не хочет, чтобы Ластик становился гуманитарием, ведь папа познакомился с мамой именно благодаря тому, что гуманитарий. Да и мама сама гуманитарий, она же журналистка.
В старой школе Ластик тоже не был популярным, но ощущал себя более комфортно. Учёба давалась легче, нелюбимой математики было меньше. А на новом месте, где, как казалось Эрасту, все ребята были гении математических наук, Ластик чувствовал себя каким-то ущербным.
Тем более частыми стали походы с сестрой на Ваганьковское кладбище, самый старый московский город мёртвых. Ластик рассматривал имена, даты. Искал могилу прадеда, в честь которого его назвали.
Сестра, конечно, думала о своем девчачьем. Сравнивала фотографии, памятники. Похоже, её совсем не смущала, что она сравнивает, хвалит и критикует мёртвых людей.
Эраст же представлял себе каждого из них, представлял как они выглядели, как жили, кем работали. Гелькиной фантазии, конечно не хватало для того, чтобы разыгрывать маленькие пантомимы из их жизни и перенестись в их время, но зато сестра слушалась его в игре, так что он давал ей несложные роли, а сам отыгрывал остальных.
В связи с новой школой прогулки по кладбищу и игры там участились. Гельку-то родители оставили в старой школе. Она и вставала позже, потому что школа под боком, и домой тоже шла не торопясь. А Эраста отвозил папа, потом Ластик оставался на продленку или же возвращался с мамой. Ни минуты уединения. С сестрой тоже уединения не было, но только формально. Общество Гели не мешало Эрасту думать о своем, а одного его гулять все равно не отпускали.
А занимал Ластика в последнее время один единственный человек, чьей могилы он пока никак не мог здесь найти, хотя точно слышал от папы: Фандорины, где бы ни находились, всегда возвращаются к своим истокам, на родину. А раз прадед вернулся, значит, должен быть где-то здесь. По какой части кладбища они еще не ходили?
Чтобы точно найти прадеда, Ластик тайком заглянул в кабинет к отцу (дверь тот никогда на ключ не запирал, а код от сейфа с семейными реликвиями сообщил всем членам семьи на тот же случай) и извлек из сейфа в шкафу прадедовы нефритовые чётки. Они точно принадлежали ему, потому что у отца имелся портрет, где прадед запечатлен сидящим в кресле и перебирающим зеленые бусы.
Положив вещицу в карман, Ластик вернулся к Гельке.
— Что украл? — поинтересовалась сестра.
— Не украл, а позаимствовал, — шепотом ответил Ластик. — прадедовы чётки. Они помогут нам его отыскать.
Гелька уважительно приподняла брови. Рыться в семенах реликвиях это надо уметь, особенно после того, как в них поочередно наводят порядок родители.
На улице было ветрено и, за счетом этого, достаточно холодно. Как в принципе и положено в конце октября. В ноябре может вообще и снег первый лечь. Здорово, после школы снеговика слепить можно будет. А пока жухлые листья пинать, не красивые уже, коричневые, свернувшиеся гармошкой, как старая кожа.
— На Ваганьковское? — предложила сестра.
Ластик кивнул. Самое старое кладбище Москвы было хорошо знакомо близнецам, особенно Ластику. Он там бывал и без сестры, особенно, когда учился в старой школе. Там и дисциплина была не такая строгая, на большую перемену на улицу выйти было можно, а там до кладбища недалеко было.
Особенно облюбовал себе Ластик одну могилу со скамеечкой рядом с надгробием. Сидишь, смотришь на старый камень, потемневший от времени, имя стерлось, только годы жизни видны: 1861-1916. Как человек родился и умер. На стыке эпох. Родился когда закончилось крепостное право, а умер, когда закончилась вся Империя.
Кто лежит там, под землей? И как глубоко? Бывало, задумается Ластик глубоко, сидит землю носком роет. Потом приходит в школу обратно, а выясняется, что в сменке вышел, она теперь вся грязная, в земле. Просят дневник, пишут замечание. И мама вечером спрашивает, но уже без ругани, риторически: опять на кладбище гулял? И отцу потом такая: это он в тебя.
Гельке эту могилу Ластик не показывал. Ну её, не оценит. Считает не лучше него, (а математиком Ластик был слабым), и как всякая девочка любит красивые памятники да всякие завитушки на надгробиях. Гелька, наверное, когда умрет, и то будет сидеть думать а достаточно ли красивая вышла на надгробной фотографии.
А еще Гелька всё время любила повторять: как хорошо, что я не Лиза. Лиза — Лизобакт. Ластику имя Лиза нравилось, на Лису похоже, а еще лучше на Кицунэ. И никакие-то дурацкие таблетки от горла. Девчонки!
На кладбище было тихо, спокойно. Как и всегда, когда не праздник. Даже воздух на кладбище, и тот особенный: свежестью пахнет, свободой.
— Чувствуешь? — спросил он сестру, пока они брели по центральной аллее.
— Что чувствую? — приподняла брови Гелька.
— Особую атмосферу, — подсказал Ластик. — Мы сейчас между мирами. Между прошлым и настоящим. А будущего тут нет, вместо него тут пустота, бесконечность.
— А по-моему тут шаурму кто-то ел, — хихикнула Геля, втянув носом воздух.
Ластик обозлился.
— Дурочка, — буркнул он, хотя хотелось сказать пожестче, «дура». Но прадед бы не оценил, он был с женщинами очень обходителен и прощал им их женские глупости. Ластику очень хотелось быть на него похожим.
— Сам дурачок, — не осталась в долгу сестра. — Таскаешься по кладбищам как эмо, а уши проколоть ссышь.
Ластик вспыхнул.
— Я маме расскажу, какие ты слова используешь!
— Ну и рассказывай. Она скажет, что это «высокий эпистолярный стиль», — удивительно похоже спародировала мамин голос сестра.
Ластик окончательно надулся.
— Мама это с сарказмом говорит, а ты не понимаешь, — употребил он сложное, но определенно благозвучное слово, услышанное от папы. Он как-то сказал, что мама вообще все с сарказмом говорит. Ластик не спросил, что это значит, но само выражение запомнил.
Как-то незаметно дошли до той самой могилы, Ластик вынул дедовы чётки и сел на скамью.
— Я схожу гляну что там на соседнем участке, — ожидаемо не оценила памятник истории Ангелина.
Ластик рассеянно кивнул, перебирая зеленые шарики и думая уже совсем о другом.
Всё, что он знал о судьбе своего прадеда, это то, что тот умер в Баку, от пули в голову. Но в связи с чем его убили, над каким делом он работал, вот бы что узнать!
Число 1916 стояло перед взором мальчика, замершего на нем глазами. А ведь прадеда в Баку убили перед самым началом первой мировой, а в 1916 она уже шла к концу. И Россия в ней практически не участвовала уже, её драконили внутренние проблемы.
«Вот бы попасть туда и всё исправить!», зажал в руке чётки мальчик, и вдруг земля под ним разверзлась.
Ластик хотел было крикнуть, хотел забраться на скамейку с ногами, но от неловкого маневра уронил чётки прямо в пропасть. Сделав еще одно неловкое движение, чтобы поймать их на лету, мальчишка свалился со скамейки, но падал недолго. И, если он попал в ад, то в нем было подозрительно тихо и сыро. И пол был бетонный. Чёток нигде поблизости не наблюдалось. Зато прозвучал голос, очень низкий, каким обычно говорят горные люди, так отец звал выходцев с Кавказа:
— Забирай Садат-Ханум и уезжайте. Пообещай не мешать революции. Ты честный человек, я знаю, что ты свое слово не нарушишь.
— Нет. Не могу.
А этот голос был другой. Выше, мягче. И вместе с тем какой-то усталый. Таким голосом папа разговаривает, когда приходит с работы в декабре, феврале и июне, когда на кафедре мордуют отчетами, защитами, экзаменами.
Ластик неслышно поднялся на ватные ноги, выглянул из укрытия. Говоривший голосом кавказца стоял к нему спиной, а обладатель усталого голоса сидел к нему лицом, но смотрел на своего мучителя.
«Сейчас грянет выстрел», понял Ластик и, не давая себе опомниться, с криком «нет», бросился в ноги Кавказца.
Любой бы обернулся. Любой обычный человек. Но одержимые идеей и верные самураи своих господ, даже если они выходцы с гор, а не из станы Восходящего Солнца, в начале стреляют, а потом оборачиваются.
Грянул выстрел. Ластик успел почувствовать как что-то оцарапало ему щеку, а потом он упал от хлесткого удара в лоб рукоятью пистолета.
***
Фандорин в очередной раз должен был спасти мир. Забавно, как каждый раз он свято верил в то, что было спасти нельзя, потому что спасти можно лишь того, кто хотел спастись. Стоило жить на свете больше полувека, чтобы так и не прозреть.
Две короны-инвалиды еще могли бы договориться между собой, обе были не против видеть его посредником переговоров. Он мог бы спасти этот мир, если бы не предал своего истинного друга.
Когда Гасым наставил на него пистолет, а рядом Фандорин увидел того рецидивиста, которого с таким трудом поймал и сдал полиции, ему всё стало ясно. Но какого то чёрта, он всё повторял как мантру «Ты предатель? Не может быть».
А ведь Гасым всё сказал:
«Я не предатель. Я верен, просто не тебе».
И правда, предатель здесь один. Он, Фандорин. Потому что сейчас он должен быть рядом с Масой, а весь мир мог бы катиться к чёрту.
Что еще ор мог ответить на просьбу не лезть? Он уже дал слово, что полезет. И Гасым видел это в его глазах, читал.
— Стреляй, надоел, — не столько попросил, сколько приказал не состоявшийся спаситель мира.
И Гасым выстрелил.
Эраст Петрович в свое время много часов посвятил изучению вопроса загробной жизни в разных религиях востока. Синтоисты японцы верили в перерождение. Даосисты корейцы считали, что после смерти и тело и душа становятся частью мира, частью объемлющего Дао. Конфуцианцы китайцы считали возможность перерождения человека в человека знаком, что судьба дает тебе второй шанс. Буддисты… что там говорили по этому поводу буддисты Эраст Петрович не вспомнил. Он увидел и услышал ребенка за мгновение до конца. Тот рванул к Гасыму, крича «нет», а потом Эраст Петрович почувствовал, как его «толкают» в лоб. Страна, что от пули такая отдача, стреляли ведь совсем близко. А он упал, ударился. До сих пор больно.
И боль неприятная, как от ушиба о бетонный пол. А должна быть острая и мгновенная, ведь ему только что вышибли мозги. Они, должно быть, размазаны по стенам и полу. Вот тебе и Цзунь Цзы, а внутри у всех все одинаково неаппетитно.
Рядом возились, ругались, кто-то что-то упаковывал, причем с весьма земной бранью.
Странный какой-то загробный мир.
Эраст Петрович открыл глаза. И увидел носки собственных ботинок. Только почему то отдельно от самого себя. Спину Гасым, затылок Дрозда. Они упаковывали его тело в мешок.
К горлу, закономерно, подкатила тошнота. Фандорин машинально зажал себе рот одной рукой, на другую оперся. Подогнул ноги, непривычно короткие, маленькие, как у ребенка. Ребенок! Где ребенок? Где его ангел смерти, или ангел жизни, бросившийся к Гасыму?
— За мальчишкой после придем, берись, — сказал Дрозд. — И откуда только взялся?
— Не знаю, отец, проверял, не было никого, вдруг появился, орет, толкался. Я его только оглушить хотел…. — виновато пробубнил Гасым.
«Если они выносят сейчас меня, то за мальчишкой это… за мной?», приподнял брови Фандорин. «А, к чертям. Потом додедуктирую. Сейчас ноги уносить надо, в каком бы мире не находился, а таких проводников не желаю».
Держась за раскалывающуюся голову и ощущая липкую кровь под рукой, Фандорин начал подъем за своими мучителями, отставая от них на два пролета и пригибаясь.
Пока шли темнотой, шли быстро. Возле дверей те завозились, пришлось ждать, а как вышли, просочиться следом, а потом рвануть без оглядки, как сделал бы на его месте любой ребенок.
В больницу, к Масе, к взрослым, где много людей, где защитят, куда не сунутся.
***
— Эй, Ластик! Ластик, ты закончил? — позвала Геля. — Есть хочется! Пошли домой?
Но брата не оказалось на месте. Девчонка осмотрелась, заглянула в кусты, посмотрела на других участках.
Без нее домой ушел? С ним может быть, как замечтается. Ну и дурак. Она обидится и больше не будет слушать его глупые истории про давно умерших людей.
Идя домой, Ангелина пинала банку из-под колы. Чувствовала она себя странно: мир вокруг тот же, а как будто другой. Или это она другая?
— Мама, папа! — позвала она родителей, заходя в квартиру. — Ластик дома?
— Ластик? Дома. А зачем тебе ластик? — выглянула из кабинета мама, держа в руках резинку.
Геля прыснула, но как-то нервно.
— Да не этот ластик, а Ластик, ну, Эраст.
— Какой еще Эраст? — окончательно потерялась мама.
— Да это она про своего вымышленного друга, — миролюбиво крикнул из своего кабинета папа. — Выдумала еще в детстве что у нее брат близнец Эраст, зовет его Ластиком.
Мама махнула рукой.
— А, этот Ластик. Откуда же мы знаем дома он или нет? Пока ты не придумаешь про него очередную историю и нам не расскажешь, мы ничего не знаем.
Гелькин рюкзак с глухим стуком упал на пол. Она поняла, что изменилось, когда перевела взгляд на семейные фотографии. Нигде не было брата, везде только она и родители.
А может, его и правда никогда не было? Может она его себе придумала? Не зря же даже в школе отмечали её тягу к сочинительству.