⌘⌘⌘
Тэхён был уверен в том, что отец всю ночь проведёт в больнице рядом с Бану, но всё-таки решился позвонить ему, пока выезжал на главную улицу, ведущую к клинике, и не зря. Оказалось, что Фидан буквально силой заставила мужа поехать домой хотя бы на пару часов и поспать, потому что нервозное состояние, засасывающее в воронку отчаяния все последние дни, грозило перерасти в нечто более серьёзное после пережитого, а у Хакана сердце уже достаточно слабое для таких потрясений. В том, что случилось, Фидан оказалась куда сильнее мужа, но ни для кого это не стало чем-то удивительным — она всегда была сильнее Хакана, и всех всё в целом устраивало. Поверхностно, но да, ведь говорить «это то, что мне всегда было нужно» куда проще, чем признаваться в том, что всю жизнь ты терпела и с течением времени перестала надеяться на то, что твой муж когда-то станет прочнее тебя хотя бы на день. Поначалу Хакан зачастую выказывал мужество и был опорой, рядом с которой женщина имела счастье быть слабой, но после рождения Бану всё изменилось в корне: он размягчился, особенно тогда, когда всплыл диагноз, стал чаще уходить в работу, после чего обрастал слоями вины, вот тогда-то всё и стало рушиться так стремительно, что Фидан сама не заметила, как выучилась быть мужчиной в этом доме. Решать проблемы, прятать эмоции, работать наравне с мужем, гасить чувства, следить уже за двумя детьми, хоронить себя под гнётом быта, в котором теперь приходилось справляться за двоих. Благо, что Хакан хотя бы прилично зарабатывал, иначе кто знает, смогла бы Фидан в ином положении оставаться с ним и сносить полную потерю себя. Никто никого не винил. Ни единого упрёка в адрес друг друга в этом доме они никогда друг от друга не слышали и не смели высказывать — каждого было, за что задеть, и каждый выбирал сохранять мнимую благодать, чтобы не копаться в самом себе, как они это делали изредка по отдельности. И теперь, когда семью потрясло событие, к которому они были готовы уже много лет, но так или иначе не ожидали его именно сейчас, каждый проживает свою боль по-разному. Хакан, отдаваясь отчаянью всецело, не жалея себя и не скрывая горьких отцовских слёз, молится о том, чтобы для них эта мука прекратилась как можно скорее. Фидан же без единой тени сопереживания на лице молится о том, чтобы прекратилась эта пытка для её дочери. Жестоко, бессердечно, но ведь только мать чувствует, насколько болит у её ребёнка. И исключительно мать может возжелать для своего дитя подобного конца, потому что знает — не помочь. Невозможно. Как и невозможно наблюдать за страданиями собственной дочери без возможности спасти. Немыслимо, на первый взгляд, но такова сила материнской любви, всегда подразумевающая в себе частицу порока — быть за своего дитя. И если желать ему свободы от собственных страданий равно быть, Фидан будет. Только ей одной такое под силу, пусть сердце и дрожит от болезненной любви несмотря ни на что. Она выкуривает сигарету, стоя на террасе, когда Тэхён показывается на подъездной дорожке, и дожидается его, чувствуя в груди неприятную тяжесть, такую, которая готовит к чему-то неизбежному. — Снова куришь? Фидан тушит окурок в пепельнице, стоящей на деревянных перилах и жмёт плечами: — Ещё и напиться бы хотелось, но у меня нет такого права. — Почему это? — Тэхён заботливо приобнимает мать за плечи одной рукой и ведёт к двери. — Для успокоения нервов неплохой вариант. — Боюсь, если впаду в алкогольную кому, то Хакан здесь совсем загнётся от своих слёз. О, Аллах, он то и дело рыдает, я уже не могу на это смотреть. Тэхён, смотря на них со стороны, мог бы назвать это кощунством — смеяться над отцом, придавленным страшным событием, но он не может не проронить смешка, вызванного словами матери. И в это самое мгновение, когда пропускает её вперёд, придерживая входную и слыша знакомые ворчания, впервые так отчётливо замечает внутреннюю силу матери, которую раньше воспринимал отсутствием эмпатии и особенностью характера, которую можно записать в графу «отрицательные». Нет. Это то, что есть в самом Тэхёне. И он понимает — именно Фидан воспитала его таким, не отец. Пусть она делала это незаметно, ненавязчиво, иногда даже будто бы не делая ничего, но своим поведением и примером именно она сделала Тэхёна мужчиной, потому что ей тоже приходилось быть им для всей семьи. Её манера без соплей переживать любую невзгоду, её твёрдость характера, её уверенность в любом принятом решении, её насмешливый взгляд на жизнь в целом — всё это она взрастила в сыне, делая это непреднамеренно, но в глубине души надеясь, что хотя бы кому-то в этом доме она сможет дать всё самое стоящее от себя. Тэхёну суждено было появиться в их семье и стать её сыном, и Фидан до сих пор каждую ночь благодарит Всевышнего за то, что послал ей этого ребёнка. — Новости есть? — Стабильно тяжёлое состояние, звонила полчаса назад, — они уже на просторной кухне, и Фидан вынимает из верхнего шкафа упаковку рассыпчатого чая, предлагая сыну. — Отец в гостиной, спит. Тэхён кивает и пристально наблюдает за матерью, которая начинает ссыпать чайные листья в чайник. Что он хочет найти в ней? Что хочет услышать? Ему не нужно ничьё одобрение, не нужны в целом слова в свой адрес, но почему-то сейчас, сидя на кухне с ней только вдвоём, как когда-то в детстве, ему хочется простого, обыденного разговора с ней. Потому что он больше не намерен сюда возвращаться. И скоро придётся прощаться. — Что ты думаешь обо всём этом? Вопрос звучит просто, но для обоих он крайне трудный, потому как Тэхён хочет услышать честный ответ, выкрученный на максимум, а Фидан не привыкла обнажать свои истинные мысли и чувства. — Сложно. — Ещё? — Что-то к чаю? — Мам. — М? — Мы впервые за столько лет можем снова побыть близкими друг другу, не хочешь воспользоваться этим? — Говоришь так, будто… — Буду прощаться. Именно. Фидан ставит перед сыном чашку, полную ароматного чая, но почему-то именно в этот момент напиток для женщины перестаёт иметь запах и цвет. Да, сын не живёт с ними уже давно, наведывается в гости крайне редко, но то, что происходит сейчас — другое. Есть неприятное, тянущее ощущение того, что между Тэхёном и этим домом — ней самой — рвётся то, что и без того уже истончилось. Не за эту неделю, не за прошедший месяц. Гораздо раньше. — Поэтому я и хочу знать, что ты думаешь. Тэхён пытается игнорировать вспыхнувшую в материнских глазах тоску неизбежного и отпивает чая, впервые за столько лет не чувствуя вкуса. — Скажу что-то страшное, — она опускается напротив и ладонями обнимает чашку, не ощущая того, какая она горячая. — Но несмотря на то, что мы все так напряжены, мне хорошо. И Тэхён не удивляется такому ответу, более того, он не считает его страшным, как выразилась мать — он ведь теперь тоже знает, каково это — испытывать неподходящие к ситуации чувства. — Я видела, как ты смотришь на него, — она сама начинает эту тему, чувствуя, что сына этот вопрос волнует больше всех остальных. — И как он на тебя. Как мне может быть плохо, если я вижу, что мой ребёнок настолько счастлив? — В то время, как второй погибает, — он снова себя корит, но это минутная слабость, и Тэхён терпит. — Ещё более ужасное, что я могу сказать, это… — Не нужно, — он накрывает материнскую ладонь своей, как когда-то в детстве, когда Фидан жутко уставала от выходок Бану и перед сном спускалась на кухню выпить снотворного. — Вслух это прозвучит хуже. — Пусть. Какая разница, если в моей голове эти мысли останутся до конца моих дней? Для неё… лучше такого исхода не найти. Если она выкарабкается и… Голос дрожит, иначе быть не может, ведь сердце до озноба по всему телу болит за собственного ребёнка, граничащего между жизнью и смертью, где второе было бы более щадяще. Но Фидан, стиснув зубы, пережидает приступ слабости и продолжает: — Она всё равно себя живьём съест. Не будет жалостливой к себе, она убьёт себя. Даже если не сразу и резко, то ежедневно, разъедая сознание навязчивыми мыслями. Нет в ней столько сил, чтобы, оставшись живой, выдержать всё, что накроет после. Как бы ни звучало отвратно, но это правда, и Тэхён кивает, соглашаясь. — А я не хочу, чтобы она страдала ещё дольше, ещё больше, Тэхён… — слёзы тут же смахиваются ладонью, и Фидан передёргивает плечами, чтобы остудить себя. — Будь моя воля, я бы сама за неё погибла, переняв каждую её болячку себе. Но это невозможно, а потому я не хочу видеть, как она медленно сходит с ума и окончательно перестаёт быть собой. Ты понимаешь? Он знает, что мать хочет, чтобы он ответил «Да», лишь бы она не чувствовала себя бессердечным монстром, который не стремится биться до последнего за своё дитя, которому уже не помочь. И он шепчет «Понимаю» не потому что Фидан жаждет услышать именно это, а потому что он действительно понимает. Ведь он чувствует то же самое по отношению к сестре, и ничего с этим не поделать — в стороне не легче, в стороне тоже больно. — Когда ты уезжаешь? — лимит искренности исчерпан, но Тэхёну этого даже слишком много, ведь услышать истинную Фидан — редкость, которая для него всегда как с трудом заслуженная награда. — Думаю. — Ты ведь можешь наплевать на их мусульманский брак, Тэхён. Фактически, это не имеет никакого официального статуса, забирай его и уезжайте, не колупай себе голову этими мелочами. — Да, всё так, но всё же… Чонгук воспринимает это несколько острее меня, а я не хочу, чтобы его мысли возвращались к этой теме. Поэтому дождусь, пока Бану выпишут, — он не говорит «если». — Потом сразу же пригласим имама и этим же днём улетим. Тэхён принимает молчаливый кивок головы со стороны матери и внезапно усмехается маленькой детали. — Чего ты? — Когда после дня никаха я говорил с отцом, он упрекнул меня в том, что я никогда не говорил о своей ориентации. Ты же просто задаёшь вопрос о моём отъезде. — Ты же не думаешь, что мне плевать? — Фидан позволяет себе улыбку, опуская глаза в чашку. — Нет, я думаю, что ты любишь меня. И как раз поэтому не задаёшь таких вопросов. — Принимаю, — женщина жмёт плечами. — Спасибо, мам. За всё абсолютно, — последние слова Тэхён произносит тише, теперь по-настоящему прощаясь, хотя до отъезда ещё неизвестно сколько. — Хочу ещё поговорить с отцом, подожду, пока проснётся. Только ждать долго не приходится, Тэхён делает ещё один глоток остывшего чая, как на пороге кухни возникает Хакан, на лице которого полнейшая отрешённость и стеклянные глаза, направленные в никуда. — Хакан? — Фидан замечает, как пальцы мужа до побелевших костяшек сжимают телефон. — Её нет… — хрип, не слова. Тэхён с матерью переглядываются, у обоих в позвоночники впиваются ледяные шипы, лишающие возможности вдохнуть. — Нет. Фидан, которая была к этому готова и которая об этом даже молила где-то на самом дне себя, не может поверить в то, что в это мгновение, растянувшееся в вечность, мира вокруг не стало. Пальцы сжимают края стола, а сознание отказывается принимать. Ни единого звука она больше не роняет в образовавшуюся тишину, терпит вдребезги разбитое сердце, что изнутри вспарывает, и, глядя не на мужа, а на Тэхёна, выдавливает: — Поехали.⌘⌘⌘
«Матери всегда было лучше умереть, чем оставаться с тобой под одной крышей». Барыш крутит эти унизительные слова до сих пор, хотя прошла целая ночь, за которую он не сомкнул глаз. Странно, но почему-то эта правда, выплюнутая Чонгуком, забилась в его нутро подобно комку грязи и не может раствориться, как он ни пытался избавиться. «Ты достоин только… ничего?» И это крутится всегда следом, потому что… «Самое жалкое существо из тех, кого мне доводилось знать». …он согласен. С отвращением к самому себе, с жалостью, о которой говорил Чонгук, с непринятием до конца, но согласен — ничего не достоин. Только его до безумия задевает не это, а то, что Чонгук осмелился произнести это вслух и ему в лицо. Кто он такой? Отродье, появившееся на свет непонятно от кого, брошенное и бывшее ненужным родному отцу с самого первого дня в утробе матери. И он, Барыш, взявший его под своё крыло, даже ни разу ещё не видя, воспитавший его, дававший ему кров, пищу и всё необходимое, что считал нужным дать — никто? — Неблагодарная падаль, — харкает он себе под ноги, пока плетётся по тротуару к нужной улице. Утром пришлось сбегать из дома, буквально пролезая через окно, выходящее на задний двор, потому что в дверь постучали люди главы контрабандной сети, на которую Барыш работал до момента, пока Тэхён не взорвал его маленький, но стратегически важный склад в порту. Барыш настолько был поглощён событиями последних дней, что напрочь забыл о том, что теперь на него обрушится головная боль в виде последствий с этой стороны, и потому утром впал в панику, когда, отодвинув шторку, заметил, как в дверь стучатся именно эти люди. Трусливо поджав хвост, он позорно выбирался на улицу, проталкивая свою тушу в проём, который не хотел его выпускать, но когда ему это таки удалось, он со всей одури помчался вниз по основной улице близлежащими проулками. Радует его только одно — ему есть, куда податься. И не потому что его там ждут, а потому что его злость, сплетённая в тугой моток с ненавистью, уже выходит за пределы его естества, ищет желанного выхода и туманит рассудок настолько, что Барыш готов ответить Чонгуку. И когда он возникает у двери в съёмную квартиру Тэхёна, жажда уничтожить сына вскипает в груди, бурлит и доходит до глотки так быстро, что приходится судорожно сглотнуть и постучать. — Ты? — Чонгук опешивает, открывая дверь без мысли посмотреть в глазок. — Ты что тут делаешь? И как ты нашёл меня? Отец нагло вваливается внутрь, толкая юношу плечом и сразу же начиная озираться по сторонам, пытаясь выяснить, одни ли они здесь. Он даже не думал о том, что Тэхён может тоже быть сейчас здесь — настолько он сходит с ума. — Отвечай, — упрямый голос Чонгука слышится за спиной Барыша. — Следил за вами ночью, так трудно догадаться? Я ведь на большее не способен, так? Когда он оборачивается к сыну, продолжающему в непонимании стоять у входной двери, юноша даже на расстоянии отмечает, как сильно отец не похож на самого себя. И речь даже не о том, что он достаточно помят и поношен как старая кожаная куртка, которую спустя двадцать лет достали с чердака, а о том, что его взгляд утратил жизнь. Стал практически пустым, но при этом не лишённым толики ненависти, мигающей подобно маячку, который предупреждает об опасности неминуемого взрыва. — Не думал, что в твоих глазах я настолько ничтожен, — Барыш упирается руками в бока, роняет голову и начинает мерзко хихикать себе под нос, что пугает Чонгука, сжавшегося в крошечную точку. — Знал, конечно, что ты не питаешь ко мне сыновьей любви, но чтобы настолько? — Серьёзно? — Чонгук вскидывает брови вверх и едва дёргает головой, поражаясь. — Ты годами мучил меня и мать, держал нас в страхе, запирал меня на целые дни в подвале, и ты считаешь, что я мог оставаться к тебе самую малость понимающим? Ты больной. — Давай, продолжай, — кивает часто-часто подобно собачке на панели в автомобиле Барыш и поднимает к сыну глаза, налитые красным из-за отсутствия сна и присутствия глубинной, едва сдерживаемой агрессии. — Хочу знать абсолютно всё, что ты думаешь обо мне, сынок. От этого обращения юношу передёргивает так сильно, что в груди со дна поднимается отвращение, готовое вот-вот перерасти в рвотный позыв, горчащий на корне языка. — Я всё сказал тебе этой ночью, — Чонгук разводит руками в стороны, подходя ближе — ему нужно как-то выпроводить отсюда этого человека, которого он даже мысленно уже давно не зовёт отцом. — Добавить нечего, потому что ты занимаешь самое меньшее в моих мыслях. — Говори ещё, я сказал! Чонгук отшатывается, едва успев подойти ближе и протянуть руку, чтобы ухватиться за плечо мужчины — он хотел по-хорошему попросить его покинуть квартиру и подтолкнуть к двери, но теперь этот рьяный вскрик Барыша его дико пугает. — Ну же? Я хочу слышать, как сильно ты ненавидишь меня, чтобы это было заслуженно, — и он резким движением вынимает из заднего кармана джинсов кухонный нож, с которым пересёк Стамбул с целью непременно воспользоваться им и наказать. — Чтобы мог оправдать каждый порез на твоём лице. Чонгука окатывает ледяной волной страха, от которой конечности немеют в одно короткое мгновение, а сам он прирастает к полу и не может пошевелиться, впиваясь взглядом в так хорошо знакомый нож, которым мать всегда разделывала мясо. Руки берутся дрожью, а в груди возникает неподъёмная тяжесть, о которой он уже успел позабыть и надеялся, что приступы больше не будут повторяться. Даже нет сил сдавить грудную клетку, чтобы размять этот ком внутри, и он дышит глубже, пытаясь обрести контроль над своим телом. — Ты и твоя проклятая любовь лишили меня всего, — глухо, словно из стеклянной банки, звучит голос Барыша, делающего шаг вперёд и не опускающего руки, сжимающей нож. — Жены, де… — Не смей, — шершаво выдавливает Чонгук. — Не смей обвинять меня в этом. И начнём с того, — он прочищает горло, обретая голос, — что по-настоящему жены у тебя никогда не было. Моя мать была твоей рабыней и только. Не путай. — Вооот, продолжай, мерзкое отродье, — скалится Барыш, свободной рукой потирая щетинистую щёку. — Так или иначе, я потерял деньги, которые мне так и не выплатили. Потерял работу благодаря твоему дружку Тэхёну, потерял стабильность… — Какую ещё работу? — к своему удивлению, юноша подбирается и уже разминает грудь, чувствуя, как тяжесть постепенно расслаивается, а страх становится подчиняемым. — Спроси у него, как он взорвал мой склад в порту, думаю, тебе интересно будет послушать? Чонгук не подаёт вида, но он ошарашен — Тэхён не делился с ним этим, и юношу задевает только это, а не то, что мужчина в принципе совершил такую дикость. — Обязательно. А теперь медленно опусти нож и выметайся отсюда, пока не стало хуже. Сердце в груди бьётся о рёбра как ненормальное, паникуя и гоняя адреналин по всему телу, но Чонгук держится наготове и следит за каждым малейшим движением Барыша, который всё подступает, не торопясь, словно дикий зверь, намеревающийся запрыгнуть на добычу и перегрызть глотку. — Я сюда шёл не за тем, чтобы вот так просто уйти. И скажу больше, — радужки его загораются неестественным огнём, от которого у Чонгука по спине ползут мурашки. — Я за нож брался в самую первую ночь, как ты в нашем доме появился. Пока Пынар спала, стоял с ним возле твоей кроватки и вглядывался в темноте в твоё спящее лицо. Видел в нём другого мужчину, видел в нём нелюбимую женщину, видел свою жизнь, которую навсегда утратил. Смотрел на всё это и крепче сжимал рукоятку, думая, что вот-вот воткну его в твою крошечную грудь. — Смелости не хватило? — со смешком интересуется Чонгук, а после осознаёт, что это не бесстрашие, а всего-то защитная реакция — ему до одури страшно сейчас. — Мать твоя проснулась, заверещала, и я бросил нож на пол, чтобы она не кинулась вызывать полицию. Потом сбрехал, что лунатил, она повелась. Больше я к твоей колыбели никогда не приближался, но не потому что боялся быть снова пойманным, а потому что знал, что во второй раз не сдержусь. Сделаю. Убью тебя. — Жаль, что кишка тонка оказалась, сейчас бы не пришлось стоять напротив меня и пускаться в эти рассказы, — Чонгук не моргает и не отводит глаз от лезвия, направленного в его сторону. — Ну почему же. В этом есть своя прелесть, — звучит безумно Барыш, застывая, чем напрягает ещё сильнее. — Так занятно видеть растерянность на твоём лице сейчас, так приятно ощущать, как воздух в комнате густеет от твоего страха, сынок. — Не зови меня так, ненавижу это обращение. — Ещё больше слов о ненависти, меня это раззадоривает, — он вскидывает ладонь в воздух несколько раз, подначивая продолжать. — Они так ласкают мою собственную, что я весь дрожу от удовольствия. — Ты точно больной, — цедит юноша, холодея от того, насколько Барыш перед ним сейчас сумасшедший. — Обезумевший ублюдок. Чонгук не жалеет о том, что плюёт это ругательство ему под ноги, не скрывая собственного отвращения и жалости к нему. И в тот момент, когда у мужчины срывает все стопы и он бросается в сторону сына с громким звериным рыком, выбрасывая вперёд руку с ножом — не жалеет.⌘⌘⌘
Тэхён не различает улиц, пока везёт родителей в клинику. Не замечает сигналов светофора, зачастую красных, которые он оставляет позади. Не следит за тем, как на соседнем сидении отец занят тем, что сгрызает свой кулак, лишь бы не вопить на весь автомобиль. Но в зеркале заднего вида ему отсвечивает взгляд матери, что держится спицей в этом согнувшемся колесе. Только глаза Фидан сейчас возвращают Тэхёна в реальность и отрезвляют, напоминая о том, что нужно держать себя в руках до последнего, несмотря на то, что у всех троих в салоне раскрошены сердца. Врач, что ещё вчера принимал Бану в реанимационное отделение, ждёт её семью в холле, пока вокруг не прекращается возня привычного дня — кажется, будто мир вокруг не смеет останавливаться и всё продолжает жить, двигаться. Всё, кроме трёх человек, смотрящих стеклянными глазами на крупного мужчину в белом халате. Он ведёт их в свой кабинет, но Тэхён предусмотрительно оставляет родителей за его пределами: отец не выдержит сухой выжимки, а Фидан обязана присмотреть. Ему же самому как раз только краткость и нужна. — Не перенесла полученных травм? — глухой вопрос. — Если бы. Тэхён медленно переводит взгляд с оконной поверхности на врача, не понимая. По телефону отцу причины не сообщали, и казалось логичным, что Бану погибла от травм, которые получила при падении на мраморную фигуру. — Это самоубийство, господин Ким. Нет. Тэхён очень медленно выпускает из себя весь воздух, тупя взгляд. Да. Это так на неё похоже. Бану даже здесь захотела быть первой и заполучить всеобщее внимание, не дав смерти управиться самой — даже тут захотела пойти наперекор и показать своё упрямство. Тэхён усмехается, чем неприятно удивляет доктора, но только ему одному известно, как при этой усмешке в его груди кувыркнулось сердце и едва ли не провалилось в пятки. — Её состояние было тяжёлым, но стабильным. Обход совершался каждый час, медсёстры отмечали, что положение её тела практически не менялось, дыхание оставалось ровным из обхода в обход. Ввиду её полнейшей слабости не было ни единого предположения о том, что ваша сестра сможет принять хотя бы сидячее положение. — К чему вы говорите мне всё это? — К тому, что я по-прежнему не могу понять, как ей удалось. — Как она это сделала? — Таблетки. Даже добраться до стеллажа в конце палаты ей, вероятно, стоило титанических усилий, а иного способа она физически не вынесла бы. — Вы держите препараты в палатах пациентов? — Тэхён вскидывает брови вверх и всматривается в лицо врача. — Это реанимация, господин Ким, здесь в любую минуту может произойти всё, что угодно, и зачастую нет времени бегать по всему этажу, чтобы отыскивать нужное по кабинетам и пунктам медсестёр. — Да, наверное. Простите. — Не нужно извиняться, прошу вас. Доза была не очень-то и большой на самом деле, видимо, у госпожи Бану не хватило сил дотянуться до верхних полок, где были ещё блистеры, но организм был настолько ослаблен, что этого хватило. Когда её обнаруж… — Достаточно. Он дослушал бы до конца, не надломился бы, но эта информация ему явно не нужна. Зачем ему знать, как именно она выглядела, когда для неё всё закончилось? Нет, ему не нужна эта жуткая картина в голове, не хочет он запоминать этого. — Причина очевидна, но аутопсия будет проведена, если вы не напишите отказ. — Это возможно? — Да. По закону вы имеете право написать отказ от вскрытия, потому что передозировка лекарственными препаратами входит в список весомых причин для отказа. Звучит так, будто Тэхён слушает какой-то идиотский фильм по ящику, звучащему где-то за спиной на фоне, но нет. Это реальность. Это болезненная реальность, в которой к горлу подкатывает тошнота. — Дайте образец, я напишу. Не нужно лишний раз… «Делать с ней это». Он не договаривает, но врач всё понимает, кивает и открывает папку с шаблонами для заявлений. — Его не должны писать родители? — Пишите вы, это разрешено. Ручка криво ползёт по листу, выводя слова, которые Тэхён не должен был никогда в жизни писать. Но только он ставит свою подпись, как приходит настоящее осознание. Сестры больше нет. Отмучилась? Определённо. И Тэхён даже несколько восхищён её упрямством, её неугасаемым даже в шаге от смерти желании переиграть всё по своим правилам. Бану оставалась Бану до самого последнего своего вздоха, такой он и хочет её сохранить в памяти, как бы извращённо это сейчас ни звучало и ни виделось. — И ещё кое-что, господин Ким, — мужчина лезет в карман своего халата и протягивает Тэхёну несколько помятый лист бумаги, сложенный вчетверо. — Это мы обнаружили рядом. По первой строчке было ясно, что оно для вас, дальше я, конечно же, не стал читать. Я до сих пор не уверен, что это было написано здесь, возможно было где-то в её вещах, карманы при поступлении мы не осматривали, естественно. — Благодарю вас, — севшим голосом и принимая нечто, напоминающее последнее письмо. В коридоре Тэхён коротко объясняет всё родителям, потом сразу же обращается к медсестре за стойкой и просит заняться своим отцом, потому как ему определённо сейчас не справиться без сильнодействующего седативного. Когда Хакана уводят в смотровую, Тэхён опускается рядом с матерью и приобнимает, желая перенять себе всю тяжесть горя с её опущенных плеч. — Даже тут отличилась, — в такой же манере, как сын, Фидан роняет в пол усмешку, пряча за ней болезненную пульсацию сердца. — Что это у тебя? — Мне оставила. Прочтём вместе? — Это для тебя, Тэхён, мне там делать нечего. Голос никак не выдаёт того, что мать неприятно царапает факт того, что её собственная дочь не черкнула ни строчки для неё. Но Фидан всё понимает и не упрекает, не затаивает обиды, потому что зная, какой матерью она была для Бану, она бы себе тоже не написала. — Я пойду к отцу, проверю, как он, потом закончим… — даже не находится верного термина, чтобы как-то обозначить все те нелепые вещи, следующие после смерти близкого человека. Тэхён кивает, обрывая попытку матери выдумывать подходящие слова и облегчая момент, а потом раскрывает единственный лист, исписанный по-прежнему детским почерком, который со школьных времён так и не изменился. «Мой дорогой братец. Ты прости меня за то, что будет сегодня. Правда, я искренне прошу прощения за цирк, который устрою, но иначе я попросту не могу. Сейчас, когда я ненадолго чувствую себя нормальным человеком, я искренне прошу прощения вообще за всё, чем отягощала твою жизнь. С самого детства была обузой, отростком, который нельзя было удалить. Была прицепом, который мешал по-человечески проживать своё детство. Если бы я могла выбирать, я бы никогда не выбрала быть чьим-то мешком, который тащат на своей спине без возможности сбросить. Твоим — тем более. Тэхён, я хочу, чтобы ты знал, что ты — единственный, кого я благодарю за всё и ни за что не могу упрекнуть. Даже за Чонгука. Кажется, я как никто другой понимаю, каково это — не уметь сопротивляться своему сердцу. Об одном только прошу. Сделай его самым счастливым, ладно? Мне большего не нужно. Чёрт, я сейчас смеюсь, потому что это всё похоже на какое-то прощание? Но кто знает :) И обязательно передай папе с мамой, что я люблю их. Сильно. Мне очень жаль, что они никогда лично не услышат этого от меня…Ваша Бану».
Тэхён ещё раз читает строки, что за первое прочтение въелись на подкорку и останавливается взглядом на смайлике. Она всегда малевала такие, когда они вели тайную переписку на выдуманном обоими языке в детстве, чтобы в случае, если родители перехватят их тайную почту, ничего не поняли. И неважно, что в своих письмах они в основном обзывали друг друга, Бану на каждой строчке любила оставлять эти «:)», которые Тэхёна жутко раздражали и которые он всегда зачёркивал своей ручкой. Последние две строки особенно остро врезаются в сознание, потому что он знает, с каким трудом они дались его сестре. И он не сразу, но отмечает, что «Сильно» несколько размыто, и если приглядеться, можно различить пару круглых, прозрачных очертаний. Это видеть особенно больно. Это самое искреннее, что оставила Бану после себя.⌘⌘⌘
Чонгук загнанно дышит и неотрывно следит за каждым движением Барыша, который напротив него пытается перевалиться со спины на бок и поднять свою грузную тушу, чертыхаясь и проклиная сына последними словами. Он бросился так быстро, несмотря на свою неманёвренность, что юноша среагировал на пару секунд позже, чем мог бы, но успел собраться и дать отпор — мазнуть кулаком по челюсти, а потом отпихнуть от себя со всей силы так, что Барыш повалился на спину. — Животное, способное только на агрессию, — выкрикивает Чонгук и заносит над ним кулак, нависая сверху вниз, но не бьёт. Он — не Барыш. Он не жесток настолько, чтобы ударить практически лежачего, даже если этот человек кинулся на него с ножом всего пару минут назад. — Чонгук! Захлёстнутый адреналином, смешавшимся со страхом, юноша не сразу слышит голос Тэхёна за своей спиной, но когда различает родные ноты в голосе, оборачивается. Стоит ему увидеть неподдельное волнение на тэхёновом лице, как вся его собранность рушится, сыпется с него подобно песчаной буре, а на глазах проступают первые слёзы. И он бежит к нему навстречу. Падает в облако любимых рук, из которых как из гнезда на всё остальное смотреть больше не страшно. Чонгук утыкается влажным от слёз лицом в тёплую шею мужчины, всхлипывает, но после пытается взять себя в руки и поднимает к Тэхёну глаза: — Я боялся, что не придёшь. — Никогда так не думай больше, мой шафран. — Было бы чудесно избавиться от вас обоих сразу, — истерично смеётся Барыш, неуклюже поднявшийся и уже нагло смотрящий в их сторону. — Как это гнильё здесь вообще оказалось? — вопрос не Чонгуку, а в пространство. — За языком-то своим следи. Или думаешь, тебе всё дозволено? Ни черта подобного, — и Барыш смачно плюёт в сторону Тэхёна, прижимающего юношу к себе со всей бережностью. — Либо ты сейчас же выметаешься по-хорошему, либо я за себя не отвечаю. Чонгук не отводит блестящих от соли глаз с лица Тэхёна, и его всего пробирает разрядом от того, каким он сейчас его видит: напряжённый, но уверенный, ни тени страха на лице, во взгляде — ледяная буря, готовая обрушиться на Барыша. Ему никогда не будет страшно, пока Тэхён рядом. — Я уйду только тогда, когда доведу начатое до конца, — Барыш помахивает ножом перед собой, и только сейчас юноша замечает, что лезвие запачкано алым. Кровью? Его? Но его же не задело, как такое может быть? — Ублюдок, — сквозь зубы цедит Тэхён и размыкает руки, до этого обнимавшие. И Чонгук даже не успевает остановить его, ведь он не предполагает, что мужчина может кинуться на Барыша. Броситься в целом на кого бы то ни было. Такое ему будто не свойственно, такое Тэхён обычно посчитал бы дикостью, предпочёл бы иные способы, с помощью которых не придётся пускать в ход кулаки и пачкать руки о такую падаль как Барыш. Но не сегодня. Тэхён. Слишком. Оголён. Натянут как пружина, готовая вот-вот схлопнуться обратно. И то, что он сейчас наблюдает в своей квартире — то, что Чонгука тронули — становится спусковым крючком, который дёргает за каждый нервный провод и позволяет всему средоточию испытываемых болезненных эмоций взорваться. Всё внутри него смешивается: трагические события, которые привели к тому, что его сестра лишила себя жизни; Чонгук, который по-прежнему нуждается в особенном внимании после смерти матери; Барыш, с которым нужно возиться; родители, с которыми тоже; многотонная ответственность за всё и всех; невозможность оттосковать по Бану как положено; мысли, сводящие с ума — всё выливается единым потоком, поглощая вокруг всё до последнего сантиметра и освобождая Тэхёна от того, что тянуло поводком в пучину отчаяния, в котором он никогда и никому бы не признался, оставаясь сильным до самого конца. Всё происходит в каком-то тумане, и Тэхён спустя достаточное количество времени начинает различать звуки вокруг себя. Слышит, как Чонгук надрывает голос, выкрикивая его имя, как просит остановиться и как под его кулаками хрипит Барыш, уже прилично обмякший под ним. Пока он избивал его, его самого словно погрузили под воду — мир заглох, а в голове запищал тонкий ультразвук, который не давал остальным звукам проклюнуться сквозь эту стену. Конечности налились свинцом, который особенно глухо опускался и опускался на Барыша, быстро утратившего способность сопротивляться — справляться со шквалом неистовой агрессии с толикой безумства, передавшейся от него самого, не представлялось возможным. — Тэхён, я умоляю! Хватит! Мужчина выныривает из-под воды и замирает, держа кулак со сбитыми костяшками, едва запачканными чужой кровью, в воздухе. Стоит ему остановить собственную агонию, как внутри начинает дрожать панический страх. Чонгук не должен был видеть его таким. Никогда и ни за что. Он и сам себя таким не знает. Теперь у Тэхёна не хватает сил, чтобы обернуться к самому родному человеку и встретить в глазах… разочарование. Но всё в миг успокаивается. Мужчина с облегчением выдыхает всё до последней тревоги, когда ощущает, как его талии касаются мягкие пальцы. Чонгук обнимает крепко, уверенно, жмясь к спине щекой и что-то в неё шепча. — Всё… всё прошло, Тэхён, прошу… остановись… Руки невольно повисают вдоль тела, когда Тэхён выпрямляется, ощущая каждую клетку своего тела горящим синяком, но он находит в себе силы, чтобы уложить свои ладони поверх чонгуковых и найти в этом прикосновении свою личную блажь. Помощь, которой ему не доставало. Покой, который развороченной душе слишком необходим в эту минуту. — Я здесь, с тобой… — Чонгук приручает зверя, которого видит впервые, но которого не боится. — Дыши медленнее, хорошо? Тэхён теперь не боится обернуться — теперь сильнее этого хочет, потому что ему хочется до конца избавить себя от остаточной тяготы. Ему его глаза нужны. И он в них вопрошающе смотрит, когда разворачивается к Чонгуку лицом прямо в кольце его рук. Повзрослевшие, понимающие, успокаивающие. Любящие. И большего не нужно. — Я вызвал полицию, — сбивчиво шепчет Чонгук, не моргая и поглаживая щёку Тэхёна ладонью. — Всё… не нужно больше…«Я люблю тебя».
Тэхён это произносит одними губами без единого звука, не отводя взгляда, подёрнутого благодарностью. А потом мягко обхватывает рукой чонгуков затылок и прижимает к себе, уже отдышавшись и угомонив сердце в спасительном объятии. — Меня сейчас стошнит, — ужасно невнятно бормочет Барыш, едва ли различающий этих двоих, потому как веки начинают пухнуть и отекать. — Только посмей ещё хотя бы раз приблизиться к нему, — Тэхён бросает под ноги Барыша предупреждение, в котором отчётливо слышится угроза. — Попробуешь — я твой дом вместе с тобой внутри сожгу точно так же, как твой склад. И ты знаешь, что именно это и я сделаю. — Кстати, об этом… — Прости, мой шафран, — мягкий поцелуй в макушку. И он извиняется не за факт, а за то, что не рассказывал, ведь точно знает, что Чонгука могло задеть именно это. Когда полиция забирает Барыша, Тэхён отказывается писать на него заявление только потому что Чонгук попросил его об этом, и мужчина в очередной раз остаётся покорённым добротой юного сердца, несмотря на то, что когда дверь захлопывается, он сокрушается и бранит его за такую глупость. — Нет, я не понимаю, почему я повёлся на это. Я сейчас верну их и дам показания. Но стоит ему протянуть руку к ручке двери, как его запястье перехватывают и тянут за собой из коридора в комнату. — Мне ещё раз нужно попросить не делать этого? Хорошо, нет проблем. Тэхён, я прошу те… — Всё, всё, тише, — он не выносит, когда Чонгук просит его так, надувая губы и хмуря брови, выказывая недовольство. — Просто он должен понести наказание, чёрт побери. Он… Только сейчас Тэхён вспоминает о том, что нож был окровавлен, а это значит, что Чонгука таки задело. — Иди сюда, — и он тянет его к кровати, усаживает на край, а сам опускается на колени и осторожно касается низа толстовки, взглядом просит поднять руки, а потом стягивает и отбрасывает на пол. Сразу же обводит внимательным взглядом грудную клетку, совсем не думая о том, что если бы юноша получил какую-то серьёзную рану, то это было бы заметно по пропитавшейся кровью толстовке, а на ней ничего. Или он не обращал внимания? Он крайне трудно соображает, учитывая события последних нескольких часов, поэтому продолжает внимательно изучать глазами бархат чонгукова тела и поджимает губы, когда находит. — Что там? — Царапина, но глубокая, — выдыхает Тэхён, оглаживая подушечками пальцев кожу вокруг продолговатого пореза, раскроившего кожу. Чонгук тут же поднимает выше руку, чтобы посмотреть на область рёбер, где только сейчас начинает жечь кожу — до этого момента его тело не подавало никаких признаков дискомфорта, потому что в приоритете был Тэхён — его нужно было унять, с ним нужно было быть. А теперь, когда напряжение ослабляет градус, и нервы понемногу стихают, он чувствует место царапины и несколько дёргается, когда Тэхён легонько дует на рёбра. — У меня есть здесь аптечка, я сейчас. И потом Чонгук наблюдает за тем, как с особенной бережностью Тэхён обрабатывает его рану, что на самом деле не такая уж и глубокая, как говорит мужчина. На взгляд Чонгука — ерунда полная, но Тэхён заботливо возится с ней, наносит антисептик, мажет какую-то вонючую мазь поверх тонким слоем, приговаривая, что это заживляющая, а потом клеит несколько пластырей, потому что порез достаточно длинный. — Я за это точно сожгу его дом, и ты меня не остановишь, — выдыхает Тэхён, складывая всё обратно в аптечку. Чонгук слабо смеётся и обхватывает его за шею, чтобы прижать к себе ближе, чтобы глаза в глаза, наконец. — Делай, что хочешь, только больше не уходи никуда без меня. — Никогда, мой шафран, — тише отвечает мужчина, соприкасаясь кончиком носа с чонгуковым. Только сейчас ему становится хорошо. Только сейчас он может свободно выдохнуть, и даже закравшаяся в голову мысль о Бану, не причиняет столько боли, как это было утром после звонка из больницы. — Чонгук… — Что-то случилось, да? У тебя на лице это написано, Тэ… — Бану… — уголок губ дрожит непроизвольно, а сами губы поджимаются в тонкую линию, белеют от напряжения и невозможности произнести вслух. — Ночью? Чонгуку не нужно слышать. Тэхён молча кивает, и когда теперь его самого прижимают лицом к груди, в которой родное сердце пытается утешить своим мерным темпом, он позволяет себе отболеть. Внутри всё немеет, а сердечную мышцу сдавливает, становится больно, будто пронзило иглой, но мужчина не пытается глушить эти ощущения, знает, что только сейчас сможет прожить это и оставить здесь навсегда. Жмурится от тянущей боли долго, сильно, пока под сжатыми веками не начинают пульсировать разноцветные звёзды и пятна, сжимает пальцами чонгукову спину и… скулит. Протяжно, вечность, без единой слезы. Чонгук сдерживает слёзы как только может, потому что он должен. Обязан быть опорой снова, и будет всю оставшуюся жизнь столько раз, сколько его мужчина будет нуждаться в этом. Постепенно бесконечность сужается, уменьшается, позволяя страданию затихнуть. Тэхён ослабляет ужасно жёсткую хватку, вой прекращается, и он поднимает глаза к Чонгуку. — Ты — единственный, перед кем я могу… быть таким.. чем я заслужил тебя? — Ты уже спрашивал, — Чонгук готов провалиться под землю от таких слов, поэтому смущённо улыбается и не находит должного ответа. — Я этим вопросом буду всю жизнь задаваться, мой шафран.Saybia — In spite of
И оба погружаются в тишину, которая сейчас нужнее всего на свете. Тэхён продолжает находиться перед юношей на коленях и мерно поглаживает пластыри, надеясь, что его эфемерные прикосновения помогут царапине зажить быстрее, пока в голове крутится мысль, кажущаяся безумной, но вполне естественной. И противоречие её сути горит на языке, буквально вынуждает высказать, лишь бы не зудело. — Знаешь, это такое сложное чувство, — он пытается подобрать слова, чтобы донести до Чонгука мягче, хотя то, что он хочет сказать нужно только ему. — И хорошо, что кроме тебя этой мысли моей никто больше не услышит. Но мне стало намного легче, когда её не стало… Пауза, чтобы переварить. И Тэхёну это затишье нужно куда больше, нежели Чонгуку. — Дико звучит, да? Не то, что бы я хотел такого исхода, но я за него благодарен. Чёрт, даже звучит криво… — Тэхён, не нужно пытаться объяснить мне, — Чонгук касается его щеки и приподнимает на себя опечаленное лицо, не замечая, что смущается этого уже не так сильно, как обычно. — Я… — побольше воздуха в грудь. — …понимаю. Вот, что для Чонгука звучит дико, потому что он действительно понимает. — С мамой всё было иначе, не так, как у вас с сестрой, но… наблюдать за тем, как страдает близкий человек… слишком трудно. Когда его Чонгук так повзрослел? Куда делся тот спесивый мальчишка, разливающий кофе на тэхёнову рубашку и не следящий за языком? Когда именно в нём начала проклёвываться эта мудрость, это вселенское понимание? Или же они всегда в нём присутствовали, но Тэхён попросту не замечал, будучи ослеплённым собственной влюблённостью? Вероятно. Чонгук всегда был достаточно сильным и готовым снести в этой жизни всё, ведь таковым его сделала жизнь в доме Барыша, его закалило собственное непростое детство, его воспитала ответственность, с которой он учился жить рядом с матерью. Несмотря на то, что он до страшного чувствителен и раним, мягок и восприимчив, все эти качества не лишают его внутреннего стержня, наоборот — помогают не ожесточиться в конец и не стать озлобленным на весь мир вокруг. И Тэхён ему встретился для того, чтобы Чонгук смог узнать: ему не нужно оставаться крепким всю жизнь. Ему есть, кому вверить свою мягкую сторону и с кем рядом не стоит бояться лишиться брони — ему помогают от неё избавиться насовсем. — Звучит ещё хуже, да? — губы юноши трогает грустная усмешка — действительно крайне сложное для понимания чувство. — Звучит так, будто ты вырос. И я восхищаюсь тобой, знай это. Можно ли размягчить и без того мягкое? Да, потому что от услышанного Чонгук жмурит глаза и плавится — слишком приятно вызывать в Тэхёне подобные чувства, что даже нет сил и желания спорить. Мужчина долго-долго вглядывается в это нежное лицо, что над ним полнится румянцем, и не может больше сдерживать неуёмное желание поцеловать Чонгука. Нервы, что столько времени находились в диком напряжении и мешали нормально соображать и существовать в целом, остывают, и теперь становится ясно, как же сильно за всеми этими событиями Тэхён истосковался по любимому вкусу этих чувственных губ, что сейчас на юном лице едва распахнуты. Ощущается некая неправильность, когда он тянется к нему выше, прикасаясь ладонями к бёдрам, чтобы не дать сбежать — столько всего вокруг, ещё даже не улеглось толком, дыра в груди пока не думает стягиваться, а он как помешанный думает только о том, как сейчас нуждается в Чонгуке. Он ненормальный. Тоже стал обезумевшим, как и все вокруг, тоже сошёл с ума, но ничего не может поделать. Тянется, насильно глуша в голове все мысли о том, что совсем не время для ласки, а когда прижимается губами, понимает, что без этого контакта вовсе не вынесет остаток жизни. Чонгук вздрагивает в его руках, и сердце в груди трепыхается в ответ, ведь он не ожидал, и каждый поцелуй — как первый. Он по-прежнему слаб и не может оттолкнуть, но считает, что именно это он и должен сделать, ведь в голове тоже вспыхивает дурацкое осознание того, что не тот момент для подобных вещей. Должен, но сил так мало, их практически нет, и руки немеют, когда обвивают шею и тянут к себе ближе. — Скажи, что эти поцелуи не вовремя, — Тэхён сам не в состоянии остановить себя и потому сильно жмурит глаза, разрывая ласку. — Скажи, что сегодня это неправильно, мой шафран. — Не могу… не скажу, — задушенно, желая чужие губы на своих снова. — Это самое правильное, что у нас осталось… Мужчина словно слепой щенок тычется носом в чонгукову щёку, не вынося его слов и наощупь вновь находит влажные губы, накрывает своими и языком сразу же скользит внутрь, боясь, что юноша сейчас скажет ещё что-то невозможно трогательное. И недоумевает, когда его почти сразу же от себя отрывают. — Я помогу тебе забыться, Тэхён. Хотя бы сегодня, сейчас, поэтому… разреши мне? Тэхён моргает будто в замедленной съёмке, не очень-то понимая, но стоит только чужим пальцам коснуться пиджака на груди и неспеша потянуть его, как всё становится ясно. — Да, утром всё ещё будет больно здесь, — Чонгук бережно прижимает ладонь к области сердца на тэхёновой груди, не отводя глаз. — Но сегодня я не дам этой тоске сожрать тебя целиком… Тэхён не хочет такого Чонгука. И хочет одновременно. Он не желает, чтобы его превращали в безобразную, растаявшую субстанцию тем, как отдаются целиком и полностью и как хотят быть поддержкой во что бы то ни стало. Тэхён не привык к такому, как и Чонгук не привык быть этим всем для кого-то, но они оба учатся друг для друга, и это сводит с ума. Юноша не ждёт одобрения, не ждёт дозволения, о котором просил только что, он целует сам, обхватывая лицо Тэхёна двумя руками и притягивая к себе ближе, пока бёдра его кольцуют тело мужчины, что вызывает в обоих крупную дрожь. Мужчина сгребает его в объятие, не разрывая поцелуя, становящегося более жадным и, чувствуя, как же крепко к нему жмутся всем телом, коленями забирается на постель целиком, не отпуская Чонгука. Укладывает под собой и отлепляется, хотя вовсе не хочется лишаться юркости чужого языка, так идеально ложащегося на его собственный. — Давай, ляпни, чтобы я остановил тебя, если пойму, что не хочу этого, — Чонгук не даёт ему возможности сказать что-либо в образовавшейся возможности. — Ты ведь для этого сейчас остановился? — И когда ты успел так хорошо меня изучить? — Тэхён почти смеётся, а в груди теплеет от того, насколько они уже друг в друге. — Я никогда, слышишь? Никогда не буду останавливать тебя, Тэхён… поцелуй меня, прошу. И Тэхён целует. Не отказывает сейчас и никогда не сможет — всю оставшуюся их жизнь будет зацеловывать до нехватки воздуха и дрожащих коленей, до желания утонуть друг в друге, раствориться и погибнуть на подушечках пальцев друг друга. Чувствует, как руки Чонгука ползают по его спине, как вытаскивают из-под брюк рубашку и пускаются под неё, как сжимают кожу в районе лопаток, и глухо мычит в поцелуе, потому что эти прикосновения полны искреннего желания, которое не ощутить невозможно. Юноша блуждает пальцами по крепкой спине, потом спускается ниже, всё это время отвечая на глубокие поцелуи, лишающие дыхания, спускается руками к талии и сжимает бока, буквально сворачивая под пальцами кожу — чертовски мало, чертовски ещё хочется. Ближе, глубже, плотнее. Всего Тэхёна, что вжимает своим телом в постель и неустанно целует, игнорируя то, как громко и влажно звучат их губы, сцепленные друг с другом. Пока Чонгук наслаждается тем, что залюбливает пальцами смуглую кожу, он ощущает, что что-то всё же иначе сегодня. Тэхён целует жадно, но эта жадность буквально кричащая, такая, что кажется, будто в этих поцелуях он не берёт, а… отдаёт. Нечто большее, чем своё вожделение, куда большее, чем просто животное желание физической близости, и юноша начинает прислушиваться к собственным ощущениям, потому что только так он сможет понять то, что происходит сейчас с его мужчиной. Ведь Тэхён абсолютно каждый раз своими действиями заставляет Чонгука чувствовать всё так, как нужно — правильно — с доверием, а значит он не ошибётся, если заглянет в свою душу прямо сейчас посреди интимной близости. Тэхён смещает фокус внимания с губ на шею, причём это происходит довольно резко, быстро, так, что Чонгук не успевает опомниться, как его уже кусают за нежную кожу рядом с ярёмной впадиной, и он простанывает от боли. Теперь становится ясно. Юноша предполагал, что будет именно так, не ждал нежности, более того, он уверен — иначе и быть не может сегодня, потому как весь Тэхён болит. И пусть через их близость он выразит всё, что прямо сейчас терзает его душу. Чонгук понимает, как сильно ему это нужно, и понимает, что ему самому тоже. Тоска — слишком сильная дрянь, которая сжимает словно она — тиски, намеревающиеся размозжить и уничтожить, и с ней справиться в одиночку практически невозможно. У обоих в груди — ямы. И заполнить их друг другом — единственно верное. Чонгук знает, что должен сейчас Тэхёну дать: то, чем он сам полон — печальной нежностью, раненной мягкостью, ноющим сердцем. И он должен приласкать эту задвоенную боль так, чтобы она под слоем сентиментальности просела и дала вздохнуть более свободно. — Тише, — выдавливает он, остужая своим голосом жар агонии, обрушивающейся в новом месте — Тэхён уже тиранит его грудную клетку губами. — Дай мне? Благо, что сквозь вату в ушах, застланный собственной бурей из чувств внутри, мужчина различает мягкий вопрос над своей головой и возвращается к Чонгуку, поднимая глаза, затянутые непривычным безумием, в котором отражается болезненность. Он почти незаметно сводит брови к переносице, и юноше хватает этого, чтобы понять, как же сильно его Тэхён сейчас нуждается в том, чтобы… — Прошу, я больше не решусь на это, если ты сейчас откажешь… …ослабнуть. — Когда ты так говоришь, я лишаюсь рассудка. Но я не могу позволить тебе. И в груди юноши неприятно цепляет. Ему казалось, что Тэхён для него — всё, что угодно, но выходит, что нет? — Потому что я не твой хозяин, — добавляет тише мужчина, протянув пальцы к раскрывшимся в недоумении губам. — Не разрешаю, а доверяюсь, мой шафран. Чонгук нервно облизывает губы, потому слышать это — чересчур волнительно. Но им сегодня движет не привычная робость, а желание как можно скорее избавить любимого человека от всевозможных мыслей и переживаний хотя бы на ближайшее время. Пару часов, полчаса, всего минуту — без разницы, насколько сможет, настолько постарается изо всех сил. Юноша приподнимается на локтях и утягивает Тэхёна в медленный поцелуй, который ощущается непривычным на контрасте с теми, что у них были только что: жадные, агрессивные. И мужчина от такого мягкого натиска слабеет, позволяет Чонгуку подняться ещё выше, не отпуская его губ и… — Ложись. …оказаться сверху. Юноша седлает его бёдра, продолжает целовать, немного неуклюже толкая язык глубже, ведь ещё не совсем умеет управляться так же, как это делает Тэхён, но он очень старается, и мужчине до жути нравится такая самоотдача, которая ощущается на каждом тяжёлом выдохе в губы. — Ты… — Тэхён очень хочет взглянуть на него прямо сейчас, поэтому со звонкой влажностью отлепляется от мякоти чонгуковых губ. — Так красиво смотришься на мне. — Умоляю, молчи, — Чонгук задирает голову, чтобы не встречаться взглядом с этими чернеющими, хитрыми глазами, так нагло разглядывающими его всего. — Сегодня я подчиняюсь, так что… — и он изображает, как застёгивает невидимую молнию на своих губах, хотя знает, что сдержаться будет трудно и он обязательно ляпнет что-нибудь такое, что заставит Чонгука запищать. — Тогда просто принимай меня… Эти слова юноша шепчет в уголок тэхёновых губ, уже наклонившись к его лицу. После оставляет поцелуй на подбородке, не возвращаясь пока к губам и языку, жар которого все ещё пылает на его собственном, а дальше кончиком носа цепляет скулу и вынуждает немного запрокинуть голову, утопив её в подушках. Прижимается губами к шее, задерживается, грея и слегка обдавая дыханием терпкую кожу. Так он учит Тэхёна замедляться. Прикосновениями просит остепениться и узнать, каково это — быть Чонгуком, которого мажет в пространстве от любого малейшего контакта с Тэхёном. И он не убирает губ, не отстраняется, чтобы двинуться ниже и снова поцеловать — прижимается сильнее и начинает вести губами вниз, немного изгибаясь, чем создаёт волнообразные горячие узоры неразрывной линией, которая въедается в кожу и пылает так, будто её вшивают внутрь без анестезии. Чонгук слышит, как Тэхён тяжелее дышит, чувствует, как ему навстречу просяще подаются и подставляются, потому что мало и хочется ещё плотнее, и он замирает во впадинке между ключицами, а после перехватывает тэхёновы ладони, которые уже по-хозяйски обхватывают его узкую талию. — Неа, — прямо в кожу. — Пока не трогай. — Это ещё что за… — Ты вроде подчиняешься? — Чонгук сам поражается своей смелости, но как только мужчина оказался под ним, и он получил некую власть над ним, что-то внутри перемкнуло, и теперь до одури хочется узнать, как далеко он может зайти. Далеко для самого себя, в первую очередь, потому что Тэхён может чересчур. Мужчина кивает, облизывая губы и поджимая их в улыбке, потому что видеть Чонгука таким — сумасшествие, которое ударяет в голову и заставляет ощущать внутри нестерпимый трепет, перемежающийся с усилившимся вожделением. Тэхён любит брать, чертовски любит и только Чонгука, но вот так впервые позволять ему самому управлять процессом — непередаваемо. Да, он помнит, как они оказались вдвоём в баре, где юноша был ужасно пьян и вытворял вещи похлеще того, что делает сейчас, но то была смесь из алкоголя и ревности, сейчас же это — осознанно, мягко, но со страстью, и это нечто новое, чего Тэхён никогда не знал. Чонгук высовывает язык и кончиком обводит впадину изнутри, не отрывая губ от кожи, пару раз обводит по кругу и сам вздрагивает, когда над его головой раздаётся очень тихий стон. Глухой, сдавленный, такой, что не должен был сорваться, но Тэхён не смог удержать его, когда юноша открыл ему ещё одно его чувствительное место. Возбуждение нарастает так быстро, что мужчина даже несколько поражается, что подобная нежность и неторопливость могут разлить по его телу жажду такой силы. Он чувствует, как в паху тесно и дискомфортно от того, что мешает одежда и Чонгук прижимается особенно сильно, немного ёрзает на нём, когда приходится спускаться губами ниже по шее. И вместе с тем это ощущается так приятно и правильно, что с губ снова сползает тихий стон, глубокий, лезущий Чонгуку прямо в сердцевину, пока он расстёгивает белоснежную рубашку. Пуговица за пуговицей, нарочито медленно и смотря на Тэхёна в упор так пристально, что это кажется противоестественным для обоих, но ни один из них не хочет прекратить это и поменять их местами, чтобы всё ощущалось более привычно. Чертовщина. Тэхён не должен привыкнуть к этому. Ведь потом будет крайне трудно отказывать, если Чонгук вновь захочет взять над ним контроль в предварительных ласках. — Мучение, — выдыхает мужчина, когда чонгуковы губы снова опускаются на его кожу в районе груди и немного всасывают. Но недолго и несильно, просто попробовать и побаловаться, ведь юноше крайне интересно всё сейчас. Но он вовремя вспоминает о том, что изначально он планировал быть нежным до самого конца, потому оставляет чуть покрасневший участок смуглой кожи и движется ниже, снова не отрывая губ от тела и ведя одну витиеватую линию, напоминающую узор. Тэхён не соображает, потому как он вовсе не привык к таким ласкам, но то, как именно это делает Чонгук, лишает контроля и отнимает каждую мысль из головы. Все до последней, оставляя лишь марево из желания и неверия в то, что он действительно Чонгуком так обожаем и желанен. Когда пытливые губы уже добираются до живота, мужчина тянет руки к его макушке, чтобы запустить в кудри пальцы, но за ним неотрывно следят, и потому Чонгук сразу же шлёпает по запястьям, не позволяя. — Ещё одна такая попытка, и я остановлюсь, — достаточно твёрдо для Чонгука, слишком премило для Тэхёна. Он вымученно улыбается, но кивает, кончиком языка облизнув уголок губ. Убирает руки на свои же бёдра и легонько сжимает, чтобы снять напряжение в кончиках пальцев, вызванное возбуждением. Чонгук спускается ещё ниже, к низу живота и оставив затяжной поцелуй у края брюк, поднимается, чтобы сползти ещё ниже и… Тэхёну хочется отвернуться, но и в то же время не отводить никогда глаз от юноши, который краснеет, но разводит бёдра мужчины в стороны и устраивается меж них. Для Чонгука это тоже слишком, поэтому он тупит взгляд, не вынося того, что на него в ответ — жарко, голодно и до безумия влюблённо. Он расправляется с пряжкой и молнией, с помощью Тэхёна избавляется от брюк и в полнейшей тишине, что смущает до одури, снова вглядывается в любимое лицо, останавливаясь пальцами на кромке белья. Тэхён ведь тоже нуждается в нежности. Да, он любит иное, да ему бы сейчас всю боль в животной страсти выплеснуть, но Чонгук видит в его чертах сейчас только то, ради чего он старается — забвение. Кроме него на подкорке Тэхёна сейчас ничего и никого, и если пощупать сердце, можно убедиться в том, что в это мгновение там не болит. Временно, но уже хотя бы немного. И Чонгук поэтому растягивает пытку нежностью. Поэтому гасит в себе ужасное смущение, ведь главенствовать — не в его характере и не по его темпераменту. Но на сегодня это его обязанность, его долг, его истинное желание — быть не только нуждающимся, но и нужным настолько, чтобы отключить Тэхёна от реальности. — Я люблю тебя, — одними губами, как Тэхён. И это последнее, что тихо шелестит между ними. Чонгук дальше любит не словами, а прикосновениями. Тэхён сходит с ума не телом, а сердцем. И какие тут нужны ещё слова? Мужчина захлёбывается этой самой проклятой нежностью, когда его лишают белья настолько медленно, что это кажется непривычно интимным. Задыхается в трепете, когда его бёдра опять разводят шире и лицо Чонгука оказывается слишком близко к члену, жмущемуся к животу. Нежность пропитывает его с ног до головы, когда губы, прозрачно коснувшиеся внутренней стороны бедра, обжигают неестественно сильно. Тэхён и сам обращается нежностью, когда Чонгук начинает медленно-медленно, затяжно и с обожанием зацеловывать каждый чувствительный сантиметр вокруг напряжения и не позволяет себе касаться члена, который в этом уже слишком сильно нуждается. Невыносимо. Хочется попросить сделать с ним уже что-либо, потому что невозможно терпеть, невозможно смотреть вниз и видеть Чонгука таким старательным, таким увлечённым. Проклятье. Тэхён ненавидит свою отзывчивость, существующую в нём только благодаря Чонгуку. Он не может больше не прикасаться, не может не ощущать юношу кончиками пальцев, ему это нужно больше, чем что-либо на этом свете. Как сейчас, так и потом. Но Чонгук не позволяет, он буквально ощущает, как воздух меняется, когда Тэхён снова пытается протянуть руки и дотронуться до него, и потому поднимает голову, достаточно сильно сжимая обнажённые бёдра, что вызывает в мужчине горячую волну возбуждения поверх прошлых. — Я ведь предупреждал, — цокает, но едва держится, чтобы не улыбнуться — настолько забавно сейчас выглядит Тэхён, который… верит? — Чонгук… — В тумбочке? Вопрос сбивает с мысли. — Что? Но юноша уже сползает с кровати и направляется к ящикам возле кровати, находит что-то очень знакомое, но то, что смущает, будто Чонгук видит тюбик впервые, и, чувствуя, как алеют щёки, избавляет себя от одежды. Каждую секунду чувствует кожей, как его жадными до безобразия, хищными глазами поглощают, не отводя взгляда сзади, но не останавливается и вскоре полностью нагим взбирается на кровать снова. Чонгук седлает чужие бёдра, крепко держа в руке тюбик смазки, и Тэхён не удерживает томного выдоха, потому что зрелище чересчур задевает нервное. — Нет, Чонгук, чёрт… — Я же просил… просто принимай меня, хорошо? Принимай то, каким я буду… на тебе. Мужчина не находится, что ответить, потому как любые слова застревают в глотке, а сознание темнеет от такого Чонгука. Мучительно. До спазма по всему телу. Плохо и хорошо одновременно. Тэхён пытается нащупать, что же именно он испытывает, но спутанным рассудком приходит к осознанию, что такого определения ещё не изобрели. Чонгук идёт дальше, видя, как меняется лицо его мужчины под ним, и уже не может подчиняться своей скромности, засевшей где-то слишком глубоко. Он выдавливает немного прохладного прозрачного геля, растирает на пальцах и… Тэхён уже готов кончить. Прямо сейчас, видя то, как Чонгук, мать его, толкает в себя липкий палец, приподнимаясь на нём и не отводя глаз. Пиздец. Несвойственное ему ругательство буквально горит на кончике языка, норовя сорваться в комнату, переполненную их учащённым дыханием и запахами возбуждения, но Тэхён лишь закусывает нижнюю губу до боли и не сразу замечает, как жжение языка сменяется привкусом металлической соли. — Ах, — срывается короткое с губ Чонгука, когда палец на пару фаланг оказывается внутри, давая довольно приятное ощущение заполненности. Он проталкивает медленно палец до конца, чувствуя, как бёдра уже начинают наливаться напряжением из-за того, что приходится быть приподнятым, но вскоре он не обращает на это никакого внимания, потому что решается на второй палец. — Чонгук, мне помочь? — Да, — юноша сжимает свободной рукой своё же бедро, медленно насаживаясь на два пальца сразу и превозмогая жгущее ощущение. — Замолкни, ладно? И Тэхён шумно и протяжно выдыхает, не вынося такого — как теперь не подсесть? Силы воли не остаётся, послушания тоже, ничего больше в мужчине не поддерживает здравости рассудка, и он тянет руки к чонгуковым бёдрам, мышцы которых напряжённо проступают сквозь кожу. Касается сначала осторожно, думая, что снова заставят убрать, но Чонгук уже занят тем, что пытается насадиться на… три пальца, и это даётся крайне трудно, поэтому он мысленно благодарит ладони Тэхёна и его успокаивающие поглаживания вверх-вниз, по коленям и снова выше. Они заглушают первые неприятные ощущения, массируют и просят не останавливаться. Чонгук не уверен, что уже пора, но он и не будет до конца уверен в том, насколько он готов, поэтому не выбирает постараться ещё, а осторожно вынимает пальцы и тянется за тюбиком, чтобы ещё немного увлажнить вход и тэхёнов член. Боже, насколько же это неловко, и ему хочется провалиться под землю от пожирающего целиком стыда, но он лишь запрокидывает назад голову и прикрывает глаза, когда плотнее обхватывает член позади себя и… вводит. Медленно. Пробуя и привыкая. Глубже и шипя сквозь зубы. Зная, что Тэхён не отрывает от него глаз. Наполовину и до толики боли. Дальше, помогая тем, что насаживается, едва прогибаясь. Тэхён и вправду глазами весь в Чонгуке. На его лице, пытающемся сдерживать эмоции. На его груди, по которой ползёт свободная рука в попытке унять сердце, сходящее за рёбрами с ума. На его подтянутом животе и ниже, где к животу плотно прижат аккуратный член, головка которого призывно нежная, налитая розовым. И глаз отвести нет возможности. Нет сил. Желания тем более, потому мужчина продолжает одними глазами пожирать своё, со слюной наблюдая за тем, как его милый и робкий Чонгук прямо сейчас насаживается второй раз на его член, а потом снова приподнимается, начиная привыкать к движениям наездника. И это не развратно. Это сумасшедше вкусно. Видеть его таким открытым перед одним Тэхёном, видеть желание угодить и видеть то неподдельное удовольствие, которое он получает вперемешку с неудобством. — Ааанх, — он громко простанывает, когда Тэхён не сдерживается и немного подмахивает бёдрами, когда понимает, что Чонгук понемногу привык. — Не делай… Делай. Мысленно он просит его сделать так ещё раз, потому что благодаря этому внутри задевается то самое, что Чонгук уже ощущал когда-то приятно тронутым. И ему очень хочется почувствовать эту вспышку удовольствия снова. И снова. И ещё раз, несмотря на то, что сознаться в этом смерти подобно — так стыдно, что язык немеет, и остаётся выпрашивать лишь телом, изгибаясь как-то иначе, лишь бы попытаться самому создать нужный угол проникновения. — Тело твоё просит об обратном, мой шафран, — низким, не своим голосом произносит мужчина, уже приподнимаясь на локтях. Он больше не может просто смотреть, пусть это и невыносимо прекрасное зрелище. Ему нужно трогать. Касаться, быть жадным, брать своё, присваивать в очередной раз, заставлять задыхаться. Ему весь Чонгук до безумия нужен. Перед глазами плотная пелена, созданная из единственного желания взять как следует, и он не слышит неуверенного «не трогай», не видит, как сильно Чонгук закусывает нижнюю губу, когда их лица оказываются запредельно близко, а ладони Тэхёна привлекают к себе за талию ближе, не давая нормально вдохнуть. — В тихом омуте, да? — и мажет кончиком языка по раскрытым губам, нагло глядя в глаза. — Не дразни, поцелуй меня… — Ты же вроде просил не трогать? Тэхён усиленно пытается соображать, но это адски трудно, пока он ощущает, как же в Чонгуке горячо, как тесно… и как хочется двинуть бёдрами, как велико желание взять его самому, не дав слезть… — Не помню такого… — Чонгук отчаянно тянется вперёд, чтобы поцеловать самому, раз мужчина всё ещё не делает этого, но тот клонится назад и цокает. — Как удобно быть таким хитрым, да, мой шафран? Только я всё помню, так что не получишь. — Тэхён, пожалуйста, — ему слишком нужен этот чёртов поцелуй, ему нужна жадность чужого языка, потому что в нежность они уже достаточно наигрались, и истинное желание берёт верх слишком стремительно. Чонгуку нравится сидеть на нём, нравится ощущать в себе целиком, нравится быть сжатым обеими руками до боли на боках, нравится видеть его дьявольские глаза так близко, нравится физически ощущать жажду, исходящую от кожи Тэхёна особенным ароматом, нравится принадлежать. И ему не хватает только мокрого поцелуя, который заставит задыхаться и окончательно умирать в крепких руках, теряя голову совсем. — Двигайся, — властно, до дрожи в коленях. — Нет… — Я дал тебе сделать со мной всё, что ты хотел и не буду скрывать — мне до ужаса понравилось. Но теперь я хочу взять своё, поэтому повторяю, что тебе нужно двигаться, мой шафран… — он произносит всё это уже оказываясь у самого уха, и сказанное воспринимается как нечто, чего нельзя ослушаться. У Чонгука спирает дыхание, а в солнечном сплетении шевелится волнительная дрожь, которая щекочет и заставляет тело гореть. Нет сил сопротивляться — время, когда он главенствовал, истекло, и теперь он в своей привычной роли, в которой быть до стыда приятно. Юноша обвивает тэхёнову шею обеими руками и приподнимается, плотнее жмётся к животу и груди, а потом опускается, выдыхая жарко прямо на ухо. Тэхён млеет от этого послушания, погибает от того, как Чонгук старается каждую чёртову минуту и как насаживается, пытаясь сделать хорошо не только себе, но и Тэхёну — он так очевидно прислушивается к его вздохам, пытаясь понять, всё ли делает правильно, и это трогает так сильно, что перерастает в очередную накатывающую волну возбуждения, скрутившую низ живота и заставившую сердце забарабанить в сто раз быстрее. Тэхён хочет не только принимать, ему необходимо давать больше, и он ухватывается за ягодицы Чонгука, помогая двигаться, и в ответ подстраивается под темп его движений — начинает двигать своими бёдрами навстречу, создавая идеальную траекторию и скорость, от слияния которых Чонгук в его руках начинать звучать. Стоны поначалу задавленные, сдержанные, но совсем скоро ему становится невозможно замалчивать удовольствие, потому что Тэхён кладёт одну руку на грудь и надавливает… Вынуждает опуститься ниже, прогнуться сильнее и буквально совсем раскрыться перед ним. Тут-то становится совсем плохо, потому что только так его чувствительная точка внутри задевается чаще, стоны становятся громкими, оглушают Тэхёна, но вынуждают толкаться глубже и резче, чтобы усиливать этот сладкий голос и умирать от каждого нового перелива. Приходится одной рукой поддерживать Чонгука за поясницу, а второй он берётся за его член, от которого не отводит глаз всё это время, потому что до безумия хочет коснуться. Особенно громкий стон слетает с губ юноши, и Тэхён буквально давится своим же, неспособный вынести мелодичной сладости, гуляющей по его перепонкам перебродившим вином. — Тэ… — жалобно, громко, прося. Прося закончить скорее с этой пыткой или прося не останавливать её? Он сам не знает, о чем его мольба, звучащая постыдно, и дальше не продолжает, потому что кроме стонов из горла ничего не способно вырываться, пока Тэхён имеет его грубее, уже толкаясь в основном сам. Чонгук не в состоянии двигаться и концентрироваться на том, чтобы делать это хотя бы как-то, минуя неудобство, тем более, когда его член ласкают в таком же темпе, особенно плотно проходясь по головке большим пальцем — он не в силах не только двигаться навстречу, но и существовать. Он отчаянно тянется руками к Тэхёну, чтобы приподняться, потому что это уже настолько невыносимо, что разум на грани, и вот-вот он потеряет сознание, что крайне пугает — он до сумасшествия чувствительный и то, что с ним творит этот мужчина, может отключить его в любую секунду. Тэхён вглядывается в лицо юноши, позволяет подняться к себе и прижимает за талию до хриплого вздоха. С минуту всматривается в ужасно размазанные ореховые глаза, а после целует. Корит себя за то, что отказал, когда его об этом просили, и сейчас сам не может устоять от желания сделать это. Грубо, глубоко, жадно, громко, буквально трахая языком, из-за чего Чонгук совсем скоро содрогается в его руках, а ладонь Тэхёна, сжимающая член, топится горячим липким семенем. В губах застревает протяжный стон, напоминающий плач, и мужчина на мгновение пугается — переборщил. Но когда спустя время Чонгук на нём окончательно размякает, затихает и ближе ластится, тычась носом в шею, понимает, что всё хорошо. — Это было слишком для тебя, мой шафран? — в висок с волнением, не отнимая рук от слабого Чонгука. — Нет, не думай так, — он поднимает голову, и мужчина видит, как блестят его глаза — ослепляют. — Ничего лучше я никогда не испытывал… И он не только о физическом контакте, лишившим самого последнего. Он и про эмоциональную связь, что стала особенной в этот раз — она очень остро ощущается даже сейчас, когда они сидят вплотную, так и не разъединившись. — Поверь, я тоже. Каждый раз с тобой — что-то невероятное, мой шафран… Чонгуку приходиться снова зарыться в Тэхёна, потому что нутро предательски дрожит от очередных трепетных слов. И тут, пока он прижимается лицом к горячей коже, ему приходит осознание, заставляющее всколыхнуться внутри совести вкупе с желанием довести всё до конца. Тэхён округляет глаза, когда юноша на нём начинает двигаться, поднимаясь и опускаясь несколько раз, прежде чем отлипнуть щекой от ключицы и заглянуть мужчине в глаза. — Мы о тебе забыли, — шепчет сбивчиво из-за толчков. И у Тэхёна всё сбивается в ответ. Он действительно не взял во внимание факт того, что кончил только Чонгук, а сам он остался возбуждённым до болезненного спазма, пусть и продолжал оставаться внутри юноши, что как-то сглаживало тугое напряжение. Ему было важнее удовлетворить Чонгука, только за его наслаждением он следил весь процесс, только о его стонах и движениях думал, когда брал. И теперь то, с каким рвением ему хотят сделать приятно в ответ, мажет, ведь к этому сверху добавляется ужасно преданный, щенячий взгляд, с которым юноша уже без стеснения на него взирает, не переставая насаживаться. — Кажется, ты научился меня удивлять, мой шафран, — сквозь стон выдавливает Тэхён, пока сердце бьётся прямо в глотке, а тело наливается приятной истомой. — Я… — трудно подбирать слова. — Всему ради тебя научусь. Кажется, они снова меняются местами, и Тэхён неслабо плывёт от того, что слышит, а когда Чонгук после того, что от сердца оторвал, наклоняется и целует, прогибаясь в спине и прижимаясь максимально близко, мужчина приподнимает его за ягодицы, потому что больше не может. Оргазм слишком яркий, чтобы быть правдой и чтобы поверить в то, что Тэхён вообще может испытывать подобное. Но всё, что между ними сегодня — и есть правда, в которую веришь от и до. Он пытается отдышаться, прижимая к себе Чонгука за талию и пачкая его собой, за что хочется извиниться, но во рту пересыхает, и слова застревают. — Посидим так ещё немного? — неловко интересуется Чонгук, обвивая ногами Тэхёна и мостясь поудобнее на его бёдрах, уложив руки на плечах. — Сколько захочешь, — разнеженно, не отрывая от юноши до смерти влюблённого взгляда. — Хоть до самого отъезда. Выражение чонгукова лица меняется тут же, приобретая удивление и растерянность. — Какого ещё отъезда? Тебе снова нужно улетать? — Поправка: нам. — Кому вам? Тебе с роди… — Нам с тобой, Чонгук. Юношей овладевает ступор, из которого спустя пару минут, данных Тэхёном для переваривания, его вытаскивают ласковым голосом: — Нам здесь больше не за что держаться, и места здесь нет, мы оба тут задохнёмся. Поэтому единственным верным решением я вижу это. — Уехать? — в голосе неподдельный испуг, потому как о таком он ни разу не задумывался. Даже после смерти матери, когда у него больше в Стамбуле ничего значимого не осталось. Оставить места своего детства? Воспоминания о маме? Хосока? Всё бросить? Как это вообще? — Не волнуйся, я не потащу тебя силой, если ты не захочешь, я… — он сойдёт с ума. — Пойму. Приму твой выбор и… буду вынужден думать дальше, придумаю, как перенести сюда свою жизнь, чтобы… — Не нужно, — Чонгук отбрасывает все вопросы, только что заурчавшие в голове бешеным потоком, потому что они не имеют смысла. Где Тэхён — там и он. Всё просто. Без вопросов и сомнений. — На луну, на самое дно ада, за миллион километров отсюда — неважно. Я с тобой куда угодно, мой Тэ. Абсолютно… — шепчет, потому что голос пропадает от волнения, а сердце в груди норовит пробить дыру и лишить жизни от осознания того, как же сильно он полюбил. И что больше никогда без Тэхёна не сможет и не захочет. — Если ты когда-то позабудешь то, что только что сказал мне, я напомню, потому что я никогда не смогу забыть, мой шафран, — и в глазах столько счастья, сколько никогда в жизни там не сияло. Чонгуку больше нечего добавить, потому что он весь дрожит от переизбытка эмоций и мысли, что ничего лучше поднесённого Тэхёну когда-то кофе, с ним случиться и не могло. И его распирает от счастья, пока родные руки кутают, горячо любя.⌘⌘⌘
Koyu — Umut Var Elbet
Чонгук прислушивается к ощущениям и ему начинает казаться, что он никогда не покидал родного Стамбула: солнце по-родному мягкой ладонью касается его щеки и гладит подобно матери; соль, приносимая с Босфора, так знакомо щиплет слизистую носа и заставляет морщиться, но по-прежнему жадно вдыхать, потягиваясь лицом к проливу; шум чаек над головой не раздражает, как это бывало раньше, а рождает на лице ленивую улыбку, ведь Чонгук уверен, что сейчас одна из них, особенно наглая, спустится ниже, чтобы выцепить из его рук свежеиспечённый симит. Юноша облизывает губы, чувствуя себя впервые так хорошо здесь, как не чувствовал никогда. И кажется, что, возможно, Стамбул всегда его принимал? Всегда любил и не считал чужеродным, всегда был близким другом, который пусть где-то и делал жизнь невыносимой, но в остальном помогал, как только мог? Чонгук уверяется, что именно так всё и было, когда он жил здесь ещё два года назад. И именно так всё останется на всю последующую жизнь вне этого терпкого, пряного города. Тогда, когда он потерял маму, а следом Тэхён потерял сестру, Стамбул, казалось, перевернулся, перестал быть знакомым и добродушным, наоборот — будто сильнее уверял в том, что в нём нет жизни никому. После гибели Бану им с Тэхёном пришлось остаться здесь ещё на пару месяцев, до момента, пока Хакан постепенно не стал приходить в себя, и Тэхён смог понять, что теперь может оставить мать с ним одну — она справится. И все эти дни, что они держались друг за друга эти два месяца, город был дико чужим — неприветливым, отчуждённым, отталкивающим. Теперь же, когда всё пришло в норму в сердцах каждого, Стамбул остепенился. И видеть это отрадно. — Представляешь, продавец симитов помнит тебя, — с мягкой улыбкой произносит Тэхён, садясь рядом с ещё одной парой бубликов — в Мальте, где они теперь живут, турецких симитов нет, и ни одна выпечка не напоминает их даже близко. — Скорее, тебя, — усмехается юноша, а после за пару укусов доедает первую булочку. — Это ты ему телегу подарил с психу, — бархатный смех ласкает уши. — А ты бездумно её купил, — парирует Чонгук, принимая второй симит и продолжая глядеть на пролив. — Почему бездумно? Только о тебе и думал в тот момент, мой шафран. Смущённая улыбка украшает лицо юноши, который задирает к ясному небу голову, почти привыкший к таким словам в свой адрес за прошедшие месяцы. — Мы навестим их сегодня? — серьёзнее интересуется он, когда вдоволь наслаждается тем, как осенний тёплый ветер ласкает его лицо и тормошит кудри на лбу. — Само собой. Тэхён предлагал провести его отпуск где угодно, в любом месте, в какое Чонгук ткнёт пальцем, но он выбрал Стамбул. И мужчина поначалу не понимал, почему, но после смирился, не стал переубеждать и просто сделал то, чего желал его любимый человек. А Чонгук хотел к матери. За два года он истосковался даже по виду земли на её могиле, его тянуло сюда буквально волоком, и он не придумал места лучше, чем его родной город. К тому же, по Хосоку он скучал не меньше. Но была ещё одна причина, по которой его сюда потянуло, когда предоставилась возможность — воспоминания. Ему до ужаса хотелось взглянуть на места и улицы, на которых они с Тэхёном полюбили друг друга. Чонгук кажется себе странным, но он чувствует, что Стамбул — нечто живое, дышащее, имеющую душу, и он обязан поблагодарить родную землю за то, что она позволила ему влюбиться и отдать себя целиком в руки одного-единственного. И сейчас, когда они вдвоём сидят на простенькой скамейке, поедают симиты и щурят глаза от мерцающих бликов на морской глади, Чонгук мысленно говорит «Спасибо» Стамбулу, который для него всю оставшуюся жизнь будет пахнуть местом, что позволило обрести истинный дом.Его Тэхёна.
— Я всё, хотел спросить тебя, — вклинивается в его мысли Тэхён, поворачиваясь лицом и большим пальцем утирая кунжутную семечку с уголка губ. — М? — Я чересчур задолжал тебе, мой шафран… — О чём это ты? — У нас в договоре был пункт, помнишь? «Никаких контактов», а я стал для тебя самым личным, — взгляд лезет глубже души и заставляет дрожать всем телом. — Сколько же, интересно, я теперь должен тебе за это? — Всю жизнь, Тэхён. И этот долг Тэхён выплатит ему сполна, не пожалев ни разу о том, что когда-то его взгляд упал на самые лучшие в мире руки.Стамбул может пахнуть как угодно: солью и специями, сложным прошлым и болью потерь, маслами и шафраном, сомнениями и противоречиями, но для Тэхёна и Чонгука Стамбул всегда будет иметь один-единственный аромат — любви, подаренной на всю оставшуюся жизнь.