ИДИКОМНЕ

PG-13
Завершён
21
автор
Размер:
13 страниц, 4 346 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
21 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник

ИДИКОМНЕ

Настройки
Примечания:
      …но замечает его первый — издали; издали чувствует его — каким-то совершенно иным невозможным чувством: как будто всем телом сразу его осязает, всем собой голодно — по выдохам, по вибрациям, по мыслей отзвукам, по слов обрывкам едва различимым в шуме неразборчивом.       И — стоит лишь голос его яснее услышать, лишь четче почувствовать интонацию, почувствовать всего его еще чуть ярче среди всех людей бесконечных в бесконечном столпотворении вавилонском — дыхание перехватывает, внутри что-то невозможно томительно дергает, внутри глубоко все в тугой узел скручивается: как в первый раз — как в первый раз сердце на секунду томительно сжимаясь, удар с замиранием пропускает и через секунду начинает снова в ребра колотиться бешено.       Не глазами, не телом чувствует-видит, а как-то — даже себе необъяснимо, — совершенно иначе: видит, какой Сережа — больше обычного, — задроченный, больше обычного как будто уставший, нервный больше обычного, дикий какой-то, мрачно-заебаный, измученный, губы совсем искусанные, рука в гриве взлохмаченной нервно ото лба к затылку раз, другой; больше обычного старается вид делать, что все на самом деле заебись, что все на самом деле — как у людей…       И как будто больше обычного потерянный: еще не совсем сгоревший, но уже долго тлеющий.       В голове у себя неосязаемое неразборчивое беззвучное раз за разом крутит идикомне… От себя самого даже скрыть пытается, но оно все крутится, крутится — и как в черную дыру все остальное, затягиваясь, сваливается. Оно уже вращается как будто — ебучая цыганская карусель — само собой, против воли, не заткнуть; перекосило в голове шестеренки, заклинило намертво, чертово колесо — об одном теперь только думать способен, как-то полуправильно полуосознаваемо продолжая отвечать на уже забытый вопрос кому-то из радостью светящейся благодарной толпы вокруг.       До воя скулящего хочется, чтобы и он тоже…       Чтобы все как раньше стало: чтобы как раньше — вернулось то их зыбкое нормально, что для самих себя почти незаметно стало тверже алмаза.       До судорог предсмертных хочется, чтобы было не просто нормально, а хорошо; чтобы — здо́рово и вечно.       Чтобы снова можно было с ним рядом быть почти каждую секунду, от работы и прочего всего свободную, чтобы говорить с ним бесконечно обо всем, даже самом бессмысленном, бесконечно слушать его, от реальности ебанутой сбегать — вместе, вместе весь мрак пережить, вместе рассвета дождаться…       Вместе.       Чтобы снова смех его слышать, тепло его рядом чувствовать, облучаться им, радиацией его солнечной, чтобы с ним вместе пережить эту зиму, переждать вместе полярную бесконечную ночь, чтобы вместе встретить весну, чтобы после зимы к жизни воскреснуть — вместе.       Чтобы снова можно было действительно засыпать рядом с ним, уложив на себя, самому в него вжавшись — а не представляя все это.       Чтобы снова быть постоянно на связи — в виртуальных пустынях, ментальных дебрях, — но хотя бы так рядом, когда иначе никак.       Чтобы вместе все пережить — и радость, и горе, и рецидив, и ремиссию, и солнца приход, и вообще — всю долгую счастливую жизнь.       И чтобы физически ощутимое одиночество даже в толпе перестало казаться таким острым.       Знает ведь, что с такого расстояния и в таком хороводе беспорядочном счастливых людей это едва ли возможно — чтобы Сережа его заметил.       Невозможно, чтобы заметил, чтобы подошел, чтобы заговорил — вот так же легко и свободно, как со всеми остальными, чтобы обнял особенно крепко, людей вокруг не стесняясь и не боясь, чтобы, блять, вообще захотел еще как-то…       Еще хоть как-то.       Невозможно, чтобы все стало, как прежде.       Потому что ничего не может быть как прежде.       Невозможно.       Но невозможное происходит.       Невозможное происходит, когда Дима хочет уже в сторону взгляд увести — типа, я тоже не увидел сразу, извини, такая толпа, — но Сережа действительно замечает.       Или тоже его физически чувствует всем в себе не дотла сгоревшим?..       Несгоревшим: Дима и с расстояния между ними людьми разбавленное, шумом их радостным и шорохом суматошным взболтанное, через всю бесконечность фестивальную, видит, как глаза у него совсем по-иному загораются — как будто даже светлея, проясняются…       Как будто Дима вообще может и за очками, и с расстояния, и за людьми различить его глаза.       Тревожно и совсем чуть-чуть страшно становится — потому что вот прямо сейчас не знает, что от него ожидать и как он вообще отреагирует после…       После.       Да и правда — захочет ли вообще хоть как-то не по работе?..       Совсем дико вдруг стало; болталась внутри груди насквозь раскроенной пустота больная, сама себя проглотить пыталась: тогда он ведь действительно поверил его блажи и действительно ушел — ушел, сам того искренне не желая, сам не зная, как правильно — да и надо ли было вообще?..       А как тогда вообще надо было?       Сережа ведь сам сказал ­– делай как знаешь. А сам он знал, что говорит? Действительно ли это сказать хотел?       Нахуй ведь не послал. Не прогнал, не сказал четко и однозначно, не свалил одиночным в упор это все.       Потому что сам себе не осмелился тогда признаться, потому что даже говорить уже совсем не хотелось и вообще ничего никак не хотелось?       Даже не объяснил ведь толком ничего, пулями и огнеметами слов колючих от себя не погнал, просто — ровно так, отстраненно, серо, как будто бы даже через силу из себя выжал, лицом так и не повернувшись, так и лежа на полу свернутым клубком в блике стеклянного осеннего солнца с пятном радуги бледным на голом плече.       Просто — шепотом: но шепот его Диме тогда казался громче крика. Просто — слышно едва, шелестяще, на выдохе, — делай, как знаешь, если хочешь, можешь уйти. И — совсем в комок безвольный сжался, плечами острыми в пол больно вдавившись — только ребра на спине четче прорисовались; лишь окна остались настежь — и поначалу больно стало только слегка.       Это потом уже только накрыло пиздец.       Пиздец как накрыло.       Это только потом Дима понял, что все зря — зря было все от и до: это он теперь точно знает.       Знает: это все ведь обоюдоострый нож, и стоит лишь снова шаг навстречу ступить, лишь на полмысли снова позволит себе надеяться, лишь на секунду опять позволить себе мечтать — больно может стать как в первый раз…       С Сережей ведь никак по-другому нельзя: даже полшага к нему ступить — с головой утонешь.       Знает.       Давно уже утонул.       И все равно сердце в горло колотится, грудь предательски распирает безумным предчувствием пьяной радости — едва лишь стоит голос его яснее услышать, услышать смех его нервный глухой, — Дима как себя чувствует: нихуя Сереже не смешно и не весело.       Волнение к глотке поднимается волной упругой, на гланды давит, закладывает горло наперед рвущимися снарядами еще непридуманных слов — как в первый раз.       Чувствует: шутки его бесконечные идиотские пулеметной очередью в толпу восхищенную одна за одной летящие — на самом деле только тревоги маска, кашлем сиплым перекрытая…       От самого себя которую тоже скрыть пытается?       …Так отчаянно пытается, что как будто и правда — получается на секунду: как будто и правда тревога отпускает, на какого-то другого него перескакивая воздушно-капельным путем; этой секунды Сереже хватает, чтобы сквозь толпу липнущую, сквозь людей и нелюдей, осознать не успевая, отбрехиваясь, отнекиваясь, отбалтываясь к Диме продраться, как будто даже тела собственного уже не чувствуя, почти совсем ничего уже критически не осознавая — чтобы почти с разбегу на него, к нему: ближе, как давно уже хотелось.       Как все это время хотелось.       В шею на ходу комкает что-то приветственно-радостное, обеими руками за спину цепляет, объятиями почти душит, почти отчаянно, почти как в первый раз — в первый раз так волнительно не было.       Почти?       Нет, взаправду, по-настоящему — по-настоящему близко жмется, всем телом к себе притискивает, обеими руками за спину, за плечи, отпустить боясь, лицом в шею Диме вплавляется, выдыхая…       И Диме кажется: в выдохе его он на ультразвуке слышит тихое прости.       Или не кажется?       Завыть-заскулить хочется: так давно не чувствовал человеческого тепла.       Не чувствовал тепла самого родного человека — и отклонить Сережу первым от себя не хватает сил: в себя, к себе так же крепко ответно вдавливает обеими руками, обеими руками ему по спине ведет широко, глубоко носом тянет, жмурясь, самому себе напоминая, каково это все…       Кажется: простое действие, до судороги — за столько их лет — привычное, но за месяц смазавшийся, больше месяца, за всю эту тишину ледяную — или сколько там уже натикало? — этой непонятной разлуки снова касаться его…       Пиздец.       Как будто в первый раз — и как будто в первый раз страхом и пузырящимся ощущением близкого счастья разъебывало не так сильно, как сейчас.       Вот так вот просто: обеими руками его в себя вжимает бережно, под спину придерживая, через тряпки поглаживая, шепчет что-то мило-успокоительное — и не стыдно-страшно-стремно вот так вот с ним скомкавшись стоять у всех на виду, всех как будто бы по дефолту делая причастными к своему личному чему-то большему; не страшно, что кто-то, их вот таких увидев, может о чем-то там подумать и догадаться.       Даже как будто плевать становится, если их вдруг снимают.       Блять, да по-любому снимают.       Так похуй, г-споди.       Одного вдруг хочется: чтобы это мгновение длилось как можно дольше.       Чтобы вот так вот можно было стоять и дальше, его к себе прижав, по плечам, по спине гладить, его пульс в собственной груди со своим пульсом резонирующий чувствовать.       Чувствовать, как дышит он мелко-часто, чувствовать кожей шеи его улыбку, дыхание, тела тепло, запах его родной, всего его целиком. Чувствовать, как все тело от прикосновения плавиться начинает.       Чувствовать, как тяжело отдает пульс в плечи, колотит в солнечное, колотит в горло, перехватывает дыхание…       И — медленно утихает, загасая.       Успокаиваясь.       Так много всего внутри, разгораясь, все сильнее пылает, так сказать много хочется — но в моменте все это огромное невыразимое невероятное в клубок сворачивается, к горлу комьями прилипает: получается только что-то совсем жалкое из себя вывернуть.       — Ты… Что? Как? — Чуть-чуть совсем от себя его отклоняет, за талию, за плечо, с плеча на шею ладонью перетекая, за шею придерживает, за стекольной дымкой полупрозрачной глаза его рассмотреть пытается.       Понять все еще пытается: действительно зря это все было или…       — Да хули мне сделается, — хочется улыбнуться искренне, но мышцы сводит: по инерции как-то криво, ехидно получается только, — кто сгорел, того не подожжешь .       Само собой как-то выхлестывается откуда-то из темной глубины сознания: Сережа и сам не уверен, что говорит искренне — но просто молчать было бы еще хуже.       Что он? Как он?       Да хуево, блять.       И дико, и страшно, и понятно только полное нихуя: еще ни разу остаток осени и начало зимы не проходили так спутано, так мрачно — как грязных сточных вод потоки куда-то без смысла лавиной несущиеся.       Все через жопу, все не так, непонятно, как бежать с внутренней Колымы, где не светит ничего, даже дальних фар, даже сгоревших звезд: вот как.       По крайней мере так все это чувствовалось несколько минут назад.       А когда Дима ладонь где-то между ребром и подвздошной чуть крепче сжал, цепляясь как будто тревожно, когда улыбка у него тоже косеть стала и в глазах что-то такое же тревожное, как подо льдом тень, мелькнуло, и потом, когда эта тень на секунду чем-то другим вспыхнула, когда совсем по-другому он в зрачки глянул, полуосознанно рукой к себе ближе еще притянул…       Сереже стало казаться уже совсем по-иному: как будто едва-едва рассвет далекий забрезжил над льдами вечными.       По-иному: все как будто бы по-иному за секунду стало, когда Дима, обеими руками сразу обнимая, пальцами прямо над сердцем через ткань поглаживая ласково, тянет куда-то, рядом синхронно ступая.       Все по-иному, за секунду преображаясь, в новое что-то превращается: как витража осколок выпавший на место свое встает.       — Ну, значит, будем с этим что-то делать… — Больше сам себя заговаривает, чем Сережу; лишь бы говорить что-то, лишь бы хоть секунду еще теплом его греться. — И вот прямо сейчас начнем… А то нам ведь сегодня еще целый день на сцене… Ты же и с группой своей выступаешь, да?       Лишь бы говорить: конечно Дима прекрасно помнит, что у них и целый день, и презентации проектов, и у Сережи с группой музыкальный хед-лайн, и с фанатами обязательно потом фотографироваться — и вообще черт знает что еще. Говорить о чем угодно — лишь бы не о том, что действительно важно.       Не о том, что спросить-сказать хочется.       Не о том, что в голове против воли уже сколько полощется и прямо по сердцу карябает больно — сколько бы там уже времени не прошло.       Как-то одной рукой на ходу на скорость к телефону дотянуться выходит не с первого раза — но все-таки получается: Диме кажется — что угодно бы сделал, лишь бы Сережу не отпускать хотя бы еще чуть-чуть — чуть-чуть совсем остается до выхода, чуть-чуть еще — и опять как всегда по разным углам растянет.       Сопротивляется Сережа больше из вредности, чем серьезно: от Димы отлипать не хочется даже чуть-чуть — даже на секунду кадра ради.       — Да ну чего… Зачем ты… Нас же и так по-любому кто-то уже… — И руку его со спины своей игриво стряхнуть не пытается, своей не убирает, вообще Диму не отталкивает, сам от него не откалывается: ладонь раскрывая, сам всей ладонью прихватывает как будто по инерции, а не потому, что действительно хочется.       Как будто так и надо.       Как будто ничего не было.       — Давай, Сереж, надо… Иди ко мне. — Улыбку идиотскую совершенно влюбленную с лица даже скатывать не пытается, пока телефонной камерой их обоих ловит, другой рукой Сережу плотнее прихватывая, крепче к себе прижимает.       Надо.       Чтобы еще больше у них совместных фоток было — в довесок к тому архиву, что никому никогда ни за что Дима не покажет.       Чтобы в будущем — или уже в наступившем? — когда-нибудь, когда все точно обязательно будет хорошо, если вдруг города их опять разорвут — было на что медитировать часами, тактильные галлюцинации тепла его на себе чувствовать, часами бесконечно крутить в черепном кинозале все эти моменты — с полным погружением без отрыва от реальности.       Наступившем и неминуемом: Диме казаться так начинает ровно в ту секунду, когда Сережа ближе льнет. И — еще кажется: еще секунда, еще чуть-чуть ему навстречу двинуться — совсем бы вжался всем телом, обнял бы, лицом в изгиб шеи спрятавшись, шею выдохом протяжным согрел…       Так, честно говоря, хочется.       Кадр выходит немножко смазанным. Ощущения зато до крика яркие, ослепительные своей реальностью — будто опять это все не иллюзия любимая — человека любимого касаться, — а наконец по-настоящему все.       Дальше все скомкано как-то, одним световым потоком; ебучая карусель в мясорубку превращается, время на лопасти наматывается, все перемалывается в единый фарш — ярко, громко, много, люди вокруг бесконечные, знакомые и не очень, от микрофонов эхо многоголосо прямо по мозгам врезает, путает, туманит, главное собой перекричать, засветить пытается.       Сережа как будто бы рядом и как будто бы далеко, но — на виду почти постоянно.       Все равно — далеко слишком сильно, если не рядом рука об руку: так Диме кажется.       Всегда казалось.       А сейчас, сегодня, вот прямо в эту секунду, когда надежда — на лучшее ускользающее как раньше острее истомленное сердце кольнула — уже не кажется.       Он уверен.       День, кажется, растягивается в бесконечность: кадрами смазанными засвеченными одна за одной вспышки — открытие, презентация одного, на сцену выход с другим, еще одна презентация уже опять другого, третьего, еще один выход, еще один черт знает что — и так по песчинке до вечера ссыпается все в одну мешанину неразборчивую беспорядочно-мельтешащую; неразборчивую, скомканную, растянутую, спутанную, моментами краткими светлеющую на секунду и опять спутанную — пока снова Сережу не видит.       В хаосе порядок рождается; точка опоры: глазами за него цепляется и отлипнуть уже не может — как завороженный.       В мельчайших деталях как наяву и с закрытыми глазами — по памяти всего его, — кончики пальцев мелко колоть начинает: кажется, что реально его вот прямо сейчас касается, а не снова в любимой иллюзии тонуть опять начинает, когда снова его уже четче, ярче видит — на сцене, у микрофона и ремнем гитарным обмотанного, светом софитным облитого в кругу стаи своей…       Действительно (почти?) счастливого.       И как будто бы один с одним синхронизируются — синхронно глазами друг друга находят; Дима уверен, что в эту секунду Сережа смотрит прямо на него: со сцены через все огромное расстояние, через людей океан бесчисленный именно его в самом дальнем углу различает — улыбается, г-споди, так, что кажется — над Колымой бесконечную полярную ночь сквозь тучи солнца луч пронзает первый.       Таким взглядом смотрит, что Диме кажется: кровь у него в жилах лавой становится и кислород, в легких оставшийся, воспламеняется и до атома последнего весь сгорает — в горле сохнет невыносимо.       Сил остается только на последнего вдоха обрывке к сцене, за сцену, в угол самый темный продраться сквозь людей терновник благодарно-радостный.       Последнего вдоха оставшейся капли едва хватает музыке в унисон с Сережиным голосом синхронно шептать — где же ты, если не со мной, где же ты, если, где же ты, если, — едва хватает сил последнюю минуту концерта уже совсем без воздуха в засценном мраке прожить…       …Чтобы через секунду, в вечность растянувшуюся, уже совсем ничего не слыша, снова полные легкие кислорода живительного в себя втянуть: снова Сережи коснуться — за плечо его аккуратно, последним со сцены уходящего, прихватить…       Закричать хочется — от счастья переполняющего: он как и раньше ближе навстречу тянется, пожаром дофаминовым объятый, совсем близко в объятии льнет, дыхание сорванное о шею Диме затушить пытается — а оно только сильнее скачками из легких саднящих по горлу рваться начинает.       Так и замирают на целую секунду бесконечную, один к одному снова припаянные, один на одного — электрическая цепь, — замкнутые…       Как и раньше.       Как и всегда.       — Устал? — По волосам Сереже, по шее сзади, по плечам, по спине всей ладонью, его ладони подрагивающие на собственных ребрах, под ребрами, прямо на сердце через кожу и тряпки чувствуя.       — Ну… — А сам и понять до конца не может: но что точно чувствует — больше нет серой ледяной тишины, исчезло ватное отупение безразличия — как будто проснулся окончательно из бреда холерного. — Бензин еще точно не кончился.       И голову от шеи отнимая, в глаза Диме смотрит; к руке его ластится, улыбается: искренне.       Искренне до сих пор не верится, что все это правда, что — как и раньше, — вот так вот близко они стоят, одним дышат, один одного вот так касаются.       Как будто — даже заново этому учатся.       — Это хорошо, что не кончился…       Иначе мы оба с тобой замерзнем — так хочет Сереже в ответ прошептать, но сдерживается почему-то — в самую последнюю секунду, совсем дурость какую-то вместо этого выдавая:       — На сегодня все? Всем спасибо, все свободны?       Усмешка синхронная у них напряжение совсем чуть-чуть сдувает.       — Почти… — Сереже и хочется вроде сказать много, а внутри все стягивает, боль тупая ноющая по всему телу, жилы на кости наматываются: так чувствует все это свое невысказанное. — Надо еще…       Нам с тобой обязательно надо как можно быстрее отсюда съебаться и поговорить уже наконец по-человечески, потому что — если еще чуть-чуть — я завою.       Но вот прямо сейчас такое Диме сказать смелости не хватает; смелости остается только рукой его руку найти, пальцами пальцы огладить, в одно сжать.       — Пойдем покурим?       Почему же, блять, так тяжело говорить?       Раньше ведь так не было.       Раньше не было так: Сережа это физически чувствует.       Физически чувствует: морок вечера навалившийся, по лицу ветра порыв холодный, по горлу дым зло врезавший, на коже капли тающие снега редкого, телом другого тела тепло близкое…       — А вообще, Сереж… Если честно, без иронии твоей… То есть, не подумай, я не как-то тебя задеть хочу или что-то против твоей манеры говорить… Ты… Ну… Все это время… Ты по-честному как?       Диме себя лицом хочется в сырость грязную с разбегу с силой ткнуть и чтоб побольнее — за вот эту вот всю нерешительность невнятную, но сил хватает сдержаться: только полные легкие в себя затягивает едкости табачной, представлять даже боясь, что он ответит.       Боясь даже подумать, как у него все на самом деле.       Секунда, кажется, растягиваясь, замирает вообще.       Как он? Сережа в пустоту ночную перед собой не моргая смотрит, представить пытается, что это не его вопросом обкорнанным ковыряют.       Представить получается, правда, слабо: в свете фонарном они под крышей тонкой вдвоем — как последние самые на самом краю земли.       — Сереж… Если не хочешь, если не готов, то не… Я тебя не… Если все еще тяжело, то не…       И коснуться его почему-то именно сейчас не решается — хотя чувствует, что именно сейчас нужнее всего.       — Я… Нормально. — Глотку вдруг опять холодная колючая чернота распирает; Сережа, опять затягиваясь, опять дымом ее обратно затолкнуть пытается: как всегда получалось. — Нормально.       Сейчас уже нормально. Прости, что тогда… Тогда все так получилось. Вот так по-идиотски. Что я вот так… Так с тобой. Как с чужим. Это же совсем не так, знаешь. Ближе тебя у меня никого нет. Прости. Просто, знаешь, внутри пиздец иногда становится настолько ощутимым, что вытесняет собой абсолютно всё, все другие чувства, вообще все… Вообще всякое понимание реальности происходящего, все становится как бредовый сон, исчезает понимание, что я вообще, блять, говорю и делаю — и реально ли я это говорю, говорю и делаю ли вообще… Мне внутри было настолько дико, настолько темно, что… Прости, я себя никак не оправдываю всей этой хуйней, просто… Блять, ну ебаный в рот…       — Просто мне, блять, похоже, лечиться надо. Прости меня, Дим. Прости, если сможешь…       Сам перестает понимать, в какой момент на самом деле начинает все это вслух по-настоящему говорить, а не шептать в голове собственной — как черт знает уже сколько раз начинал за все это время: с той ровно секунды, как от сна дурного очнулся перемерзший на холодном полу в пустой темной квартире с погасшими окнами и чувством совершенной непоправимой ошибки, что ярком на шее висела, что ко дну камнем тянула, что по рукам сковала — и ни шанса было от темени этой налипшей, от чувства этого муторного оторваться; ни шанса первым набрать-написать — только страх ебанутый, как зубная боль тянущий, что Дима после всего сказанного и несказанного никогда больше не захочет ничего и никак кроме работы…       Сигарета забытая, до фильтра дотлев, обжигает пальцы, выпадает и по плавной дуге прямо в пепельницу.       Все.       — Сереж… Г-споди… И ты меня прости, — шепчет, кажется, слышно едва, слова совсем еле-еле горло щекочут. — Прости, я… Зря тогда так. Я такой мудак, г-споди.       Зря повелся, зря поддался, зря ушел, дверью не хлопнув, зря тогда все слова свои в комок свалявшиеся бессильные в ответ не прошептал, что полуслышно шептал совсем не то, чувствовал же, что не надо, что по-другому надо, зря тогда небо так быстро темнело, зря солнца луч золотой в мороке подступившем тонул, зря себе самому не поверил, интуиции этой ебанутой, зря как хочет — как им обоим действительно лучше было бы, — не сделал, все зря было, зря, надо было просто вот так же прямо на пол лечь рядом с Сережей, обнять со спины крепко, к себе притиснув крепко, в одно с ним свернуться, за ребра, под ребра, прямо за сердце, сердце его всполошенное ладонью накрыть, выспросить все, всю тьму больную на свет вытащить, вытащить все осколки — но не оставлять его один на один с его полусна бредового трясиной и с от призмы блеклым лучом.       И что точно зря — зря все это время боялся, зря, не думая, первым не набрал, зря страху своему ебанутому — что больше никогда и никак, — верил, а себе не верил; никогда так не ошибался.       — Прости.       Теперь можно? Теперь сил и смелости хватает — хватает его руки озябшие наощупь своими найти, своими робко стиснуть, хоть как-то попытаться согреть.       — Хватит, Дим. Оба хороши… Иди ко мне, иначе… — Ладонью ладонь обхватывает увереннее, пальцы с пальцами перекручивая крепко, к себе ближе за руку притягивает; улыбка-усмешка прерывистая на выдохе: с облегчением. — Иначе я сейчас загавкаю. И вообще… — В глаза опять, прямо в зрачки, прямо в душу, серьезно невыносимо: Диме на секунду страшно становится, — Пошли отсюда.       Серое похмельное утро неотличимо было от бесцветного дня и такого же грязно-серого вечера; вечер постепенно переставал быть томным, в темени красками яркими наливался — в тепле конуры гримерной под веками закрытыми вспышки кажутся особенно яркими.       Все ярким кажется, объемным, живым: как будто и не было целого дня бесконечного. По-хорошему — давно уже пора окончательно уходить отсюда, но вот прямо сейчас сил особенно не хватает — невыносимым кажется отпустить друг друга.       Диме кажется: он, оба они — ожили, как из пепла восстали.       — Сходим, может, куда-нибудь? Что скажешь? — Рукой ласково по скуле, по щеке — вслепую, и дальше, в волосы путаясь, по голове гладит, в лоб целует. — Мне тут недавно одно место…       — Похоже, планы начинают пахнуть пивом? — Усмешка с выдохом рвется непрошено, против воли. — Но знаешь что?       И выпрямляется Сережа против воли — отлипать от Димы совсем не хочется: еще не согрелся, его еще не натрогался.       — Что?       Диме кажется: сильней тонуть в нем начинает, куда уж сильней, г-споди, снова дышать не может.       — У меня другие планы.       И совсем руки расслабляя, совсем отклеивается: сразу холодно становится.       У Димы внутри все комом ледяным вниз падает, на осколки медленно уже рваться начиная.       — Расскажешь?       Хоть какая-то надежда, мизер, что он все-таки хоть чуть-чуть еще входит в Сережины планы; малость? Жалость.       И молчит Сережа целую невыносимую секунду, смотрит опять серьезно: секунда, кажется, растягивается в вечность; вечность осколками льда опять начинает сердце колоть.       А потом улыбается ехидно, кривовато, губу закусывает и — себя совсем отпускает, просто обнимает так же крепко, теплом своим ласковым обдавая, рукой руку находит, в одно сплетает; почти на ухо шепчет, мочки губами касаясь:       — Для начала… Заедем в одно место… Потом к тебе… Или ко мне, без разницы. И…       — И?       Голова опять тяжестью наливается, весь день пережитый не выдерживает, на шее ровно не держится, на шарнирах суставных валится — Сережа Диме лбом между плечом и шеей в кожу открытую жмется, всем телом еще ближе липнет, обнимает крепче еще, выдыхает судорожно, прерывисто…       И только сейчас по-настоящему понимать начинает, насколько соскучился.       — И сделаем на этот раз все по нормальному, а не как тогда… Сделаем сейчас, как мы оба хотели… Как нам будет лучше… И… — На Диму, от шеи его отрываясь, глаза задирает, смотрит, по скулам, по щекам, по шее кончиками пальцев поглаживает — и аж сердце щемить начинает, дыхание между ребрами и легкими путается. — И давай дальше все это будем как-то вывозить вместе, потому что…       Потому что, если еще раз я так надолго без тебя останусь — я не загавкаю, а завою.       Опять горло перехватывает: не хватает дыхания такое громко сказать — и сколько сил хватает — шепчет почти неслышно, на ультразвуке, в голове собственной или действительно хоть сколько-то различимо громко — сам понять до конца не может.       Но Сереже кажется: Дима все чувствует, все мысли-слова его вслух несказанные и несказанно с ним соглашается — а сам просто ближе медленно тянется, тянет к себе осторожно и целует тоже осторожно, аккуратно, со всей нежностью, на какую еще способен, касаясь едва, губами губы по-детски почти гладит…       Как весь день лихорадочно-быстрый хотелось.       Как хотелось все это время.       Все это время им обоим — Дима точно знает, — чувствует: Сережа не вздрагивает, не напрягается ни на секунду; только — в поцелуй улыбается, руку Диме своей рукой накрывает, и, г-споди, ближе льнет — просто потому, что хочется.       Чувствует, как тепло внутри, от сердца разливаясь, все горячей становится — становится пламенем жгущим.       Как во сне: не верит до конца, что все это реально, что это все — вот прямо сейчас по-настоящему.       Как после долгого тяжелого сна очнуться, полной грудью наконец вдохнув, отличить реальность от бреда: так чувствует; когда Диму снова обнимает, опять касается, объятиями душа отчаянно, отчаянно за него цепляясь. Как будто боясь: если отпустит — опять в болото сонное, оступившись, провалится, опять прорвет бесконечные черные реки потоков бессмысленного сознания и все — пиздец.       Не пиздец.       Закричать хочется, из себя пламя рвущееся выпустить, когда чувствует — Дима так же крепко ответно в себя обеими руками вжимает, лицом в шею-плечо втирается, губами кожи касаясь, обеими руками по спине, по плечам ведет, шепчет что-то успокоительно-милое…       Так же, как и тогда…       Так же, как и всегда.       По волосам, путаясь, ласково гладит, шепотом неразличимым как будто бы боль концентрированную внутри глубоко осевшую разбавляя… И ее и правда как будто бы меньше становится.       Отпускает понемногу.       И правда — дышится легче.       Уже не так дико.
21 Нравится 0 Отзывы 2 В сборник