☽
Полицейская машина плавно тормозит у главного входа в больницу. Лайт окидывает здание взглядом, и вдруг вспоминает, как в детстве отец возил его на экскурсию в тюрьму. То же крыльцо, стоящее на четырех колоннах, вросших в землю каменными корнями, те же два этажа, растянувшиеся буквой «С». Но тюрьма была понятна: грязно-бежевые стены, покрытые трещинами, зарешеченные окна, четвертующие свободу. Место, где на тебе ставят крест. Теперь крест поставлен на нем, но чистый мраморный фасад обманчиво обещает спасение. Словно нехитрыми хирургическими манипуляциями можно сшить изувеченную душу воедино и вернуть Кире половину его жизни, так глупо потраченной на право возмездия. Лайт открывает дверь автомобиля и опускает ноги на сырой асфальт. Тело отвечает спазмом — не столько физической болью, сколько стыдом за саму потребность чувствовать. Ботинок проваливается в лужу, и Лайт замечает, как отражение в воде дробится на сотни осколков. — Я помогу! — Мацуда вскакивает с водительского сиденья и замирает в полушаге, протягивая руку. Лайт сглатывает: слова «я в порядке» застревают в горле. Он не в порядке. Его привезли в больницу на полицейской машине — избитого, пропахшего страхом и грязью с чужих башмаков. Этой фальшью он не обманет даже Мацуду. — Я справлюсь, — хрипит он с вызовом. Ложь горчит на языке, но в это поверят. Поверят, потому что люди не любят признавать жестокую правду. Повторит это сто раз — и, может быть, собственная ложь заполнит пустоту под ребрами. Мацуда переминается с ноги на ногу. Его каблуки неуверенно скрипят по мокрому асфальту, и звук режет слух, как ножовка по кости. Лайт впивается взглядом в его лицо и замечает то, на что не обратил внимания с самого начала. Над головой горит надпись «Мацуда Тота», снизу — набор цифр, который он каким-то образом понимает: 44 года. Символы пылают перед глазами, как раскаленная проволока, превращая человека в строку из Тетради — имя и срок, ожидающие лишь росчерка пера. Теперь он не видит жалости в глазах, не видит обеспокоенной бледности — только факты, непреклонные, как гравировка на надгробии. Подросток отворачивается и встает на ноги, выбираясь из автомобиля. На больничном крыльце их ждут. Отец — в твидовом пиджаке, накинутом поверх больничного халата, — стискивает перила ладонью. Мать прижимает к груди сумочку, пальцы впиваются в кожу, будто пытаясь удержать рассыпающиеся осколки обыденности. Лайт смотрит поверх их голов. Алые надписи парят в воздухе: Ягами Сатико, 26 лет и Ягами Соитиро, 11 лет. Из-за спины полицейского выглядывает сестра. Ягами Саю. 11 лет. У него перехватывает дыхание. Если бы какая-то часть души выжила в том армагеддоне, что разразился внутри, она умерла бы в этот миг. Лайт отводит глаза, замечая, как они приближаются к нему. На тонированном стекле полицейского автомобиля отражается лицо, перечеркнутое швом двери посередине. Над левой половиной — «Ягами», над правой — «Лайт». Никаких цифр. Раньше он увидел бы в этом знак бессмертия — имя, свободное от смертных пут. Теперь понимает: пустота над головой не привилегия бога, а клеймо бракованного товара. Такие, как он не живут — существуют, как призраки в лимбе, застрявшие между божественным призванием и человеческим прахом. — Лайт! Боже мой, ты в порядке? — голос матери дрожит. Ее рука ласково касается его спины, и он вздрагивает, как от удара током. Тепло обжигает, напоминая о том, что он предал: семейные ужины, гордость в глазах отца, ее слезы, когда он поступал в университет… Все это было сценарием, декорациями для его роли. Теперь декорации рухнули, а под ними — заброшенная сцена, провонявшая плесенью. — Как ты, сын? — отец стискивает зубы, но в его взгляде не привычная строгость, а страх. Лайт молчит. Любой ответ — ложь. Он качает головой, и это жест неопределенности, в которой он теперь заперт. Сестра тянется к его руке, и Лайт резко одергивает ладонь, будто боясь заразить их своей чумой. Цифры над ее головой мигают, словно таймер на бомбе. — Я справлюсь, — выдыхает он, и голос рассыпается хриплой крошкой. Ветер подхватывает его слова и уносит к мусорным бакам. Он ковыляет по белым ступеням крыльца. Больничная дверь проглатывает его целиком. Коридор растягивается как тоннель в ад: сверкающая белизна мрамора обжигает сетчатку, а в легкие забивается едкий запах хлорки, имитирующий очищение, но даже под ним он чувствует приставший к коже гнилостный смрад. Голова идет кругом. Лайт делает шаг, и ноги подкашиваются, словно кости превратились в песок. Руки Мацуды и отца хватают его под мышки, но он рывком высвобождается. — Я справлюсь, — одними губами произносит он уже себе, и в горле застревает смех. Не справится. Даже если кости срастутся, шрамы останутся. Даже если он выживет, обратного пути нет. Он отрекся от человечности, позволив себе считать семью расходным материалом, а Кира погиб в тот миг, когда разменял свою цель на месть. Теперь он — пустая шкура, набитая стыдом. — Присаживайтесь, — слышит он голос медсестры, и оборачивается. Губы разъезжаются в безумном оскале. Инвалидное кресло. Его заслуженный трон. Пластик сиденья леденит даже сквозь брюки. Колеса скрипят, повторяя: сломанный, сломанный, сломанный. Из-за угла вылетает персонал с каталкой. Лицо пациента закрывает кислородная маска. Лайт видит над его головой горящий ноль и безучастно смотрит, как люди тщетно пытаются спасти то, что уже обречено. В процедурной его окружают белые занавески, пахнущие порошком и разложением. Медсестра в синих перчатках просит снять рубашку. Пуговицы застревают в пальцах — они отказываются служить, будто протестуя против разоблачения. Ткань падает, обнажая увечья на коже. Лайт видит в них карту своих провалов: алые полосы на боках — следы грязных ногтей, осквернивших вместилище Бога, ободранная кожа на ключицах — напоминание о том, что позволил стереть себя о половицы, сплошное лиловое пятно на груди — позор, вытекший из сердца. — Придется промыть, — заключает врач, оглядывая повреждения, и Лайт кивает, стиснув зубы. Антисептик льется на грудную клетку, и он вздрагивает. Жидкость стекает по ребрам, проникая в трещины, как яд, напоминая, как те же ребра хрустели под чужим сапогом. Руки медсестры скользят по телу, и на мгновение ее перчатки сливаются с потными ладонями Химуры — он чувствует в носу вонь табака изо рта насильника, смешанную с резкой спиртовой отдушкой. — Глубоко дышать нельзя, — предупреждает врач, но Лайт уже не контролирует спазмы. Каждый вдох приносит вкус меди — тот самый, что был во рту, когда он вгрызался в губу, чтобы не кричать. Медсестра останавливается, осматривая поясницу, где синяки принимают форму отпечатков, и по телу пробегает волна страха. Видит. Она видит. Лайт поднимает глаза и тоже смотрит — в самый конец ее жизни. Через два года это знание умрет вместе с ней. Лайт откидывается на спинку стула, чувствуя, как холодная обивка прилипает к спине, влажной от пота и растворов. Фонарик слепит глаза. — Зрачки реагируют вяло, — бормочет врач. Тем не менее Лайт прекрасно видит 36 лет его жизни, что мерцают над головой как дешевая неоновая вывеска. Медсестра отходит и вновь приближается с подносом, где инструменты выстроились как орудия пытки: пинцеты, марля, бутылки с прозрачными жидкостями. Обтянутые латексом пальцы с профессиональной небрежностью раздвигают волосы у корней. Пальцы пропадают, и Лайт слышит дребезжащий звук электрической бритвы, заставляющий внутренности подвернуться. Несколько русых прядей с виска падает на открытую ладонь. Он невидяще смотрит на них, не замечая боли, с которой игла вонзается под кожу, накладывая швы. — Теперь на рентген, — врач выглядывает из-под очков и указывает ручкой на инвалидное кресло. Ему протягивают тряпье цвета кипяченного белья. Колеса шуршат по линолеуму. Он смотрит на свои колени, беспомощно лежащие под больничным халатом. Раньше эти ноги бежали к победам, эти руки вершили суд. Теперь они — обломки корабля, затонувшего в собственной гордыне. — Лягте, — указывают ему, и металлический стол впивается в спину ледяными когтями. Холод. Тот же холод, что сквозил из-под двери по паркету. Аппарат гудит над ним, просвечивая пустоту под ребрами, где раньше горел огонь правосудия, и ему вдруг хочется вернуться обратно — туда, где боль была честной. Где он все еще был богом, даже корчась под башмаком Химурой. Когда этот смрад источал насильник, а не его пропитанная слабостью кожа. — Трещина в челюсти, — бросает доктор. Спустя две минуты на голову натягивают эластичный бандаж. Намордник для пророка, заставившего роптать весь мир. — Попробуйте открыть рот, — бинты сдавливают лицо, превращая речь в мычание. Врач удовлетворенно кивает. — На пару недель придется отказаться от твердой пищи. Разговаривать тоже будет затруднительно. Лайт хотел бы усмехнуться, но не получается даже этого. Лжец без языка. Актер без мимики. На шее закрепляют воротник, лишая возможности отвернуться от стеклянной дверцы шкафа. Он смотрит в то, что подписано именем, которым он когда-то гордился, но видит лишь марионетку из бинтов. — Теперь перелом, — говорит врач, обхватывая его запястье. Пальцы мужчины сжимают поврежденное место, и Лайт резко вдыхает, вспоминая, как эта же рука сжимала ручку, вписывая имена в Тетрадь. — Нужна полная иммобилизация. — Терпите, — бросает медсестра, поворачиваясь. Кожа под ее пальцами мертвенно-бела, вены проступают синими реками. Лайт смотрит, как мокрый гипсовый бинт погребает божественную длань, и пустота внутри ширится. После того, как правая рука превращается в белый саркофаг, грудь стягивают эластичным бинтом. Каждый вдох теперь давит, как удар кулака. — Так будет меньше болеть при движении, — объясняет медсестра, но Лайт знает правду: это не защита. Это тюрьма для тела, которое он больше не контролирует. Когда-то он решал, кому жить, а кому умереть. Теперь решают за него: дыши мельче. Не говори. Существуй. В палате ему помогают лечь на кровать. В вену втыкают катетер и объясняют, какие препараты ему вводят: электролиты, метоклопрамид, парентеральное питание. Лайт только кивает в такт словам. Все понятно: для тела больше нет необходимости выполнять свои жизненные функции. Жидкость и питательные эмульсии введут внутривенно. Он смотрит, как под кровать ставят судно и сжимает зубы. — Первые дни строгий постельный режим, — продолжает ворковать медсестра. Она кладет под сломанную руку подушку. — Постарайтесь не шевелить рукой до полного застывания гипса. Кровать поднимают под углом, под поясницу проталкивают валик. Как удобно. Ему на самом деле остается только существовать. — Кнопка вызова на тумбе, — говорит медсестра. — Если станет хуже, жмите. Она уходит, пропуская внутрь родителей и сестру. Лайт разглядывает складки одеяла. — Отец съездил за твоими вещами, — произносит мать, усаживаясь рядом, и он впервые замечает седину в ее волосах. На коленях у нее стоит спортивная сумка, пахнущая домашним стиральным порошком — аромат, от которого сводит скулы. — Здесь его халат, если в больничном холодно будет, пара книжек, и вот твои телефон и бумажник… Лайт перестает слушать. Он забыл про клочки своего могущества. Оставил их в брюках, пока переодевался в больничную робу. А ведь когда-то мечтал записать на них имя L. — Как себя чувствуешь? — материнские пальцы нежно проходятся по щеке. — Нам сказали, что он в тебя стрелял. Он встречается с ней глазами и снова видит цифры. — Я справлюсь, — выдавливает он заученную фразу и ужасается своему сдавленному голосу. Сестра садится к нему на кровать, и он не может даже отвернуться из-за фиксатора на шее. Цифры висят над ее головой, как бирка на покойнике. Ей будет 25. Его ли это почерк? Или Киры, который не сможет ее спасти? — Выздоравливай, братик, — она заглядывает в его глаза, и Лайт вдруг думает: какого они сейчас цвета? Видят ли они его падение в кровавых отблесках? — Я буду приносить тебе домашки каждый день, тебе ведь все равно тут будет скучно. Губы Саю трогает теплая улыбка, но он не может улыбнуться в ответ. Он молчит. Их разговоры долетают до него обрывками, как свет через помутневшее стекло. Отец хмурит брови на переносице. Мать гладит одеяло, и каждый жест обжигает раскаяньем. Ему хочется просочиться сквозь землю, как тогда, когда лицо врезалось в паркет, а башмак Химуры давил позвоночник. Лишь бы не быть здесь. С ними. Когда они уходят, свинцовый воздух разрежается. Грудь расправляется, будто с нее сняли бетонную плиту. За окном ночь смешивает желтый свет фонарей с чернильной тьмой. Лайт протягивает руку к сумке, оставленной на стуле. Бумажник. Пальцы вытягивают из отделения для карт клочок и сточенный карандаш. Холод разлинованной бумаги пронзает до костей. Он в ловушке. L придет, чтобы положить конец его свободе. Убить его теперь? Значит признать: человек всегда стоял в иерархии выше бога. Значит стать торгашом, продающим справедливость за глоток воздуха, отравленного страхом. Имеет ли теперь он право судить? Имеет ли право спасать свою жизнь — жизнь того, против кого Кира боролся? Он подносит листок к лицу в поисках ответа, но больше не чувствует величественный запах власти. Только смрад — смесь табака, антисептика и гноящейся раны в груди, что когда-то называлась «справедливостью».𞋎
L заходит в больницу уже после отбоя. Он не хотел столкнуться с кем-то из членов семьи — или, может, с собственным отражением в их глазах, которое перестал узнавать. До глубокой ночи он просидел в машине, механически перелистывая Тетрадь, и раз за разом перезапускал записи, пока болезненные стоны Лайта не превратились в еще одну звуковую дорожку, которую он может слушать, забившись в панцирь хладнокровия. Соучастник, — шептал внутренний голос, но L глушил его щелчками кнопки перемотки. На входе он показывает фальшивое полицейское удостоверение — бумажную корочку, под которой пульсирует безликая сущность. Дежурная сестра бормочет что-то о правилах, но ее голос растворяется в коридоре, где тени сгущаются в черную смолу, а воздух пропитан парами медикаментов и хлорки. Каждый шаг эхом отражается от белых стен, растворяясь в приглушенном жужжании электрических плафонов, похожем на треск помех в наушниках. У нужной палаты L останавливается. Горло сдавливает спазм — сердце дробит панцирь в мелкую крошку. Пальцы сжимают ручку до красных отметин, и он тихо отворяет дверь. Холодный свет из коридора ложится на пол ровной полосой, подсказывая путь, но L застывает на пороге, глядя на свое смазанное отражение в оконном стекле. Тиканье кардиомонитора сливается со звуком капель по крыше из памяти. L ловит себя на мысли, что считает в тактах интервалы между вдохами Лайта. Вдох — три удара. Пять — на выдох. Его собственное сердцебиение учащается, словно пытаясь догнать продиктованный ритм. — Проходи, — голос прорывается через пульсацию в висках механическим скрежетом. L делает шаг внутрь. Дверь закрывается с тихим стуком крышки кейса для улик, который Ватари всегда берет с собой на встречи с полицией — того самого, в который скоро попадет дело Ягами Лайта вместе с Тетрадью. Он щелкает выключателем на стене. Свет выхватывает из мрака бледное, стянутое бинтами лицо. Воротник вцепился в шею как удавка, а полосы марли на теле пеленают обломки божества в саван, который L сам помог сплести, установив наблюдение. Он садится у койки, намеренно громко поставив стул, чтобы заглушить писк аппаратов хоть на миг. Лайт смотрит на его руки, сжимающие Тетрадь, и L вдруг чувствует ее вес в своей груди — будто вместо сердца теперь черный прямоугольник, обтянутый кожей. Тишина заполняется равномерным скрипом веток о стекло за спиной, и воображение рисует короткие бороздки на паркете — те самые, что оставляли ногти Лайта. Взгляд скользит по синяку на скуле, по повязкам, скрытым за тканью халата, по пластиковой трубке, ведущей к капельнице, но холод переплета под ладонью напоминает ему о правилах игры. Он вдруг чувствует себя глупо: для чего он пришел? Выразить соболезнования? Объявить об аресте? Ему казалось, что весь этот день нуждается в разъяснениях, но теперь слова прилипают к горлу: Кира свержен, обезоружен, распят. А доказательство — в его руках. Молчание давит на виски, смешивая хрип дыхания Лайта с гулом в ушах — будто два таймера отсчитывают время до детонации. Аппараты пульсируют в такт, заряжая воздух электричеством предсмертной исповеди. Лайт поворачивает голову, и его взгляд проходится по лицу L, как скальпель по шву между маской и кожей. Затем устремляется в окно поверх его головы, отражая свет фонарей, мерцающих за стеклом. — Остальные знают? — голос вырубает каждый слог с усилием, словно ржавой киркой из гранита. — Ты предложил сделку, — L поднимает Тетрадь, и страницы раскрываются сами, обнажая скормленные смерти имена. — Сначала я хотел выслушать условия. Из горла Лайта вырывается смех — скрежет сломанной пружины, застрявшей в диафрагме. Его рука выскальзывает из-под одеяла и прижимается к груди, словно пытаясь вправить оси мироздания. — Их нет, — Лайт морщится, и L замечает, как капля пота скатывается по его виску, растворяясь в бинтах. — Сделка не с тобой, L Lawliet. L замирает — только палец непроизвольно постукивает по корешку Тетради. Три удара в секунду — частота дворников, сметающих пелену с лобового стекла. Он знает. Но… как? Вероятность утечки меньше процента. Воздух в легких внезапно кристаллизуется, когда в глазах Лайта вспыхивает алое зарево, словно внутренний пожар пожирает последние остатки человеческого. — Как ты… — начинает он, но язык прилипает к небу. — Сделка с Богом смерти, — Лайт поднимает руку, указывая в пространство над головой L. Тень от рукава ползет по одеялу, принимая очертания крыла. — Теперь я вижу имена. L откидывается на спинку стула. Холодные прутья жгут спину, как объятья мертвеца. Разумеется. Ловушка. Мысли лихорадочно выстраиваются в цепочку: Боги смерти. Сделка. Имена. Он поднимает глаза к потолку, чувствуя, как логичный мир, в который он верил трескается как стекло, рассыпаясь на осколки. Острый уголок Тетради впивается в ладонь — будто сама смерть кусает за руку, требуя плату за дерзость, с которой он бросил ей вызов. В памяти загораются кадры: Лайт, прижатый к полу; Лайт, разбивающий зеркало кулаком; Лайт, выгрызающий Тетрадь из тайника. Понимание бьет в солнечное сплетение, выворачивая внутренности наизнанку. Вот для чего он пришел — желал, чтобы сломанный мальчишка обернулся монстром. И получил свое. L проиграл. Но не сейчас, а в тот миг, когда утратил хладнокровие, отозвавшись на боль врага. Когда позволил Лайту втянуть себя в этот диалог через камеры. Было достаточно известить всех остальных членов группы о находке. Оставить Тетрадь в штабе. Арестовать Киру сразу. Но он поехал на сделку. Не с Лайтом. С собственной совестью. — И что теперь? — голос звучит глухим — словно больничные стены поглотили слова раньше, чем они вырвались наружу. — Разве тебе не нужна Тетрадь для убийства? Но он уже видит ответ: между пальцев подростка зажат огрызок карандаша, бликующий в холодном освещении палаты как последний оплот логики в происходящем хаосе. — Достаточно клочка, — Лайт шевелит пальцами, и острие карандаша стрелкой компаса поворачивается к L. — Значит, мне просто нужно обездвижить тебя? — L бросает вопрос в стену, прекрасно понимая, что он лишен смысла. Дело сделано. Ритм кардиомонитора уже отбивает обратный отчет с момента, как он переступил порог этой палаты. Он смотрит на Киру: прикован к койке марлевыми путами, челюсть перекошена под жестким бандажом, губы шевелятся с трудом. Но глаза… Глаза горят, как два вулканических жерла. — Поздно, — гортанный шепот падает на пол, как лезвие, перерезающее спасительную нить. Сыщик медленно кивает своим мыслям. — Ты оставишь тетрадь. Удалишь запись. Забудешь обо всем. L с шумом втягивает воздух. Долг кричит скрутить ослабевшие запястья, вырвать смертоносный клочок и вызвать подкрепление. Но тело цепенеет. Потому что где-то в глубине, под грудой принципов, шевелится мерзкая правда: он уже побежден. Даже истекая кровью и слезами, Кира остается Кирой — палачом, готовым сплести висельную петлю даже из собственной пытки. А он… цеплялся за крохи человечности, не понимая, что их из него выжимают. Тишину разрывает шум начавшегося дождя за окном. Тот же ливень, что стучал по крыше машины, когда он вез Лайта домой. Тогда он думал, что контролирует игру. Теперь контроль утекает с водой по стеклу, и каждый вдох кажется последним глотком свободы. Как скоро его тело и разум подчинятся чужой воле? Как скоро его память перепишется строчками в Тетради? — Почему я еще здесь? — L слышит собственный голос издалека, словно даже голосовые связки покинули его, и тут же поправляется: — Точнее: почему ты позволил мне остаться? — Ты пригодишься, — Лайт прикрывает глаза и слабо цепляется пальцами за корсет на шее. — Чтобы снять все это. — Просишь о помощи после того, как убил меня? — усмехается L, глядя, как обломанный ноготь на указательном пальце беспомощно скребет воротник. Воображение рисует коготь Бога смерти, который тем же движением вспорет его грудную клетку. — Для чего мне это? — Твой выбор. Уйдешь — забудешь все. — Слабый аргумент. Я в любом случае все забуду, а больше тебе рассказать нечего. Ты дал мне все ответы, оставив Тетрадь, — L последний раз проводит пальцами по холодной обложке, а затем бросает ее на тумбу — все равно не сможет вынести. — Тогда зачем ты пришел? — парирует подросток, и в его глазах загорается насмешка. L смотрит на обломок карандаша на простынях. Кира мог бы заставить, но предпочел попросить. Еще одна ловушка? Но может ли он нанести еще какой-то вред? Разум шепчет позвонить Ватари и попросить забрать доказательства. Швырнуть эту пародию на просьбу в лицо вместе с Тетрадью и уйти, оставив Киру гнить на больничной койке. Но ноги сами несут его к кровати. Капкан захлопнулся. Первой жертвой записи на губительном листке стала его рациональность, уступившая место любопытству. Скрип пружин под весом L сливается с тревожным писком монитора. Ладонь касается спины Лайта, чтобы помочь тому сесть. Теплый, — проскальзывает внезапная мысль, и он ловит себя на том, что удивлен. Как тогда — при их первой встрече, когда они обменялись рукопожатиями. Будто где-то в глубине души таилась надежда, что вместилище лживого Бога будет выточено из камня. Что сердце, в котором куется столь циничная справедливость, качает по венам жидкий азот вместо крови. Мышцы между лопаток напрягаются, собирая гордую осанку из осколков, но под тонкой тканью халата чувствуется дрожь — мелкая, частая, как морось дождя. Слабость? Страх? L не уверен, но пальцы непроизвольно сжимаются сильнее, пытаясь подавить эту вибрацию. — Тот факт, что ты не позволишь мне лично вынести Тетрадь из палаты, не означает, что я не могу вызвать подкрепление, — произносит он монотонно, словно вынося идею на обсуждение. — Попытайся, — безразлично отзывается Лайт. Уголок его рта дергается вверх, имитируя усмешку. Но L замечает, как пальцы комкают край одеяла. Он тянется к корсету на шее. Пальцы скользят по прохладному материалу застежки, и тело Киры внезапно каменеет. Дыхание замирает — на секунду, но достаточно, чтобы L почувствовал: он боится? Или играет в жертву? В голове вдруг загорается мысль: может ли он убить Киру, если потянет воротник до удушения? И чем это будет отличаться от того правосудия, ради которого он пришел в палату? — Значит ли это, что такой вариант ты тоже предусмотрел? — L намеренно замедляет движение, наблюдая, как зрачки Лайта расширяются. От прикосновения к коже тот резко выдыхает со звуком, похожим на шипение раскаленного металла в воде — как будто знает, о чем сейчас думает сыщик. — Возможно, — бросает он нарочито небрежно, тут же смыкая губы в тонкую полосу. — Ты не слишком разговорчив для того, кто пытается манипулировать информацией, — L срывает корсет. Застежка щелкает, и Лайт вздрагивает. Мускулы на шее напрягаются, как струны, но он тут же плавно наклоняет голову, пряча непроизвольные сокращения мышц за разминкой. Холодный свет плафона выхватывает темный ошейник на коже — следы от пальцев Химуры. L невольно задерживается на нем взглядом. Он видел, как хватка смыкается на горле — смотрел, не отрывая глаз. Внезапно в прерывистом дыхании Лайта он узнает хрипы, что слышал сквозь треск помех. Ветер за окном взвывает, и ветки скрипят о стекло с невыносимо равномерным звуком. — Челюсть давит, — обломанный ноготь скользит по синяку, очерчивая траекторию взгляда детектива, и останавливается на светлой ткани эластичной ленты, фиксирующей подбородок. L отрывается от шеи и встречается с янтарными глазами: Лайт пристально следит за его взглядом. Знает, что он смотрит. Знает, о чем думает. Он грубым движением срывает с русой головы челюстной бандаж, отмечая, как от резкого взмаха руки плечи рефлекторно дернулись вверх — чистая физиология, с которой не поспоришь. Это не игра — но чего он тогда добивается? Заставить смотреть? Внушить чувство вины? — Так лучше? — L бросает бандаж на тумбу к Тетради. Лайт задумчиво двигает челюстными суставами, кивает и поднимает левую руку, разгибая в локте. Тень трубки от капельницы рассекает его лицо пополам, рисуя трещину на маске божества. — Выдерни, — взгляд подростка небрежно скользит по ладоням L, обхватывающим его предплечье, но зрачки расширены так, что детектив не может разглядеть цвет радужки. — Ты собираешься сбежать из больницы? — L вынимает катетер, и на мгновение ему кажется, что из-под иглы вытекает не кровь, а чернильная капля — словно сама Тетрадь проступает сквозь кожу. Пальцы предательски дергаются, и он стискивает кулак, пытаясь задавить в себе мимолетную дрожь. — Зачем мне это? Ты не умрешь здесь, — в хриплом голосе нет и тени привычной приветливости. Он стягивает рукой халат с груди и отводит взгляд к окну, где огни ночного города за пеленой дождя превратились в размытые пятна. — Бинты тоже. — И какой конец ты мне прописал? — L тянет край повязки, и марля разматывается, как лента времени, возвращая его в те двенадцать минут. Ссадины на ключицах, синяк в форме подошвы между лопатками — он знает каждый сантиметр этих ран. Смотрел на них десятки раз, увеличивая масштаб, пока пиксели не превращались в абстракцию. — Как Химуре? Подними руки. — Инфаркт через три недели, — отвечает Лайт, поворачиваясь, и отрывает локти от тела, позволяя вытянуть бинт под мышками. Плечи мелко подрагивают, словно от холода, но в палате тепло. L сглатывает, перекатывая на языке реальность этой угрозы. Кто остановит Киру, если он умрет? Но тут же приходит другая мысль, еще более пугающая: А может, это справедливая расплата за то, что он смотрел? — Ты умрешь как жертва Киры. — Как жертва Киры? А чьей жертвой был он? — L снимает следующий слой бинтов, обнажая багровый кровоподтек над ребром. Пальцы скользят по горячей коже, и Лайт резко вдыхает — слишком громко, слишком резко для монстра. Он молчит, цепляясь взглядом за дверь уборной, словно ища спасения в узкой щели. L продолжает распутывать кокон, связанный из эластичной ленты. Лицо Лайта остается невозмутимым — будто под кожу вшита проволока, стягивающая мускулы в посмертную маску. Даже сейчас — с искусанными в кровь губами, рассеченной бровью и синяками, — оно сохраняет хищную резкость черт. Но L замечает, как от каждого прикосновения под пальцами расходится волна мурашек, а кардиомонитор рисует лишние пики, словно аппарат сбивается с мысли. Видит, как пальцы сминают простынь, оставляя морщины на ткани тем же движением, что царапали паркет. И L чувствует это — страх, который не под силу задавить даже безупречному контролю. Он отдается в висках какой-то странной смесью адреналина и отвращения. Он может сломать Киру. Для этого не нужно сложных стратегических схем — достаточно провести ногтем по ребру, как по струне, чтобы извлечь мелодию ужаса из уст своего убийцы. Заломить запястье до хруста и удерживать, пока следователи забирают доказательство. — Почему ты не заключил сделку раньше? — продолжает сыщик, пытаясь заглушить пульсирующие мысли. — Мог убить меня при первой встрече. — Цена, — отрывисто бросает подросток — слишком быстро, слишком небрежно, — и L вдруг понимает: это не был холодный расчет. Это была импульсивная ошибка. Весь этот план слишком неуклюжий для Киры — он мог провернуть все гораздо грациознее. Но ему нужно было сделать это сегодня. — Разве Кира не готов платить любую цену за свое… правосудие? — L хмыкает, делая насмешливый акцент на последнем слове, но усмешка оставляет горький привкус на языке. — Или это справедливо только в том случае, когда платить должен не ты? Ливень за окном усиливается. Капли бьют по карнизу, как пули по жестяным банкам. Пальцы подростка впиваются в матрас до побелевших костяшек. — Ты прячешься за камерами, пока другие платят за твои догадки, — Лайт надменно вскидывает бровь, но тихий голос дрожит от ярости. — И обвиняешь меня в лицемерии? L невольно бросает взгляд на окно, где дождевая вода смывает остатки его отражения. Он смотрел. Собирался использовать. — Я не играю в бога или праведника, — сыщик сохраняет равнодушный тон, но ноготь, поддевающий последний слой бинтов, впивается в кожу Лайта чуть резче, чем нужно. Мышцы пресса под пальцами напрягаются, как тетива лука, готового выстрелить. — Моя работа — останавливать таких, как ты. И для этого я использую все доступные методы. Лайт вздрагивает, и на мгновение его маска трескается. В глазах мелькает нечто дикое, почти животное. — Так останови, — он поднимает подбородок, обнажая пульсирующую жилку на шее. Монитор за его спиной учащает ритм, вторя дробному стуку капель по стеклу. — У тебя есть шанс убить меня раньше, чем потеряешь контроль. Что мешает? Руки боишься запачкать? L замирает. Три недели. Он скользит взглядом по перебитым ребрам, за которыми дрожит сердце Киры. Одного резкого движения хватит, чтобы услышать хруст. Тот самый, что эхом отдавался в наушниках, когда Химура… — Я не питаю симпатии к твоим методам, — бросает он, срывая остатки повязки. Но в груди клокочет едкая смесь: отвращение к Лайту, к себе, к телефону, что жжет карман, как радиоактивный слиток. — Предпочитаю раскрывать дела, а не выносить приговоры. Кира кривит губы в презрительной усмешке. Он тянется поправить волосы, но пальцы сковывает напряжением, когда они касаются шва на виске, не скрытого маской хладнокровия. — В деле Киры эти границы стерты. Мы оба знаем, что ты пришел, чтобы стать моим палачом. Так докажи… — он наклоняется ближе, и запах медикаментов смешивается с дрожью его дыхания, — что ты на это способен. Заплати свою цену за то, что ты называешь справедливостью. Или ты можешь только… смотреть? Последнее слово он выдыхает, как яд, и L чувствует, как мурашки бегут по спине. Так вот, что затеял Кира. Предоставляет ему выбор: прибегнуть к убийству, чтобы восстановить свое правосудие, или сдаться, приняв свою смерть как заслуженное наказание. В любом исходе справедливость Киры восторжествует. — Мне нет нужды играть в эти игры. Ты говоришь это, потому что знаешь, что допустил ошибку, — отвечает L. — Чтобы остановить тебя, мне достаточно сделать звонок перед уходом. — Уверен? Почему тогда не сделал? — вкрадчивый голос вспарывает сознание, как нож. Сыщик вздыхает и тянется к карману, но пальцы Лайта мягко перехватывают запястье. Прикосновение обжигает холодом, будто мертвая хватка уже сомкнулась на его судьбе. — Я не ошибся, L Lawliet. Ты ведь уже понял, что не можешь. Звук собственного имени оглушает адреналином. L ощущает, как пульс бешено колотится в горле, опережая мерцающие пики на мониторе, словно сердце запомнило ритм белого шума. Он с неверием смотрит в янтарные глаза — холодные, как лезвие, заточенное на его погибель. — Я уже под контролем? — спрашивает он, чувствуя, как слова царапают пересохшее горло. Рука, все еще в хватке Лайта, и тот проводит большим пальцем по вене, словно считывает реакцию, как электрод — на его груди. — Неприятно, да? — Лайт снисходительно улыбается, и отпускает его запястье. Пальцы медленно скользят вниз, оставляя на коже ледяной след. — Чувствовать себя беспомощным. Подчиненным чьей-то воле. До L начинает доходить весь смысл происходящего: Кира не просто записал его имя в Тетрадь. Он методично вытравливает из него все: власть над расследованием, ясность мыслей, даже право дышать. Но сыщик не теряет рассудок — он остается молчаливым свидетелем краха своей логики. — К чему тогда эти провокации? — L подается вперед. — Разве я смогу причинить тебе вред? Он приподнимает пальцами подбородок подростка, заглядывая в расширенные зрачки. Кардиомонитор взрывается какофонией сигналов, но L уже не слышит их — собственное сердце грохочет в висках, как молот по наковальне, перемалывая мысли в заученные ритмы. — Но ты боишься, — L проводит пальцем по синяку, повторяя траекторию хватки насильника. Ноготь впивается в кожу, оставляя белую полосу. — Строчки не защищают от страха, не так ли? Лайт резко вдыхает, и на миг в его глазах мелькает нечто настоящее — животный ужас, спрятанный под маской палача. Тот самый ужас, что L видел в записях. Но уже через секунду радужки вспыхивают как печи крематория. — Проверь, — шепчет он, и L кладет руку на шею. Шум крови в ушах сливается со скрежетом колес в памяти: дождь, крик Лайта из наушников, свое лицо в отражении монитора — смазанное, с темными, как объективы камер, глазами. Он чувствует, как под ладонью сбивается дыхание Лайта, как исступленно пульсирует вена под пальцем. Мысль сжать горло до удушения опьяняет, но он давит ее как таракана. Именно этого хочет Кира. Посмотреть, как он попытается ухватиться за последнюю нить контроля, чтобы выбить опору из-под ног. Он мягко очерчивает кадык большим пальцем, с наслаждением глядя, как зрачки сужаются, выдавая страх. Но за этим страхом что-то глубже: осколки гордости, растоптанные в прах. — Мне неинтересно участвовать в твоем спектакле, — выдыхает он, отстраняясь. Он в любом случае умрет, но все еще может сохранить достоинство. Лайт опускает голову, обхватив горло рукой. Его плечи трясутся от беззвучного смеха. — Видишь, L? — хрипло спрашивает он, не поднимая глаз. Его пальцы цепляются за ткань халата, натягивая его на плечо. — Сколько стоит цель, которой ты оправдываешься. — А сколько стоит твоя, Кира? — спрашивает он, глядя на подростка сверху вниз. — Чем ты заплатил Богу смерти? Лайт вздрагивает. Пальцы отпускают рукав, и он сжимает ладонь, словно пытаясь ухватить ускользающий воздух. — Моя? — губы искривляются в гримасе, которую он пытается выдать за улыбку. — Свою я продал за твою смерть. L замирает. В груди вдруг сквозит холод, будто кто-то выжег полость под ребрами. В этих словах нет триумфа — только осадок горечи. Лайт не смотрит на него — его взгляд устремлен в стену, где трещины расходятся как паутина. L вдруг понимает: они оба угодили в одну ловушку. — Надеюсь, оно того стоило, — тихо произносит он, пряча руки в карманах. Ногти врезаются в ладонь, желая содрать с кожи следы прикосновения. Следы страха, что пульсировал под рукой. Он последний раз скользит взглядом по черному переплету Тетради. Теперь она кажется ему не оружием, а надгробием — тяжелым, мрачным, впитавшим слишком много имен. Он разворачивается и размашистыми шагами идет к выходу. Но тихий голос останавливает у порога: — Как он сдох? Вопрос пронзает, как выпущенная в спину стрела. L замирает, сжимая дверную ручку. Перед глазами всплывает страница Тетради. Капля крови под строкой: Акито Химура. Самоубийство. Хрип в наушниках, скрежет ногтей о доски. Его собственное лицо на экране — прозрачное, как призрак, пойманный в ловушку зеркал. Голос Айдзавы из динамика. — Откусил язык. В полицейской машине, — L хлопает дверью, но эхо слов остается в палате, смешиваясь с ревом стихии за окном. Погруженный в мысли, он не замечает, как минует коридор. На крыльце дождь бьет по лицу, словно пытаясь смыть с кожи следы их встречи. Он глубоко вдыхает, но воздух кажется тяжелым, как ртуть. Мысли пульсирует в такт каплям, стучащим по козырьку. Он бредет к машине, разбивая лужи кроссовками. Вода хлюпает под ногами, будто шепчет: Ты проиграл. Ватари выходит с водительского сиденья, открывая дверь, но L застывает, оборачиваясь к стенам больницы. Его взгляд скользит вверх, к окну, спрятанному в дубовой кроне, где еще горит свет. Капля ударяет ему в лоб, холодная и тяжелая, как пуля. И тут его пронзает: Он помнит. Все. Каждую деталь. Скрежет ногтей по паркету. Тайник с Тетрадью. Даже древесный запах парфюма в комнате Лайта. Ничего не стерлось. Условия не сработали. — Ватари!.. — пораженно восклицает он и выпаливает на одном дыхании: — Ты должен подняться и забрать из палаты Ягами черную Тетрадь. Он смог сказать. Ничто не остановило его — ни жжение в груди, ни незримая удавка на шее. Кира допустил ошибку. Внутри разливается странная смесь облегчения и стыда за то, что даже не попытался проверить. Я не ошибся, L Lawliet. Легкие стягивает жгутом. Нет. Лайт знал. Он солгал. Все это время он знал, что условия не сработают — тогда он остановил руку сыщика, чтобы не позволить достать телефон. Старик кивает, но L хватает его за рукав. — Нет. Забудь, — голос звучит как из-под толщи воды. — Я просто… проверял теорию. Он проваливается в сиденье Роллс-Ройса, невидяще глядя перед собой. Почему? Милосердие? Окончательная капитуляция? Нет, понимает он. Это послание: L не стоит заплаченной цены. Последняя насмешка. Он взял разум сыщика под контроль, всего лишь назвав его имя. Так побеждает Кира — не Тетрадью, не глазами, купленными у Бога смерти. Искусной ложью. — Рюдзаки? — Ватари бросает взгляд через зеркало. — Мы едем в штаб? — Да, — автоматически соглашается он. Молчание заполняется скрипом колес. За окном дождь стихает, превращаясь в морось. L закрывает глаза, но видит Лайта: не Киру с горящими глазами, а подростка, прижавшегося к стене, с лицом, залитым кровью. Того, кто продал цель, но не стал записывать имя. Того, кто уже проиграл самому себе. Поворотник мелькает, дробя мысли на равные части. Ритмы вновь вырываются из памяти, как закольцованная запись. Кардиомонитор. Хрипы. Ногти по полу.☽
Дверь за L захлопывается со стуком гробовой крышки. Лайт откидывается на подушки и тут же об этом жалеет — удар о мягкое ложе отзывается в ребрах волной боли, как от падения с крыши. Он нашаривает под одеялом клочок Тетради и кривит губы в усмешке. Аромат жженого сахара — приторный, как детские воспоминания, — растворяется вместе с шагами L. От сыщика пахнет сладко, так отвратительно сладко, что рядом он почти не чувствует собственного смрада — словно едкий душок формалина, маскирующий труп сгнившей справедливости. И это смешно. Как будто решение не убивать L бальзамирует Киру, предотвращая терминальную стадию морального разложения. — Трус, — шипит Лайт, сминая клочок в ладони. Бумага покалывает кожу острыми уголками. Даже проверить не решился. Может, самовнушение сработает? Сдохнет от страха перед несуществующей записью. Но теперь это неважно. Важно другое: смыть с себя все. Следы Химуры, липкий взгляд камер, голос L, холодный как сталь. За это он отдал вторую половину жизни. Нет, не жизни. Существования. Лайт цепляется за гипс на правой руке. Материал крошится под пальцами, осыпаясь на простыню белыми хлопьями, словно снег на могилу. Последняя преграда, отделяющая его от свободы — точнее того, что хоть как-то может за нее сойти. Он задерживает дыхание, чувствуя, как сердце бьется в висках. Резкий рывок — гипс застревает у запястья, впиваясь в кожу. Боль пронзает руку, будто кости ломают заново. — Сука… — сдавленный стон вырывается из горла. Надо было заставить L сделать это. Посмотреть, как тот смакует свою мнимую жалость. Увидеть, с каким лицом он смотрел записи, пока Кире ломали ребра. Но нет — он, как всегда, поторопился. Лайт дергает гипс снова. Хруст. Крик рвется сквозь стиснутые зубы. Треснувшая втулка падает на кровать, оставляя на простыне белый след, похожий на дорожку из пепла. Рука повисает, как перебитое крыло. Он опускает босые ноги на пол. Плитка леденит ступни, и от холода вверх по спине бегут мурашки. До двери — пять шагов. Когда-то эти шаги звенели уверенностью, будто сама земля склонялась под его стопой. Теперь ноги волочатся, шаркая по полу, как у старика. Как у L. Ярость вспыхивает в груди. Даже имея перед гравитацией преимущество в силе мышц, этот ублюдок предпочитает стирать стопы о половицы. Он цепляется за стену, обломки ногтей впиваются в штукатурку, оставляя борозды. — Ничтожество… — голос хрипит, смешиваясь с кашлем. Он внезапно смеется — надрывно, безумно, — пока не перехватывает дыхание. В глазах темнеет, и он видит себя: не бога, а изможденного человека с разбитыми губами. Вот и все, что осталось от Киры. Брань. Клочок Тетради, смятый в кулаке. И шрамы — те, что не скроешь даже под гипсом. Лайт вваливается в ванную, сбрасывая ткань халата, под которой чувствуется нестерпимый зуд. Он переступает порог душевой усилием воли и приваливается спиной к холодной стене. Острые грани кафельных швов врезаются в лопатки, оставляя на коже рельеф тюремной решетки. Скоро до L дойдет, что его имя не вписано, и он вернется уже для ареста — будет рыться в палате, как голодный пес в мусорном баке. Но даже здесь он потерпит поражение — он упустил свой шанс стать палачом для Киры. Отказался пачкать руки — также, как и Химура. Унижение жжет в груди, и он дергает кран. Они ломали его, потому что хотели сломать. Но пожалели добить — не его. Себя. Но ничего. Теперь эстафета перейдет к Рюку — он-то свое обещание выполнит. Не даст Кире сгнить заживо. Вода хлещет в лицо, смывая последние следы маски — той, что он лепил годами: гения, бога, праведника. Теперь под ней лишь трещины, из которых сочится бессилие и страх. Он закрывает глаза, но тьма предательски оживает: паркет, вдавленный в щеку, черные зрачки камер в пустых глазницах L, пальцы, царапающие пол в такт толчкам, ритмично выбивающим из него Киру. Он резко поворачивает кран на максимум. Кипяток обжигает плечи, но боль тускнеет перед жаром стыда. Пусть кожа слезет. Пусть плоть расплавится. Лишь бы не чувствовать. Лайт втирает гель в кожу, сдирая ногтями невидимую грязь. Пена стекает по телу, унося с собой запахи больницы, но смрад возвращается — из дренажа, из памяти, из каждой поры. Химура здесь. В каждом спазме мышц. В каждом вдохе, пропитанном вонью табака и гниющих зубов. — Ты сдох… — Лайт давит на флакон, пока пластик не трещит. — Я убил тебя. Но это ложь. Химура жив. Живет в дрожи его рук, в хрипе, что вырывается из горла, когда он открывает рот. В отметинах на теле, что пульсируют, как закопанные под кожу угли. Лайт выключает воду. Тишина оглушает. Он вытирается полотенцем, но грубая ткань лишь растирает влагу, оставляя на коже жгучие полосы. В зеркале напротив застывает отражение, которое он отказывается признать своим: волосы мокрыми щупальцами прилипают ко лбу, открывая плешь на виске, синяки, сложенные в хронологию падения, и лихорадочный блеск затравленного зверя в глазах. Кулак сжимается. Янтарь радужек вспыхивает кровавой яростью, но уже через миг взгляд гаснет, как пепел, истлевший после пожара. Он натягивает халат. Ткань липнет к мокрой спине, как вторая кожа — чужеродная, холодная. Шаг за дверь окутывает его прохладой, и мир плывет. Привалившись к косяку, он смотрит на тумбу. Тетрадь все еще здесь. Он доползает до кровати и берет ее в руки. Холодная, как и всегда. L не вернулся за ней. — Мудак… — хрипит он, прижимая переплет к груди. Кожаный корешок пульсирует под пальцами, как живое сердце. Чернила со страниц обвивают запястье липким шепотом, впитываясь в мысли: Напиши. Убей. Стань снова Богом. В углу палаты тень от лампы колышется, принимая очертания крыльев. — Рюк?.. — с надеждой зовет он, вскидывая голову, и голос звучит тише скрипа паркета под сапогами Химуры. Нет. Просто игра света. Он сам прогнал Бога смерти на пороге дома. Горло сжимает спазм. Одного имени хватит. Одного — и L умрет. Одно имя — и он сам… Лайт зарывается в одеяло, подтягивая колени к груди. Капли стекают с мокрых волос на лицо. Воздух тяжелеет от запаха гниющих страниц и пороховой горечи выстрела, что так и не прозвучал. — Я справлюсь, — шепчет он в пустоту. Но лгать уже некому.