Двенадцать минут

NC-17
В процессе
144
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 99 страниц, 38 876 слов, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
144 Нравится 65 Отзывы 32 В сборник

4. Время

Настройки

𞋎

      Свет узкими полосами пробивается сквозь шторы, рассекая полумрак оперативной на лоскуты реальности. Ночь отступает, но хаос пускает корни, разрастаясь на поверхности стола как живой организм. Груда бумаг, которые предстоит заполнить, кучка оберток от конфет, бликующих фольгой, шесть пустых чашек из-под кофе, выпитого до горького осадка на языке. Поверх беспорядка рассыпался сахар, мерцая в тусклом свете экранов, как песок из разбитых часов.       Бессонница не была чем-то новым — еще в приюте Вамми L заработал привычку просиживать до рассвета, разгадывая узоры трещин на потолке. Но раньше ночи принадлежали ему: паззлы преступлений, ребусы улик, загадки в полицейских отчетах. Теперь же логические цепочки проржавели, превратившись в регулярные проверки памяти. Каждый час он методично записывает все, что вынес из больницы: холод обложки под ладонью, хриплый шепот Лайта — Ты оставишь Тетрадь. Забудешь обо всем, — и собственную дрожь в пальцах, будто они все еще сжимали горло Киры.       Сыщик бросает взгляд на циферблат. Зазубренная пика протыкает новую отметку на шкале. Он подтягивает блокнот, испещренный идентичными пометками, и выводит новую: нападение, Тетрадь, Боги смерти. Строки сливаются в гипнотический узор. Ни изменений, ни следов вмешательства. Ничего. Лайт даже не попытался стереть память.       Загадка проста — слишком проста, чтобы стоить бессонной ночи. Кира не убил его. Не стал. Но оставил жить с осознанием: мог.       L разворачивает конфету. Фантик шелестит, как страница Тетради, пополняя склад беспорядка. Шоколадный шарик тает на языке, но даже сладость горчит — как облегчение от невыполненной угрозы. Полумрак оперативной сжимает виски, а гул в ушах нарастает, будто где-то внутри тикает бомба, заложенная Кирой.       Он почти жалеет, что не вдавил пальцы в синяки на шее Лайта тогда, в палате. Не из мести, а потому, что это было бы честно. Тогда еще теплилась вера в свое правосудие. Теперь же Лайт украл даже это — отдал ему право стать палачом, но лишил чести называть это собственным решением.       Перед глазами опять возникает пустой бланк протокола. L потирает виски, но образы не исчезают: заостренный карандаш в дрожащих пальцах; его имя, слетевшее с разбитых губ; зрачки, расширенные от вспышки страха, и радужки, в которых плещется переплавленный ад.       Кого он собирается арестовать? Бога, чьи руки обагрены справедливостью, но дрогнули от боли на последнем штрихе приговора? Или мальчишку, чья надгробная плита станет вечным памятником его собственного падения?       В памяти всплывает имя: Линд Л. Тейлор. Яростные письмена на странице Тетради, будто выжженные каленым железом. Шаблонные строки вдруг кажутся смешными — жалкой пародией на леденящую элегантность Тетради, где смерть умещалась в два слова.       Он вращает ручку. Блик от экрана скользит по металлу, как по лезвию гильотины, замершей над строкой «Обвиняемый». Ватари уже давно заполнил бы документы — аккуратно, без колебаний. Но L хочет ощутить вес чернил, впитывающихся в бумагу. Замарать руки, — шепчет насмешливый голос Киры, и ручка выскальзывает из пальцев, оставляя на листе черту.       L вздыхает и перебирает бумаги на столе. Взгляд цепляется за расписание занятий в университете, исчерканное пометками, как карта военных действий. Красные линии пересекают даты, кружки вокруг пар «Уголовное право» и «Психология», стрелки, указывающие на промежутки между лекциями.       Еще вчера он верил, что каждое движение Лайта — ключ к разгадке. Теперь же графики и пометки кажутся детскими каракулями на полях учебника. Чтобы сломать Киру, потребовалось не тщательное планирование, а двенадцать минут хаоса.       Он сминает листок, и бумага хрустит, как кости под сапогом Химуры. Всего сутки назад он видел Лайта в аудитории: самоуверенного, хладнокровного, безупречного. В памяти всплывает скучающий взгляд, за которым выстраивались безумные планы. Скрип пера, выводящего в конспектах формулы тем же почерком, что и имена в Тетради. Картонный стаканчик с латте без сахара, маскирующим горечь под пенкой невинности.       Тогда казалось, что игра только начинается. Что будет время на сотни ходов, ловушек, уловок. Что эта партия — только для двоих. Но теперь доска опрокинута, а фигурки рассыпались по полу, смешивая стратегию с пылью.       Как бы все закончилось без Химуры? — мысль прожигает сознание. Вероятно, Лайт до сих пор выводил бы имена, а L продолжал бы жевать эклеры, притворяясь, что контролирует ходы. Но теперь в каждой минуте — привкус пепла.       Поддавшись порыву, он тычет пальцем в клавишу. Записи оживают: Лайт заходит в дом, промокший пиджак липнет к плечам, капли с волос стекают по лицу. Подошвы оставляют на пороге мокрый след, отмечая место будущего поражения. Тогда L счел это своей заслугой: нарушил безупречность, оставил Киру беззащитным перед стихией. Теперь ему хочется, чтобы влага испарилась вместе с кадрами — унесла с собой память о том, как легко он поверил в свою иллюзию контроля.       Экран мерцает. Лайт останавливается у своей комнаты — на долю секунды дольше, чем нужно. Глаза подростка скользят по двери, будто читая невидимые символы. Уже тогда он понял. Чуял камеры, как зверь чует капкан. L прокручивает момент снова. И снова. И снова. Но подсказки нет — только морщинка на переносице, едва заметная при замедлении. Микроскопический изгиб, за которым уже рождается новая тактика, обреченная рассыпаться прахом на паркетных досках.       Вопросы прорывают плотину, снося остатки логики: где третья ловушка? Как он узнал о камерах? Как убивал, когда они следили за каждым шагом? Тетрадь, обрывки, Боги смерти… лишь детали паззла, который собран в голове Киры. L знал только то, что ему разрешили знать. Остальное — догадки, выстроенные на зыбучем песке, который теперь затягивает его глубже с каждым вздохом. Штампом на бумаге он закроет дело. Но вместе с этим запечатает и все ответы.       L бросает взгляд на часы. Часовая стрелка преодолела еще одно деление на шкале, которая дробит время на бессмысленные осколки — минуты, прожитые в плену одних и тех же вопросов. Он делает новую заметку в блокноте и перечитывает предыдущие. Те же слова. Те же цифры. Только пустоты между строк расширяются, будто страницы пожирают сами себя. Ручка падает на стол с металлическим лязгом, как гильза от холостого патрона.       Он тяжело вздыхает и запрокидывает голову. Тени сгущаются на потолке, как сажа на стенках погребальной урны. Он поднимается и дергает шторы в стороны, впуская в комнату тусклый свет. Город за окном тонет в молочном тумане. Здания растворились, фонари стали призрачными свечами в бесцветной пустоте. Ни ориентиров, ни дорог — только бесконечная белая пелена, затягивающая мир в ловушку неопределенности.       Ладонь прислоняется к стеклу. Конденсат стекает под пальцами, смывая следы прежней уверенности. L смотрит, как его отражение тает в тумане, словно и он — лишь мираж, созданный больным сознанием Киры.       Он падает в кресло, запускает записи. Глоток холодного кофе обволакивает горло смоляной пленкой. Кадры мелькают, пересказывая заученную хронологию. Лайт спускается по лестнице. Шаги глухие, будто ходит по гробовым доскам. Открывает дверь Химуре — даже не посмотрев в глазок. Первый удар. Второй. L сжимает колени, и боль в пальцах сливается с болью от понимания: избежать этого было так легко.       Камера фиксирует, как Лайт тянется к часам. Дважды. Пальцы сжимают циферблат, будто пытаясь вырвать время из пасти судьбы. Может, там спрятан клочок Тетради? Или это жест отчаяния? Сыщик приближает изображение, пока пиксели не дробят картинку на зернистые пятна. Ничего. Лишь холодный отблеск стекла на циферблате.       За спиной слышится стук в дверь. L поспешно выключает экран, но кадры продолжают рвать сознание. Ватари вкатывает тележку, и воздух пропитывается ароматом ванили.       — Погиб преступник, — говорит старик, поставив на стол эклер в клубничной глазури — алой, как рассвет над полем боя. — Сердечный приступ.       L кивает, не отрывая взгляда от пустого бланка. Пальцы перекатывают ручку по поверхности стола. Кира? Совпадение? Игра? Ватари протягивает чашку кофе. Пар поднимается спиралью, затягивая мысли в воронку. Раньше одна смерть была бы лишь частью статистики, теперь же он ищет в ней зашифрованное послание, адресованное Кирой лично ему. Но преступник погиб тихо — ни записки, ни предсмертных слов.       Повернувшись к окну, он замечает, что туман рассеивается, обнажая острые шпили небоскребов. Их пики вырастают из дымки, как заточенные колья из-под снежной шапки.       — Еще один, — голос помощника звучит через час, когда L дописывает в блокнот новую заметку. Все те же записи. На столе появляется тарталетка с ягодами. Малиновый сок стекает на блюдце, как кровь из открытой раны. — Инфаркт.       L двигает протокол к себе. Листок шуршит, будто насмехаясь шепотом Киры: Докажи, что способен на это. Ватари исчезает за дверью, и в тишине сыщик выводит имя: Ягами Лайт.       Он скользит взглядом по бланку. Обвиняется… в чем? В тысячах смертей? В том, что сдался на пути к своей безумной цели? Или в том, что заставил L усомниться в самой идее справедливости?       Ручка замирает на кончиках пальцев, как стрелка компаса, колеблющаяся между двумя полюсами: «правда» и «закон». На серебряном корпусе сверкает гравировка «L.Y.». Та самая. Инструмент правосудия Киры. Холоднее Тетради, тяжелее ствола. Он смотрит на иероглифы, появившиеся в протоколе, и ирония вдруг обжигает горло. Имя Лайта. Его чернила. Его выбор.       L откидывается на спинку кресла. Так вот, кем он стал? Промежуточным звеном между Кирой и забвением? Орудием в руках чужой справедливости?       К вечеру погибают еще двое. Ватари молча ставит перед ним новую чашку и торт. Трещины на сливочной глазури обнажают шоколадный бисквит — темный, как переплет Тетради. L не притрагивается. Его пальцы выстукивают ритм по столу, совпадающий с тиканьем часов.       — Это не совпадение, — бормочет он наконец.       Кира торопит его. Каждая смерть — удар хлыста по совести: ты оставил Тетрадь. Позволяешь мне убивать, лишь бы не пачкать руки самому. L сжимает челюсти так, что хруст эхом отдается в пустоте черепа.       Лайт продолжает играть в Бога даже из больничной палаты. Цель сменилась, но причина осталась прежней: тщеславие, которое не запереть даже под слоем марли. Вот она, истинная цена «справедливости» Киры — не плата Богу смерти, а слепая гордыня.       Но чего он добивается? Незамедлительной казни? Или это очередная стратегия? В любом случае, он ничего не получит. Ватари уже знает. А L не станет палачом для того, у кого есть Тетрадь.       Он прикусывает палец, невидящим взглядом прожигая пустой экран. Личная явка будет удовлетворением требований Киры. Но безопасно ли посылать кого-то другого, учитывая способности глаз Бога смерти?       — Едем в больницу.       Он вскакивает со стула, задевая коленом край стола. Чашка падает, звонко разбивая тишину. Кофе растекается по бумагам, смывая заметки в блокноте, цифры, выводы — всю бессмыслицу, что он написал за этот день. Чернила расплываются пятнами, превращая приказ об аресте в абстракцию. Ватари пропускает его вперед, придерживая дверь. Шаги увязают в ковролине, как в трясине.       На улице солнечный свет выгорает у линии горизонта. L садится на заднее сиденье, и город плывет за стеклом размытыми мазками — фонари, витрины, силуэты. Но он не видит улиц — перед глазами стоят страницы Тетради, испещренные именами, и лицо Лайта, застывшее между болью и торжеством.       Машина резко тормозит у больничного крыльца.       — Не выходи из машины, — бросает L помощнику, глядя, как тот расстегивает ремень безопасности. Взгляд поднимается к окну, за которым затаился Кира.       Он входит в здание, и двери захлопываются за ним словно клетка, проглотившая добычу. Больница встречает его тем же запахом антисептика и электрическим жужжанием ламп. L проходит мимо поста медсестры, не замедляя шаг, но останавливается в коридоре. Соитиро Ягами стоит рядом с врачом, скрестив руки на груди. Пальцы впиваются в край манжеты — белая ткань мнется, как судьба его сына.       — … вероятнее всего, но потребуется время, — эхо доносит до сыщика тихий голос врача. Полицейский поднимает голову.       — Рюдзаки! — он бросается вперед, отбрасывая тень, которая накрывает L целиком. Глаза за стеклами очков сверкают от гнева. — Я не мог с тобой связаться со вчерашнего дня! Объясни. Почему в моем доме опять камеры?       — Господин Ягами, — L тяжело вздыхает. Он смотрит на врача — тот притворяется, что листает историю болезни, но взгляд блуждает между строк. — Давайте обсудим это без публики.       Соитиро прищуривает глаза, сжимает ладони в кулаки и молча поворачивается к выходу. Они выходят на крыльцо. Закат кромсает небо на оранжевые лоскуты, бросая отсветы на белоснежные стены.       — У меня были основания подозревать вашего сына, — начинает он, глядя куда-то за плечо полицейского, где маячит фургон скорой с мигалками.       — Дело не в этом, Рюдзаки! — рука Соитиро взметается вверх. Заходящее солнце играет бликами на линзах очков, окрашивая стекла праведным огнем. — После гибели агентов ФБР мы согласились на сотрудничество на условиях доверия. Ты показал лицо, мы приняли это как жест чести. Но ты продолжаешь действовать за нашей спиной!       Он замолкает, впиваясь взглядом в L. В темных зрачках полицейского пляшут искры — тот же стальной блеск, что L видел в глазах Лайта вчера. Генетика холодной ярости, передающаяся от отца к сыну.       — Мы работаем на равных, а не в подчинении, — голос Соитиро падает до угрожающего шепота, едва различимого в завывании ветра, что шевелит седые пряди на его висках. — И я бы попросил тебя об этом не забывать.       L сжимает ладони в карманах. Весь этот диалог лишен смысла — Кира найден. Нет никакой нужды в дальнейшем сотрудничестве. Но вместо слов обвинения с языка срывается оправдание:       — Я собирался поставить вас в известность. Но на тот момент вы находились в больнице, и…       — Я говорил с Айдзавой, — перебивает полицейский, прищуривая глаза. L чувствует, по телу пробегает холодок. Айдзава знает. Рассказал?.. — Он покидает команду. Собирает свою независимую группу в полиции. Твои методы кажутся ему… неприемлемыми.       — Не могу его осуждать, — он опускает глаза к трещинам на асфальте, но видит лишь кадры: Лайт, вырывающийся из хватки Химуры; его пальцы, царапающие пол; хрип, который L слушал десятки раз, пока пил кофе с эклерами.       Заплати свою цену, — голос Лайта всплывает из глубин сознания, обволакивая мозг ядом. Да, цена. Та, что превращает справедливость в фарс. Для Айдзавы — кадры насилия, разъевшие его принципы как ржавчина. Для Соитиро — честь семьи, что рассыплется в прах под сапогами правды. Для Киры — гордость, втоптанная в грязь, но все еще бьющаяся в клетке гипса.       А для L? Его цена — холод наручника в кармане, впивающийся в бедро под разговоры о чести. Сталь прожигает кожу, напоминая: он здесь, чтобы заставить каждого платить до конца.       — Не пойми меня неправильно, — Соитиро смягчает тон, но его плечи все еще напряжены. — Я благодарен, что ты спас его. Но…       — Я вас понял, господин Ягами, — перебивает L, чувствуя в груди неприятное жжение. Спас? Он пришел, чтобы помочь сменить одну темницу на другую. — Полагаю, с моей стороны это было невежливо.       Он делает шаг к дверям, но рука Соитиро взлетает, преграждая путь.       — Извини, но я не могу позволить тебе говорить с моим сыном. — Соитиро говорит тихо, почти сожалеюще, но его пальцы сжимают край ремня у кобуры, словно предупреждая: ни шагу дальше. — Он сейчас… не в состоянии отвечать на твои вопросы.       Губы жжет усмешка — горькая, как полынь. Не в состоянии. Какая ирония. Кира в состоянии убивать. Прямо сейчас, пока отец оберегает мираж его невиновности. Но L молчит, глядя на оружие полицейского. Соитиро, не задумываясь, выстрелит — в него, в Лайта, в любого, кто посягнет на остатки его иллюзий.       — Это дружеский визит, — лжет L, поглаживая наручник в кармане. Металл отзывается холодом в кончиках пальцев. — Никаких разговоров о деле.       Соитиро не отвечает. Его взгляд устремлен за спину L — туда, где закат поджигает больничные стекла языками пламени. Его плечи опускаются вниз, и детектив вдруг видит не полицейского, а отца. Того, кто сидел ночами у кровати сына, читая ему сказки. Того, кого Кира продал за бумажную корону.       — Лайт… — Соитиро проглатывает ком в горле. — Он не говорит. Не ест. Врачи говорят о посттравматическом синдроме или…       Его голос обрывается, словно обрубленный лезвием. L сжимает челюсти, пока в висках не начинает пульсировать тупая боль. Посттравматический синдром. Ха. За спиной Соитиро, в стерильных стенах больницы, Лайт наверняка уже строит новый план — его мозг, даже с трещинами в черепе, работает как швейцарский механизм. Сегодняшними убийствами Кира уже доказал, что он все еще палач, а не жертва.       — Тогда пожелаю ему скорейшего выздоровления, — бросает L, поворачиваясь к двери. Свежий уличный воздух вдруг кажется пропитанным ядом.       — Мне нужны записи, — Соитиро хватает его за руку. Пальцы впиваются в локоть, словно пытаясь вырвать правду из плоти. — Что на самом деле случилось в моем доме?       L замирает. Кадры вновь проносятся в голове. Лайт на полу, Лайт в петле камер, Лайт, стирающийся в цифровой шум. Мысли звенят насмешливым голосом Киры: Ты же не покажешь папочке, как его мальчика насиловали, перед тем как обвинить в массовых убийствах?       — Боюсь, это невозможно, — выдавливает он, чувствуя, как удавка собственной лжи смыкается на горле. — Преступник погиб, поэтому я их стер.       L вырывается, оставляя в пальцах Соитиро пустоту. Он чувствует, как взгляд полицейского прожигает спину между лопаток, и быстрыми шагами скрывается в коридоре.

      — Вас что-нибудь беспокоит? — голос медсестры пробивается сквозь вату седативных препаратов, будто из-под толщи воды.       Лайт не отвечает. Взгляд прилип к окну, где края облаков медленно покрываются ржавчиной в красках заката, как его собственное тело — скованное, разъеденное неподвижностью. Солнечные лучи врезаются в глаза, выжигая зрачки до пепла, но он не моргает. Боль стала наказанием — за то, что когда-то осмелился считать эти глаза орудием божественного правосудия. Сетчатка пульсирует желтыми пятнами, и мир, когда-то подчиненный его воли, выгорает в этих вспышках навсегда. Хорошо. Пусть слепота сотрет и его.       Медсестра поправляет флаконы на капельнице, дожидаясь ответа. Но это ни к чему. Его беспокоит все — тюрьма из бинтов, стягивающая грудную клетку, пластиковая трубка, вцепившаяся в вену, как поводок для собаки, гипс, проглотивший божественную длань. Но какое теперь это имеет значение? Его уже сочли буйным, когда на утреннем осмотре обнаружили, что он сорвал с себя все повязки. Теперь накачивают транквилизаторами, вытравливая остатки воли с каждой каплей. Может быть опасен для самого себя, — слышал Лайт голос врача из-за двери. Он бы рассмеялся, если бы не чертов намордник, сковывающий челюсти.       Медсестра исчезает с тихим хлопком двери. Звук падает в дыру под ребрами — ту самую, что проломили сапоги Химуры. Теперь там только свинцовая тяжесть ожидания да пепелище принципов. Сколько времени прошло? Часы на стене тикают, замедляясь с каждым ударом, словно между секундами рождаются и умирают вселенные.       Он переводит взгляд на потолок. Трещины в штукатурке складываются в узоры, и ему вдруг хочется, чтобы они разверзлись, похоронив его под грудой обломков. Хоть это было бы честно — смерть от случайности, а не от безостановочного разложения на крахмальных простынях.       Глаза слипаются, но сон не идет. Темнота режет, как песок под веками, оживляя призрак Химуры, сотканный из бреда и вони, въевшейся в слизистые. Хриплый смех вонзается в виски. Лайт резко открывает глаза, вжимаясь в подушку, и с шумом втягивает спертый воздух. Еще пара дней такого режима — и глазницы провалятся в темные мешки, как у L, превратив его в жалкое подобие человека.       Словно в ответ на его мысли в коридоре слышится шарканье — невыносимо медленное, словно лезвие ласкает точильный камень. Лайт замирает. Сердце рвется из груди, заглушая писк мониторов. Он здесь. Тень за дверью вытягивается, повторяя контуры худой фигуры в мешковатом свитере. Облегчение обжигает пищевод кислотой. Трус. Ждал его, как спасение.       L не застывает на пороге, как вчера, — врывается в палату, громко хлопнув дверью. Он останавливается у изножья кровати, глядя на Киру сверху вниз. Спина сгорблена сильнее, чем обычно — как у хищника перед раненой добычей. Лайт не шевелится, но каждый мускул в теле напрягается, как растяжка на минном поле, готовая рвануть от малейшего шороха.       — Я пришел забрать Тетрадь, — голос L звучит гладко, как сталь ножа, обернутая в шелк, но глаза, всегда похожие на два растоптанных угля, горят из-под челки неестественным блеском.       Длинные пальцы вытягивают из кармана наручники. Лайт смотрит, как краски заката обвивают стальные звенья пламенным ореолом, и запястье под гипсом внезапно зудит как свежий ожог.       — Станешь сопротивляться?       Вопрос бьет под дых — но, пожалуй, так и задумывалось. Смирительная рубашка, сплетенная из бинтов, седативного и боли, удержит Киру лучше любых оков. Но L этого мало — решил вытряхнуть из него устное подтверждение капитуляции. Лайт демонстративно расслабляет шею, позволяя голове откинуться на подушку. Пусть считает его слабым. Пусть верит в свое превосходство, пока буквы пляшут над его головой. Но внутри клокочет ярость: он мог бы придушить L этими цепями, если бы не эта проклятая слабость, въевшаяся в кости.       Видишь, какой покладистый? — звучит в голове шепот Химуры, смешавшийся с гнилостным дыханием. Лайт стискивает простынь под одеялом до боли в пальцах.       — Сопротивляться?.. — начинает он, и звук рвет голосовые связки в клочья — словно они истлели от бесконечного молчания. Взгляд невольно скользит к стакану с водой на тумбе. Последние солнечные лучи гаснут на дне, как свеча на алтаре божества. Чертова жажда. Лайт прикрывает глаза, проклиная тело за то, что оно все еще смеет чего-то хотеть, и плавным движением срывает с лица челюстной бандаж. — Боишься, что я на тебя брошусь? Или начну вырывать Тетрадь из рук?       — Думаю, у тебя хватит сил, чтобы записать имя, — L наклоняется, и резким движением срывает одеяло, обнажая сломанное тело. Его взгляд прикован к руке, вцепившейся в матрас. Лайт поспешно разжимает пальцы, но поздно: сыщик уже заметил, как ногти сминали ткань, пытаясь собрать в целое обрывки самообладания.       Наручники звякают, исчезая в кармане джинсов. Звук отдается в тишине, как щелчок мыши, сохраняющей кадр в архиве унижения.       — Доволен? — Лайт садится на кровати, превозмогая волну головокружения. В висках пульсирует белый шум. — По-твоему, я бы не додумался записать имя заранее?       — У меня есть основания полагать, что твои когнитивные способности слегка… нарушены, — L хватает черный переплет за уголок, поднимая над головой — словно пытается считать знаки подлинности на свету. — Так, по крайней мере, считает твой отец.       Отец. Слово врезается как нож между лопатками. Перед глазами вплывают обеспокоенные лица родителей. Желваки, блуждающие на скулах отца. Мать беспокойно расставляет предметы на тумбе: он видел, как ее рука коснулась Тетради. Поняла ли она, что гладит надгробие своего сына?       Бесконечные вопросы: Как ты? Что болит? Но чего теперь стоят его слова о самочувствии? Теперь, когда L уже счастливо звенит кандалами, а Рюк кружит над больницей, как стервятник над обезвоженной добычей. Скоро они и так все узнают.       Или, может, уже знают? Лайт глубоко вдыхает, представляя отца: прямая спина, пистолет на поясе, глаза, в которых больше нет гордости — только стыд. Он бы выстрелил, — мелькает мысль. Не как в чудовище, а как в сына, что предал.       Он смотрит, как бледные пальцы небрежно швыряют Тетрадь на стул. Его оружие. Его сила, подаренная Богом. Рука под гипсом дергается, будто пытаясь схватить невидимый карандаш, но пальцы лишь царапают гипс, оставляя следы бессильного гнева.       Но теперь она — чужая. Артефакт из другой эпохи, когда он еще верил, что сможет выжечь грязь этого мира священным пламенем. Отблеск света на белом тиснении обжигает глаза правдой: он был слаб. Поддался искушению и использовал силу для себя. Для мести.       — Где обрывки?       — Мне сделать за тебя всю работу? — Лайт поднимает глаза на сыщика. Взгляд скользит по его сгорбленной спине, но даже так он все еще выше. — Обыщи палату. Развлекись.       Ноздри L едва заметно вздрагивают, выдавая раздражение. Он в ответ лишь снисходительно улыбается. Пусть перевернет здесь все. Покопается в грязном белье, как он любит. Может, там отыщет свою победу.       — Так ты уже разрушил иллюзии моего отца? — как бы между прочим спрашивает он, впиваясь обломками ногтей в ладонь. Даже боль теперь стала бледной — гаснет в седативном, как последний маяк надежды.       — Нет, — L не оборачивается. Его пальцы снимают пластиковый корпус телефона, а затем бросают на тумбу. Звук удара о дерево отзывается в тишине эхом. Вода в стакане призывно колышется у стенок, и Лайт ловит себя на мысли, что даже эта простая жидкость теперь владеет им — диктует, когда пить, как дышать. — Видишь ли, мне бы не хотелось, чтобы Кира погиб раньше, чем ответит перед законом.       Перед законом. Лайт фыркает, но звук выходит хриплым, словно из горла выскребли последние остатки гордости. Закон был глиной в его руках — он лепил из него новую реальность, где суд вершат боги, а не люди в мундирах. И он уже отвечает перед ним. Не за убийства — они были правдой. За слабость.       Рука тянется к стакану воды с преувеличенной небрежностью, но капля проливается на дрожащие пальцы. Хорошо, что хоть этот позор L не видит — бесцеремонно обшаривает карманы его одежды в поисках обрывков. Несомненно, имея законный ордер на обыск.       — Собираешься устроить для меня честный суд? Или же… — L оборачивается, слегка прищурив глаза. Лайт делает глоток, намеренно глотая медленно, чтобы продлить паузу. — Под законом ты подразумеваешь себя?       — Если опустить все бюрократические моменты, то да, — сыщик бросает спортивную сумку с вещами на кровать. Пружины рычат под тяжестью, и Лайт непроизвольно дергает ногой от неожиданности. — В деле Киры я представляю закон. И я буду определять твое наказание.       L тянет замок, и молния на сумке с визгом расстегивается. Звук вонзается в виски, как игла, вспарывающая нарыв. Скрип ширинки. Дыхание Химуры на затылке. Пальцы, впивающиеся в бедра. Лайт залпом опорожняет стакан, но вода не смывает вкус меди. Он видит. Видит все, — мелькает паническая мысль, когда взгляд детектива скользит по его лицу.       — И как я должен отвечать перед… тобой? — губы растягиваются в усмешке, но пальцы сжимают стекло до боли в суставах. Он смотрит, как L потрошит сумку, выворачивая содержимое наизнанку, и ему кажется, что костлявые руки вытягивают не одежду, а клочки его души. — Ты передумал и решил казнить меня своими руками?       С ткани пижамной футболки, аккуратно сложенной матерью в идеальный квадрат, скатывается смятый обрывок. L поднимает бумажку с пола, и внутри все холодеет. Тот самый. Листок, который должен был стать надгробием для сыщика. Взгляд черных глаз скользит по условиям, напротив которых так и не появилось имя. Лайт отворачивается. В глотке встает ком — острый, как луковая шелуха, словно прямо перед ним развернули свидетельство о смерти Бога.       — Нет, — бледные пальцы комкают бумажку и складывают в карман к наручникам. — Ты не будешь казнен.       Лайт замирает. На мгновение ему кажется, что потолок падает, давя грузом неожиданности. Затем разражается смехом — горьким, рвущим горло.       — Серьезно, L? — он откидывается на подушку, прикрывая глаза, чтобы скрыть короткую вспышку паники. Где-то за ребрами екнуло: а если это правда? Если он просто оставит Киру здесь? — Милосердие в ответ на милосердие? Не слишком ли сентиментально?       — Это не милосердие, Кира, — резко отвечает L, отбрасывая в сторону клубок носков. — Ты получишь пожизненный срок.       Лайт притворно вздыхает, скрывая облегчение. Жалкая попытка. L даже не понимает, что приговор уже звенит в его кармане. Рюк прикончит его, как только наручники защелкнутся на запястьях. Если, конечно, отец не обрушит свой праведный гнев раньше.       Но L об этом не знает — он все еще верит, что контролирует игру. Он такой же, как Химура. Тот хотел истребить человека, круша смертную оболочку. L хочет свергнуть Бога, выбелив сломанные кости временем. Лайт ловит взгляд сыщика и видит в нем ту же слепоту, что была у всех его жертв: они не понимали, что палач уже назначен.       Рюк не простит Кире утрату цели. Отец прикончит сына, узнав о том, сколько крови у того на руках. Плевать, кто успеет первым. Все равно конец будет один: тело в мешке, имя в архивах, а Тетрадь вернется в мир, где еще остались Боги.       — Ты надеешься меня этим напугать? — спрашивает он тоном, которым говорил бы о погоде. — Или доказать себе, что ты не опустишься до моих методов?       — Не вижу смысла удовлетворять твои желания, — L наклоняется ближе, и Лайт морщится от сладковатого запаха карамели, въевшегося в одежду сыщика. — Ты уже показал свое нетерпение сегодняшними убийствами.       Сегодняшними? Он приподнимает бровь в немом вопросе, но вдруг вспоминает: расписание. Его расписание. То, что он составлял каждую субботу, продумывая каждую смерть на три недели вперед — на случай слежки, болезни, несчастного случая. Тогда это казалось частью стратегии. Теперь же все обстоятельства сошлись, но запасной план обратился механической последовательностью, лишенной цели.       Он сжимает под гипсом пальцы, что когда-то выводили эти даты каллиграфическим почерком. Ирония застывает на губах. Часы продолжают работать со сломанными шестернями. Кира мертв, но его тень все еще убивает.       Показал нетерпение. Так вот к чему эти нелепые угрозы. Думает, что игра продолжается, а он как кукловод продолжает дергать за ниточки. Глупый. Борется с призраком, пока труп Киры валяется у его ног. Приступ смеха давит грудную клетку, но Лайт сдерживает его, стиснув зубы до хруста.       — Ты сам оставил Тетрадь, L, — Лайт выбирает самый невинный тон и указывает на переплет взглядом, наслаждаясь замешательством сыщика. — Разве не этого ты хотел? Поиграть еще, чтобы потом притвориться… справедливым судьей.       — Твоя игра окончена, Кира, — L бросает фразу холодно, но его пальцы сжимаются на переплете учебника, выдавая напряжение. Прекрасно. Пусть чувствует зыбкость своей победы.       — Правда? — Лайт наклоняется вперед, и в груди вспыхивает азарт, знакомый еще со времен первой записи. Как раньше, когда воздух еще пах чернилами и властью. — Тогда почему ты до сих пор здесь?       L хмыкает, разглядывая кошелек, и заталкивает вещи обратно в сумку так резко, что шов на замке трещит.       — Нет, ты оставил ее не для этого, — прищурившись, продолжает Лайт, наслаждаясь моментом. Цифры пляшут над головой L, как обратный отсчет. — Ты оставил ее, чтобы я стал твоим палачом. Чтобы мои руки сделали грязную работу, а ты сохранил чистую совесть. Но вышло иначе, да?       — Нет. Всего лишь имел неосторожность поверить, что ты видел в своих преступлениях справедливость, — L бросает сумку на пол, сжимая в руке бумажник. Его глаза сужаются, как сканеры, призванные ловить малейшую дрожь в лице напротив. Но это бесполезно — он не умеет читать имена. Иначе бы уже понял, что того, с кем он борется, уже нет. — Но теперь понимаю: ты убиваешь не ради идеалов. Ты убиваешь, потому что иначе не можешь.       — Ошибаешься, — Лайт щелкает языком, глядя на живое доказательство своих слов. Он не разменял память о Боге на пустое удовлетворение. Не стал мстить, растоптав идеалы. Не превратился в Химуру. — Эти преступники… всего лишь расходный материал. Они должны были умереть.       — Но ты не оправдаешь это правосудием, — L вытягивает из кармана смятый клочок, исчерканный условиями. — Ведь ты оставил меня в живых. Ты понимал, что я приду тебя остановить. Ты хотел этого.       — Разве ты не собирался сделать это в любом случае? — Лайт удерживает надменное выражение на лице, но пальцы впиваются в край одеяла. — Или я отвлек тебя от моральных терзаний?       — Ты убил их, — L игнорирует вопрос. Он нависает над кроватью, заслоняя слабый свет окна. Его тень растекается по белым простыням, как чернильное пятно, поглощая последние проблески чистоты. — Потому что струсил записать собственное имя.       Слова рассекают воздух как пощечина. Лайт вскакивает с кровати так стремительно, что мир плывет в кроваво-черных пятнах. Ноги подкашиваются, но ярость не дает упасть. Капельница с грохотом летит на пол, разбивая стеклянные флаконы. Под осколками растекаются медикаменты, облизывая пятки холодом. Но он не слышит звон: в ушах гудит кровь, а в голове пульсирует единственная мысль — убить. Уничтожить. Стереть. Ремешок часов кусает руку, напоминая: четыре оборота. Четыре — и L пожалеет о каждом слове.       — Заткнись, — рычит он, хватаясь за ворот белого джемпера. Ткань сминается под пальцами, обнажая бледную кожу — живую, уязвимую. На миг ему хочется вновь ощутить вес пера — прочертить линию через горло. — Пока…       — Пока ты меня не убил? — L тычет в лицо бумажником, зажатым в кончиках пальцев, словно держит в руках не доказательство, а падаль. Листки Тетради торчат из кармашков, как покойники в отсеках морга. — Сожалею. Боюсь, твои угрозы больше ничем не подкреплены. Я оставил тебе шанс закончить все на своих условиях. Но ты потратил его на игру в Бога.       — Ты… оставил шанс мне? — Лайт сжимает ворот до треска ткани. Он впивается взглядом в черные глаза — пустые, холодные, — и видит в них отражение собственных — красных, горящих. Хорошо. Пусть выжгут в них правду. — Ты дышишь, потому что я тебе позволил. Я оставил тебе Тетрадь. Так что бери ее и катись к черту, пока я не решил, что твоя смерть еще может меня развлечь.       Глаза L опасно прищуриваются. Он хватает запястье Лайта, отдирая ладонь от кофты. Пальцы сжимаются стальным обручем, выворачивая кисть назад. Боль пронзает сустав, но Лайт не кричит. Лишь выдыхает ярость через ноздри.       — Ты оставил мне жизнь не из милосердия, Кира, — голос L звучит монотонно, но с каждым словом пальцы давят на кожу сильнее. — Ты ждешь его от меня. Но даже капитуляцию ты превращаешь в спектакль, за которые другие платят жизнью.       Лайт дергает запястье к себе, но хватка лишь усиливается. Легкие вдруг сжимает спазмом — тем самым, что душил его, когда ребра вбивали в паркет. Эластичные бинты давят на грудь весом башмака. Глубокий вдох. Выдох. Спокойствие. Он не достоин видеть слабость. Но Лайт уже узнает в кофейном дыхании L горечь табака.       — Я оставил тебе жизнь, потому что ты… — губы искривляются в оскале, но уголки рта предательски дрожат. Голос вновь срывается в хрип. — …ничтожен. А эти смерти — мой прощальный подарок. Теперь можешь прикончить меня и назвать это справедливостью.       На миг каменное спокойствие L рушится, обнажая во взгляде что-то человеческое. Но уже через мгновение ногти впиваются в кожу на запястье, оставляя красные отметины.       — Можешь это называть это как угодно. Но прикончит тебя только время.       Лайт с тревогой смотрит, как вторая рука сыщика выскальзывает из кармана, и коротко смеется. Звук вырывается, как пузырь воздуха из утопленника.       — Ты не понял? — он переносит вес на заднюю ногу, стараясь отстраниться, но кожу обжигает холодом: железный бортик кровати перекрывает пути к отступлению. — Плевать я хотел на твои угрозы. Ты не сможешь диктовать правила Богу.       Слова слетают с языка горьким триумфом. Рюк не помог ему с Химурой. И уж точно не станет помогать детективу в его попытках потешить свое эго.       — Богу? — L давит пальцем на циферблат наручных часов. Металл леденит кожу, и все тело вдруг сковывает паралич, словно его снова придавили к полу всей тяжестью чужого презрения.       — Я… — начинает он, но язык прилипает к небу.       Он знает. Знает про обрывок в часах. Видел, как Кира тщетно пытался достать его.       Лайт дергается назад, но L тянет руку на себя. Сердце колотится так сильно, что ребра вот-вот треснут, выпуская наружу позор и страх. Не сейчас. Только не это. Но тело уже вспоминает все: вес Химуры, вдавливающий ключицы в доски, запах самогона, смешанный с кислой вонью пота, хриплое дыхание на затылке, эхом отдающееся в рваных легких. В горле встает ком — плотный, как пробка, затыкающая крик.       — Этот клочок не делает тебя Богом, Лайт, — голос сыщика звучит где-то близко, но он не слышит. Удары в висках заглушают даже собственные мысли. — Как и Тетрадь.       L проводит ногтем по ремешку, поддевая застежку. Звук щелчка — тихий, но прорывающийся сквозь шум в ушах, как взвод курка. Лайт чувствует, как ноги подкашиваются.       Вырвись. Дерись. Беги. Но мышцы каменеют, словно снова скованные страхом. Где-то под пеленой адреналина шевелится понимание: L не просто смотрел. Он видел. Запоминал. Каждый жест, каждую судорогу, каждый сломанный вздох. Видел, как Лайт касался часов, ища спасения в тиканье механизма, когда Химура ставил его на колени. Видел, как сломанная рука тянулась к запястью, когда насильник впечатал его лицо в пол, оставляя на щеке узор из царапин. Он видел все. Каждый сантиметр кожи, обожженный чужим дыханием. Каждый мускул, дергавшийся в немом ужасе.       Он знает. Знает, как сломать Киру. И теперь его пальцы срывают последнюю защиту.       L наклоняется так близко, что Лайт видит в его пустых глазах собственное отражение — сломленное, искаженное страхом. Боль в ребрах смешивается с паникой. Сломанная рука, перебитые ноги… L может сделать с ним все. Сломать. Унизить. Как тогда. Прямо здесь — в полуметре от Тетради.       Ремешок сползает с руки, повисая в длинных пальцах. Блик стекла режет сознание новым озарением: даже если L видел это тогда, он не смог бы понять. Он не знал про Тетрадь. Не знал про обрывки. Его вдруг душит отчаянье.       — Ты пересматривал… — шепчет он одними губами. Часы выскальзывают и с глухим стуком падают на пол.

𞋎

      Неожиданная хрупкость в голосе врезается под ребра. L чувствует, как ладонь, сжимающая запястье Лайта, горит — будто прикоснулся к раскаленному железу. Он резко отдергивает руку, но поздно: под кожей осталось эхо чужого пульса. Частого, сбивчивого, как крик чайки в грозу. Он дрожит. Мысль обжигает, и L стискивает зубы, пытаясь загнать ее в клетку логики. Лайт должен бояться. Должен ненавидеть. Это рационально — он проиграл, лишился последнего кусочка контроля. Но почему тогда в горле комком встает что-то кислое, а взгляд сам тянется к часам на полу?       Циферблат сверкает в луже из разбитых флаконов, треснутый посередине — стрелки замерли на «сейчас», будто время отказалось идти дальше. Лайт прижимает руку к груди, пряча запястье под гипсом, словно скрывая уязвимость, что осталась под ремешком.       — Ты… — голос подростка хриплый, словно раскололся вместе с временем в этой палате. L поднимает голову и видит, как янтарные глаза сужаются в щели, сканируя его лицо. — Сколько раз?       По спине пробегает ледяная волна — как тогда, когда Лайт нашел его за линзами камер. Он понял. Догадался, как L узнал про тайник. Он вдруг видит себя в темной комнате: сгорбленная спина, следы ногтей на мышке, губа, закушенная до крови в момент, когда на экране… Десятки, сотни повторов.       — Это не имеет значения. Теперь это улика, — звучит фальшиво даже в его ушах. Главное доказательство — Тетрадь, — лежит нетронутой. Остальное… Остальное — это Лайт, прижатый лицом к паркету. Лайт, царапающий пол ногтями. Лайт, чей хриплый стон эхом отдавался в наушниках, пока L глушил его кофе с тройной порцией сахара.       Лайт внезапно смеется, и звук похож на скрежет тормозов перед крушением.       — Тебя это заводит? — его губы подрагивают под маской язвительности. — Смотришь, как он имеет меня и… что? Чувствуешь свое превосходство? — он делает шаг назад, судорожно глотая воздух. — Ублажаешь себя?       Мурашки бегут по спине. Не от слов — от того, как радужки Лайта мерцают, как лампочки в закоротившей гирлянде: красный-желтый-красный. Паника. L вдруг понимает: это не злость. Это страх. Тот самый, что он видел в записях — дикий, животный, когда Лайт впервые закричал.       Лайт делает еще один шаг к стене и спотыкается: нога напоролась на осколок разбитого флакона. L машинально подается вперед, хватая его за локоть. Под кожей пульсирует дрожь, и рука непроизвольно сжимается сильнее.       — Убери руки! — внезапно рычит Лайт и вырывается так резко, что ткань больничного халата трещит. — Сука…       Босые ноги вминают стекляшку в плитку так, словно пытаются раздробить осколки прошлого. L замирает. Кровь вытекает из-под стопы, смешиваясь с лужей медикаментов на полу в абсурдный узор: боль и попытка ее стереть. Клякса подползает к кроссовкам L. Он отступает, но слишком поздно — капля касается резиновой подошвы. Его кровь. Его страх.       Ремешок часов тонет в красноватой жиже. Цена, — опять всплывает в голове. За каждый клочок Тетради.       Он поднимает взгляд. Лайт прижат к стене, спина выгнута, как у зверя, загнанного в угол. Беспорядочные движения пальцев крошат гипс, словно пытаясь вырваться из панциря. Глаза, которые минуты назад сверкали самоуверенностью и азартом, бегают от двери к часам на полу. Как тогда, в кадре, когда Химура шел на него с пистолетом.       — Убирайся нахер, — голос Лайта звучит жестко, как высеченный из камня. Но L видит: его зрачки расширены. Ужас. Не перед законом. Перед ним. Как будто L сейчас снимет ремень, как Химура. Как будто повторит то, что смотрел в записях десятки раз, замирая с чашкой кофе у рта, пока сахар не прилипал к языку.       Мысль рвется, как струна под сердцем. Ему вдруг хочется встряхнуть подростка за плечи, тыкнуть носом в Тетрадь и прокричать: Вот! Вот чего Кира должен бояться! Не моего взгляда, а тюрьмы! Но когда он делает шаг, эти плечи беспомощно дергаются вверх.       L сжимает в кармане наручник — сталь жжет ладонь. Теперь он понимает. Он пересматривал кадры не для улик. Он искал момент, когда Лайт перестал быть богом. Когда слезы смешались с кровью на полу. Когда сам L, глотая кофе, понял: он больше не хочет побеждать.       Он наклоняется, поднимает из лужи часы. Красные капли стекают по пальцам.       — Почему ты меня не убил? — вопрос вырывается сам.       Лайт замирает. На миг в янтарных глазах всплывает что-то живое — осколок того мальчика, что когда-то жил в этом теле без Бога. Но веки опускаются, и маска щелкает на место. Он указывает на пустоту над головой L дрожащим пальцем:       — Глаза показывают не только имя. Я вижу, сколько тебе осталось. И твой палач… — он смотрит на ремешок в руке L, и губы растягиваются в улыбке, треснувшей посредине, как циферблат, — …уже назначен.       Слова бьют под ребра — последняя загадка от Киры. L резко разворачивается, хватая Тетрадь со стула. Кожаный переплет леденит пальцы — будто смерть передает привет.       — Я вернусь для ареста, — бросает он в стену. За спиной слышится шорох — ткань халата скользит по бетону, как тело по склону в пропасть. Он падает. Не встанет. L не оборачивается. Не позволяет себе.       Дверь хлопает, отрезая его от мира, где боль пахнет хлоркой и позором. В ушах звучит голос Соитиро: Он не говорит. Не ест. Слова висят в воздухе тяжелыми гирями. Под потолком мерцают плафоны, треща как белый шум помех.       — Идиот, — шепчет он себе под нос, впиваясь ногтями в обложку Тетради. Кира не притворялся жертвой. Он разыгрывал спектакль силы, пока его кости рассыпались в прах.       Он вдруг понимает, что ненавидит Лайта. За каждый осколок своей брони, что теперь торчит в ребрах. За то, что заставил увидеть в божестве испачканного кровью подростка. За то, что оставил дышать этим знанием.       На улице холодный ветер впивается в лицо, как тысячи игл. Луна висит в небе — слепое пятно в черной бездне, безразличное, как он сам когда-то. Ноги безвольно волочатся по асфальту.       В машине он сжимается на заднем сиденье, прижимая Тетрадь к груди. Страницы давят холодом на ребра, будто пытаясь вытеснить последние капли жалости. Ватари трогает с места, не задавая вопросов. Лишь бросает беспокойные взгляды через зеркало заднего вида.       L прикрывает глаза, но вместо темноты — кадры: Лайт, сжимающийся в углу. Лайт, крошащий гипс. Лайт, чьи глаза мелькают, как сигнальные фонари.       Он вдруг хочет спать. Чтобы забыть. Но Тетрадь под ладонями подсказывает, что дело не закончено.       В штабе он плюхается в кресло, осматривая устроенный беспорядок. Он сдвигает пропитанные кофе бумаги в сторону, но пятна на полу напоминают: ничего не изменилось. Лишь появился новый элемент в хаосе. Пальцы поднимают со стола ручку, нежно обводя гравировку. Сзади слышится стук:       — Погибло еще двое.       L кивает. Сжимает челюсти. Включает записи.
144 Нравится 65 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (9)