Двенадцать минут

NC-17
В процессе
144
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 99 страниц, 38 876 слов, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
144 Нравится 65 Отзывы 32 В сборник

6. Возрождение

Настройки

𞋎

      Дверь за спиной распахивается. Тележка, обычно бренчащая фарфором, въезжает с нехарактерным, глухим лязгом. Слишком живой, навязчивый аромат яблок тут же заполняет спертый воздух оперативной, перебивая терпкую кофейную гарь, въевшуюся в стены, и запах перегретого пластика. Со стороны дивана слышится уже знакомый, перебивающий мысли хруст разминаемых костяшек Рюка.       — Рюдзаки, — Ватари опускает громоздкий деревянный ящик, доверху набитый сочными плодами, сбоку от рабочего стола. Неестественно яркий цвет кожуры заставляет веко нервно дернуться. Старик водружает на тележку два точно таких же опустошенных короба, и тень от них ложится на желтую полосу света из коридора широкими черными линиями — как прутья решетки. — С тобой хотел связаться господин Ягами.       L устало вздыхает, нащупывает на столе печенье и отправляет его в рот. Сухие крошки прилипают к небу. Он и без того знает, о чем будет этот разговор — о вчерашнем дружеском визите. Который он затеял с наручниками в кармане, а завершил, оставив после себя кровавое поле боя. Голова тяжело гудит, вторя непрерывному дыханию процессора.       — Мне нечего ему сказать.       Во всяком случае, ничего, что не звучало бы как оправдание или откровенная ложь. Ничего, что могло бы заглушить гнев отца, увидевшего, что стало с его сыном. Ничего, что смыло бы его, L, соучастие в этом.       — Он просил передать, что не сможет прийти на сегодняшнюю встречу. В его доме сегодня работают криминалисты, и он останется с ними.       — Понятно, — безразлично бросает L, запрокидывая голову к потолку.       Какая теперь, черт возьми, разница? Встречи, гипотезы, формальности… Расследованию — старому, ясному, где Кира был четкой мишенью, а не сломанным мальчишкой в окровавленном халате, — уже конец. Преступник уже найден — лежит сломанный в больничной палате. Орудие убийства валяется перед ним на столе, а по комнате с прошлой ночи мечется костлявый силуэт Бога смерти.       Но что впивается под ребра острой занозой — так это слепая попытка Соитиро докопаться до правды. Полицейский не просто пропускает встречу — он там, в своем опустевшем доме, на коленях соскребает запекшуюся кровь с паркетных досок. Ворошит вещи в шкафу с разбитым зеркалом, выискивая обрывки достоинства своего сына в карманах пиджака. Замеряет длину бороздок, оставленных ногтями на лакированной поверхности.       Он больше не верит L. Он ищет собственные ответы. И он их найдет — скомканные окровавленные салфетки в урне, керосиновую ловушку в вывернутом ящике стола, отпечатки подошв стоптанных кроссовок, ведущие от прихожей до серой комнаты.       L не знает, что именно он пытается похоронить своим молчанием. Стертую в порошок гордость Киры, уже смешанную с больничной пылью? Следы его бесчеловечных преступлений? Или собственное падение до уровня соучастника насилия — пассивного наблюдателя чужого крушения, сортирующего записи с камер по папкам в доказательной базе?       Все, что он знает — ему отчаянно, до тошнотворной пульсации в висках, нужно, чтобы весь этот внешний мир, с его протоколами, следователями, отчаявшимися отцами, просто… замолчал. Замер. Как пленка, щелкнувшая на паузу по его команде.       — Остальные следователи будут здесь с минуты на минуту, — мягко добавляет Ватари.       Сыщик медленно, преодолевая сопротивление собственного тела, поворачивается в кресле. Безжалостный свет из коридора режет глаза напоминанием о долге за пределами темной оперативной — долге, требующем от него действий, которые он больше не хочет совершать. Он прижимается ближе к коленям и опускает голову, пытаясь стать меньше, незаметнее, спрятать собственные сомнения в складках мешковатого свитера.       — Отлично, — устало выдыхает L, направив взгляд в полумрак, где на диване тенью мерцает силуэт Бога смерти. — Подготовь списки жертв за эти выходные.       Ватари с короткой задержкой кивает — соглашаясь? Просто принимая его решение фальсифицировать следствие как факт? Или в этом кивке — разочарование, которое режет острее ножа? L не может разобрать. Все, что он видит — все тот же теплый взгляд из-под кустистых бровей и пальцы, вновь потирающие кожу на ладони.       — Есть новости из больницы? — сыщик опускает глаза к собственным скрещенным пальцам на ногах.       — Врачи говорят, что ночью мальчик… пытался покончить с собой.       — Покончить с собой?.. — медленно повторяет L, пытаясь нащупать смысл этих слов. Перед глазами, затмевая реальность, встает багровая лужа, растекшаяся по белой плитке палаты. Эти порезы… на ступнях, на ладони… Кровь на осколках стекла. Вероятно, врачи приняли следы этой вспышки ярости за попытку суицида. Или… или произошло что-то еще? В желудке холодеет. Печенье в его руке с громким, зловещим хрустом разламывается пополам, осыпаясь на джинсы мелкими крошками.       — Да живой он, хе-хе, — едкий смешок врезается в напряженные мысли. — Никто не может сбежать раньше срока. Если ему Тетрадью не помочь, конечно.       L на секунду замирает с пальцем у рта. Затем рывком поворачивается к Богу смерти. Тот лишь скалится, сверкая адовым огнем в глазах.       — К нему полностью ограничили посещения, — продолжает Ватари, не замечая немой вопрос, застывший на губах L. — И собираются перевести в психиатрическую клинику.       Детектив медленно, как в трансе, переводит взгляд на помощника. Палец механически проводит по нижней губе, стряхивая крошки. Возможно, для Киры в его состоянии это — самое подходящее место. Каменные стены, запирающиеся палаты, круглосуточное наблюдение. Но если Лайта заточат там…       Дверь захлопнется. L не сможет просто войти, махнув фальшивым значком, подчиняясь своей мучительной потребности. Придется пробивать бюрократические стены, запрашивать посещения на законных основаниях, подписывать бумаги — и каждый шаг будет фиксироваться, контролироваться, и тогда он никогда не получит своих ответов. Никогда не поймет, что сломалось в той прихожей, и что сломалось в нем самом.       — Уладь этот вопрос, — бросает он голосом, намеренно лишенным всякой интонации, но пальцы непроизвольно крошат остатки печенья. — Нельзя, чтобы Кира оказался вне зоны нашей досягаемости.       — Рюдзаки, — старик осторожно делает шаг вперед, обходя ящик с яблоками. Его голос звучит слишком мягко, но L слышит в нем настойчивые, почти отеческие нотки. — Мальчик сдался сам. Быть может, самое гуманное сейчас — это…       — Ватари! — перебивает он — слишком громко, слишком резко, чтобы скрыть это за маской отстраненности.       Гуманность. Какая насмешка. Разве был Кира гуманен, обращая жизни в статистику записями в Тетради? Или L — перематывая пленку с чужими мучениями? Он знает, что Ватари прав. Знает, что Лайт хочет этого — быстрой, чистой смерти. Финал по правилам, который L обязан предоставить как вершитель правосудия. Но в чем смысл этого запоздалого милосердия, когда все уже сломано вдребезги? Когда гордость растоптана, тело изувечено, а сам Кира вручил ему Тетрадь, полностью погрузившись в свою агонию?       Убить его теперь или позволить умереть — не выход. Это лишь бегство. Бегство от ответственности увидеть, что на самом деле скрывалось под маской справедливости, которой они оба оправдывались.       — Мне нужно, — L давит на слова, пытаясь вдохнуть в голос хоть тень былой, железной уверенности, но звук выходит хриплым, а в висках стучит кровь. — Чтобы ты добился посещений и отсрочил перевод. Любой ценой.       Ватари замирает. Его взгляд скользит к черному переплету Тетради на столе, потом — к ящику с яблоками, этой абсурдной горе фруктов, выставленной на середине комнаты, как подношение дьяволу на алтаре рассудка, и обратно к сыщику. Он молчит. Но вопрос висит в воздухе, тяжелый и неудобный.       L чувствует мимолетный укол вины под кожей. Не только за резкость со своим верным помощником. Он не дал Ватари прикоснуться к этой черной, омерзительно-холодной обложке. Не позволил ему увидеть костлявое чудовище, которое теперь является частью их реальности. Не из опасений, нет. Он просто не смог. Не захотел.       Эта Тетрадь все еще — мистически? по проклятым правилам Богов смерти? абсурдно-юридически? — принадлежит Лайту. Этот скучающий Бог смерти, распластавшийся на его диване, — принадлежит Лайту. Все это — последнее, что осталось от Киры — самопровозглашенного бога в человеческой шкуре, чье падение он не только наблюдал, но и, в каком-то извращенном смысле, присвоил. Записывая на камеры. Пересматривая. Запоминая. И теперь он не может — нет, отказывается — так просто раздать по рукам то, что по праву или по проклятию принадлежит Лайту. Даже если самому Лайту, возможно, уже все равно. Особенно потому, что ему, возможно, уже все равно.       Выложить Тетрадь и Рюка на стол перед Ватари, перед следователями, перед миром, жаждущим развязки, — значило бы окончательно стереть Лайта. Превратить Киру в папку с закрытым делом. В пройденный этап. Но…       …ребра сжимают пустоту. Он к этому еще не готов. Он все еще барахтается в этом хаосе, отчаянно выискивая ответы, зашитые где-то между грудной клеткой и больничной палатой. Он все еще оплачивает свою смехотворную цену яблоками, продлевая время в надежде понять — что он покупает на самом деле? Спасение — для себя? Для Киры? Или просто более медленное уничтожение для них обоих?       — Хорошо, Рюдзаки, — наконец, отвечает Ватари, улыбаясь сквозь густые усы. Но морщинки в уголках его глаз углубились.       Он разворачивает тележку и исчезает в коридоре. Дверь захлопывается с тихим хлопком, отрезая полосу света. Тьма оперативной смыкается плотнее, сдавливая виски. Словно по сигналу, Рюк спрыгивает с дивана, усаживаясь перед ящиком, складывая ноги по-турецки.       L опускает взгляд на хаос на столе. Пальцы автоматически хватают пустые упаковки от сливок и начинают выстраивать их в шаткую башенку — ритуал порядка в мире, где все рушится. Бог смерти отправляет в зубастую пасть одно яблоко за другим, словно пересчитывая секунды, купленные этой глупой данью.       — А ты и правда много яблок покупаешь, — замечает Рюк. Его голос звучит с искренним, почти детским любопытством. Когтистые пальцы подцепляют крупный алый плод с поверхности. Ярко-красная кожура, блестящая в полумраке, вдруг кажется L карикатурой на здоровую нормальность, которой здесь давно нет. — Ты, выходит, неприлично богат?       — Недостаточно, чтобы решить все проблемы деньгами, — тяжело выдыхает L. Если бы все так просто. Но даже за этим подношением для Бога смерти кроется другая, разъедающая душу, цена.       — А Лайт говорил, — продолжает Рюк с набитым ртом, стачивая огрызок с косточками одним движением челюстей. Одновременно с этим его вторая лапа уже лезет в коробку за следующим яблоком. — Что деньгами вообще ничего не решишь. Мол, для чего…       — Рюк, — перебивает L, занося над башенкой очередной коробок от сливок. — Что вы имели в виду, когда сказали, что никто не сбежит раньше срока?       — А, это, — отмахивается Рюк, с наслаждением надкусывая кожуру. Капля сока стекает по его подбородку. — Да то, что слышал. С момента рождения каждому человеку присваивается срок, который люди изменить не могут. У вас, смертных, это называется судьбой.       — Судьбой? — недоверчиво переспрашивает L. Слово кажется чужим, непростительно нелепым в понятном, логичном мире, который уже потерпел крах при встрече с Рюком. — Хотите сказать, что вся наша жизнь уже… предопределена?       Каждое действие. Каждое принятое решение. Каждая идея, проскользнувшая в голове. Каждая проклятая мысль, мелькнувшая в его мозгу в тот вечер у экранов. Одно только предположение вызывает волну леденящего отвращения, поднимающуюся из желудка. Шаткая конструкция из упаковок подрагивает под пальцами, но он упрямо добавляет еще одну, делая строение выше, неустойчивее.       — Черт его знает, — просто пожимает плечами Рюк, будто бы L спросил о какой-то ерунде. — Мы видим только цифры. А как и почему это произойдет — нам неизвестно. Это вообще древнейшая забава у Богов — выбираешь человека и угадываешь, как он помрет, хе-хе-хе. Кто-то, говорят, даже Тетради на это ставит.       Лайт тоже видел только срок — эти роковые цифры над его головой? Но что тогда значили его слова о том, что палач уже назначен? Пустая угроза? Или оставшееся L время настолько коротко, что по нему уже можно предсказать как? Непонятная, холодная тревога забивается под ребра.       — Все, что я знаю, — продолжает Рюк, откладывая надкусанное яблоко обратно в коробку. Желтые глаза вспыхивают красным, как моргнувший светофор, а пасть растягивается в зловещем оскале. — Когда записываешь человека в Тетрадь раньше срока, время жизни всех, на кого он мог повлиять, пересчитывается по цепочке.       — Выходит, судьбу можно изменить только Тетрадью? — пальцы вздрагивают, и башенка кренится на бок, рассыпаясь по столу. L сглатывает, глядя как последние молочно-белые капли вытекают из пластиковых уголков. — К этому вы клоните?       Рюк лишь сипло посмеивается, и звук пробегает по спине липкой дрожью. Взгляд непроизвольно скользит к Тетради, сверкающей в свете экрана, как украденный осколок ночи. На мгновенье его озаряет холодное, как острие ножа, понимание. Изменить свой срок. Вырваться из клетки. Взмах пера — и реальность треснет по швам, выстроившись в новом хаосе.       Разве это — не ключ ко всему? Не абсолютный контроль? И разве… услышал бы он тот хриплый, животный вопль в наушниках, будь у него эта чертова Тетрадь? Ведь даже если весь тот день — прогул под дождем, возникновение Химуры на пороге, расстояние в двенадцать минут до ближайшей полицейской машины, — было выстроено не вокруг череды случайностей, а судьбы… Он мог бы ее изменить. Раскрыть пожелтевшие страницы и вписать свою волю: Акито Химура. Сердечный приступ. Сейчас. И тогда не пришлось бы сидеть здесь, среди руин своей победы, смотреть на пустые рассыпанные по столу упаковки от сливок под неустанный, издевательский хруст яблок.       Сладковато-тошнотворная волна захлестывает сознание. Пальцы сами собой тянутся к корешку, к этой черной дыре в ткани рациональности…       Дверь в оперативную резко распахивается с оглушительным грохотом. L одергивает руку и прикусывает большой палец до боли, пытаясь отогнать остатки темного искушения и горечь осознания: уже поздно. У него не было Тетради — не тогда. Он поворачивается ко входу, чувствуя на губах солоноватый привкус собственной крови и безысходности.       — Прошу прощения… я о-опоздал, — Мацуда, запыхаясь, с румяными щеками, едва не влетает внутрь, спотыкается и хватается за дверной косяк, судорожно глотая ртом воздух. — О, Рюдзаки… ты один, — он выпрямляется, поймав на себе взгляд L, и смущенно одергивает руку, нервно почесывая затылок. — Я думал… э-э… шеф еще не пришел?       — Нет. Сегодня его не будет, — сыщик раздраженно сжимает в руках коробочку от сливок — обломок его жалкой башенки, и резко спрыгивает со стула. — Остальные уже собрались?       — Остальные? — рука Мацуды опускается, как подкошенная. На лице появляется натянутая, провинившаяся улыбка. Он упорно разглядывает узор на ковре, избегая взгляда. — Вообще-то, Рюдзаки… сегодня, получается, буду только я. Моги задержался на дежурстве, а Укита… ну, решил последовать за Айдзавой.       L замирает. На миг весь мир выпадает из реальности, теряя цвет и звук. Воздух вокруг вдруг пропитается тяжестью: расследование, которое он планировал сфальсифицировать, завершилось само. Преступник, правосудие, команда… Все испарилось, как мокрое пятно на солнце. Без его участия. Как будто вся эта грандиозная погоня, все эти бессонные ночи, расчеты, азарт — были лишь дешевой бутафорией. Детской игрой, которую он единственный воспринял слишком близко к сердцу.       — Понятно. Тогда продолжим в гостиной, — L выходит из оперативной, не глядя на Мацуду. Пальцы в карманах джинсов сминают ткань. Он останавливается у лифта. Холодные двери мертво блестят, отражая искаженное, изможденное лицо, пойманное в клетку собственного расследования. Он мог бы уйти. Нажать кнопку и сбежать — в больничный ад, к тому кровавому озеру, что растеклось по белоснежной плитке и давно уже затопило все его сознание, вытеснив логику, долг — все, кроме липких, множащихся вопросов и неутоленной жажды понять.       Но предательски тяжелые ноги несут его мимо. За спиной слышится едва уловимый шелест крыльев — Рюк, как тень его собственного краха, парит следом.       Пустая гостиная залита неестественно ярким светом. Эта пустота эхом отдается под ребрами, выскребая душу.       — Изучи списки жертв Киры за эти выходные, — L машинально указывает Мацуде на стопку бумаг, подготовленную Ватари. Те самые списки, что он выучил наизусть, просматривая расписание Лайта до тошноты. Сам он усаживается в кресло во главе стола — мягкая обивка впивается в кожу холодом, как обложка Тетради. Мацуда нервно перелистывает страницы, старательно шурша бумагой, словно пытаясь возместить своим усердием отсутствие остальных членов команды.

      Ремни.       Он должен был подумать об этом раньше.       Вот только теперь сожалеть поздно: полосы грубой ткани уже стягивают лодыжки и левое запястье, намертво приковывая к металлическим прутьям кровати в жалкой карикатуре на распятие — как и подобает тому, кто стал лишь пародией на Бога. Правая рука, сдавленная свежим слоем гипса, все еще сохраняет подвижность. По крайней мере, он может выбирать: положить этот одеревеневший кусок плоти на грудь, ощущая его мертвую тяжесть на ребрах, или бросить его вдоль тела. Но даже пальцы, выглядывающие из-под пахнущей мелом и затхлостью гипсовой повязки замотали отдельно — лишь бы он не содрал эти проклятые ремешки в очередном «припадке».       Стеклянные флаконы на капельнице сменили на пластиковые пакеты, наполненные до предела прозрачной жидкостью. Но препараты остались те же: по трубке все так же ползет ледяная слабость, вонзаясь в кожу на сгибе локтя. За спиной монитор пищит редко, прерывисто, словно гниль уже добралась до сердца и пожирает его по кусочкам.       Каждый час дверь скрипит, впуская в палату медсестру. Та освобождает его из оков на десять минут, неотрывно следя за каждым вздохом, каждым подергиванием века. Ее глаза шевелятся под толстыми линзами очков с методичностью объектива, сканируя его с головы до пят. Будто бы он склянка с нитроглицерином, готовая взорваться от малейшего колебания. Но Лайт не шевелится. Эта неподвижность стала его последним щитом. Пусть спина ноет от онемения, словно позвонки срослись в единую костяную балку, но пока он лежит, стиснув зубы, мир не может доказать, что он сломался окончательно.       Это все, что ему остается. Не двигаться. Не просить. Не рыдать, как последнее ничтожество.       Даже в этом унижении есть своя мелкая победа: никаких посещений. Ни сведенных на переносице отцовских бровей, ни душащих заботой материнских рук, ни гребаного сыщика на пороге, чье дыхание пахнет клубникой, мятой и холодной насмешкой. Хотя бы эта ничтожность останется запертой в клетке этих стен, пропитанных запахом его распада. Хотя бы здесь, в этой палате, его позор принадлежит только ему.       В следующий раз медсестра, закончив осмотр, не застегивает ремни — просто уходит, оставляя их болтаться у спинки кровати. Лайт недоверчиво прослеживает за ней взглядом, пока дверь не закрывается. Что это? Акт милосердия? Или приманка? Проверка на «адекватность», чтобы вколоть новую дозу седативных? Или хуже — того бесцветного, обманчиво безобидного раствора, что медленно растворяет волю, погружая разум в бездну беспамятства еще до того, как мир потонет во тьме?       Он поворачивает голову, преодолевая свинцовую тяжесть в мышцах шеи, и смотрит на наполненный граненный стакан на тумбе. Горло мгновенно сжимает спазм жажды. По резным стенкам стекают капли конденсата, искушая прохладой. Пластиковая трубочка торчит из воды, как спасательный трос. Лайт сглатывает и медленно протягивает левую руку к стакану. Пальцы, скованные бинтами, нащупывают мокрую, холодную поверхность стекла. Он пытается сжать стакан, обхватить его — но суставы, обмотанные плотной тканью повязки, не сгибаются. Одеревеневшие фаланги лишь бессильно проскальзывают по гладкой поверхности. Мимолетное ощущение свободы оборачивается горьковатым привкусом налета на языке.       Дверь внезапно распахивается без стука. Лайт резко оборачивается, одергивая руку от стакана, и в солнечном сплетении вспыхивает жгучий стыд — словно он был пойман с поличным на немыслимом преступлении. В дверном проеме стоит мужчина в безупречно белом халате — тот самый, что отдал утренний приказ о снотворном. Молодой. Слишком спокойное лицо. Слишком проницательный взгляд, скользящий по Лайту, по расстегнутым ремням, по стакану с водой. Воздух в палате мгновенно сгущается.       — Добрый день, Лайт. Меня зовут Кесэя Гэн, я психотерапевт, — голос мягкий. Приятный. Слишком приятный. По спине Лайта пробегают ледяные мурашки, и он невольно вжимается в подушку. — Врачи попросили меня познакомиться с вами. Не возражаете, если я с вами немного посижу?       Вопрос повисает в спертом воздухе палаты — лицемерный, как запах больничной стерильности. Как будто у него, прикованного к койке сломанным телом и трубкой капельницы, вообще был выбор. Лайт медленно переводит взгляд с гладкого, безмятежного лица мужчины на болтающиеся у спинки кровати ремни и с ледяной ясностью видит: это не освобождение. Это всего лишь перегон меченной на убой скотины в новую клетку. Клетку с табличкой «жертва». Клетку, из которой уже не вырваться даже с помощью Тетради или высокомерия.       Он вдруг остро ощущает липкую грязь под ногтями. Засохшая кровь, клейкий шоколад от растаявшей конфеты и прощальная ирония L: притупляет горечь правды. Так в этом его правда? В ремнях? В повязках, оплетающих все тело? В этом взгляде психотерапевта, который уже запомнил Киру, извалявшегося в луже крови и унижения? Лайт пытается сжать пальцы под гипсом. Слабая, глухая боль в сломанных и насильно вправленных костях быстро гаснет, как спичка под дождем, напоминая: это не рука бога, каравшего грешников. Это — обломок. Орудие, непригодное даже для пытки самого себя.       Врач, недолго задержавшись на пороге, проходит в палату, оставляя дверь приоткрытой. Его шаги слишком мягкие, бесшумные — как у того, кто привык подкрадываться к дичи. Лайт чувствует, как холодная волна пробегает от копчика до затылка, и упирается взглядом в трещину на потолке. Мужчина садится на стул у окна, и бледное пятно в поле бокового зрения сверлит сознание угрозой, как ослепительно-холодный свет ламп в процедурной. Как белизна смятого джемпера того, кто одним взглядом способен вывернуть душу наизнанку.       — Я пришел, — начинает Гэн, откладывая в сторону голубой планшет с бумагами. — Потому что ваши врачи, и я в их числе, обеспокоены. Утром мы стали свидетелями вашей боли — физической и, как я подозреваю, душевной.       Гэн продолжает, а Лайт отчаянно пытается сфокусироваться на звуках из коридора: торопливые, стучащие каблуки санитарок, размеренное тиканье аппаратов, приглушенный рокот чужих, безразличных голосов. Но слова врача, смешиваясь с ядом капельницы, просачиваются сквозь трещины в его обороне, как вода сквозь проржавевшие крепления на трубах.       Кесэя говорит о душевной травме. Абсурдное клише — разве два пустых слова могут описать потерю целого мира? Потерю божественной власти? О необходимости этих бессмысленных разговоров. Будто бы они помогут извлечь из-под ребер гниющий труп Киры. О том, что он не один. Лайт дергает уголком рта в кривой, беззвучной усмешке, соглашаясь: теперь он — добыча для стервятников. Для этого жалкого психотерапевта, медсестер, L, Рюка… О, да, желающих осквернить последние обломки того, что звалось Кирой, собралось предостаточно. Лайт сжимает челюсти так сильно, что боль от трещины пронзает висок.       — Я вижу, что все, что я сейчас говорю, вызывает у вас дискомфорт или даже враждебность, — выдержав паузу, выверенную годами практики, продолжает Гэн. — Возможно, мое присутствие и эта… обстановка делают невозможным любой разговор. Я не стану настаивать, если вы не хотите продолжать сейчас. Я могу уйти и вернуться позже, когда вы будете готовы.       Уйди. Мысль вспыхивает в сознании яростным, обжигающим импульсом, сжимающим пересохшее горло. Исчезни. Сгинь вместе со своей лицемерной заботой. Лайт ощущает, как каждый мускул его тела напрягается в немом крике, как кожа на запястье под расстегнутым, но все еще лежащим рядом ремешком, ноет от желания рвануться, вышвырнуть этого врача вместе с его приторными речами за дверь.       Но он лишь крепче стискивает челюсти. В этом нет смысла. Пустая трата сил. Может, Гэн уйдет, но сам он останется. Здесь. В этих стенах с облупившейся краской. В плену этих проклятых ремней, готовых в любой миг снова впиться в кожу. В ловушке этого циничного фарса, который Гэн с холодной вежливостью зовет «терапией». Теперь это — его единственная реальность. Темница без Тетради, без силы карать, без даже чистого, всепожирающего гнева, способного расплавить эти стены. Осталась только тяжесть гипса, тупая боль под ребрами и ледяное понимание: отсюда нет выхода.       Лайт медленно переводит взгляд на врача, преодолевая свинцовую тяжесть в мышцах шеи. Темные глаза Кесэя Гэна смотрят на него с клиническим интересом. Совсем как скальпели на стерильном лотке, ожидающие, пока анестезия не превратит живое, сопротивляющееся существо в обмякший кусок мяса. Для этого его пичкают всеми этими препаратами? Чтобы он стал… удобным? Податливым? Таким, каким стал под Химурой, когда тот тяжело дышал ему в затылок, а собственное тело предательски цепенело?       Мысль об этом заставляет содрогнуться. Лайт сглатывает, чувствуя, как сухость во рту становится невыносимой. Язык нащупывает свежую ранку на внутренней стороне щеки, и он машинально прикусывает ее снова. Мелкая боль вспыхивает искрой, позволяя на миг отвлечься от взгляда Гэна.       Одно слово — будь то «да», «уходи», или даже «нет», — и он признает правду Гэна. Признает, что этот человек имеет над ним хоть какую-то власть, что его присутствие требует ответа. Признает, что на бланке, прикрепленном к голубому планшету, можно ставить галочку напротив графы «сломанный». Одно слово — и Киру похоронят с клеймом ничтожества.       — Вы не обязаны мне отвечать. Просто кивните или подайте любой другой знак, если хотите, чтобы я ушел. Ваше молчание… уже говорит мне о многом, — неотрывный взгляд Гэна скользит вниз, к плечам, и Лайту вдруг хочется сжаться, спрятаться. — Я вижу, как напряжены мышцы ваших плеч и шеи, даже когда вы лежите. Это сообщает о том, что вас переполняют эмоции.       Лайт заставляет себя сконцентрироваться на дыхании. Он ненавидит это — ненавидит саму физиологию слабости. Ненавидит, как Гэн, как хирург, вскрывающий тело без разрешения, читает по его мышцам то, что ему хочется, интерпретируя это в бессмысленный бред. Как медленно, неумолимо загоняет его в угол, лишая последнего жалкого убежища — молчания.       — И это нормально, — продолжает Гэн. В его голосе звучит оскорбительная, всепонимающая терпимость, от которой сводит скулы. — Любое ваше чувство имеет право на существование. Гнев, отчаянье, даже страх — все это естественная реакция на стресс, который вам пришлось пережить. Я здесь лишь для того, чтобы помочь вам справиться с этим.       Лайт презрительно щурит воспаленные глаза, ощущая, как веки подергиваются от напряжения. Идиотизм. Он не чувствует ничего, кроме нестерпимого зуда под повязками, где порезы жгут, как загнивающие стигматы. Кроме противной влаги на скомканных простынях под вспотевшей спиной. Кроме каждой секунды, прорастающей под кожей колючками, отдающуюся покалыванием в пальцах.       И чем, интересно, Гэн может помочь? Распорядится убрать эти чертовы ремни, которые сам приказал надеть на него, как на бешенного зверя? Выдернет катетер из вены, избавив от медленно текущего потока слабости? Или, может, сорвет все эти гребаные бинты?       Нет. Его помощь ничем не отличается от помощи L, когда тот бросал ему подачки, как псу в конуре. Все, что им нужно — признание поражения. Подпись под капитуляцией. И они выращивают это признание в нем — медленно, терпеливо, вливая в него холодный раствор бессилия и притворной заботы. Ждут, пока ростки покаяния не пробьются сквозь кожу, а сам он добровольно не нацепит на себя их ярлык.       Кесэя не моргает. Его пальцы — аккуратные, ухоженные, — сплетены в замок на коленях поверх безупречного халата. Ни царапин, ни синяков, ни следов чернил. Руки, которые не держали Тетрадь. Не хрустели под весом башмака. Не стирали кровь с разбитых губ. Руки того, кто пришел констатировать смерть бога и оформить свидетельство. Руки, которую демонстрируют напоказ пропасть между ними — между чистотой бумажного палача и грязью, в которой извалялся Кира.       — Есть еще одна причина моего визита, — очень осторожно начинает Кесэя после длительного молчания. — Она важная, и, боюсь, может вызвать у вас тревогу, но скрывать это было бы нечестно по отношению к вам. Вы готовы меня выслушать?       Лайт безразлично отводит глаза. Вызвать у него тревогу? Разве осталось что-то целое, что еще можно сломать? Но пальцы, скованные бинтами, непроизвольно дергаются, пытаясь сжаться в кулак, натыкаясь на жесткую ткань повязки и боль в разбитых костяшках. Кесэя глубоко вдыхает.       — Команда врачей, включая меня, считает, что в этой больнице вам не могут обеспечить тот уровень помощи и безопасности, который вам сейчас критически необходим. Мы говорим не только о физических повреждениях. Речь о… — он делает крошечную паузу, достаточную для того, чтобы сердце Лайта трусливо сжалось от понимания, к чему ведет этот разговор. — … глубокой психологической травме. Поэтому принято решение о переводе в специализированное заведение. Там будет безопасная среда и подготовленные врачи, которые смогут оказать вам необходимую помощь.       Специализированное заведение. Мягкое, стерильное название, прикрывающее суть: темница с белыми стенами без окон. Смирительные рубашки. Медленное растворение разума в каше из таблеток, превращающих бунт в покорность. Так вот она — последняя пристань его идеалов? Психушка. Место, где его справедливость, его идеальный мир — и даже сама их суть, — будут погребена под штампом безумия. Дыхание внезапно срывается, застревая где-то под ребрами       Но, может, он и вправду сходит с ума? Ведь он допустил все это. Каждую стадию собственного распада. Позволил себе стать игрушкой для Рюка. Позволил L методично, кирпичик за кирпичиком, разобрать фундамент его нового мира. Позволил этим врачам и медсестрам заковать себя в цепи из марли и гипса. Позволил Химуре…       — У вас снова идет кровь, — темные брови Гэна едва сдвигаются, образуя легкую складку на переносице. Лайт резко оборачивается, следуя за его взглядом — он даже не почувствовал, как мышцы на перевязанной руке напряглись настолько, что швы под бинтами начали кровоточить. — Думаю, это реакция на мои слова.       Кесэя неотрывно следит за алыми каплями, проступающими на белоснежных повязках. Он продолжает, не дожидаясь ответа:       — Я понимаю, как все это звучит. Понимаю, что это может пугать, вызывать гнев или ощущение предательства, — Лайт снова пытается сфокусироваться на дыхании, но легкие сжимаются в тугой жгут, судорожно выпуская воздух мелкими порциями. — Но моя задача — донести до вас, что это не тюрьма, Лайт. Это попытка дать вам шанс на восстановление. Давайте позовем медсестру, она сделает повторную перевязку.       Врач поднимается со стула, и паника затапливает сознание. Еще руки. Еще прикосновения. Холодные латексные перчатки, ковыряющиеся в его ранах. Монитор за спиной взрывается писком, перебиваясь с ревом крови в ушах. Губы судорожно шевелятся сами по себе, выдавливая из пересохшего горла самое жалкое, самое унизительное слово из всех возможных:       — Нет…       Кесэя останавливается. Вежливая озадаченность на его лице сменяется мягкой, но неоспоримо торжествующей улыбкой. Лайт сжимает веки, чувствуя, как по телу расходится омерзительная, вязкая волна унижения — как плевок Химуры, стекающий по щеке в тот вечер.       — Хорошо, — Гэн произносит это слово с фальшивой теплотой, будто делает ему одолжение. Он плавно усаживается обратно на стул и слегка наклоняется вперед, сокращая дистанцию. — Тогда давайте хотя бы убедимся, что кровотечение не слишком серьезное.       Слова Гэна продолжают течь — что-то о восстановлении, стабильности, важности проработки эмоций. Но Лайт уже не слушает. Мир сузился до трещины на потолке. Ломанная, темная линия. Он цепляется за нее взглядом, отчаянно, как утопающий в соломинку. Ему дико, нестерпимо хочется спрятаться в ней. Провалиться в эту узкую щель. Исчезнуть. Уйти из этого ослепительно-белого кошмара палаты, из этого предательски слабого, разбитого тела, из этой реальности, где Бог оказался жалким пациентом со сломанной рукой и клеймом психотравмы на лбу.       Но он остается. Останется навсегда. Он прокусывает щеку снова и снова, пытаясь вернуть острый якорь боли в море накатывающего безумия. Но рот заполняет только горький привкус железа. Знакомая, привычная, острая боль потерялась где-то далеко.       Наконец, Кесэя Гэн встает со стула, на миг заслоняя собой слепящий свет окна. Он покидает помещение палаты так же бесшумно, как и вошел, и Лайт остается в звенящей тишине, наполненной гулом собственных мыслей.

𞋎

      — Рюдзаки, — спустя час гнетущей тишины окликает Мацуда. — Я вроде бы всех убитых просмотрел, но ничего странного не нашел.       В них и нет ничего странного — типичные жертвы, пополнившие статистику. Единственная странность была в том, что Мацуда, как и весь ослепший мир, все еще верит в существование того Киры, за которым они когда-то охотились. Вера, которая теперь кажется L трогательной и жалкой, как вера ребенка в монстра под кроватью.       — Понятно, — монотонно отвечает L и медленно убирает с колен ноутбук с пустым экраном. — Раз новых идей нет, думаю, сегодня хватит.       И он сможет вернуться. К потрескавшейся штукатурке на стенах, к дрожащим рукам в гипсе и глазам, в которых смешались страх, ненависть и немой вопрос: что дальше? Мысль об этом месте, где царят боль и отчаянье, почему-то стала единственной, что приносит призрачное облегчение. Там не нужно было притворяться, что расследование еще живо. Что живо хоть что-нибудь из того, во что раньше верил он сам.       — Так скоро? — удивление Мацуды звучит почти оскорбительно в своей наивности. Но, поймав тяжелый взгляд сыщика, он опускает глаза к полу, будто ища там спасения от сгустившейся атмосферы. — Это из-за?.. — начинает он робко, но затем резко сжимает губы.       Из-за Лайта. Эхо имени зависает в воздухе, как граната с сорванной чекой. Каждый раз. Все они: Соитиро, с его сжатыми кулаками; Ватари, с немыми вопросами во взгляде; даже Айдзава — о, L не сомневался, хоть и не видел его лица во время разговора. Они отводят глаза. Хоронят невысказанную правду за стиснутыми челюстями. Прячутся за рутинной работой. Как будто каждому есть что сказать. Как будто весь мир знает какую-то грязную тайну, но все они продолжают играть в благородное молчание, наивно полагая, что за сжатыми зубами и опущенными глазами можно спрятать все: горечь разочарования, ледяное осуждение, искрящийся гнев — все то, что он читал в их лицах и ненавидел.       — Говори, Мацуда, — бросает он резко, вперившись взглядом в полицейского.       — Я хотел… мне кажется… — на щеках того проступают багровые пятна. Он отчаянно отводит глаза, уставившись в стену. — В общем… ты ведь видел, да? Через камеры. В доме шефа. Ты же нас вызвал туда.       L замирает. Он смотрит на Мацуду, но вместо лица видит только кадры: глухие удары, пальцы, скребущие по полу. Белую рубашку, залитую алым. Лайта, вжавшегося в стену.       — Год назад, — слова следователя пробивается сквозь нарастающий гул в ушах. — На моем первом вызове… мы нашли тело девочки-подростка, — голос полицейского вздрагивает, и на его глаза падает тень. — На ее шее были такие же… такие же синяки. Следы пальцев, как у Лайта, — он кладет ладонь на собственное горло. — Я запомнил, потому что потом Лайт по ним составил психологический портрет маньяка, и мы вышли на Кайто Химуру.       Темные глаза полицейского, полные невысказанного упрека и какого-то жуткого понимания, обращаются к L. И сыщик внезапно жалеет, что вообще вступил в этот разговор. Жалеет так сильно, что скулы сводит судорогой — тупой, ноющей болью, поднимающейся от самых корней зубов.       — Не то, чтобы я близко знаком с Лайтом, но мне показалось, что он вел себя довольно странно. Не так, как обычно, — голос Мацуды становится тише. — Химура… его сын ведь Лайта?..       — Хватит, — прерывает его L, сжимая фарфоровую чашку. Обжигающая капля темной жидкости стекает по пальцу, оставляя жгучую полосу. — Это не относится к нашему делу.       Ложь. Голая. Наглая. Очевидная. Это относится ко всему. К его делу. К его жизни. К его, черт побери, судьбе, спутавшей их в один клубок и сбросившей в бездну, из которой ни один не выберется без другого. Лайт — без должного ареста. Он — без ответов на бесконечные «почему», разрывающие душу когтями.       — Но… — Мацуда вскакивает с дивана. Голос дрожит от непонимания и сдавленной ярости. — Разве не в этом все дело?! Ты ошибался насчет него!       — Ошибался? — L опускает глаза, стирая салфеткой влажную дорожку с ладони. Кофейное пятно расползается по бумаге, как нарастающее в груди раздражение.       — А разве нет?! — полицейский разводит руками в стороны. — Ты же сам твердил: Кира ненавидит проигрывать! Мнит себя богом! Если Лайт был им, разве бы он не убил Химуру сразу?!       Кира не смог. Даже он. Не дотянулся сломанной рукой до чертовых часов. Потому что Лайт не бог, и никогда им не был. А L, так яростно доказывавший обратное, оказался не готов к этой правде. Ирония горчит сильнее, чем неподслащенный напиток.       — Мы не можем ничего утверждать наверняка, пока не узнаем способ убийства, — слова оседают на языке липкой пленкой, как паутина, сплетенная из собственной лжи. Сзади раздается короткий хриплый смешок Рюка.       — Но ты даже не сказал ничего! Ни родителям, ни полиции! Если шеф узнает, что мы от него это скрывали…       — Камеры были установлены незаконно, и, учитывая, что преступник уже мертв, эти улики могут только навредить вашей карьере, — L топит в чашке один сахарный кубик за другим и делает глоток. — Что касается семьи… Лайт совершеннолетний, и это решение останется за ним. Мы не имеем права вмешиваться в его дела.       — Правда, что ли? — вставляет Рюк с наигранным удивлением. — А я думал, мы именно этим и займемся.       — Да тебе… тебе просто плевать! — возмущенно восклицает Мацуда. Его шея багровеет, а ладони сжимаются в кулаки. — На шефа, на Лайта, на всех нас! Ты даже сейчас продолжаешь…       — В любом случае, — с нажимом перебивает L. Головная боль ритмично отдается в затылке. — Наша задача — поймать Киру. Происшествие с Лайтом не приблизило нас к цели и не дает ему алиби, — каждое слово — ложь, падающая как камень в желудок. L поднимается с кресла так резко, что ножки кресла скрипят о пол, отъезжая назад. — Если это все, полагаю, мы закончили.       Он должен уйти. Сейчас же. Пока не выкрикнул что-то непоправимое в лицо этому дрожащему от возмущения полицейскому, чьи глаза уже видели слишком много правды. Пока вся грязь, которую он скрывает, не прорвалась наружу: кадры насилия, сокрытые улики, Тетрадь на столе и Бог смерти, чья тень ползет по стене штаба. Больница — единственное место, где хаос в его душе имеет право на существование, где можно просто быть — наблюдателем, пытливым и растерянным, без масок и долга. Где Лайт, сломанный и настоящий, является единственной точкой отсчета в этом рухнувшем мире.       — Рюдзаки! — дверь в гостиную отворяется, впуская Ватари. Его дыхание сбивается, как после пробежки. По виску стекает капля пота, пропадая в седых прядях. — Что-то происходит на Сакура ТВ. Это…       — Расскажешь мне позже, — отрезает L и отмахивается рукой, пытаясь этим простым движением отгородиться от всего мира. Пульсация в висках превращается в оглушительный гул. Воздух в гостиной внезапно кажется спертым, невыносимым. Пусть хоть весь мир горит. Это может подождать. Теперь может подождать все. Все, кроме этой дыры в груди, зияющей на месте расследования, команды, принципов.       Но Ватари не отступает. Он делает шаг навстречу, мягко, но неумолимо, преграждая путь к выходу. Его взгляд — обычно полный безоговорочной поддержки, — тверд и недвусмыслен.       — Это касается… Киры, — медленно говорит Ватари, и имя в его устах звучит как приговор, как крюк, впивающийся в плоть. — Говорят… он сегодня будет выступать. Лично.       Бред. Абсурд. Кира — это Лайт в окровавленном халате, это треснутый гипс на полу и пустота в глазах. Кира не стал бы размениваться на дешевое шоу. Это фарс. Бессмысленная помеха. Наживка для глазеющих зевак. Губы L уже складываются, чтобы бросить отчаянное: «Плевать».       — Я сильно сомневаюсь, что… — начинает он, пытаясь протолкнуть слова сквозь ком в горле. Он делает шаг вперед. Еще один — и он прорвется мимо Ватари, дальше от негодующего взгляда Мацуды, к лифту, к машине, к…       Но за спиной гремит голос. Искаженный помехами, металлический, лишенный человеческих нот, он врывается в тишину гостиной, перекрывая все мысли, все порывы:       «Я — Кира! И сейчас я позволю вам в этом убедиться…»       Звук бьет по барабанным перепонкам, как выстрел. L замирает на полпути и медленно поворачивается назад. Мацуда застыл с открытым ртом и пультом в руках, словно только что активировал мину. На экране телевизора — мерцающая белизна и надпись готическими буквами: Кира.       Воздух выходит из легких тихим, обреченным стоном. Все попытки вырваться, все мысли о больнице, о Лайте, о своем личном хаосе — перечеркнуты. Мир сужается до этого мерцающего прямоугольника, до этого имени-призрака, которое он уже похоронил в своей душе, но которое восстает из небытия, чтобы приковать его здесь. Он машинально бредет обратно к своему креслу, пальцы впиваются в виски, пытаясь задавить гул, сливающийся с треском помех. Его побег окончен.

      Дверь открывается снова — уже без церемоний, с привычным глухим скрипом. Медсестра возвращается, и стук ее каблуков звонко отскакивает от плитки. Лайт даже не замечает, как ее руки с профессиональной, безжалостной точностью притягивают его левое запястье и лодыжки к холодным металлическим прутьям и защелкивают ремни. Щелчок, щелчок, щелчок — и вот скот снова крепко привязан к столбу, ожидая своей очереди на убой.       — Что-нибудь нужно? — дежурным тоном спрашивает медсестра, милосердно поправляя занавески, чтобы яркий свет не бил ему в глаза. — Воды? Или подушку поправить?       Душ. Чистый, выглаженный костюм, чтобы сбросить с себя это серое больничное тряпье, приставшее к коже. Сдохнуть.       — Воды, — слово вырывается раньше, чем Лайт его осознает. Он резко прикусывает язык, ощущая новую волну стыда, но медсестра уже подходит к тумбе. Она подносит к его лицу граненный стакан с трубочкой, обвинительно повернутой в его сторону. Он морщится от отвращения и обхватывает губами скользкий пластик, делая несколько коротких, жадных глотков. Настоявшаяся на солнце вода согрелась, и теперь кажется теплой и безвкусной. Пустой.       — Хотите чего-то еще? — с натянутой улыбкой спрашивает медсестра, убирая стакан обратно на тумбу. — Могу включить телевизор, или…       Она замолкает, оставляя иллюзию выбора, которого никогда не существовало. Лайт слабо кивает, роняя голову на подушку. Хоть что-то. Хоть какой-то шум, который заглушит навязчивый шелест мыслей в голове — этот внутренний рокот, твердящий сплетением голосов о его никчемности. Медсестра улыбается шире и щелкает кнопкой на пульте. Старый телевизор на столике с чайником с шипением включается. Экран вспыхивает ослепительно-ярким, бессмысленным светом, а затем заполняется мелькающими картинками рекламы. Потрескивающие, некачественные динамики изрыгают поток жизнерадостных, фальшивых звуков и навязчивых мелодий. Шум. Пустой, оглушительный шум. Женщина в форме последний раз проверяет ремни — дергает, убеждаясь в их надежности, — желает ему приятного отдыха и выходит за дверь.       Лайт остается один. Прикованный. Слушая треск динамиков, наблюдая за мельтешением бессмысленных красок на экране. Он закрывает глаза, но яркие пятна рекламы пляшут и под веками, сливаясь с образами крови на бинтах и триумфальной улыбкой Гэна. Шум заполняет все. Но не заглушает голос внутри. Никогда не заглушит.       Беспорядочный какофонический гул рекламы резко стихает. Его сменяет громкий, искусственный гомон — записанные на пленку аплодисменты, сливающиеся с ревом несуществующей толпы.       «Итак, господа! — напыщенный, маслянистый голос ведущего перекрывает затухающий шум. — Теперь мы возвращаемся к нашей культовой передаче — Все о Кире! Будьте уверены, сегодняшний выпуск никого не оставит равнодушным!».       Лайт приподнимает веки, чтобы увидеть на экране логотип. Разумеется, Сакура ТВ. Дешевый, продажный канал, давно превративший имя Киры в торговую марку, в топливо для своих рейтингов, прикрываясь своей радикальной преданностью его идеалам. К горлу подступает волна отвращения.       А теперь давайте взглянем на прямой репортаж с места событий, — звучит язвительный голос в голове, подражая интонации ведущего. — Смотрите внимательно! Как вам кажется, господа, что прямо сейчас вы видите на экране? Раздавленное насекомое? Груду мусора, сваленную на больничную койку? А вот и нет: это — ваш обожаемый Кира! Бог, которого каждый из вас, болванов, боялся и молил о спасении! Все еще не надорвали животы?       Лайт давится беззвучным смехом, бьющимся о сломанные ребра. Да, это было бы… логично. Великолепным завершением этого фарса. Пускай весь мир увидит именно это. Пускай все смотрят, как Киру — вместе с его правосудием и новым миром, вместе с его запачканной мантией судьи и разбомбленными идеалами, — вывозят на свалку истории, в это пристанище для сумасшедших.       Пускай его бросят на растерзание толпы, пока L получает медали и благодарственные письма, Химуре возводят мраморный монумент, а эти толстолицые клоуны в костюмах смакуют каждую постыдную деталь его падения, набивая свои пузатые кошельки. Пускай! Он же существовал для этого мира! Был его Судьей! Его Богом! Теперь пусть станет его главным посмешищем.       «И мы сразу переходим к шокирующим новостям: Кира взял нас в заложники! Да-да, вы не ослышались! Несколько дней назад мы получили неопровержимые доказательства, что кассеты, которые мы собираемся показать в эфире, были адресованы именно им!»       — Идиот, — все еще сотрясаясь от безумного приступа смеха, выплевывает Лайт. Он бросает взгляд на пульт, оставленной медсестрой на краю тумбы. Скорее уж Кира оказался в плену вашего бестолкового шоу.       «А теперь внимание! Приготовьтесь услышать эксклюзивное заявление самого Киры, обращенное ко всему миру!»       Лайт резко приподнимается на локте. Смех мгновенно обрывается и застревает в глотке шершавым комком: изображение на экране мелькает, сменяется белым, зашумленным фоном и уродливой надписью «Кира». Тот же карикатурный, раздражающий шрифт, что использует L. Подрагивающая камера. Унизительно низкое, любительское качество. Лайт гневно поджимает губы.       «Я — Кира!» — звучит искаженный, скрипучий голос.       Нижние веки Лайта дергаются в такт кардиомонитору за спиной. Что за дешевый трюк? Очередная постановка L? Хочет выставить его на посмешище этой нелепой пародией перед тем, как публично объявить миру о его аресте и казни?       «И сейчас я позволю вам в этом убедиться. Переключите канал на Тайо ТВ. Ведущий должен скончаться от сердечного приступа в прямом эфире».       Голос смолкает, уступая место треку помех. Лайт, на миг забыв о ремнях, о гипсе, о своем положении узника, резко дергается всем телом, пытаясь дотянуться до пульта — переключить, проверить, остановить этот бред. Полосы жесткой ткани немедленно и безжалостно вгрызаются в лодыжки и запястье, останавливая движение.       — Да вы, блять, издеваетесь?! — шипит он и поднимает глаза, прожигая ненавистью эту ослепительную, лживую белизну на экране и всю эту нелепую реальность.       «Это было наказание. Никому не дозволено говорить обо мне в таком тоне», — продолжает вещать самозванец, и по спине пробегает ледяная дрожь.       — Нет, — Лайт отрешенно мотает головой. Это постановка. Дешевая, нелепая постановка. — Невозможно…       «Одна смерть не подтверждает мою личность, — мерзкое самодовольство просачивается даже сквозь искаженный звук. — Мне придется принести в жертву еще одного ведущего, который критикует мои действия».       Голос вновь стихает. Лайт вгрызается зубами в край гипса, пытаясь освободить пальцы. На языке остается привкус известняка, смешанный с горьким бессилием. Ярость неумолимо нарастает, пульсируя в каждой клетке тела. Он раздраженно рычит и дергает ногами. Бесполезно — ремни давят слишком крепко.       Повязка хрустит под натиском челюстей. Он должен это прекратить. Остановить. Даже если это постановка… даже если все это — лишь спектакль для болванов, а ведущие на тех каналах притворно хватаются за сердце с театральным стоном… его наследие, все над чем он работал…       «Я не собираюсь убивать невинных людей, — заявляет фальшивка с интонацией праведника. — Я ненавижу зло и защищаю справедливость».       — Сука! — кричит он на экран, выплевывая кусок гипса. — Да ты себя вообще слышишь?!       Он рывком переворачивается на бок, игнорируя пронзительный хруст и вспышку боли в груди. Каждый вздох дается с трудом, но Лайт выгибается всем телом и порывается вперед, пытаясь дотянуться освободившимися пальцами до пульта. Он не смеет… Этот чертов самозванец не посмеет уничтожить то единственное, что осталось от Киры. Его репутацию. Его цель. Его смысл…       Боль чувствуется практически физически — словно со всего тела сдирают кожу. Словно его стирают живьем. Словно он вновь тает под грязными сапогами самозванца. Вся его прошлая слава, весь ужас, который он внушал, вся титаническая работа по очищению мира… Все превращается в ничто. В фарс. В инструмент террора. Разве он убивал критиков? Нет! Он убивал зло.       Кира был Богом. Не тираном, выклянчивающим согласие, а высшей силой. Громом, обрушивающимся на грешников. Судьей, чей приговор не оспаривался — исполнялся. Он не спрашивал мнения, не устрашал несогласных. Он творил новый мир — молча, неотвратимо, как должен творить Бог. Его справедливость была абсолютом. Не предметом торга, не инструментом для подлых угроз.       А теперь? Эта тварь в эфире… Она не просто крадет его имя. Она растаптывает саму суть. Его божественность. Ту внутреннюю, незыблемую уверенность, что отличала его от всех смертных. Что оправдывала каждую каплю пролитой крови, каждую запись в Тетради.       «Не сражайтесь со мной, и тогда никто не пострадает».       Кончики пальцев проскальзывают по корпусу пульта, роняя его на пол. Лайт безвольно упирается лбом в матрас и отчаянно рычит, стараясь заглушить бессильное биение крови в висках и шипение голоса из динамиков. Громоздкий, бесполезный гипс свисает с края кровати. Ему не вырваться. Снова. Ни выключить. Ни остановить. Ни даже сделать тише этот раздирающий душу, исковерканный голос, присвоивший его сущность. Влага — горячая, унизительная, — проступает на ресницах, застилая взгляд.       «Даже если вы со мной не согласны, просто не высказывайтесь публично и останетесь в живых».       Он сжимает веки до боли — и это все, что он может. Сбежать. Закрыть глаза, чтобы не видеть, как его слова, его идеи выворачивают наизнанку, опошлив до уровня дешевого лозунга терроризма.       «Я хочу создать мир, в котором нет места преступлениям. Это не так уж и сложно, если мы все приложим к этому усилия».       — Заткнись! — хриплый, надрывный крик вырывается из груди, теряясь в простынях. Слюна смешивается с меловой пылью гипса. — Закрой свой поганый рот!..       Входная дверь с грохотом бьет о стену: Гэн размашистыми шагами влетает в палату, и Лайт задерживает дыхание, улавливая резкий запах его одеколона, смешивающийся с больничной вонью в тошнотворный, удушающий коктейль. За спиной Кесэи — поспешный стук каблуков медсестер. Он сжимается на кровати, как затравленный зверь, знающий что за этим последует.       — Что происходит? — требовательно спрашивает Гэн. Лайт открывает глаза, и взгляд упирается в колышущиеся полы белого халата. — Кто включил этот кошмар? Пациент на грани срыва.       Руки в холодных латексных перчатках грубо хватают его за плечо, переворачивая на спину. Боль простреливает по ребрам. В это же время голос с экрана грохочет, заполняя палату эхом:       «Просто представьте себе мир, где я и полиция работаем вместе над искоренением зла. Мир, которым будет править справедливость».       Лайт резко, со свистом выдыхает и яростно дергается в оковах. Это не то, чего он добивался. Это не его слова, не его справедливость. Его справедливость… Она была чистой. Сакральной. Она не нуждалась в жалких оправданиях перед толпой. А теперь ее вывернули, испохабили, превратили в лживый манифест для управления стадом. Даже это… Даже то единственное, что оправдывало его существование, его падение, его жертвы…       Руки медсестер крепко, как тиски, прижимают его плечи к кровати, лишая последней возможности движения. Гэн склоняется над ним, и достает из кармана халата шприц. Бесцветный раствор внутри холодно поблескивает в свете ламп.       — Мне искренне жаль, Лайт, — тяжело вздыхает Кесэя, снимая колпачок. — За сегодняшний день вы пережили слишком много стресса. Сейчас вам необходим…       — Нет! — сбивчиво рычит Лайт. Он отчаянно пытается вырваться, выгибая спину дугой. Медсестра хватает его руку, фиксируя ее по обе стороны от локтевого сгиба с безжалостной силой. — Не смейте! Я не… я не гребаный псих! Я — Кира! Я, блять, Кира!       Но Гэн лишь снисходительно качает головой. От его аналитического взгляда все мышцы в теле Лайта цепенеют. Его прошибает ледяной ужас. Для них он просто душевнобольной. Жертва с расшатанной психикой. Слабый человечишка, которого сломали на пороге собственного дома. А Кира — настоящий Кира, — прямо сейчас вещает из черного ящика за их спинами.       — Нет… — шепчет он одними губами. — Это же…       — Вам просто необходимо отдохнуть, — невыносимо спокойным, успокаивающим тоном произносит Гэн, склоняясь над ним. По тонкой острой игле пробегает стальной блик. — Этот препарат поможет вам уснуть.       Игла впивается в кожу на сгибе локтя — секунда, резкий укол, ледяной ожог расходится по венам. Холодный яд растекается по всему телу, ползет вверх к сердцу, туша огонь ярости, замораживая отчаяние.       «Подождите немного, — треск голоса с каждым звуком будто тонет в пучине. — И вы окажетесь в идеальном мире, который раньше был лишь недостижимой мечтой».       — Нет… — вяло бормочет Лайт, чувствуя, как язык прилипает к небу. — Нет… это мой…мир…       Его идеальный мир… Тот, что он ковал в крови и пламени. Тот, что теперь навсегда потерян, осквернен, украден. Мир, который исчезает вместе с сознанием.       Веки предают. Они тяжелеют, наливаются свинцом, медленно опускаются вниз, затягивая его в липкую, непроглядную тьму. И в этой темноте, пропитанной лекарственным холодом, его снова поджидает призрак. Дыхание на затылке. Пальцы, впивающиеся в бедра. Тень Химуры, сливающаяся с мраком, готовая повторить урок послушания.
144 Нравится 65 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (18)