Двенадцать минут

NC-17
В процессе
144
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 99 страниц, 38 876 слов, 6 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
144 Нравится 65 Отзывы 32 В сборник

5. Милость

Настройки

      В сознание возвращает шорох занавесок — кольца скользят по гардине с протяжным скрипом. Лайт приподнимает веки, пытаясь сбросить пелену мрака, и мир вокруг вспыхивает размытыми пятнами. Спину прожигает холод: бетонная стена высасывает тепло сквозь тонкую ткань халата, будто больница обратилась гигантским рефрижератором, замораживающим его в позе вечного узника. Он что… отключился?       Пальцы сломанной руки ищут циферблат на запястье, но кожа под ними покрывается мурашками. Пусто. На месте часов остался лишь бледный след от ремешка, похожий на разметку перед ампутацией, и Лайт вспоминает: так L разметил его судьбу, намереваясь отсечь свободу.       Стеклянные осколки пульсируют под кожей ступни, разнося по телу искры с каждым ударом сердца. Взгляд падает вниз: багровое пятно ползет по плитке, смешивая кровь с седативным из разбитых флаконов. В луже отражается лицо — ничтожество с разбитыми губами и синяком на скуле, будто кто-то смазал краски на холсте с портретом идеального студента. Лайт моргает, ожидая увидеть в жидком зеркале прежнего себя: пробор — безупречный, как линии строк; пальцы, скользящие по страницам Тетради; губы, сжатые в надменную усмешку Бога. Но отражение лишь смотрит в ответ опустошенными глазами, в которых нет ни власти, ни величия. Это видел L?       Лайт сжимает веки и резко давит стопой в пол. Осколки рвут плоть, и боль прокатывается волной, смывая вспыхнувший внутри жар. Он закусывает губу, наслаждаясь тем, как теплая кровь перебивает желчный привкус беспомощности. Но где-то в висках отдается хриплый шепот Химуры: Любишь, когда больно? Нога вжимается сильнее: стекло хрустит, вырезая из памяти липкое дыхание на затылке.       — Все никак не придешь в себя, а, Лайт? — голос Рюка прорывается сквозь звон в ушах, как игла через холщовый мешок.       Запах бьет в ноздри раньше, чем Лайт открывает глаза: сладковатая гниль яблок, приправленная пылью библиотечного архива. Массивные крылья бьют по воздуху, и ледяные порывы ветра обжигают щеки.       Он пытается приподняться, но стопы скользят по крови. Стекло глубже входит в кожу, приковывая к полу, и воздух в легких вдруг кажется кислым. Специально пришел сейчас, Рюк? Чтобы посмотреть, как трескается неудавшийся бог? В сознании всплывают камеры L, их безжизненные линзы, фиксирующие каждую судорогу, черные глаза, заснявшие слабость вживую — ту, что и так въелась в каждый кадр на пленке. Теперь и Рюк стал зрителем этого спектакля.       — Чего тебе? Поглумиться пришел? — Лайт приподнимает голову. Желтые глаза Бога смерти сверкают в полумраке, как потертые монеты.       Крылья хлопают за костлявой спиной, стряхивая пыль. Рюк опускается на корточки, рассматривая Киру как жука, застрявшего в смоле. Нравится, Рюк? Твоя любимая забава расходится по швам.       — Разве у смертных нет традиции навещать друзей в больнице?       Друзей. Лайт переводит взгляд на Тетрадь, болтающуюся у бедренной кости. Тиснение на обложке поблескивает в лунном свете, и на миг ему кажется, что страницы шевелятся, нашептывая его будущее. Губы растягиваются в усмешке, и в горле застревает терпкий вкус безумия.       Этот урок он уже усвоил. Когда захлебывался криком на лакированных досках.       — Не льсти себе, Рюк. У меня нет друзей, — Лайт откидывается на стену. Шершавый бетон касается спины. Больничный холод растекается по жилам, добираясь до места, где когда-то пылал священный огонь.       Рюк наклоняется ближе, и хруст его шеи эхом отдается в висках Лайта, сливаясь с воспоминаниями: так трещали позвонки, когда башмак давил между лопатками.       — А я? Разве не я дал тебе власть стать богом? — в голосе божества слышится фальшивая нота, будто он пародирует человеческую обиду. Лайт презрительно фыркает.       — Власть? Я получил от тебя лишь Тетрадь да нытье о яблоках, — он кивает на черный переплет и вытирает рукавом кровь с губ, пытаясь стереть вместе с ней память о том, как пальцы перебирали страницы.       — Раньше тебе этого хватало, — Бог смерти растягивает пасть в оскале. В лицо ударяет запах отсыревших досок. — Кстати, о яблоках…       Рюк поворачивает голову под неестественным углом, подобно сове, выслеживающей добычу в темноте. Огромные глаза скользят по палате, выискивая в тенях то, чего уже нет: алые плоды на серебряном блюде, страницы, пахнущие властью, партнерство, что Лайт ошибочно счел за союз двух богов.       Он не замечает. Мысль бьет как раскаленных хлыст. Даже сейчас — когда Кира жмется к стене, как побитая собака, зализывающая раны, — Рюк не замечает падения. Потому что падать можно лишь с высоты, а для Бога смерти он так и не взлетел — лишь ползал у подножия трона, сложенного из костей и лжи.       — У меня для тебя… — Лайт выпрямляется, цепляясь пальцами за бетон. Стекло кромсает ступни, будто сама земля мстит за каждое имя, вписанное в ее недра. — …ничего нет.       Лайт делает шаг вперед и опирается рукой на подоконник. За окном изъеденная временем луна путается в ветвях дуба. Свет фонарей рисует на сырых трещинах в асфальте узор — тонкие чернильные нити, сплетенные в паутину, куда он поймал себя сам. Призрачный силуэт в отражении шевелит губами, но голос, вырывающийся из горла, принадлежит незнакомцу — хриплый, надтреснутый, сдавленный весом поражения:       — Все кончено. L забрал Тетрадь.       Сзади Рюк молча поднимается. Щелчок суставов отдается в вязкой тишине как пушечный выстрел. Лайт не оборачивается, но чувствует кожей, как красные зрачки скользят по его спине, изучая тем же взглядом, каким сам он просматривал фотографии жертв.       Рука непроизвольно тянется к груди, где сердце колотится, как молот по стеклу — трещина за трещиной. Пальцы цепляются за ткань халата, и под ногтями оживает память: так же судорожно он сжимал обложку Тетради в ту ночь, когда ручка заполнила первые строки. Тот же страх. Тот же ворочающийся под ребрами вопрос: а что, если это ошибка? Он давит пальцами на грудную клетку, загоняя ненужные сожаление дальше в сознание.       — Мне казалось, ты купил глаза, чтобы избавиться от него.       Глаза. Лайт сжимает веки, вспоминая, как менял их, как торговался с Рюком, как верил, что станет неуязвимым, совершенным. Но вместо силы они показали пустоту под человеческим именем — глухую, пожирающую свет и смысл, как ветвистая крона за окном.       Он проводит ладонью по запотевшему от дыхания стеклу. Черты в отражении расплываются, смешиваясь с тенями прошлого: студент, листающий конспекты по уголовному праву; Кира, возводящий фундамент идеального мира на полосатых полях; нечто, дрожащее в луже собственной крови.       Он опускает взгляд. Пыль на раме лежит густым слоем, как пепел от сожженных амбиций.       — Мне это больше не нужно.       — Выходит, сдался сам? — Рюк ступает ближе — беззвучно, как призрак. Ледяное дыхание ползет волной мурашек по спине. — Я ожидал другого финала.       — Разве? — Лайт оборачивается. Горечь на губах смешивается с привкусом железа — он снова прикусил щеку, пытаясь заткнуть рвущееся из груди отчаянье. — Для всех смертных один конец. Ты сам так говорил.       — Раньше ты со мной спорил, — красные зрачки расширяются, и он вдруг видит в них прежнего себя — того, кто обещал переписать правила. — Ты стал мыслить… скучно.       Мертво, — поправляет Лайт про себя. Но для Рюка это синонимы. Скука — ржавчина, разъедающая даже бессмертных. Ведь поэтому ты спустился, Рюк? Боялся сдохнуть так же — отказаться писать в Тетради, не желая продлевать свою бессмысленную жизнь.       — Если L тебя раскрыл, почему ты все еще на свободе? Разве он не собирался тебя арестовать?       — Понятия не имею, — голос звучит равнодушно, но где-то в глубине души уже зреет понимание: L еще не закончил. Сломанная рука машинально тянется к часам на запястье, но останавливается в нескольких сантиметрах. Пальцы судорожно одергивают рукав, будто поправляя невидимые манжеты. — Наверное… бумажки подписывает.       Тишина. Ложь собственных слов висит в воздухе, перебиваясь запахом медикаментов. L не подписывает бумаги. Он ждет, пока Кира сгниет заживо — точно ученый по ту сторону микроскопа, наблюдающий, как яд беспомощности разъедает подопытного изнутри.       — Занятно, — желтые глаза-прожекторы обращаются к окну, поглощая лунный свет. — Говоришь, Тетрадь теперь у него?       Лайт смотрит, как размыкаются острые зубы — как у хищника, предвкушающего вкус свежей дичи. Понимание скручивает желудок в тугой узел: Рюк уже нашел ему замену. Так быстро.       — Ага, — бросает он, пожимая плечами. Жест дается слишком легко, будто кости под бинтами превратились в труху. — Как только убьешь меня, право владения перейдет к нему.       Взгляд падает на стул, на который бледные пальцы небрежно бросили Тетрадь, словно это не инструмент справедливости, а прошлогодние конспекты, отправленные в мусорную корзину. Тук — и точка в истории. То, что для Киры было святыней — для L просто улика, подлежащая экспертизе. Одно утешение: Бога смерти там тоже ничего хорошего не ждет. Сыщик избавится от него сразу же, как выведает всю информацию.       — Убью? Но твое время… пока не пришло.       Под ребрами неприятно екает. За окном луна прячется за тучей, и комната погружается в полумрак. Тени на стенах шевелятся, медленно окружая со всех сторон. Алые зрачки скользят над головой Лайта, как по товару на распродаже, считывая срок годности. Сколько? Неделя? Год? Вечность?       — Не обманывай себя. Это потому, что L решил меня не казнить, — он резко взмахивает рукой, пытаясь стереть невидимое клеймо. — Я же сказал, я… — Сдался. Проиграл. Сгнил. — … лишился Тетради. Ты же не собираешься провести со мной годы за решеткой?       — Не-а, — Рюк наклоняется ниже, и Лайт невольно отстраняется, замечая, как раздуваются щели его ноздрей. Под кожей копошится мерзкий холод, будто тысяча личинок прогрызают путь к сердцу. — Но пока ты не арестован.       — И что? — подросток насмешливо вскидывает бровь, но по шее поднимается волна гнева: хочешь посмотреть последний акт, чертов падальщик? — По-твоему, в этом будет что-то интересное? Или думаешь, что я стану бежать тебе на потеху?       — Мне интересно, чем все закончится, хе-хе. И раз уж теперь детектив может меня видеть… было бы интересно с ним поболтать.       — Поболтать?.. — Лайт взмахивает сломанной рукой. Гипс врезается в стену с глухим стуком, трескаясь, как остатки самообладания. — Для этого тебе не нужен я!       Рюк медленно касается когтем щеки. Ледяное покалывание растекается по коже, примораживая к месту. Этот холод… Лайт узнает его. Тот же, что пробирал до костей, когда он впервые поднял Тетрадь на школьном дворе — кожаная обложка тогда казалась холоднее могильной плиты. Тот же, что сковал грудь, когда глаза Бога смерти показали цифры вместо лиц родителей.       — А ты совсем отчаялся, а, Лайт? Но я уже говорил…       Круглые глаза вспыхивают красным свечением, словно два адских котла, где века переплавляются в скуку. Лайт сглатывает, чувствуя, как по спине катится капля пота, и опускает взгляд на Тетрадь. Черная, как жерло ствола. Как глаза L.       — … я не помогаю людям.       Слова падают между ними, как приговор. Лайт вдруг понимает: Рюк, Химура, L — звенья одной цепи, сомкнувшейся на горле. Они оставляют его живым не из милосердия - для того, чтобы он видел, как рушатся последние стены. Как трескается штукатурка на потолке, обнажая прогнившие балки. Губы сжимаются в тонкую полосу.       — Не помогаешь? — шипит он, резко вскидывая подбородок. Коготь соскальзывает с щеки, оставляя на шее ледяной след. — Я не прошу о помощи!       — Ты просишь записать меня имя в Тетрадь, — Рюк склоняет голову, щуря горящие глаза.       — Мое имя! Ты сам установил эти правила, забыл?! — Лайт порывается сделать шаг вперед, но резкое движение вгоняет стекло в мягкую кожу стопы, и он хватается за подоконник, чтобы не упасть. — Так чего ты ждешь?! Чернил жалеешь? Или боишься, что после моей смерти L вышвырнет тебя в ту дыру, из которой ты выполз?!       Голос срывается, обнажая тошнотворную правду: он выдохся. Грудь неровно вздымается под бинтами - те затягиваются туже с каждым вздохом. Но в ответ он получает лишь ехидный смешок Бога смерти, ползущий по позвоночнику вязким холодом.       Рюк расправляет крылья. Поток ледяного воздуха бьет Лайта по лицу, как пощечина, заставляя отшатнуться. Улетит. Бросит его к ногам чужого правосудия. Как бросил давиться слезами на паркетных досках. Горло вдруг душит отчаяньем.       — Ты хотел переписать правила. У тебя еще есть время, — Рюк взмывает к потолку, и его тень пеленает подростка живьем в черный саван.       — Стой! Ты не можешь!.. — Лайт бросается вперед, но пальцы успевают схватить только пустоту. Костлявый силуэт растворяется в ночи, а он падает на колени. Холод плитки растекается по жилам, как укол анестетика перед ампутацией души.       — Трус! — кричит он вслед, но пустая комната отвечает лишь звоном тишины.       Взгляд опускается вниз. В кровавой ряби плавает лунный свет — разбитый на осколки, как его последняя надежда. Что теперь? Ждать, пока L принесет наручники? Молиться, чтобы отец застрелил его первым? Но если Рюк расскажет об условиях…       — Проклятье… — вырывается хрип. Лайт сжимает челюсти и зажмуривает веки. Но в темноте он видит лишь глаза L — жадные, пытливые, пересматривающие…       Он встряхивает головой и цепляется ногтями за край подоконника, чтобы подняться, но ноги подгибаются. Тело падает вперед, и осколки стекла вонзаются в ладонь. Кровь растекается темными каплями — густыми, как чернила для собственного недописанного приговора.       Струсил записать собственное имя.       — Заткнись, — рычит он, сжимая кулак. Но вместо силы в кончиках пальцев покалывает лишь онемение — так же, как тогда, когда L выкручивал кисть, срывая часы. Как когда ногти пытались схватиться за щели между досками. — Заткнитесь!       Кулак обрушивается на пол. Острые грани плитки царапают костяшки. Но боль тупая, мелкая, недостаточная. Он бьет снова, целясь точно в осколки стекла. И снова. Пока кровь не растечется по плитке рубиновой глазурью, а голоса, впитавшиеся в больничные стены, не сгинут в раздирающей боли. Но тело не подчиняется — мышцы сводит судорогой, пальцы, даже крепко сжатые в кулак, продолжают дрожать. Воздух рвется в легкие рваными глотками, будто каждый вдох требует разрешения тех, кто приговорил его к жизни. Дыши. Дыши...       Лайт заходится кашлем и валится на бок, хватаясь за шею. Пальцы натыкаются на тонкие царапины. Чужие. Неровные. Он ощупывает их, пытаясь понять, кто оставил их: Химура, который вытряхивал из тела последние крохи силы? L, что одним движением подрезал его гордость? Или Рюк, чей коготь оставил клеймо смертного? Плевать.       Он царапает кожу, пытаясь содрать все — корочку, эпидермис, напоминание. Но под ногтями проступает только кровь — липкая, как признание вины: здесь нет чужих следов. Он сам позволил превратить свое тело в карту для чужих побед. Он не вписал имя Химуры сразу, хотя клочок Тетради ждал под циферблатом. Он позволил L забрать осколки своей империи, чтобы сыщик сложил их в архив рядом с записями его унижения. Он доверил Рюку нити судьбы, наивно веря, что боги соблюдают правила.       Ради чего? Чтобы доказать, что его цель разбилась не о паркетные доски, а о его выбор? Что его справедливость была не фарсом, а священным огнем, сжегшим его самого? Рука безвольно падает на пол, натыкаясь на крупный осколок стекла. Пальцы рефлекторно сжимают его, пока холодное стекло не прорезает кожу. Лайт прижимает щеку к ледяному полу и смотрит, как кровь стекает по швам плитки, рисуя роковую развилку: одни струйки уползают под плинтус, в темноту забвения. Другие — подпитывает багровое зеркало на полу, где вместо отражения зияет пустота.       Он закрывает глаза. Тишина давит на барабанные перепонки. Он вслушивается. Гул аппаратов за стеной. Слабый шорох занавесок на сквозняке, хаотичный треск плафонов в коридоре. Ни звона кандалов, ни тяжелых шагов, ни скрежета когтя по стеклу— только бесконечный стук сердца, отсчитывающего секунды до конца.       Он подносит осколок к лицу. Лезвие блестит, как острие ручки в тот вечер, когда он записал первое имя в Тетради. Он все еще может превратить свою кровь в чернила. Вывести последний приговор. Стекло дрожит в руке. Горло пересыхает, но мысли призывно пульсируют в такт искушению: Сделай это. Верни контроль.       Ткань рукава сползает, обнажая бледный след на запястье — там, где когда-то были часы, подаренные отцом на совершеннолетие. Помни: каждая секунда — это выбор, сынок, — грохочет в голове эхо напутствия.       Но он потерял часы. Секунды слились в вечность, провалившись в трещину на циферблате. А выбор свелся к развилке на полу: сгинуть сейчас — в пыли, на больничной плитке, сбежав в темноту, как последний трус. Или продолжать дышать милостью своих палачей, подпитывая пятно своего позора.       С кончика носа стекает капля. Горячая, как расплавленная сталь. Слезы? Лайт вздрагивает, роняя стекло. Звон кажется оглушительным — будто мир аплодирует его поражению. Нелепо. Слезы для тех, кто верит в спасение.       — Твои глаза бесполезны, Рюк, — шепчет он в пустоту, стирая влагу тыльной стороной ладони. На щеке остается кровавый мазок. Он яростно трет кожу, пытаясь стереть след, но кровь лишь размазывается по лицу, смешиваясь с солеными дорожками. Нужно смыть это. Смыть всех их.

𞋎

      Пальцы щелкают кнопку перемотки, выцарапывая на пластике ритм безысходности. L даже не смотрит на экран — кадры выжгли сетчатку еще вчера: бледное лицо вдавлено в паркет, судорога в сломанной руке, тень на стене, повторяющая контуры зверя, а не человека. Он поглаживает корешок Тетради, и холод обложки просачивается сквозь кожу, сливаясь с дрожью в кончиках пальцев. Бессмысленно. На пленке — лишь оболочка преступления, а ответы должны лежать здесь: в четких столбцах имен, дат, причин. Сухих, как прах. Но почему тогда строчки кажутся ему слепыми?       Листая страницы, он намеренно проводит пальцем по острому краю бумаги. Боль — острая, ничтожная — заставляет вздрогнуть. Мысли обрываются, как обрезанная пленка. Причина не в Тетради. Не в записях. Она — в пульсе Лайта, который бился под его пальцами два часа назад, а теперь отдается в висках навязчивым эхом. В капле крови на подошве, давящей тяжелее гирь на лодыжках каторжника. В треснутых часах, что жгут карман, словно украденный кусок чужой агонии.       L поднимает чашку, но горечь кофе разъедает язык еще до первого глотка. В наушниках взрывается крик. Не божественный рев поверженного титана, а хриплый вопль, который он слышал только в двух местах: на записях из дома Ягами и в темноте под веками, где он сам прижимает Лайта к полу. Сыщик давит на кнопку, пока пленка не воспроизведет крик снова. Еще раз. И еще. Он ищет в этом звуке оправдание — намек, что Лайт заслужил каждую секунду. Но слышит только боль.       Экран мерцает, оставляя на сетчатке шрам — последний кадр, где Лайт, сгорбленный у стены, смотрит перед собой глазами затравленного зверя. L выключает запись, стараясь избавиться от мысли, что тень на изображении напоминает его собственную. На столе — Тетрадь, обрывки, протоколы. Все части паззла собраны в безупречную картину обвинения. Но вместо триумфа — пустота. Он проводит пальцем по строке «Ягами Лайт», и чернила вдруг кажутся влажными, как свежая кровь на больничном полу.       Стул вдруг кренится на бок. L инстинктивно хватается за стол, но пальцы проскальзывают по краю, опрокидывая чашку. Горячий кофе выплескивается на руку, а он ударяется спиной о пол. Боль пронзает позвоночник, но ее перекрывает ледяной голос:       — Тебе привет от Лайта.       L резко оборачивается. В горле пересыхает. Над ним, распластав крылья, нависает существо, чьи очертания словно вырваны из кошмаров. Черная кожа отсвечивает маслянистым блеском, а огромные желтые глаза впиваются в него, вытягивая душу наизнанку.       — Бог смерти… — выдыхает L, и язык немеет. Он уже знал о них: из правил Тетради, из обрывков фраз Лайта. Но знать и видеть — все равно, что читать о пожаре и гореть.       Холод, исходящий от существа, проникает под кожу, заставляя каждый нерв дрожать. Это проклятие Тетради? Или последний образ, который видят жертвы Киры после того, как имя вписали на страницы?       — Лайт убил меня? — вопрос срывается с губ раньше, чем разум выстроит защиту. Рука непроизвольно тянется к груди, нащупывая пульс — живой, предательски частый.       — А? — существо хрустит шеей, наклоняясь так близко, что L видит в его зрачках собственное отражение, искаженное алым отсветом. — Да вроде нет. Живой пока.       — Тогда… зачем вы здесь? — сыщик поднимается с пола, стряхивая ладонью капли кофе с рукава. Стул скрипит, когда он опускается обратно, неотрывно наблюдая за чудищем.       — Зови меня Рюк. Я заглянул поболтать, — костлявая фигура выпрямляется, и крылья растворяются в воздухе, оставляя за спиной лишь дрожащую тень. — Ты кажешься интересным, L Lawliet.       Имя в устах Бога смерти обжигает сознание новой угрозой. Взгляд падает на черный переплет, прикованный к костлявыми бедру цепями — такой же, как тот, что он унес из палаты Лайта. L медленно поворачивается в кресле, наблюдая, как Рюк плюхается на диван.       — Интересным? — он проводит ногтем по нижней губе, оставляя бледную полосу. — Вы, кажется, обо мне что-то знаете? Вы следили за мной?       — Следил? — Рюк перекатывается на бок, подпирая голову рукой. Крыло шуршит, смахивая с кожаной обивки папку с делами. — Боги смерти везде следуют за владельцами Тетради. Но остальные смертные не могут нас ни почувствовать, ни увидеть.       — Так значит, теперь владельцем Тетради стал я? — он поднимает переплет за корешок, чувствуя, как холод поднимается от кончиков пальцев выше по руке. — Поэтому теперь могу вас видеть?       — Не-а, — Рюк лениво взмахивает когтистой рукой. — Меня видит каждый, кто коснется этой Тетради. Владельцем по-прежнему остается Лайт.       — Тогда почему вы не с ним?       — Он на меня дуется, хе-хе, — Рюк подхватывает когтями клубнику из миски на кофейном столике и поворачивает ее под тусклым светом. — А яблок у тебя нет?       L, запомни, Боги смерти любят яблоки. Уголки рта непроизвольно поднимаются вверх. Воображение рисовало Богов смерти другими: мрачными жнецами с косой. Но Рюк кажется… Сердце пропускает удар. Рюк. Это его имя Лайт прокричал, пытаясь вывернуться из хватки насильника.       — Вы… были там. В доме Ягами, — голос звучит глухо, как эхо из глубокого колодца. Внезапно в широких зрачках, лениво осматривающих ягоду со всех сторон ему мерещится бездна. Вечность, для которой те двенадцать минут агонии — всего лишь миг, затерянный в шуме.       — Не в моих правилах вмешиваться в дела людей, — черный коготь протыкает клубнику, и капля сока падает на стол, растекаясь красноватым пятном. — Я лишь наблюдаю.       Внезапно L окутывает холод — нечеловеческий, пронизывающий каждую клетку тела. Он открывает рот, но слова застревают в горле. Разве не так он оправдывал себя? Когда копался в записях, как стервятник в падали. Когда не стер кадры, где Лайт вырывался из лап Химуры, пока где-то в углу мерцала эта костлявая тень — безразличная, как линзы камер. Наблюдатель. Не соучастник.       — Арест Киры… — начинает он, но слова вдруг теряются. Рука тянется к карману, где лежат часы с треснутым стеклом. — Вы тоже не станете мешать?       Рюк откусывает клубнику острыми как бритва зубами и с досадой смотрит на миску. Огрызок летит на кофейный столик.       — Жаль будет терять Лайта так скоро, — существо переворачивается на спину, закидывая костлявые руки за голову. — Но помогать ему? Нет.       L опускает глаза и проводит ладонью по холодной обложке Тетради. Он вдруг чувствует тяжесть на коленях, но не от веса бумаги, а от осознания: между ним и долгом больше не осталось преград.       — Что будет с этим? — он поднимает Тетрадь за корешок. Ему вдруг хочется сжечь ее. Избавиться от доказательства. От орудия убийства. От ролей, которые закреплены за ними до самой развязки. Но подушечки пальцев сжимаются крепче, пытаясь ухватиться за последнюю преграду, за которой в сознании зреет липкое чувство вины.       Лайт — убийца. Он — детектив. И только этим оправданы все его действия.       — Станешь владельцем — сможешь оставить себе. Если откажешься… — когтистый палец указывает в потолок. — Я верну ее в мир Богов после смерти Лайта, а затем оброню ее еще разок. Может, через год, может, через век.       — После смерти? — L подается вперед, сжимая колени пальцами. — Выходит, пока Лайт жив, никто не сможет использовать эту Тетрадь?       — Не сможет. Однако, — Рюк резко выпрямляется, расправляя крылья. Тень расползается по столу с протоколами, как потекшие чернила. — Мне тоже придется оставаться в мире живых. И когда с Лайтом станет скучно…       Коготь скрипит по Тетради на тазовой кости, как лезвие по ножнам. Ты не сможешь диктовать правила Богу. L прикрывает глаза, осознавая весь горький смысл этого заявления. Лежа в больничной койке, Лайт уже составил сценарий своей казни. Он знает, что наручники станут его висельной петлей.       L стискивает зубы: даже теперь, когда он об этом знает, ему не остается ничего, кроме как следовать этому замыслу. Смерти не остановились. Он пропустил обрывки при обыске, и Кира поспешил ему об этом сообщить. Но арестовать его теперь — признать, что он все еще дергает за ниточки.       — Рюк, а Лайт знает, что вы здесь?       — Ага. Он не сильно обрадовался, хе-хе, — глаза Рюка вдруг загораются красным, как сигнальные фонари в ночи. — Злой был, как собака.       L до боли прикусывает палец. Конечно, он этому факту не рад. Рюк передал во владение сыщика последний кусочек паззла. Если затянет с арестом, Рюк не тронет Лайта — по крайней мере, есть основания полагать, что это так. Значит, есть время. Но цена — жизни, которые Кира продолжит забирать.       — Как Лайт убивает преступников? — бормочет L, спрашивая всех сразу: себя, Рюка, бланки на столе. Пальцы нервно перебирают папку с документами, но ответа в них нет — только цифры, машинный текст, пустые конверты.       — А Лайт говорил, что ты умный, — недоуменно склоняет голову Рюк. — Пишет в Тетради.       — Нет, — отмахивается L, не замечая насмешливый тон. — Я имею в виду сейчас. Где он спрятал обрывки?       — Я не стану помогать, смертный, — Рюк лениво машет перед лицом когтистой лапой, будто отгоняя назойливую муху.       L нервно барабанит ногтем по столу. Мысль о повторном обыске вызывает спазм в желудке. Постель. Повязки. Одежда. Места, где он не искал. Придется срывать Лайта с кровати, выворачивать карманы халата, сдирать гипс под предлогом поиска клочков.       Капля крови с подушечки пальца стекает на губу, и L вдруг чувствует вкус железа — тот же, что остался у него во рту после первого просмотра преступлений Химуры. Станет ли он таким же, если заставит Лайта раздеваться под своим пристальным взглядом? Или хуже — ведь он понимает, что именно готовится сломать?       L тяжело вздыхает, доставая из кармана часы. Холодный металл циферблата жжет пальцы, словно в нем все еще хранятся отголоски чужой боли. Треснутое стекло покрылось запекшейся кровью. Он проводит большим пальцем по трещине, и в голове всплывает момент, когда стрелки замерли: надломленный шепот Лайта, дрожь в запястье, и глаза — янтарные, широкие, напуганные.       — Зачем ты продолжаешь? — бормочет он, сжимая часы так, что заводная головка царапает ладонь. Но вопрос возвращается к нему эхом в тишине комнаты: зачем ты продолжаешь?       Он уже знает, как остановить убийства. Так для чего пытается продолжить игру, в которой оба уже проиграли? Для чего бесконечно жмет на перемотку, точно зная, где сокрыты все улики? Почему не может позволить Кире записать последний приговор пером Бога смерти?       Потому что Кира не стал бы рассчитывать на милосердие, — подсказывает голос внутри. Он попытался бы вернуть себе власть над собственной смертью. Сжег бы все: L, команду расследования, больничные стены. Но даже сейчас, когда Лайт знает, что его план раскрыт, и сыщик вернется, чтобы отобрать последние клочки, он позволяет тому дышать. Так может?..       L судорожно перебирает бумаги с данными о жертвах, пытаясь восстановить хронологию убийств. Последний преступник скончался более двух часов назад — после него Кира остановился. Взгляд скользит к циферблату, и в груди что-то екает. Преступник погиб на две минуты раньше, чем остановились стрелки. Пока L был в палате. Пока смотрел Лайту в глаза. Пока сжимал запястье единственной уцелевшей руки.       Кира убил этого преступника раньше.       Воздух в комнате густеет. L хватает Тетрадь, листая страницы. Имена мелькают, сливаясь в одно чернильное пятно. Но с обратной стороны обложки он находит то, что искал: списки. Сотни имен с указанием времени. Взгляд скользит по датам и останавливается на сегодняшнем дне. Шесть записей. Шесть имен, начертанных тем же каллиграфическим почерком, что и все остальные. Той же рукой, что сейчас замурована в гипсе.       Он выуживает из кармана смятый листок с условиями — Уйдешь. Забудешь обо всем, — нацарапанными крупным, неровным почерком. Бумажка вдруг давит на грудь весом свинцовой плиты. L снова пролистывает страницы и находит в Тетради единственное имя, записанное с той же дрожью. Акито Химура. Все закончилось на нем. На этой капле крови, что въелась в бумагу.       L проводит по ней подушечкой пальца. Это не клякса. Это такая же запись, как и тысячи других. В горле вдруг встает ком. Ответ все это время был перед ним. С того самого момента, как он переступил порог комнаты Лайта. С момента, когда впервые заметил, как тот комкает простыни в пальцах. Когда ушел из палаты живым.       Все эти дни он гнался за тенью, а настоящий Кира умер в ту секунду, когда дрожь в руке заставила перо съехать в сторону. Но L не остановился. Потому что без этой погони он — никто. Сыщик без дела. Тот, кто смотрел, как ломали мальчишку, и пришел растоптать то, что осталось.       — Рюк… — L поднимает голову. Голос звучит хрипло, будто его вырвали из глубины грудной клетки. — Что будет с Кирой, если я его не арестую?       Бог смерти медленно поворачивается. Желтые глаза сужаются, словно щурясь на свет лампы. Его гулкий смех заполняет комнату.       — Какие вы, людишки, забавные! — крылья восторженно взметаются вверх, отбрасывая на стены искаженные тени. — Вчера готовы были рвать друг друга на части, а сегодня добровольно сдаются.       Он парит ближе, нависая над L, как штормовая туча. Ледяное дыхание обжигает кожу, но в его взгляде — не угроза, а любопытство, словно он наблюдает за муравьем в песочнице.       — Решай сам, L Lawliet, — круглые глаза хищно вспыхивают в полумраке. — Но у всего есть цена.       — Чего вы хотите? — L не отводит взгляда, но в голове проносится мысль: Цена. Всегда цена.       — Яблок, — рычит Рюк, опускаясь на пол. Тенистые крылья медленно исчезают за спиной. — Много.       L замирает, всматриваясь в горящие зрачки. Что-то в интонации Рюка режет слух — не насмешка, а почти… предвкушение.       — Вы же не из-за фруктов здесь, — говорит он медленно. — Вы не хотите убивать его сейчас.       — Не путай это с милосердием, смертный. Я лишь хочу… — Бог смерти поворачивается к окну, где город тонет в ночи. — …развеять скуку.

      Лайт вздрагивает от резкого стука в дверь. Ресницы, слипшиеся от влажного воздуха, с трудом разлепляются. Теплая вода из душа бьет в лицо, смывая последние клочки забытья. Все тело сводит ноющая боль, будто кто-то вывернул суставы и забыл собрать обратно. Опять… Он прикусывает язык, пока не почувствует солоноватый привкус. Как долго он пролежал в отключке? Но этот вопрос — ловушка. Признание слабости.       — Если не ответишь, мне придется войти.       Голос L.       Лайт рывком садится на кафельном полу, и сердце колотится так бешено, что кажется — ребра вот-вот треснут. Арест? Или Рюк уже успел разбазарить все секреты? Он распахивает шторку, и видит, как дверная ручка медленно отклоняется вниз.       — Убирайся к черту! — он швыряет в дверь флакон шампуня. Пластик глухо стукается о плитку, и этот жалкий звук вызывает новую волну ярости. Контроль. Нужно взять контроль. Ногти впиваются в свежий порез на стопе. Из груди рвется судорожный выдох, но боль — острая и чистая, — выжигает дрожь в коленях.       Шум воды стихает с поворотом крана. Ручка возвращается на место, и в тишине раздается тяжелый вздох L.       — Я пришел поговорить.       — Так говори и проваливай! — Лайт срывает полотенце, сжимая его так, будто это горло сыщика. Четкие ромбики узора на жесткой ткани сливаются в абстракцию хаоса, точно отражая поток его мыслей.       — Было бы проще, если бы ты вышел.       Лайт бросает взгляд на халат. Багровые пятна расползлись по серой ткани, как трупные пятна по коже мертвеца. Он поворачивается к зеркалу, которое отказалось показывать его отражение, затянувшись молочной пеленой конденсата. Желудок сжимается при одной мысли показаться в таком виде. Но остаться — значит капитулировать. Значит признать, что он боится выйти.       Стиснув зубы до хруста, он натягивает одежду и движется к двери, цепляясь пальцами за стыки на кафеле. Каждый шаг отзывается острой болью в порезанной стопе — он глушит ее, прокусывая губу до крови. Контролируй. Контролируй, — стучит в висках, пока дверь не распахивается.       Взгляду предстает палата в ярком освещении: кровавые следы петляют, выстраиваясь в маршруты бегства, размазанная лужа зияет в белых стенах, словно провал в преисподнюю. Повязки валяются на полу — разбросанные, как белые флаги сдавшихся крепостей.       И L. Все тот же — сгорбленный силуэт на стуле, с глазами, выжигающими душу дотла.       Сыщик поднимается, медленно, словно давая время осознать: между ними уже нет преград. Запястье левой руки внезапно зудит напоминанием, что последний щит снят. Шаг. Еще шаг. Бледная рука тянется к нему, и Лайт вжимает стопу в порог, пока боль не прошьет мозг белым светом. Он не дрогнет. Только не снова.       — Что ты… — голос срывается, когда L хватает его за предплечье. Пальцы сыщика проходятся по синяку под рукавом, и Лайт чувствует, как тело предает его опять — мышцы деревенеют, сердце колотится, как пойманная птица.       — Судя по состоянию палаты, твои ноги не в лучшей форме, — L наклоняется, закидывая его руку на плечо. В нос бьет странная смесь запахов — сладкой карамели, железа и чего-то лекарственного.       — Плевать, — Лайт дергается назад, но костлявые пальцы сжимают ребра, точно в тех места, где когда-то обитала его непобедимость, выбитая ударами башмака. Он знает. Специально давит на синяки, чтобы проверить границы выдержки. К горлу подступает жжение. — Я… сам…       — Не сомневаюсь, — L поворачивает голову, смеривая его взглядом, каким смотрят на пробирку с неудавшимся экспериментом. — Но мне бы не хотелось тратить время на сбор осколков твоего эго с пола.       Сыщик делает первый шаг. Лайт следует за ним, волоча ноги — кажется, будто невидимые цепи сковывают его лодыжки. Пять шагов. Всего пять шагов до кровати, но L будто нарочно растягивает каждый момент, подстраивая свое шарканье под мелкие шаги Киры, превращая этот путь в мучительную процессию. Лайт закусывает внутреннюю сторону щеки до боли, но предательская дрожь в коленях выдает его слабость. Даже безжалостный свет лампы становится соучастником этого унижения, подчеркивая каждое пятно на халате.       — Перестань вырываться, — L прижимает его ближе, и Лайт чувствует тепло чужого тела сквозь ткань. Он издевается? Разумеется. Смакует каждую крупицу позора. Но когда он краем глаза видит лицо сыщика, не находит в нем насмешки. Только усталость, глубоко въевшуюся в темные круги под глазами, и это раздражает еще сильнее.       L опускает его на кровать с той же небрежностью, с которой скидывают мусор в бак. Пружины визжат непристойно громко. Лайт впивается пальцами в матрас, чувствуя, как жгучий стыд поднимается по шее, заливая щеки багровым румянцем.       — Где Рюк? — вырывается у него, и имя Бога смерти обжигает язык, как глоток кипятка. На бледном лице не проступает ни тени удивления. Чертов предатель.       — В штабе, — L придвигает стул ближе к кровати. Ножки противно скребут по полу, размазывая подсохшую кровь алыми полосами. Он снимает кроссовки, будто готовясь к долгой беседе, и взгромождается на сиденье. — Интересуется, не станешь ли ты возражать, если он на какое-то время задержится у меня.       Лайт сжимает челюсти, пока треснутая кость не начинает ныть. Не станет ли возражать?.. Это шутка, что ли?       L наклоняет голову, но молчит. Холодный взгляд ползет по исцарапанной шее, разбитым костяшкам, скользит по пятнам на ткани. Подушечка пальца прикасается к тонким губам, придавая ему задумчивый вид патологоанатома, оценивающего свежий труп. Лайт чувствует, как под этим взглядом кожа покрывается ледяными мурашками. Он — препарат под микроскопом. Образец на стеклышке. И L уже готовит скальпель, чтобы вскрыть его до самой сути.       Грудь сжимает дикое, нестерпимое желание забиться под одеяло, как улитка в раковину. Лишь бы скрыться от этих чертовых зрачков, методичных, как объективы камер. Но вместо этого он расправляет плечи, выжимая из позвоночника крупицы былой гордости.       — Так чего тебе? — голос звучит почти презрительно, но в горле предательски першит. — Пришел для ареста? Или заглянул передать сообщение?       L неспеша достает из кармана смятый лист. Принтерная печать повторяет зернистую текстуру Тетради. Струсил нести настоящую?       — Нашел твое расписание, — бледные пальцы разворачивают бумагу, и между лопаток скользит холодная капля пота. Даты. Имена. И везде — аккуратная пометка: сердечный приступ. Клочок его стратегии, сведенный к бездушному списку в чьих-то руках. — Прикрываешь тылы человеческими жизнями? Весьма… прагматично.       Пружины кровати внезапно становятся жесткими, как металлическое сиденье в камере допросов. Лайт машинально хватается за запястье правой руки, что выводила все эти имена. Он давит на перелом, пока черные пятна перед глазами не затмевают унизительную реальность.       — Теперь будешь читать мне лекции о морали? — шипит он, чувствуя, как судорога сводит кисть. Пальцы дергаются, вспоминая вес ручки, выписывающей приговоры. — Или просто хочешь похвастаться своим открытием?       — Подумал, что тебе это будет интересно, — L складывает лист вдвое, аккуратно разглаживая заломы на бумаге. — В конце концов, это прямым образом влияет на твою судьбу.       — Влияет?.. — Лайт отводит взгляд, пряча глаза за челкой. В памяти вспышками проносятся сроки под именами, выжженные на сетчатке точнее, чем те, что вписаны в расписании. Но пустота над его собственной головой куда красноречивее цифр. — Я знаю свою судьбу. Рюк заскучает раньше, чем ты закончишь свою игру.       — Может быть, — L наклоняется и подхватывает эластичный бинт, зацепившийся за ножку кровати. Лента разматывается с шипением, словно кинопленка, на которую он готовится записать дальнейшие стадии распада Киры. — Но все же он не убил тебя сразу, как ты лишился всех частей Тетради.       — Всех? Ты в этом уверен? — Лайт приподнимает бровь, заставляя голос звучать насмешливо. Но под ребрами екает: Он знает. Видит этот спектакль насквозь.       L бросает выразительный взгляд на багровое пятно на полу, и в этом ответе Лайт видит: если бы у тебя оставалась хоть капля контроля, ты не валялся бы здесь в луже собственного бессилия. Он сминает край одеяла, но тут же одергивает себя.       — Даже если так, — он откидывается на подушку, пренебрежительно закидывая руку за голову. Холодная спинка кровати пригвождает дрожащие пальцы. — Разве арестовать Киру не твой долг?       — Как я и говорил, — L пожимает плечами. — Было бы глупо удовлетворять твои желания. Тем более, я еще не получил всех ответов.       Лайт чувствует, как слюна во рту становится кислой. У L есть все: Тетрадь, запечатлевшая каждый стратегический шаг. Рюк, готовый продать его за ящик яблок. Записи, на которых… Но сыщику этого мало. Ему нужно, чтобы Кира признал поражение. Чтобы раздавил себя сам.       Пальцы до онемения сжимают железные прутья кровати. Лайт вдруг впервые по-настоящему жалеет о своем решении оставить детектива в живых. Не как божество, оплакивающее обломки своего престола. Как мальчишка, который смотрел из зеркальной дверцы шкафа в комнате на втором этаже.       — Разве ты не изучил улики… — язык цепляется за слово, как за осколок стекла, и вместо ожидаемой язвительности вопрос пропитывается мольбой. — …достаточно тщательно?       Лайт глубоко втягивает воздух и прикрывает глаза, пытаясь вернуть спокойствие. Но под веками всплывают кадры: L, пересматривающий записи его унижения. Снова и снова. Замедленно. В деталях.       — Улики не отвечают на все мои вопросы, — L шуршит фантиком, и сладковатый запах клубничной карамели смешивается с нарастающей паникой.       Но он не спрашивает. Вместо этого повисает пауза, в которой слышно лишь стук леденца о зубы. Лайт вдруг понимает: это не допрос. Это вскрытие.       Взгляд скользит к знакомой трещине на потолке — точной копии той, что рассекла циферблат его часов. Такой же, что пересекла его ребра на рентгеновском снимке грудной клетки. Все его миры треснули по одному шву.       — И что дальше? Будешь пытать меня, пока не заполнишь все свои… пробелы?       — Ты и без меня прекрасно с этим справляешься, — L указывает на цепочку кровавых следов, хаотично петляющих по полу. — Не думал, что такое возможно, но в роли жертвы ты даже безумнее, чем в роли палача.       — Жертвы? — Лайт давится этим словом, как глотком мышьяка. Он беззвучно смеется, пока боль в ребрах не заставляет остановиться. L действительно ничего не понял — даже имея все свидетельства на руках. Химура сломал только оболочку — бренную человеческую плоть. Но настоящего Киру разрушило лишь одно: собственное несовершенство. Ошибки. Потеря контроля. — Может, собираешься меня пожалеть?       — Нет. Но я собираюсь называть вещи своими именами, — невозмутимо парирует L. Лайт резко садится на простынях.       — Я. Не. Жертва, — каждое слово вылетает, как пуля, но голос предательски срывается на последнем слоге. Он ненавидит это — ненавидит, как тело предает его раз за разом: эта чертова дрожь в кончиках пальцев, проклятый ком в горле — как будто оно допускает, что в словах L может быть хоть крупица правды.       Стул насмешливо скрипит. L молча спрыгивает на стоптанные кроссовки и хватает с подоконника коробку. Темный пластик блестит в свете лампы, как гробовая плита.       — Тогда докажи, — L бросает предмет на кровать. Коробка приземляется рядом с коленями Лайта, и тот замирает, ожидая взрыва, яда, ловушки — чего угодно. Но взгляд выхватывает зеленый значок логотипа: вилка, пронзающая салатный лист.       — Поешь, — тон L не оставляет пространства для спора. Не предложение. Вызов.       Лайт фыркает и снимает крышку. Аромат свежих овощей и жареной курицы бьет в нос, и желудок предательски сжимается от голода. Но тут же подкатывает тошнота — его тело больше не его. Он резко вдыхает и с громким щелчком захлопывает контейнер.       — В твоем понимании, — губы растягиваются в усмешке, но внутри растекается вязкое чувство унижения. Он убирает коробку на тумбу, — отказ от еды делает меня жертвой?       L садится, скрестив руки. Его взгляд внимательно скользит по пластиковой крышке, как по шахматной доске, где разыгрывается гроссмейстерская партия.       — Это всего лишь статистика, — бледный палец неровно постукивает по ткани джемпера. — За время наблюдения за тобой, я выяснил, что твоя норма — четыре приема пищи в день. Так что отказ от еды я сочту как минимум отклонением.       Лайт стискивает простыни в кулаке, пока порез на ладони не начинает гореть огнем. Он вспоминает, как Химура разжимал пальцы на горле, разрешая ему хлебнуть кислорода перед тем, как снова сдавить шею удушающим захватом. Сейчас L предлагает то же — продление агонии, замаскированное под заботу о его нуждах.       — Твои данные устарели, — он щелкает пальцем по рукаву халата на сгибе локтя, где капли крови проступили, как пометки о списании в утиль. — Теперь мне вливают питание внутривенно.       Это лишь полуправда. В памяти всплывает медсестра: ее настойчивые руки, перетертый суп с плавающей петрушкой, пытающейся заглушить запах лекарств, резиновая трубка, проталкиваемая между стиснутых бандажом зубов. Но L не обязательно об этом знать.       — Последний прием ты все же пропустил, — детектив лениво указывает на валяющуюся капельницу: ее трубки запутались среди осколков стекла, как оборванные линии электропередач после шторма. — И, насколько я помню, по моей вине. Так что считай это компенсацией.       — Мне достаточно твоего раскаяния, — голос звучит гладко, но гнев поднимается по позвоночнику горячей волной.       — Признай, Кира. У тебя нет аппетита.       Слова падают, как лезвие гильотины на плаху. Лайт резко запрокидывает голову, бросая вызов взглядом из-под полуприкрытых век.       — И это должно меня оскорбить?       — Не знаю, — L задумчиво проводит пальцем по тонким губам. — Это тебя оскорбляет?       Лайт опускает глаза. Первые лучи рассвета выхватывают смятый фантик от конфеты, застрявший под контейнером. Затем — лицемерно-зеленый логотип на пластике. Уголок его рта дергается в кривую усмешку.       — Отнюдь. Тогда, может, разделишь со мной трапезу? — он легким движением толкает коробку ближе к детективу.       L медленно отводит палец ото рта.       — Полагаешь, я отравлю тебя? При всем изобилии способов привлечь к ответственности?       — Изобилии? — Лайт издает хриплый смешок. — Твое нахождение здесь — единственный способ не дать мне получить желаемого. Как только ты защелкнешь наручники, Рюк завершит этот жалкий спектакль правосудия.       По крайней мере, он на это надеется.       — Тогда ты знаешь, что не в моих интересах лишать тебя жизни, — L наклоняет голову, и тень от челки падает на синяки под глазами.       — Значит, тебе ничего не стоит поужинать вместе со мной.       L вздыхает и хватает коробку. Крышка открывается с характерным хлопком. Лайт с наслаждением отмечает, как веки сыщика дергаются при виде пресного салата с куриной грудкой.       — В обеды с пометкой «здоровое питание» не кладут сладостей, — с фальшивым сожалением замечает Лайт. — Но ты можешь просто признать, что у тебя нет аппетита.       Детектив поднимает голову, и в его всегда пустых глазах плещется редкое раздражение. Лайт с вызовом поднимает подбородок. Если хочет, чтобы Кира проглотил это унижение, пусть давится вместе с ним.       После секундной паузы L, не сводя с него взгляда, разламывает палочки резким движением. Треск дерева разрывает тишину как щелчок предохранителя. Лайт наблюдает, как сыщик ковыряется в салате, сидя на стуле, под которым застыла багровая лужа, и картина кажется абсурдной: пирует на развалинах его империи.       — Твой ход, Кира, — L проглатывает ломтик огурца, даже не прожевывая. Он протягивает палочки так, будто передает эстафету в русской рулетке.       Лайт неуклюже берет их левой рукой. Пальцы предательски дрожат, пытаясь найти правильное положение. Но палочки разъезжаются в стороны, и кусок курицы падает на ткань халата. Он опускает глаза на жирное пятно, и ему вдруг кажется, что оно просачивается глубже: в ткань, в кожу, в душу.       — Ты не умеешь есть левой рукой, — тихо констатирует L, и каждое слово вонзается в сознание, как иглы под ноготь.       Лайт сжимает челюсти. В висках пульсирует ярость, но под ней — стыд, едкий, как желудочный сок. Он переводит взгляд на руки, которые два дня назад держали судьбу мира на ладонях. Теперь в них лишь два деревянных стержня, сведенных в кривой крест, подобный тому, что теперь стоит на его правлении. И те — непосильная ноша.       — Я не голоден, — он швыряет палочки на коробку. Звук удара звенит в тишине.       L вздыхает и двигает стул к кровати.       — Ты уже вынудил меня вступить в эту игру, — он берет с тумбы коробку и наклоняется ближе. Его дыхание пахнет мятой, клубникой и чем-то металлическим — запах расчета, холодного, как сталь кандалов. — Так что доиграем до конца.       Он подносит курицу к лицу Лайта. Пряный запах специй щекочет ноздри, и желудок сводит спазмом. Голоден. Черт, голоден. Но принять эту помощь — все равно, что признать: он зависим. От еды, от L, от милости Бога смерти. Лайт бьет по бледной руке и дергает детектива за воротник так резко, что контейнер падает с колен сыщика на пол. Пластик ударяется о плитку, рассыпая содержимое прямиком по багровой луже.       — Тебя это забавляет? — голос рвется, обнажая трещины. Пальцы сминают мягкую ткань. — Думаешь, мне нужны твои подачки?! Ты забыл, кто я?!       — Я помню, — отвечает сыщик, кладя ладонь на его запястье. Большой палец проводит по следу от ремешка, и Лайт одергивает руку назад, как от огня. — Но еще я помню о том, кем ты больше не являешься.       L смотрит на него, но вместо издевки в черных глазах — нечто худшее. Понимание. То самое, что Лайт видел у Мацуды, у медсестер, у всех этих ничтожеств. Пустота под ребрами вдруг ширится.       Лучше бы L рвал его на части. Лучше бы душил. Давил, как Химура. Что угодно, но только не этот взгляд. Только не в этих глазах, что когда-то смотрели на него, как на равного. А теперь — как на разбитую игрушку, которую жаль выбросить.       — Проваливай, — шипит он, чувствуя, как жжение в горле перекрывает дыхание.       Но L уходит не сразу: он поднимает с пола опустошенную коробку и палочки, будто бы это способно устранить весь хаос этой палаты.       — Попробуй начать со сладкого, — он роется в кармане и бросает на тумбу конфету в блестящей обертке. — Оно… притупляет горечь правды.       Сыщик гасит свет перед уходом. Дверь закрывается. Лайт остается в тишине, глядя на конфету. Рука тянется к ней. Фантик шелестит, и он вдруг чувствует вкус крови на губах — сам прикусил их, чтобы сдержать всхлип.       Не жертва. Не жертва. Он разворачивает конфету, но не ест. Просто сжимает в кулаке, пока шоколад медленно тает, пачкая пальцы.
144 Нравится 65 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (14)