20/42

NC-17
Завершён
58
3
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
56 страниц, 30 453 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
58 Нравится 21 Отзывы 15 В сборник

6

Настройки
      А потом позвонил майор. Куда только делись больные мысли? И Лазарь встал. Подхватился с кровати, на которой уже так и собирался скончаться от бессмысленной непостижимости бытия, бросился собираться, хотя условились только через два дня. Отошла от экрана восприятия философская хандра, снова стало интересно жить. Вечером, за ужином, донёс до родителей сообщение о том, что приглашён другом из академии на дачу на выходные. Всегда индифферентные родители без особого интереса одобрили и продолжили своё вялое обсуждение необходимости ремонта, тянущееся уже несколько лет безрезультатно. Он слушал их и ощущал себя как никогда другим, чужим, нездешним. Было два противоположных желания. Первое — разбудить их, дать им осмысленность, поднять какие-то глобальные темы бытия, показать, что есть не только дверь, которая должна быть «дуб или под дуб», но и целый мир за этой дверью, духовный, насыщенный неисчерпаемыми откровениями… А разве им это нужно? Вот он нашёл этот мир, принесло это счастье? Пока неясно… А потому — второе желание, более уместное и верное, просто уйти. Раньше он не думал об этом всерьёз, и без того было ясно, что после академии распределят куда-то, скорее всего в другой город, и всё сложится само собой. А если бросить академию?..       Крайне беспокойные два дня, в которые он то хватался за действия и какие-то сборы, воображая себе встречу и поездку, пытаясь угадать сценарии, то снова лежал, отринув мирское и плотское, и погрузившись в смыслы. Никак не мог понять, что же важнее, что предпочтительнее, и стало очевидно, что нужно равновесие и гармония. Но уловить это и задержать было не так-то просто, тем более одному. Уходя в субботу утром, он чувствовал себя правильно, как будто даже уходит навсегда от этих людей, которые спали, и мир которых был безопасен и приятен, как долгий детский сон, но затянувшийся по ощущениям допоздна. И спать было хорошо, но хотелось уже проснуться, забыть застойный покой, ожить, вырваться в хаос активной жизни, впечатлений, ощущений, свершений, дерзаний, потрясений… В то утро Лиров бы и войны не испугался и повёл бы в бой хоть всю страну, впереди всех, хоть без оружия, хоть против… а против кого?       Самарин сидел на вокзале, с некоторым скепсисом на лице читая какую-то книгу, неузнанный в первые мгновения, потому как одетый не в форму, а в летнюю светлую одежду: белую рубашку с коротким рукавом, льняные брюки, лёгкие кожаные туфли. Лиров наблюдал со стороны, свыкаясь с ситуацией, борясь со своей неудержимой в это утро восторженностью, но одновременно парализующей застенчивостью и неуверенностью в себе. С родителями ему казалось, что он ближе к майору, что он открыл в себе мудрость, но снова увидев его, вдруг осознал родство с семьёй, какую-то скупость реакций, ума, фантазии… Впрочем, всё это были ничего не решающие глупости, а стрелки часов не стояли на месте. Он подошёл к Самарину и запоздало понял, что не знает, как здороваться. Самарин, увидев его, закрыл книгу и встал навстречу. Лиров на подходе уже приподнял руку и вытянулся, но пресёк это, потому что не по форме, не при исполнении, да и вообще — к чему? Майор улыбнулся, наблюдая за ним, давая возможность определиться.       — Доброе утро, — произнёс в конце концов курсант.       — Доброе утро, — ответил Самарин и протянул руку. — Рад тебя видеть.       Сжав его ладонь, Лиров снова словил какое-то странное состояние. И сердце трепетало, и захлёстывала радость, и мир вокруг, и жизнь, и все мысли, мучения и решения показались дурацкими, ничего не значащими против этой сильной любви. Он держался того, о чём Самарин просил, — не думал о них в будущем, не планировал, но сейчас понял очень ясно то, что ничего ему не желается сильнее, чем быть рядом с этим человеком. И даже неважно где и как — в академии, в отпуске между боевыми командировками, на каникулах между курсами философского факультета, да хоть по выходным после какой-нибудь самой обычной работы. Любая, абсолютно любая жизнь будет хороша, если только он есть, со своими фиалковыми глазами и мягкой улыбкой.       — Что с тобой? — поинтересовался Самарин, ощущая крепкую до боли хватку и наблюдая какие-то дикие вихри в глазах парня.       — Ты — есть! — воскликнул Лиров.       — Когито эрго сум. Как же иначе?       — Что?       — Мыслю, значит существую. Хотя я понимаю, что ты имеешь в виду. Тебе показалось, что ты это всё придумал. Я придумал тебя, придумал тебя, от нечего делать, во время дождя. Так бывает, особенно с привыкшими жить в себе, как мы. Я мыслю, пока существую, но и всё существует для меня, только пока я мыслю, осознаю его. А куда оно денется потом, когда не будет меня?       Лирова от этого передёрнуло. Он не хотел думать о том, что будет, когда исчезнет кто-то из них. И снова растерялся от того, что майор завёл его в неожиданную тему. Ему подумалось, что человек — как будто гостиница для мыслей, можешь подойти и открыть знакомую дверь, но никогда не знаешь, кого там обнаружишь на этот раз.       — Убей меня — ничто не пропадёт.       Всё обойдётся маленькой ценой.       Мир без меня покатится вперёд,       Как до меня и так же, как со мной… — задумчиво, но с оттенком мрачной самоиронии в голосе зачитал Самарин, чем ввёл курсанта в ещё более тревожное настроение.       — Фил… Не надо. Мне и так было… Пусто без тебя. Мёртво. Я не хочу думать о смерти.       — Бояться смерти или считать её чем-то плохим — как приписывать себе мудрость, которой не обладаешь, то есть возомнить, что знаешь то, чего не знаешь. Потому что никто не знает, что такое смерть. Вдруг она для человека — самое большое благо? А боятся так, как будто это наверняка зло. Горюют так, будто не кончился для умершего цикл страданий, а только начался. Тем не менее, чем же страдать, когда утеряны все его проводники — тело для боли, сознание — для отчаяния и ужаса? И это есть моя бездуховная глупость, потому что я в это верю, потому что мне кажется, что это верно. Самое дурное невежество — думать, что знаешь то, чего не знаешь. А впрочем, ты прав. Ни к чему сейчас. Электричка через пятнадцать минут. Садись пока, рассказывай, как дела.       Лирову показалось, что его оглушило, как на учениях с артиллерией. Но он быстро вышел из оцепенения и сел рядом в расшатанное кресло, перебросив рюкзак со спины на колени. Выбор темы его несколько разозлил и огорчил, но он признавал её важность и даже интерес.       — Я тоже думал о смерти недавно, — как-то с трудом произнёс курсант.       — Почему?       — Ну… просто. Показалось, что всё тупо и бессмысленно, и что ни делай — будет глупо, плохо, ни к чему не приведёт.       — И что? Лучше сразу прекратить? Или не начинать? — Самарин смотрел на него с искренним интересом.       — Не знаю. Нет, наверно. Смысл не в смысле.       — Хороший вывод. А в чём же?       — Не знаю, в чём. Просто жить лучше, чем просто умереть.       — А сложно жить лучше, чем просто умереть?       — Умереть вообще не лучше. Хотя да, как ты сказал — я не умирал, значит, не могу знать. Но я и не жил ещё. Если смерть это типа конец жизни… ну, по сути. Типа значение слова. То зачем её кончать раньше времени? Это как бросить книгу на середине.       — Зачем читать насильно, если не нравится? Книг много.       — А жизнь одна. Хотя и это не факт.       — Не факт. Это прямо-таки девиз философии — не факт. Я знаю только то, что я ничего не знаю. А неизвестность пугает. А я тебя не предупредил, когда втянул в это всё.       — Я сам втянулся.       Самарин полагал, что был единолично виноват во всей этой истории, даже ощущал некоторую вину за то, что в начале всего пытался доводами Камю переложить ответственность за любовь на мальчишку. Но нуждалась ли в целом любовь в подобиях уголовного кодекса и установлении вины? В чём вообще нуждалась любовь? В том, ради чего они сейчас здесь ждут электричку? Майор посмотрел на курсанта, сидящего рядом с задумчивым видом, несколько бледного для разгара лета, слишком юного, но с глубоко погружённым в неизвестность тяжёлым взглядом. Лиров заметил и повернулся к нему, и наступила тишина уединения, доступная двум людям, которые были вместе вдвоём вне зависимости от окружения.       Пришла электричка, приняла в свой уютный вагон, пригласила на затёртые деревянные сиденья и понесла вперёд, ускоряясь, мимо какого-то странного мира, одновременно нового и старого — так казалось Лирову. Он никогда не видел этих посадок, станций, полустанков, строений разной степени сохранности, разноцветных населённых пунктов, но видел подобные им, и всё это было знакомо и незнакомо, и пережито, и заново открыто, как будто жил он теперь далеко не первую жизнь. И затаённое в глубине души волнение от того, что ждало в конце этого совершенно короткого в масштабах жизни пути, показалось ему неуместным и смешным. Всё вокруг вообще ощущалось как сон — такой, о котором с утра тоскуешь, что не оказался реальностью, запоминаешь надолго и потом, спустя много лет, с трудом уже отличаешь его от настоящих событий прошлого. Солнце, так много солнца, размытая в окнах тяжёлая зелень, старая электричка, совсем без запаха, только иногда улавливался лёгкий тихий сандаловый запах майора, который продолжал читать, периодически озвучивая какие-нибудь цитаты или мысли, зачинающие короткие, шуточно названные им «платоновскими» диалоги.       Поездка заняла около часа, ещё около половины — прогулка дорогой от полустанка, настолько чудесная в своей пасторальности, что не хотелось никуда торопиться, да и не было нужды. Мрак неизведанности, сквозящий тревогой из философии, сам собой отступился от преисполненной светом реальности, и разговоры пошли о ней, о том, чем засаживали поля, куда сворачивали ответвления от дороги, в этих полях теряющиеся, а как вон там пасут коров, а раньше ещё были козы, одуванчики зацвели уже третий раз, в честь той берёзовой посадки было названо садовое товарищество, а только берёз почти не осталось, отсюда и не видать, зато повелись осины, и грибов там по осени пруд пруди… К слову, и пруд есть, где раньше разводили рыбу для всех, но потом огородили забором, и не то чтобы в укор, а по воле какого-то случая, через год от ограждения рыба в пруду вся издохла и всплыла, и мёртвый дух её стоял на весь посёлок. Но и это прошло, а участок забросили, забор обветшал, местами смылся весенними разливами, когда ливни переполняли пруд, но никому больше он не был интересен, затянулся камышом, рогозом, кувшинками и ряской, и жили там одни жабы да мелкие дикие утки. Так и шло кругом — тут бросали, там строились, жизни было полно, и людской, и животной, и растительной, всё перекликалось, звало, цвело, говорило, как умело, дышало, жило, любило…       К тому моменту, как дошли до участка, Лиров уже почти растворился в этой природе и этом краю, изведанном через вдохи чистого здешнего воздуха и слова Самарина, который увлёкся до того, что чуть не прошёл мимо, продолжая рассказывать местные истории. Остановил его серебристо-голубой куст облепихи, росший у его забора, описанный майором, как его давний враг, потому как с детства изводил своими колючими ветками, всегда полными плодов к окончанию лета, которые нужно было долго, скучно и осторожно собирать. Серая калитка открылась легко и без скрипа, и простор полудикой природы сменился более облагороженным и ограниченным пространством личного сада. Ровные линии дорожек, обсаженные заборчиками цветов, клумбы, грядки, плодовые деревья, кусты, — во всём ощущалось заботливое внимание, непрерывный труд, и Лиров загляделся, пытался представить себе, какая у Самарина мать. И с удивлением нашёл сходство с воображаемым образом, когда майор отпер дом, и внутри, на голубых стенах, обнаружились разноцветные и монохромные фотографии. Выслушав ещё несколько историй, касающихся людей и моментов на снимках, Лиров с какой-то тоской подумал, что всё это зашло даже дальше, чем он сам себе представлял. Самарин, видимо, о будущем не думал принципиально, а как в таком случае всё это воспринимать не совсем было понятно, но точно ясно — закончить, забыть не выйдет, вырвать из себя эти чувства, мгновения, человека, к которому оправданно или нет ощутил ближайшую привязанность и родство, будет очень больно. Курсант уже собрался, чтобы спросить об их отношениях, навести хоть какую-то ясность, хоть и не хотелось рубить прозой жизни эту поэтическую ветку романтической встречи, но Самарин его в который раз выбил из потока.       — Сейчас я тебя познакомлю с моей первой любовью…       Лиров удивлённо вскинул голову и посмотрел на улыбающегося майора, который застыл на первой ступени лестницы, ведущей на второй этаж. Лестница была крутая, практически вертикальная, и вообще домик оказался небольшим, простым и аккуратным. На первом этаже явно царствовала мама, было много тканей, кружевные занавески, какие-то вязаные разноцветные коврики, салфетки, подушечки, посуда, сушёные букеты с лентами, милые безделушки, маленькие репродукции и вышивки в рамках на стенах. Второй этаж был другой. Не поделен на комнаты, а сплошной простор, прямо под треугольной крышей, молочно-светлый, как разворот старой-доброй книги. Сразу бросалось в глаза огромное окно в половину стены по её центру, переходящее на крышу, отчего в комнате было непривычно много небесной синевы. Под окном — широкая двуспальная кровать, застеленная фиолетовым пледом, на которой валялись старый ноутбук, блокнот, карандаш и книга. У боковой стены стоял шкаф со стеклянными дверцами, заставленный книгами и всякой мелочью. Другая стена была в открытках, вырезках, фотографиях, страницах книг и газет, каких-то иллюстрациях.       — Моя мансарда… — влюблённо и мечтательно сказал Самарин, и Лиров понял вдруг, что ревность бывает не только к людям.       — Красивая, — всё-таки заметил он.       — Спасибо. Я тут всё сам делал. Ну, почти. Окно, конечно, врезали с мастером. Раньше было обычное, небольшое, но мне вот так захотелось, чтобы небо… Чтоб лежать под небом, и ночью — звёзды.       Он повалился на кровать, раскинувшись и глядя вверх, а Лиров сел рядом и посмотрел на него, в который раз удивляясь, сколько же раз можно заново знакомиться с одним и тем же человеком, открывая его по-новому в разные моменты. Очарованные глаза Самарина отражали льющееся сквозь окно небо, васильково-синие в тот момент, холодные, как недосягаемая высь, пусть и не надменные. И хотя Лирову всё это было красиво, интересно и нравилось, он вдруг ощутил с отчаянным страхом, что он совсем неродной и чужой для человека, который был для него самым родным и любимым. Но как это можно было исправить? Что сделать или сказать? Ему похвастаться было нечем, у него не было дачи, и даже личная комната дома была пустая и скучная. А все свои немногочисленные любимые воспоминания он как будто уже рассказал майору в ту ночь в офицерском корпусе. Наверное, этого было недостаточно, чтобы глубоко любить. Прикосновение вывело его из трагедии, возвращая в реальный момент, Самарин провёл пальцами по внутренней стороне его запястья, вверх по руке, отчего Лирова обдало странной волной, одновременно холодной и горячей, и передёрнуло, покрыло кожу колкими мурашками, смутило. Майор улыбнулся своей тёплой улыбкой, ломающей синий лёд в глазах.       — Заболтал тебя, как старик. Извини.       — Мне очень интересно.       — Правда? А мне думалось, ты всё-таки в таком возрасте, когда делать интереснее, чем слушать.       — Что делать?       — А хоть что-нибудь. Что ты хочешь?       — А ты?       Пытливые встревоженные взгляды вцепились друг в друга. Было какое-то общее сомнение, нерешительность, колебание. Оба как будто понимали — рано. А когда не рано? А какая разница? Затянувшуюся тишину нарушил далёкий крик молочника, который оповещал о своём появлении и товаре. Самарин усмехнулся и снова отвернулся к окну.       — Ты есть хочешь? Я что-то вообще не умею гостей принимать. Извини. Одно слово — болтун. Больше никакого толку.       — Всё хорошо. Есть я не хочу.       — Тогда как насчёт настольного тенниса?       — Ну… Не очень умею. Пару раз только пробовал.       — Будто я мастер, — отмахнулся майор, поднимаясь с кровати. — Идём.       Лиров облегчённо выдохнул и устремился за ним в круговорот этого солнечного дня, все мелкие неровности которого затрутся памятью с течением времени и оставят после себя только выглаженное впечатление Лучшего Дня Жизни. Там было всё, что могло быть, и весёлая игра до приятной усталости, и жаркая истома от заполуденного солнца, и прохлада глубокой зелёной тени, и путанные долгие прогулки, и комариные лесные дебри старой посадки, полные сочных ягод и поцелуев, и любимые обоими философские беседы, и простые бытовые разговоры, и лёгкая болтовня, и какое-то особое предвкушение, вызревание и накаливание, достигшее своей цели к ярчайшей точке малинового заката.       Казалось, что волнительнее экзаменов в жизни не будет ничего. Но то, как его трясло, пока он принимал душ, Лирова даже немного напугало. Он просто не знал, куда девать свои мысли. Бросив взгляд в зеркало, раздражённо подумал — какого чёрта такой худой? И хотя их беседы периодически непроизвольно заплывали в тему физической близости, и он вполне был убеждён в том, что их взгляды и представления в этом сходятся, но это было на словах. Что будет на деле — чёрт знает, и Лиров, хоть и не хотел никаких убеждений со стороны Самарина, но терзался сомнениями в том, что он желанен. И некоторое лёгкое успокоение нашёл в комнате майора, пока ждал его, рассматривая книжный шкаф и всякие интересные вещи на его полках. Среди разноцветных камней и ракушек стояла особая маленькая рамочка, в которой под стеклом была приколота чернокрылая сухая бабочка с красными полосами по крыльям. Под ней была аккуратная каллиграфическая подпись: «Памяти Колчака». Тут же рядом была и фотография адмирала, очевидно в молодости, погрудный портрет в белой фуражке и мундире, и Лиров обнаружил, что какое-то между ними есть неуловимое сходство. Это была очень самонадеянная, прямо-таки богохульная мысль, но она его позабавила и отвлекла от мандража, вынудив направить мысли в воспоминания о биографии адмирала в поисках ещё каких-нибудь совпадений. Но вспоминались только севастопольские сине-цветочные ночи с теми особыми конфетами.       — А почему бабочка — памяти Колчака? — спросил он, когда Самарин вернулся.       — Бабочка называется Адмирал.       — Ого… Не знал, что такая есть, никогда не видел.       — Как же так? Они у нас в конце лета и почти всю осень летают. Я этого товарища сам поймал, ещё в твоём возрасте. Теперь он — бессмертный памятник. Почётная ли судьба для несмышлёной твари? И что вообще важнее — бессмертный почёт или лишний день жизни?       — Есть такой эффект бабочки… Вдруг, если бы ты его не поймал, он бы где-нибудь не так махнул крылом и спровоцировал конец света?       — Да уж, лучшее оправдание свершённых ошибок это «что ни делается — всё к лучшему», — рассмеялся майор.       — Так это правда.       — Так и оправдание от слова «правда».       Лиров усмехнулся и посмотрел на него. Закат уже пригас, окно, глядящее в высь и в горизонт отражало градиент неба, от синего индиго, ждущего первых звёзд, через воздушные оттенки аметиста, неуловимо переходящие от холодных к тёплым, до цветочно-розовых ближе к горизонту. Всё это покрывало комнату атмосферой томного уставшего вечернего покоя, очень хотелось поддаться, упасть в эту мягкую тёплую негу, но сердце беспокойно металось, страх приковывал к месту. Всё как всегда выходило не так, как было в представлениях, но сбиваться и сдаваться Лиров не планировал. Сначала он прикоснулся взглядом, проследил приоткрытость, которую являла расстёгнутая рубашка. Наконец-то можно было думать открыто, смотреть открыто, и чего было бояться сейчас? Потом, дальше, может быть. А сейчас? Сейчас он выловил среди всех своих чувств то, что было нужно, а именно — восхищение, желание, нежность. Рука потянулась сама, потому что никаких преград больше не было.       Всё же было слишком тревожно, и он неотрывно смотрел в глаза Самарина, высматривая малейшие выражения, пока пальцы знакомились с его телом, изучая разность температур, текстур, переходы форм. Было много информации и волнующих ощущений даже в этом небольшом проёме между краями рубашки. Реакции майора были спокойны, но вполне достаточны для уверенного продолжения. Мурашки по коже и лёгкий трепет, ознобом пробегающий по мышцам, интерес во взгляде, откровенном, но прикрытом какой-то тёмной поволокой. В несколько ласкающих движений пальцы замерли на шее, отыскав пульс, пытаясь по нему наверняка определить состояние. Пульс был спокойным, во всяком случае по сравнению с тем, как загналось сердце самого Лирова. И он задумался, нужно ли с этим что-то делать, и что вообще делать дальше? Самарин улыбнулся и чуть наклонил голову, поощряя продолжение, но Лиров с сосредоточенным своим тяжёлым взглядом застыл, будто на самом деле вёл счёт ударов сердца.       — Пока ещё жив, — сказал майор. — Логичнее проверять пульс после. А сейчас — смелее.       Вот это было то, что нужно. Ещё неплохо было бы указать, насколько смелее, но это можно сделать в процессе. Вместо робких кончиков пальцев на горячую шею легла ладонь, он провёл её вниз, под рубашку, по плечу, вторая рука повторила с другой стороны, рубашка слетела вниз. Лиров обнял его, вбирая руками движения мышц под кожей, когда Самарин обвил его руками в ответ и чуть прогнулся в спине, поднимая голову, чтобы встретить поцелуй. Тут курсант подумал, что нужно было сразу целовать и не нагнетать, за этим сразу всё легче шло. Во всяком случае оказалось легче выразить и уловить ответное желание. Но это всё же уже проходили, и как бы он ни думал, что не стоит спешить, то, что разбавило жаром и разогнало кровь, гнало вперёд и его, делая движения и решения резче.       Оборвав поцелуй, он снова заглянул в глаза, всё-таки фиалковые, а может, это делал закат; положил руки на плечи майора и убедительно надавил, направляя назад и вниз — на кровать. Самарин подчинился, лёг, опираясь на локти и глядя на него каким-то уже немного другим взглядом. Точную эмоцию не определить, во всяком случае снисхождение из него наконец исчезло, и это Лирова воодушевило. Не то чтобы ему не нужен был наставник в том, чего он никогда не делал, но пусть лучше это будет просто более опытный напарник. Он рассматривал обнажённый торс майора, упиваясь свершением мечты, даже не осознавая, о чём сейчас говорят его собственные глаза и улыбка. Быстрым движением стащил свою футболку и опустился к Самарину, склонился над ним и попал в ещё более тёплые и приятные объятия, соприкосновение открытой кожей возбуждало, несло какой-то новый посыл, вместе с крепкими уверенными ласками, на которые Самарин то ли решился, то ли расщедрился. Хорошо было, когда прижимал к себе, когда руки давили ощутимо, но не до боли, хотя он бы и боль принял как ласку в тот момент.       Пока губы и языки говорили о своём, с руками тоже всё было более-менее понятно, фокус ощущений взял и утёк ниже, и давил тяжёлым жаром в низ живота и ниже, и штаны стали ощущаться неприятно. Это было взаимно, лёжа сверху и прижимаясь всем торсом от груди до паха, он ощущал, что всё идёт по плану, и пора наконец просто раздеться. Было забавно, что даже сейчас, как и в общем всегда по жизни, всё состояло из каких-то мелких задач, которые нужно было по ходу решать. Казалось бы — несложная задача снять штаны, но не когда над тобой, несмотря на распирающее желание, стоит смущение и всё ещё держит за поводок, следит за каждым движением. И на это у Лирова был свой план. Не можешь сделать сразу — двигайся постепенно. Он и двинулся, покрывая поцелуями шею Самарина, обнаруживая под губами уже достаточно быстрый пульс, тяжёлое дыхание в груди. Немного потерялся, увлёкшись изучением тела губами, языком, ласками, которые поощрялись ответными реакциями: вздрагиваниями от лёгких укусов, шумными выдохами на поцелуях в удачных точках, сокращениями мышц и невольными сдержанными изгибами, такими, которые ломают тело, когда уже тяжело терпеть, когда так хорошо, что мучительно. Поцелуи легли на живот, и эта мука вырвалась с оттенком голоса в очередном выдохе, изогнула спину, пробив по всем нервам импульс такой жажды удовлетворения, что майор зажмурился и стиснул зубы, сдерживая слишком резкие реакции.       Лиров это заметил, он сам уже изводился, а потому, в который раз преодолев стеснение, наконец начал снимать одежду. Увы, это было длиннее слова «раздеться» и требовало больше осторожности и решительности, чем казалось. Пальцы опять дрожали, щёки горели, что там делал и думал майор он просто не смотрел, боясь встретить насмешливую улыбку, и она была, но скорее смущённая и довольная. Сбросив одежду за пределы кровати, он снова навис над Самариным, борясь со страхом, прикрыв глаза, потому что не знал, куда смотреть. В глаза — страшно, на тело — стыдно. В теории казалось, что возбуждение перебьёт всё, и оно пыталось, но предрассудки и самоконтроль были сильны и сейчас просто мешали.       — Максим… — тихо позвал майор и, поймав глазами внимательный взгляд, а ладонями горящие щёки, сказал: — Ты прекрасен.       — В каком смысле? — спросил курсант, который был готов уже к отказу, критике, приказу, но не к комплименту.       — Во всех. Не нервничай. Всё хорошо. Ты же знаешь, что делать. Да?       — Я всё гуглил. И всё есть.       Он отстранился, вспомнив, что и правда готовился как надо. Вернее, как написано. Как надо на самом деле он, конечно, не знал, оттого, наверно, так и дрожал, доставая из рюкзака презервативы и смазку.       — Отлично, как всегда готов к экзамену. А потому — отставить страх.       Лиров улыбнулся и немного расслабился, более осознанно и смело рассматривая Самарина в деталях, вбирая в себя этот момент, ощущения, впечатления, всё, что можно. Сказать себе месяц назад, что будет такое, что вот он — любимый человек, рядом, на кровати, такой же обнажённый и возбуждённый, — не поверил бы. И сейчас не верилось. Но почему-то стало радостно, хоть и страшно. Майор улыбнулся в ответ своей самой сладкой улыбкой, от которых у Лирова всегда кружилась голова, взял его руку и потянул на себя. Курсант поддался, вплетаясь в объятие, теперь уже совершенно откровенное, и снова нашёл спасение в поцелуях, сдался этой жаркой страсти льнущих друг к другу тел. Прикосновения Самарина, возникающие во всех местах, и как следствие — снова горящее до надоедливой боли желание вынудило осмелеть и руки Лирова. На изучающее касание и давление майор отреагировал нормально, разве только вздрогнул и выдохнул, слегка подстраивая позу.       Сложность неопытности заключалась в том, что нужно было выполнять какие-то технические действия, в данный момент — дотянуться до смазки, не разрывая объятий, открыть, размазать по пальцам, потом ещё и делать этими пальцами то, что нужно, и следить за реакциями, и при этом не зациклиться на действиях и обдумывании того, что ты конкретно делаешь, а сохранить все эти настроения и ощущения чисто ментальные — всё для удовольствия ради любви. Но думать про любовь было сложновато, пока пальцы познавали и делали что-то новое, только отступать было некуда, и пришлось перекрывать смущение интересом. Язык поцелуев дался легко, но в этом всём было уже слишком много возможностей, действий, прикосновений-слов, и просто говорить о любви не выходило, чтобы связно и осмысленно развивать тему, нужно было сначала выучить язык. С этим пришлось смириться. Одно Лиров для себя вычислил наверняка — не следует разрывать контакт, даже если это не очень удобно, как только он отдалялся от жара другого тела, холод страха сковывал всё существо. Последним рывком после полученного подтверждения готовности был презерватив. Упаковка скользила в дрожащих пальцах, покрытых смазкой, хочешь не хочешь, пришлось отстраниться, нервно рыкнув что-то отрицательное на предложение помочь. Запоздало кольнула мысль, что грубо ответил старшему офицеру, но какая уж была разница, если офицер отвечал улыбкой, и вообще сейчас произойдёт чего похлеще слов.       Совладав с очередным приступом озноба, Лиров поскорее вернулся в объятия и, спустя ещё несколько неловких секунд и движений, вполне ощутил, для чего всё это было проделано. Не то чтобы это было озарение, просто очень приятное ощущение, которое к тому же сложилось с некоторым облегчением, что худшее и самое страшное позади. Неизвестно, конечно, что там ещё впереди может возникнуть, но это был тот момент, когда думать наперёд не хотелось. Он был внутри, было просто приятно, причём не только физически, что-то всё-таки было в этом слиянии, что не нужно было разбирать и обличать в слова. Лиров не считал, что люди созданы главным образом для любви, но в тот момент, глядя в томные глаза самого близкого и любимого человека, уже не просто осознавая и додумывая себе эту любовь, а ощущая её полноценно, на двоих, взаимно, через доверие, внутренний и наружный жар, какую-то сакральную пульсацию тел и душ… Он подумал, что это момент, ради которого определённо стоит жить, и с беспечной улыбкой легко принял решение никогда больше не помышлять о самоубийстве.       На этом, конечно, постижение не закончилось, и был это не экзамен, а практический урок, потому что и дальше приходилось вычислять, наблюдать, контролировать непривычные движения, как-то подгадывать скорость. Он мог себе только вообразить, каково всё это будет, когда сложностей станет меньше, когда будет изучен язык, когда они привыкнут друг к другу морально и физически, и можно будет просто расслабиться совсем и упасть в омут сплошного наслаждения, качаясь на тёплых волнах ощущений без лишних мыслей. На несколько расплавленных мгновений это удалось, когда всё сладилось, синхронизировалось, и осталось только неосмысленное ощущение друг друга, абсолютное единение, та самая любовь, которой они так желали, пусть и каждый по-своему. Эта разгорячённая расслабленность, да ещё внезапное, хоть и не первое, попадание в нужную точку, толкнули майора к краю. И, хотя он собирался задержаться и как-нибудь всё это затянуть, подгадать одновременный момент, не удержался и полетел вниз, непроизвольно цепляясь за Лирова всеми силами, который раз в жизни думая, как это странно — держаться, не терять опоры, но падать.       Несколько слабых вспышек боли заставили курсанта раскрыть глаза, застыть, ощущая впивающиеся в спину пальцы, крепкое сжатие мышц вокруг члена, и то ли это, то ли блаженное мучение удовольствия на лице Самарина, суть которого он осознал с трепетным восторгом, столкнули его в ту же бездну, пустив по телу такой удар кайфа, что сознание буквально померкло на долю секунды, не желая заниматься восприятием мира, когда было просто ослепительно хорошо. Но это быстро сменилось лёгким страхом от потери контроля, и Лиров тут же попытался схватиться за реальность и упорядочить её, хотя мысли всё ещё смывались настырными горячими волнами наслаждения и полноценного удовлетворения. Пока майор уже пытался отдышаться, курсант ещё только вспоминал о том, что дышать вообще нужно, а ещё бы сдвинуться, перестать давить рёбрами в рёбра, выйти из него, и что там ещё положено делать в конце…       Но в целом волнения уже не было, всё воспринималось как-то лениво, и Лиров не особенно запомнил всё то, что было после, какие-то остаточные ласки, порывы выразить завязавшуюся на физическом уровне привязанность, неощущаемые движения и действия по наведению порядка и чистоты, и вода в душе как будто не имела температуры, и только вернувшись на кровать и оставшись в одиночестве на несколько минут, пока в душ ушёл Самарин, Лиров растерянно посмотрел в небо через потолочное окно на первую звезду и попытался то ли удивиться, то ли смириться, то ли просто хоть какой-то эмоцией всё это осознать и утвердить.       — Ты в порядке? — поинтересовался майор, вернувшись и опустившись рядом с ним.       — Ну да… А что? А ты? — Лиров взглянул на него, опять почему-то тревожась.       — Да. Просто мне показалось, что тебе было… сложно. Что, конечно, понятно, первый раз, ещё и с твоим характером, ещё и со мной…       — А что с моим характером?       — Много думаешь. Слишком много осознанности и фиксации на деталях. Но это не плохо. Ты справился на отлично. И я тебе за это благодарен.       Самарин наклонился к его плечу, мягко дотронулся губами.       — Прям нет замечаний?       — Нет. Я, вообще-то, не по этому предмету преподаватель. Тут, скорее, такой же курсант, только курсом постарше.       Было уже прохладно, не смотря на лето, и они забрались под тонкий лёгкий плед, легли рядом на спины, расслабляясь и сплетя пальцы, глядя в окно, как проявляются звёзды. Всё ещё было хорошо и будто спокойно, но были и какие-то беспокойства, сомнения. Майор умел проветривать сознание и пропускал все тревожные мысли мимо, вчитываясь глазами в ещё неочевидные созвездия, но Лиров так не мог.       — Фил… А какой был у тебя первый раз? — спросил он, хоть и считал этот вопрос не особо культурным, но было интересно.       У Самарина это выбило нервный смешок, он прикрыл ладонью глаза и прикусил губу.       — Не напоминай. У нас тогда не было интернета. Могу сказать только, что иногда страх лучше, чем страсть.       — И вот сейчас, со мной, было лучше? Нормально? Тебе понравилось? — вопросы были настолько волнующими, что Лиров приподнялся на локте, взял за запястье руку майора и убрал с его глаз, чтобы оценить искренность ответа по всем доступным показателям.       — Было восхитительно. Мне понравилось. Ты чудесный человек, добрый и внимательный, и это проявляется во всём. Будешь хорошим командиром. Таким, которого любят, ради которого идут в бой…       — Зачем ты вот это сейчас говоришь? — внезапно помрачнел курсант.       — Не знаю… Как всегда — язык без костей. А что я плохого сказал?       — Не буду я командиром. Я решил уйти из академии.       У майора в удивлении расширились глаза, он даже не сразу нашёл, что сказать, и решил не говорить вовсе, чтобы не ляпнуть ещё какую неудачность. Молчание затянулось, Самарин не подхватывал, не спрашивал, а только смотрел, ждал. Лиров который раз испытал странное противоречивое чувство от непредсказуемости майора, одновременно раздражающее и приятно удивляющее, потому что была в этом какая-то своя мудрость. Все вопросы были очевидны, и задавать их было не обязательно, чтобы Лиров сам начал отвечать.       — Если коротко — я понял, что философия важнее.       Самарин удивлённо усмехнулся и снова промолчал, но взгляд его буквально пронзал насквозь и пытал. Курсант нахмурился и сел, нервно комкая плед. Думать и разговаривать на серьёзные темы сейчас вот так вдруг было как-то неудобно.       — Потому что, понимаешь… Философия — это какие-то важные открытия в существовании. Понимание… вещей… которые могут что-то изменить. В человеке, в мире. Тут есть шанс сделать что-то хорошее. А на войне ничего хорошего нет.       Майор тяжело вздохнул.       — Ну что ты молчишь, Фил?       — Не знаю, Максим. Если это твоё решение, я не должен переубеждать.       — Просто скажи, что думаешь. Это хорошее решение?       — Может быть. Всё относительно.       — Почему оно может быть плохим?       — Ты уверен, что хочешь передумать?       — Я уверен, что хочу знать твоё мнение. Всё равно в итоге мне решать.       — Ладно… Мне иногда кажется, что философия это болезнь. Она сама на это намекает. Что сознание и осознание себя, самоанализ человека — это чудовищная ошибка эволюции. Всегда вся жизнь держалась на действиях, и в природе эти системы прекрасно функционируют. То, что делаешь бездумно, всегда будет важнее того, что думаешь бездейственно. Потому что мысль не оставляет следа, а шаг — всегда, а тем более — выстрел. Заметь — не правильнее, а важнее. По весу значимости.       — Значит, должно быть равновесие мыслей и действий. Обдуманные действия.       — Вроде того. Для этого ты учишься, чтобы получить достаточно знаний и развить интеллект для обдуманных действий в своей профессии. Предположим, ты окончил академию. Поступил на службу в часть. Опустим вероятность долгосрочной штабной работы, хотя она видится мне более явной в ключе твоих способностей… Вот, получил ты в командование бойцов. Как ты будешь командовать, обращаться с ними?       — По уставу. По справедливости.       — Уважительно, верно?       Курсант кивнул.       — А твои товарищи, сокурсники? Все такие же?       — Ну… Не то чтоб они хуже меня. Не все. Не знаю.       — На самом деле у тебя очень хороший курс. Ладно, я не к тому. В целом, не переходя на личности, можно сказать, что в такой системе как армия, держащейся на подчинении, очень многие ситуации лишаются человечности, офицеры поступают так, как угодно будет тем, кто выше по званию, иначе карьеру не построить. И вот мне кажется, что между карьерой и человеком ты выберешь человека. И, заметь, я не говорю, что это правильно. Но мне видится, что это хорошо. Как я сказал — они тебя полюбят. А любовь, неважно какая, к кому и почему, ты сам теперь знаешь, что делает. И война для них будет другой. У них будет хотя бы цель не подвести хорошего командира. А цель — это уже многое. Там, в бою, её потерять легко. Там не слышишь гимнов, пустословной пропаганды, там сталкиваешься с такой реальностью, которая… ну, вот, из-за которой туда идти не хотят. Всё теряет смысл в ужасе, неизбежной боли, стыде… А услышать слова поддержки от командира — это спасительно. Или просто иметь человека, на которого есть надежда. Тем более что ты…       — Фил, подожди, — оборвал его Лиров. — Почему ты думаешь, что всё так и будет? Я в себе вообще… такого не чувствую. Я войны испугался даже в теории и тут же сбежать решил, а ты из меня какого-то героя делаешь.       — Я предполагаю. Сегодня ты тоже боялся, но справился.       — Во-первых, я был с тобой. Во-вторых, при чём тут война к… любви?       — О, поверь… Эти понятия иногда сходятся ближе, чем можно представить. Я не о романтике и влечении. О любви в общем. Ты умеешь любить. Понимаешь это, можешь слушать и слышать, уважать, замечать, заботиться, удерживать грань между осторожностью и смелостью…       — Я не смелый. И не осторожный. И люблю только тебя.       — Ну… Ты сейчас в постели с преподавателем, и нас обоих до сих пор не вышвырнули из академии. Думаю, первое требует смелости, второе осторожности. И полноценная любовь к одному, я верю, может научить любви ко всем.       — Я вечно делаю дурацкие ошибки. И я эгоист.       — Как и все.       — И с тем, что ты описал, я не справлюсь.       — И такое возможно.       — И что мне делать?       — То, что считаешь верным. Будущего не угадаешь. Можно сколько угодно сочинять сценарии, будет равное количество плохих и хороших, и сбудется всё равно что-то не угаданное. Потому я и говорю, что в таких масштабах думать о будущем смысла нет. Делай, что хочешь, выбирай цели, какие хочешь. Вся твоя жизнь всегда будет набором желаний, одни не сбудутся, а другие разделятся на удачные и неудачные. Думать и рассуждать полезно, но не ломать голову над тем, что не получится рассчитать. Ты назвал вескую причину — философия для тебя важнее.       Лиров напряжённо потёр висок, всматриваясь в последний светлый оттенок, оставшийся от заката над горизонтом, хотя сам горизонт был перекрыт деревьями и домами, но совсем немного с возвышения второго этажа. В далёком доме зажглось окно, и Лиров осознал своё самое сильное и неоспоримое желание, которое, конечно, было из тех, которые не сбудутся.       — На самом деле я хочу только быть с тобой, — вопреки всему озвучил он.       — Ты со мной.       — Всегда.       Самарин снова промолчал, и Лиров наклонился к нему, пытаясь разглядеть выражение глаз в сгустившейся темноте. Майор положил на его затылок ладонь и прислонил лбом к своему лбу. И курсант расслабился, лёг ему на грудь, положив голову рядом на подушку. Снаружи трещали ночные насекомые, заполняя тишину. Ясно было, о чём молчал Самарин. О том, что никакого вместе в этой стране в это время в этом положении у них быть не может, а бросать всё и всех и срываться в неизвестность никто не хотел. Пускай хотя бы эти встречи. Но пусть их больше, если так. Изводиться дома без него, как в эти несколько дней… страшно подумать.       — Ладно, слушай… — начал он еле слышно. — Это, наверно, резко и глупо. Куда бросать всё на последнем курсе? Да и я без тебя не могу… С ума схожу. Как слепну. Теряю путь. Мне нужен проводник.       — Какой ты теряешь путь? Его нет. Иди, куда получается. Путь — это то, что позади, следы. Впереди ничего нет, пока шаг не сделаешь. Но есть определённые вероятности. В конце академии тебя никто уже никуда не отпустит. Контракт на пять лет, это обязательно. Потом, конечно, может быть, как-нибудь. Но это такая даль, что…       — Зато этот год я там буду с тобой.       — А потом пять без меня чёрт знает где. А может, за этот год ты меня разлюбишь. А может, ещё неизвестно что случится.       — Ну и как тогда принимать решения?       — В данном случае не спеша. Во-первых, утро вечера мудренее. Во-вторых, у тебя ещё каникул полтора месяца. Поищешь информацию, упорядочишь, десять раз передумаешь. Только не философией единой, я про реальные факты, отзывы людей, что о войне, что о том, какие перспективы у философа. Не надо из себя выжимать решения, когда ничего непонятно, а сначала нужно разбираться, искать чужой опыт, если нет своего, благо возможностей для этого у тебя полно. Но, конечно, ни своенравный педагог, ни группа ангелов, ни Бог, перешагнув через порог, нас не научат жить. Всё сложно, и всё-таки устроится. Что бы ни выбрал, всё будет хорошо, и плохо тоже будет, и снова хорошо. Но это потом. А сейчас одно истинно — мы вместе. Чувствуй это, не терзай себя.       Курсант вздохнул и на секунду прикрыл глаза, но открывать снова не захотелось. Было тепло и близко, связано, едино так, как они лежали грудь на грудь, но ощущалась разность сердцебиений. Лиров против воли засыпал, ещё пытаясь держаться за явь, пытался вспомнить, что там Самарин ему говорил когда-то про любовь, какая там должна быть связь, единство, какие-то пути к целям, но какие могут быть пути, если их нет, вернее, есть только позади, а значит вперёд можно идти как угодно, лишь бы только вместе… Равномерные медленные подъёмы грудной клетки убаюкивали. В последние мысли затесалось очередное кощунство о том, что философия — в сути бесполезный бег между крайностями, где в попытках всегда сохранять рациональную середину, всё равно окажешься сбитым с дистанции неизбежными противоречиями всех понятий, их тотальной непостижимой относительностью, и следствием станет не просветление, а беспомощность. Но если война — это собака, которая оставит болезненные раны, то философия — бездна, в которую можно упасть и…
58 Нравится 21 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (2)