Мы служим тому, кто нас бьёт,
и целуем руку, которая нас душит.
*** Ледяное сияние луны, пронизанное тысячами серебристых бликов, мягко струилось сквозь огромное панорамное окно, заливая комнату таинственным голубым свечением. Каждый луч, словно живой, скользил по дорогим гобеленам, играл на позолоченных рамах картин, выхватывал из полумрака изящные фарфоровые безделушки, расставленные на резных полках. Огромный рабочий стол из темного дуба, уставленный аккуратными стопками документов, пестрел контрастами — черные чернильные пятна, белоснежные листы, перевязанные шелковыми лентами, поблескивающие металлические пресс-папье. А за ним, будто портал в зачарованное королевство, зияло безрамное окно, в котором мерцали далекие звезды и плыли призрачные облака. Лунный свет, холодный и пронзительный, окутывал все вокруг, наполняя воздух почти осязаемой магией. Тени извивались, будто живые, сливаясь с мягкими складками тяжелых бархатных штор. В этой завораживающей атмосфере, где реальность граничила со сном, так легко было потерять чувство времени, раствориться в этом мерцающем голубом тумане, утонуть в его бездонной глубине… Призрачное сияние луны, прохладное и почти неестественно яркое, заливало комнату, превращая каждый предмет в часть завораживающего ночного натюрморта. Серебристо-голубые лучи скользили по полированной поверхности массивного письменного стола из черного дерева, высвечивая золотые инкрустации на его ножках и заставляя поблескивать латунные ручки ящиков. Они мягко ложились на роскошную кровать с высоким изголовьем, обтянутым узорчатым шелком, играли на складках атласного покрывала и мерцали в хрустальных подвесках бра, висящего над изголовьем. Книжные стеллажи, заполненные старинными фолиантами в кожаных переплетах, изящными статуэтками из слоновой кости и шкатулками с инкрустацией перламутра, казались зачарованными – лунный свет скользил по их полкам, выхватывая то позолоченный обрез книги, то грани хрустального графина, то причудливый узор на фарфоровой вазе. Освещение было настолько ярким, что, зажги кто-нибудь сейчас лампу, она вряд ли добавила бы больше света – лишь тепла, которого так не хватало. Но именно в этом и заключалось главное отличие: солнечные лучи согревали, ласкали, наполняли жизнь красками, а эти – леденящие, пронизывающие, словно сотканные из самого эфира ночи – обволакивали холодом, проникающим под кожу, заставляющим ощущать каждое дуновение воздуха. Они не давали забыться, не позволяли утонуть в грезах, будто невидимые пальцы льда бережно, но настойчиво возвращали сознание в реальность, напоминая: ночь – время не для мечтаний, а для бодрствования в этом мерцающем, безмолвном мире. Войдя в свои покои, где царила безмолвная гармония лунного света и тишины, Харрис не произнес ни слова. Его шаги, размеренные и уверенные, глухо отдавались по паркету из темного дуба, слегка скрипевшему под тяжестью его веса. Воздух здесь был наполнен едва уловимым ароматом воска для мебели, старых книг и чего-то неуловимого — возможно, металла или масла, следов его бесконечных экспериментов. Спокойной, почти царственной походкой, выдававшей в нем человека, привыкшего к власти и контролю, он пересек комнату. Его тень, вытянутая и четкая под холодным светом луны, скользила по стенам, на мгновение задерживаясь на портретах предков в золоченых рамах, на полках с механическими моделями, застывшими в вечном ожидании доработки. Наконец он подошел к рабочему столу — массивному, вырезанному из мореного дуба, с потертой столешницей, испещренной царапинами от инструментов и чернильными пятнами. На нем царил привычный творческий хаос: аккуратные, но многочисленные стопки документов от деловых партнеров, некоторые перевязаны шелковыми лентами, другие помечены его собственной рукой — резкими, угловатыми пометками на полях. Рядом лежали чертежи — десятки листов ватмана, покрытые плотной паутиной линий, цифр и пометок. Одни были почти завершены, другие испещрены гневными поправками, третьи — вовсе перечеркнуты крестом, как приговоренные к забвению. Это были его изобретения — детища ума, который никогда не останавливался. Одни он правил, другие переделывал с нуля, третьи бросал в ящик стола, чтобы вернуться к ним через месяцы, когда придет озарение. Не сводя пристального взгляда с величественной фигуры господина, Лололошка совершил несколько неторопливых шагов по мягкому персидскому ковру, поглощавшему звук его движений. Его привычные действия были отточены до автоматизма - с той же размеренной грацией, с какой кошка выбирает позицию для наблюдения, он приблизился к массивному дубовому стеллажу, чьи полки прогибались под тяжестью старинных фолиантов в кожаных переплетах. Ощутив за спиной прохладу полированного дерева, Лололошка слегка откинулся назад, приняв удобную позу. Его плечи коснулись резных украшений стеллажа, а пальцы бессознательно нашли знакомые неровности на поверхности столетнего дуба. Книжный шкаф, занимавший центральное положение в кабинете, был расположен с безупречной точностью - ровно напротив письменного стола господина, на идеальном расстоянии для наблюдения. Из этой стратегической позиции Лололошке открывался безупречный обзор. Его взгляд, привыкший замечать малейшие детали, скользил по рабочей поверхности: отмечал беспорядок среди аккуратно сложенных бумаг, улавливал малейшее движение руки господина, фиксировал положение каждого предмета на столе. Расстояние между ними было рассчитано так точно, что даже слабый свет лампы, позволял различать выражения лиц и мельчайшие детали документов. Привычная поза наблюдателя не требовала напряжения - Лололошка мог сохранять ее часами, оставаясь почти недвижимым, если бы не едва заметное покачивание ноги, выдававшее его бдительность. В этом положении он был подобен часовому на посту, где сам интерьер комнаты служил ему и укрытием, и наблюдательным пунктом. Минуты тянулись мучительно медленно, каждая секунда словно растворялась в густом воздухе кабинета, наполненном ароматом старой кожи, чернил и едва уловимым запахом пороха. Казалось, ничего не изменилось: привычный скрип ручки, шелест переворачиваемых страниц, мерцание лампы, отбрасывающее трепещущие тени на стены, обитые темным дубом. Лололошка, застывший в своей привычной позе у книжного шкафа, внешне оставался образцом спокойствия. Но под маской бесстрастия бурлила тревога - каждый нерв в его теле, отточенный годами опасной работы, напрягся, как струна. Его зрачки, сузившиеся до размеров булавочной головки, непроизвольно фиксировали малейшее движение: как дрогнула тень за тяжелыми портьерами, как странно преломился свет в хрустальном графине на столе. В горле стоял знакомый металлический привкус адреналина. Шестое чувство, тот самый звериный инстинкт, что не раз спасал ему жизнь, сейчас кричало об опасности. Воздух стал тяжелым, словно перед грозой, и Лололошка знал - вот оно. Сейчас. В следующий миг. Что-то должно произойти. Незначительное движение, едва слышный звук, неуловимое изменение в атмосфере - и привычный порядок вещей рухнет. Но самое страшное было неведение - принесет ли этот переломный момент избавление или новую угрозу? В этом кабинете, где тени казались живее своих хозяев, где каждый предмет мог стать орудием, а каждый жест - последним, оставалось только ждать. И быть готовым. С едва заметной осторожностью, присущей человеку, совершающему тайное действие, Джон приблизился к массивному рабочему столу, поверхность которого, отполированная до зеркального блеска, отражала мерцающий свет ламп. Его пальцы в тонких кожаных перчатках, скрывающих сеть свежих ран, легким движением раздвинули аккуратные стопки документов - некоторые, перевязанные шелковыми шнурами, другие скрепленные тяжелыми металлическими зажимами. Каждое движение было рассчитано с математической точностью: ровно настолько, чтобы освободить необходимое пространство, но не нарушить хрупкое равновесие бумажной башни. Когда в центре стола образовался небольшой свободный участок, рука Джона плавно скользнула вперед, пальцы сомкнулись вокруг холодного металлического предмета, искусно замаскированного среди канцелярских принадлежностей. Его ладонь ощутила характерные выступы и углубления на поверхности, знакомые до мельчайших деталей. Ученый совершал все эти действия с хирургической точностью, используя свое положение - плечи и наклоненная голова создавали естественную преграду для любопытных глаз. За его спиной, на почтительном расстоянии, замер Лололошка, но тщательно выверенный угол и положение тела полностью исключали возможность обзора. Даже если бы убийца решился сделать шаг вперед, из его позиции было видно лишь согнутую спину Джона и движение плеч, но никак не то, что происходило непосредственно перед ученым. Металл, пролежавший всю ночь в неотапливаемом кабинете, казался живым льдом. Холод проникал сквозь тонкую кожу перчаток, обжигая раны на пальцах. Но, несмотря на болезненное ощущение, пальцы Джона лишь крепче сжали драгоценную находку. Суставы побелели от напряжения, но хватка не ослабла ни на йоту - слишком многое зависело от этого момента, от этого предмета, от этой тщательно скрываемой тайны. Сердце Харриса бешено колотилось в груди, его ритм напоминал дробь барабанных палочек по натянутой коже – быстрый, неровный, предательски громкий в тишине кабинета. Казалось, каждый удар отдается эхом в висках, пульсирует в кончиках пальцев, заставляет дрожать веки. Леденящий страх, словно ядовитый туман, заполнял каждую клеточку его тела, сковывая мышцы и заставляя желудок сжиматься в тугой узел. Сомнения – эти коварные, изворотливые твари – заползали в сознание, разъедая решимость подобно кислоте. Навязчивые мысли кружились в голове, как стая голодных воронов: "А что, если Абер ошиблась в расчетах? Что если механизм даст сбой в решающий момент? Что если Лололошка уже заподозрил неладное?" Мозг, привыкший к точности и порядку, лихорадочно прокручивал план снова и снова, как киноленту в проекторе. Каждый шаг, каждое движение, каждая возможная случайность – все подвергалось беспощадному анализу. Пальцы мысленно перебирали варианты, как четки, выискивая малейшие изъяны, потенциальные слабые места. "Проверить угол наклона, пересчитать давление, удостовериться в синхронизации..." – внутренний голос звучал настойчиво, почти истерично. Рука, закованная в белоснежную перчатку, уже пропитанную потом, сжимала металлический предмет с такой силой, что суставы побелели, а раны на ладони горели огнем. Боль – острая, жгучая – была слабым отголоском на фоне адреналина, заливавшего кровь. Но сейчас не время было обращать внимание на такие мелочи. "Соберись, черт возьми!" – мысленно крикнул он сам себе, заставляя дыхание выровняться. Сомнения нужно было отбросить, как ненужный хлам. Оставалось только действие. Четкое, выверенное, без права на ошибку. Спина Джона оставалась неподвижной, надежной стеной, скрывающей его действия от пронзительного взгляда Лололошки. Каждый мускул был напряжен, каждая клеточка насторожена, но внешне – лишь спокойствие и привычная сосредоточенность. В этом кабинете, где воздух казался густым от невысказанных слов, где тени слишком уж пристально следили за каждым движением, решалась не просто судьба плана – решалась его жизнь. И отступать было некуда. Глубокий, размеренный вдох наполнил легкие Джона спертым воздухом кабинета, пахнущим пылью старых фолиантов, чернилами и едва уловимым ароматом масла для механизмов. Грудь медленно поднялась, расширяясь под тяжелым бархатом жилета, а затем так же неторопливо опала, когда он выпустил воздух сквозь слегка сжатые губы. В этот момент последние крупицы его решимости, словно рассеянные солдаты после долгой битвы, начали стягиваться в единый, несокрушимый бастион. Дрожащие от напряжения пальцы с неожиданной нежностью коснулись дужек оранжевых очков – верных спутников, долгие годы защищавших его глаза от яркого света лабораторий. Стеклянные линзы, испещренные микроскопическими царапинами от бесчисленных экспериментов, на мгновение поймали отсвет лампы, вспыхнув кроваво-огненным отблеском. С почти ритуальной аккуратностью он положил их на ближайшую стопку документов, где позолота печатей на официальных бумагах мерцала тусклым желтым светом. Теперь ничто не стояло между миром и его взглядом. Янтарные глаза, обычно скрытые за затемненными стеклами, внезапно загорелись внутренним огнем, превратившись в два расплавленных золотых слитка. Зрачки, сузившиеся до размеров булавочной головки, отражали пламя неукротимой решимости. В висках пульсировала кровь, а в сознании, очищенном от всех сомнений, осталась лишь одна кристально четкая мысль, повторяющаяся с настойчивостью заводного механизма: "Действовать. Немедленно. Ни секунды промедления." Гордость – та самая, непоколебимая, что годами не позволяла ему склонить голову ни перед кем – теперь слилась с этой решимостью в единый, неудержимый поток. Она выпрямила его плечи, заставила подбородок гордо подняться, а губы сложиться в едва заметное, безжалостное подобие улыбки. Каждая клетка его тела, каждый нерв, каждая мышца напряглись, как пружина смертоносного механизма, готового в любой момент сорваться с места. В кабинете повисла звенящая тишина, нарушаемая лишь тихим потрескиванием горящего в лампе масла. Даже тени, казалось, замерли в ожидании. Наступил момент истины – точка невозврата, за которой не будет места сомнениям, колебаниям или жалости. Только действие. Только победа. Или смерть. — Убери бумаги с кровати, — прозвучал голос Джона, резкий и безжизненный, словно скрип пера по пергаменту. В нем не дрогнула ни одна нота, не проскользнуло ни капли эмоций — только ледяная повелительность, отточенная годами привычки командовать. Он даже не удостоил слугу взглядом, не повернул головы, не изменил позы — лишь бросил эти слова через плечо, будто разговаривал с пустотой. Фраза, короткая и отрывистая, повисла в воздухе, как всегда, без объяснений, без лишних слов. Все было, как обычно: он приказывал — другие подчинялись. Но почему тогда сейчас, в этот самый момент, на языке стоял горький привкус, словно он разжевал полынь? Почему в горле застрял ком сомнений, мешающий глотать, а в груди, под слоем безупречного жилета, что-то сжималось, будто тисками? Он стоял, неподвижный, как статуя, спиной к слуге, и его пальцы, обычно такие точные и уверенные, слегка дрогнули, сжимая край стола. В комнате было тихо — слишком тихо. Даже звук собственного дыхания казался громким, а стук сердца — навязчивым, как барабанная дробь перед казнью. — Как прикажете, — протянул Лололошка, нарочито медленно, будто смакуя каждую букву, растягивая слова в сладковатой, почти медовой интонации. Его голос, обычно такой резкий и точный, сейчас струился мягко, обволакивающе, как тёплый шёлк по обнажённой коже. В нём не было и тени сопротивления — только покорная готовность, привычная, как утренний ритуал с кофе и газетой. Он стоял в дверях, слегка склонив голову, тень от свечи играла на его острых скулах, подчёркивая лёгкую усталость в глазах. Убийца прекрасно понимал: час уже поздний, стрелки на старинных часах в углу давно перешагнули за полночь, а за окном давно погасли последние огни города. После такого дня... господин, несомненно, был измотан. Лололошка заметил, как плечи Харриса слегка напряглись, как пальцы машинально сжали край стола — верный признак усталости. Да и кому, как не ему, знать, что даже железная воля нуждается в отдыхе? В этой, казалось бы, привычной вечерней рутине скрывалась едва уловимая горечь, которая тихой тенью легла на сердце Лололошки. Единственное, что нарушало кажущуюся непринужденность обстановки - осознание, что сегодня ночь пройдет иначе. Не будет тепла господина рядом, не почувствует он его ровного дыхания у себя за спиной, не коснется случайно его холодных ног под одеялом, делая вид, что спит. Губы слуги непроизвольно сжались в тонкую ниточку, когда он мысленно представил холодную, пустую кровать. Он прекрасно понимал - Джону нужно пространство, время, чтобы затянулись невидимые раны, чтобы их отношения снова стали... какими они были раньше. Глубокая, ноющая боль сжала его грудь при этой мысли, но Лололошка лишь глубже втянул щеки, сдерживая любой внешний признак переживаний. Он был верным псом, выдрессированным годами службы - терпеливым, послушным, безгранично преданным. Даже если это означало ночи, проведенные в одиночестве. Даже если каждое такое расставание оставляло в его душе новые шрамы. Он украдкой взглянул на профиль господина, освещенный колеблющимся луным светом- такой знакомый, такой дорогой, и в то же время сейчас такой далекий. Но он будет ждать. Будет ждать столько, сколько потребуется. Потому что для таких, как он, не существовало жизни вне этого служения. Потому что даже капля внимания от этого человека стоила всех мук ожидания. Тяжелый, наполненный безысходной тоской вздох сорвался с губ Лололошки, когда его ступни бесшумно коснулись холодного паркета, ведущего к массивному ложу. Каждый шаг давался с трудом - будто невидимые цепи сковывали его ноги, а в груди давила свинцовая тяжесть. Роскошная кровать с высоким изголовьем из черного дерева, украшенная замысловатой резьбой, казалась сейчас особенно огромной и пустынной. Глянцевое черное постельное белье - шелковистое на ощупь, с вышитыми золотом инициалами хозяина - было безупречно заправлено, если не считать нескольких смятых листов документов, небрежно разбросанных по поверхности. Пальцы Лололошки дрогнули, когда он взял первый лист. Бумага сохрала едва уловимый аромат дорогого одеколона - тот самый, что так сводил его с ума. Внезапно перед глазами всплыли картины прошлой ночи: спутанные простыни, жаркие объятия, влажные от пота тела, переплетенные в страстном танце. Он отчетливо вспомнил, как их губы нашли друг друга... Губы Лололошки сами собой растянулись в улыбке при этих воспоминаниях. На миг ему показалось, что он снова чувствует на своей коже прикосновения тех слабых рук, слышит сдавленные стоны и горячее дыхание. Но реальность быстро вернула его в настоящее. Пустая кровать, холодные простыни и одиночество. Однако эти воспоминания, словно глоток крепкого вина, согревали его изнутри, наполняя душу сладкой ностальгией. Убийца закрыл глаза, позволяя себе еще на мгновение погрузиться в сладостные грезы, прежде чем снова надеть мару бесстрастного слуги. Чуть склонив голову под предлогом поправить воротник, Джон украдкой бросил взгляд через плечо. Его янтарные глаза, обычно столь уверенные и холодные, теперь с неожиданной интенсивностью изучали фигуру слуги, склонившегося над кроватью. Лололошка, с присущей ему кошачьей грацией, аккуратно подбирал разбросанные документы, его длинные пальцы бережно расправляли помятые уголки бумаг, будто это были драгоценные реликвии, а не обычные деловые записи. В этот момент Джона словно осенило. Воздух в легких внезапно стал густым, почти осязаемым, а в висках застучала кровь, передавая простой и ясный сигнал: момент настал. Его пальцы в плотно облегающих белых перчатках - тех самых, что скрывали свежие раны - судорожно сжали металлический предмет, почувствовав, как холодный контур врезается в ладонь даже через слой кожи. Внешне он оставался невозмутимым - ни один мускул не дрогнул на его каменном лице. Но внутри все было иначе: адреналин разлился по венам, как расплавленный металл, заставляя сердце биться с бешеной частотой, а разум - кристаллизоваться до абсолютной ясности. "Сейчас или никогда", - пронеслось в голове, и эта мысль была четкой, как удар колокола в ночной тишине. Джон ощутил странную легкость в теле, будто все сомнения и колебания наконец испарились, оставив после себя лишь холодную, отточенную решимость. Его поза оставалась расслабленной, но каждая мышца была готова к действию, как взведенная пружина в дорогих швейцарских часах. Он медленно разжал пальцы, проверяя хватку, затем снова сжал - сильнее, увереннее. Металл ответил едва слышным скрипом под давлением. Время для раздумий прошло. Настал час действовать. Глаза Джона пылали холодным, неумолимым огнем решимости – не просто в его взгляде, но в самой глубине души, где когда-то теплились сомнения, теперь бушевала яростная, неостановимая воля. Последние остатки колебаний были отброшены, развеяны, как дым на ветру. Всё, что осталось – четкий, выверенный до мелочей план, и железная готовность его исполнить. Он двинулся вперед – медленно, бесшумно, с той же привычной грацией, с какой всегда передвигался по своим владениям. Каждый шаг был рассчитан, каждый вдох – контролируем. Лололошка, все еще не подозревающий ни о чем, наклонился за последним листом бумаги, его пальцы только коснулись пергамента, когда тень господина наконец накрыла его сзади. И в тот самый миг, когда слуга начал поворачиваться, губы уже готовые произнести какое-то почтительное обращение – БАХ! Резкий, грубый толчок, всей силы Джона, обрушился на Лололошку. Тот не успел даже вдохнуть, как его тело, легкое и податливое, рухнуло на черные шелковые простыни, отпружинив от матраса. Воздух вырвался из легких с хриплым выдохом, а глаза, всегда такие внимательные и острые, на миг потеряли фокус от неожиданности. ЛЯЗГ! Металл звякнул, холодный и безжалостный. Прежде чем Лололошка успел понять, что происходит, его запястья уже были схвачены, резко притянуты к железным прутьям изголовья. Наручники – специальные, усиленные, сконструированные лично Джоном – щелкнули, фиксируя его кисти с такой силой, что кожа тут же побелела под давлением. Лололошка дернулся, инстинктивно пытаясь вырваться, но было поздно. Механизм защелкнулся окончательно. И вот он лежал – растянутый, обездвиженный, с широко раскрытыми глазами, в которых читалась не столько боль, сколько недоумение. А Джон сидел на нем, тяжело дыша, его белые перчатки теперь слегка запачканы в борьбе, но план – наконец-то – приведен в действие. События развернулись с молниеносной быстротой – одно мгновение Лололошка еще стоял, склонившись над постелью, и вот уже его тело раскинулось на черном шелке простыней, а холодный металл наручников плотно охватил его запястья, намертво приковав к массивному изголовью кровати. Каждая деталь происходящего словно замедлилась в его восприятии: резкая боль в плечах от внезапного падения, леденящее прикосновение стальных манжет, впивающихся в кожу, предательский скрип металла, когда механизм защелкнулся окончательно. Джон, тяжело опустившись на торс слуги, всей своей массой прижимал его к постели. Его грудная клетка бурно вздымалась, а в ушах стоял оглушительный гул – адреналин яростным потоком хлынул в кровь, затуманивая сознание и заставляя сердце бешено колотиться, будто пытаясь вырваться из груди. Каждый удар отдавался в висках пульсирующей болью, а пальцы, все еще сжатые в кулаки, дрожали от перенапряжения. Юноша зажмурился, пытаясь унять это дикое биение, сделать вдох глубже, спокойнее. Воздух обжигал легкие, как раскаленные угли, но постепенно, с каждым новым вдохом, мир вокруг начал обретать четкие очертания. Первая фаза плана – самая рискованная, самая непредсказуемая – была успешно выполнена. Джон отвел взгляд, чувствуя, как по спине пробежал холодный пот. Он не мог позволить себе слабость сейчас, не тогда, когда все только начиналось. Сжав зубы, он сделал еще один глубокий вдох, ощущая, как адреналиновая буря внутри постепенно стихает, уступая место трезвому расчету и железной решимости. "Получилось," – прошептал он про себя, ощущая странную смесь триумфа и горечи на языке. – "Первая часть... выполнена." Но впереди было еще так много шагов, так много неостывших эмоций и невысказанных слов. И самое трудное, как он понимал, было еще впереди. Лололошка лежал совершенно неподвижно, его дыхание было ровным и спокойным, словно ничего необычного не происходило. Лишь изредка в его обычно пустых, бездонных глазах вспыхивали искры чего-то неуловимого — мимолетное удивление, быстро подавленное недоумение, тут же растворявшееся в привычной покорности. Но его взгляд, острый как бритва, неотрывно изучал каждую деталь фигуры господина, который сейчас всей своей тяжестью давил на его грудь. Ладони Джона, облаченные в непривычно белые перчатки из тончайшей кожи, с силой упирались в грудную клетку Лололошки. Через материал перчаток убийца ощущал дрожь в пальцах господина — странную, неровную, совершенно нехарактерную для всегда такого уверенного и властного человека. Со стороны могло показаться, что это просто очередная жестокая игра, очередное унижение, которое Джон так любил устраивать своему верному слуге. Но Лололошка знал лучше. Он чувствовал, как изменилось тело господина за последнее время — ребра, ставшие более ощутимыми под одеждой, ослабленный напор, с которым Джон пытался его удерживать, едва уловимая, но все же заметная хрупкость в движениях. Но больше всего его тревожили именно эти перчатки — безупречно чистые, неестественно белые, скрывающие каждую линию. "С каких пор он начал их носить?" — пронеслось в голове Лололошки. Он не помнил, чтобы господин когда-либо надевал перчатки просто так. Это было... ново. Неправильно. Как будто Джон что-то скрывал. И от этой мысли по спине Лололошки пробежал ледяной холод, а в груди сжалось неприятное, тягучее предчувствие. Что-то было не так. Что-то ужасно, необратимо не так. Но он не дергался, не пытался вырваться. Он просто смотрел. Ждал. И в глубине его глаз, за маской покорности, уже начинала разгораться тревога. Джон сидел неподвижно, его слегка сутулый силуэт отбрасывал длинную тень на старый деревянный пол. Его янтарные глаза, напоминающие расплавленное золото в лучах заката, были прикованы к Лололошке с такой интенсивностью, что, казалось, могли прожечь дыру в воздухе между ними. В этих глазах горела непоколебимая решимость — словно сталь, закалённая в горниле испытаний. Но чем дольше он смотрел, тем явственнее проступала внутренняя борьба: его пальцы слегка подрагивали, сжимаясь в кулаки и разжимаясь снова, а плечи напрягались, будто готовые в любой момент сгорбиться под невидимой тяжестью. Лололошка, чувствуя этот взгляд на себе, медленно поднял голову. Его голос, тихий и осторожный, как шёпот ветра в листве, нарушил тягостное молчание: — Господин?.. Он произнёс это слово мягко, почти бережно, стараясь не спугнуть хрупкое равновесие, витавшее между ними. Его собственные глаза, широко раскрытые и полные немого вопроса, встретились с горящим янтарным взором Джона, пытаясь разгадать, что скрывается за этой внешней твёрдостью — страх, сомнение или что-то ещё, более глубокое и невысказанное. Комната вокруг них будто замерла: пылинки кружились в луче света, пробивавшегося сквозь щель в ставне, а тиканье старых часов на стене лишь подчёркивало напряжённость момента. Казалось, сама вселенная затаила дыхание в ожидании ответа. Джон резко выдохнул через зубы, раздражённо цыкнув — этот детский, слащавый шёпот Лололошки вызывал у него тошнотворный прилив отвращения. Его губы искривились в гримасе, будто он ощутил во рту привкус прогорклой сладости. Но Харриса это не остановило. Внезапным, резким движением он впился пальцами в воротник рубашки Лололошки, сжав ткань до хруста — нитки трещали под натиском. Резким рывком он притянул его ближе, одновременно грубо прижимаясь всем весом к слуге, который лежал под ним, зажатый между его бёдрами кроватью. Тело слуги прогнулось под напором, его дыхание перехватило от внезапного давления. Их губы столкнулись в поцелуе — неровном, жадном, лишённом всякой грации. Харрис дышал тяжело, носом, горячий воздух вырывался между стиснутыми зубами, пока его рот приникал к Лололошке с животной настойчивостью. Слюна стекала, смешиваясь в мокром, непристойном звуке чавканья, громком настолько, что эхо разносилось по комнате, сливаясь с прерывистыми вздохами и хриплым сопением. Он не умел целоваться — его движения были грубыми, почти болезненными, зубы царапали губы, язык настойчиво пробивался внутрь, будто хотел заставить другого подавиться его властью. Рука, всё ещё вцепившаяся в воротник, дрожала от напряжения. Комната наполнилась этим — тяжёлым, влажным звуком поцелуя, прерывистым стоном, хрустом ткани и учащённым биением сердец, готовых вырваться из груди. Харрис, ощущая прилив доминирующего желания, резко наклонился вперед, его губы грубо прижались к губам Лололошки, а влажный, горячий язык настойчиво проник в его рот, словно завоеватель, исследующий новую территорию. Он медленно, почти методично скользил кончиком языка по внутренней поверхности щек слуги, ощущая кожи, затем провел им вдоль линии десен, заставляя Лололошку слегка вздрогнуть от неожиданного прикосновения. Каждое движение было неуверенным, но жадным — словно Харрис пытался запомнить вкус, текстуру, каждый миллиметр теплой, влажной плоти. Но Лололошку это лишь развеселило. В его глазах мелькнула насмешливая нежность — как мило, что господин пытается командовать… но нет, так не пойдет. В долю секунды ситуация перевернулась. И прежде чем тот успел опомниться, Лололошка уже властно углубил поцелуй, его язык проник в рот ученого с уверенностью знатока. Он играл с его языком — то слегка покусывая, то обвивая его, то отступая, заставляя Харриса бессознательно тянуться за ним, словно в погоне за ускользающим удовольствием. Постепенно поцелуй становился все более влажным, пошлым, непристойно громким. Слюна стекала по подбородку Харриса, а низкие, приглушенные стоны вырывались из его груди, тут же поглощаемые губами Лололошки. Каждый звук, каждый прерывистый вдох лишь подстегивал убийцу — он чувствовал, как тело господина слабеет под его напором, как его пальцы судорожно впиваются в его плечи, не в силах решить: оттолкнуть или притянуть ближе. Они дышали друг в друга, смешивая воздух, слюну, жар. Харрис уже не пытался сопротивляться — его тело выгибалось в немом подчинении, а в голове туманилось от нахлынувшего желания. Единственной мыслью, проносившейся в сознании, было: Боже, раствориться бы в этом… исчезнуть… И Лололошка, чувствуя эту покорность, лишь усмехнулся в поцелуй, прежде чем снова поглотить его целиком. Джон с трудом оторвался от его губ, когда в груди уже пекло от нехватки воздуха. Голова кружилась, сознание затуманивалось – будто он нырнул на самое дно океана и лишь в последний момент вырвался на поверхность. Его грудь тяжело вздымалась, горячий воздух вырывался из пересохшего рта прерывистыми, хриплыми вздохами. Каждая молекула кислорода обжигала легкие, возвращая его к реальности. Он медленно поднял взгляд – и увидел Лололошку, прикованного к кровати. Кожа слуги была покрыта тонким слоем пота, блестящего в тусклом свете, а запястья покраснели от тугого хвата наручников. Но больше всего Джона пронзили его глаза – широко раскрытые, темные, как бездонные колодцы, в которых читалось что-то большее, чем просто страсть. Это была любовь. Настоящая, безрассудная, всепоглощающая. И она пугала. Джон почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он хотел отвернуться, сбежать, спрятаться от этого обжигающего чувства – но не мог. Его пальцы дрожали, когда он провел рукой по лицу, смахивая капли пота. Лололошка, казалось, излучал непоколебимую преданность — его большие, выразительные глаза, полные тепла и обожания, были прикованы к ученому, несмотря на все, что произошло между ними. В его взгляде не было ни капли упрека, ни тени разочарования, будто он смотрел на Джона впервые — с тем же чистым, безграничным доверием, как в тот день, когда они встретились. А Джон... Его сердце сжалось так резко, что дыхание перехватило. Грудь наполнилась жгучей смесью боли и стыда, каждая клетка его тела будто кричала от осознания того, как он поступил. Он не заслуживал этого взгляда. Не заслуживал такой преданности. Сжав зубы, он резко отвернулся, пряча дрожь в голосе, но слово все равно сорвалось с губ — хриплое, горькое, полное самоотвращения: — Блядь... Оно повисло в воздухе, тяжелое и беспомощное, словно последнее признание перед падением в бездну. Из потухших, усталых глаз Джона медленно, словно тягучие капли ртути, скатились слезы — яркие, серебристые, обжигающие. Они оставляли на его бледных щеках горячие дорожки, словно раскаленные иглы, впивающиеся в кожу. Как ни стискивал он веки, как ни сжимал кулаки, дрожь предательски пробиралась сквозь тело, а предательские капли продолжали падать, одна за другой, будто вымывая из него последние остатки гордости. Лололошка замер. Его сердце, обычно такое надежное и ровное, словно остановилось на мгновение, пропустив удар. Воздух застрял в легких, и весь мир сузился до одного — до Джона, до этих проклятых слез. Мышцы напряглись в порывистом рывке, инстинктивном желании рвануться вперед, обхватить его, прижать к груди и прошептать, что все будет хорошо… Но холодный металл наручников впился в запястья, безжалостно напоминая: ты не можешь. И все, что ему оставалось — смотреть. Смотреть широкими, тревожными глазами, в которых смешались страх, боль и бессильная ярость. Но план Абер, как и все в этой проклятой игре, уже катился под откос... ***Продолжение следует***