Есть лишь одна по-настоящему серьезная
философская проблема — проблема самоубийства.
Решить, стоит или не стоит жизнь того,
чтобы ее прожить, — это ответить
на фундаментальный вопрос философии
*** На огромной, оснащённой по последнему слову техники кухне, сверкавшей медью, полированной сталью и дорогим кафелем, даже в этот траурный день царило лихорадочное оживление. Несмотря на тяжёлую пелену горя, витавшую в особняке, здесь кипела своя, особая жизнь, подчинённая безжалостной логике долга и гостеприимства. Воздух был густ и насыщен соблазнительными ароматами. Со шипением и брызгами масла на огромных сковородах жарилось нежное мясо, пропитываясь запахами розмарина и чеснока. В огромных кастрюлях, словно в алхимических котлах, булькали и парили наваристые бульоны и соусы. Звонкий стук ножей по разделочным доскам отбивал ритм, нарезая горы овощей ярких, почти неуместных в этот день цветов. Этот манящий, сложный букет запахов — пряный, мясной, сдобренный травами — наполнял всё пространство, заставляя слюну инстинктивно выделяться даже у тех, чьи сердца были сжаты скорбью. Повара, от самого величественного Седрика до самых юных помощников, двигались по кухне с отточенной, почти механической точностью. Их лица были сосредоточены и серьёзны, без намёка на улыбку, но и без следов слёз. Они были солдатами на этом фронте. Каждый знал свою задачу: один следил за духовками, где подрумянивались пироги, другой взбивал воздушные кремы, третий выкладывал на серебряные блюда изысканные закуски. Никто не разговаривал попусту. Звучали лишь короткие, чёткие команды и ответы. Ведь всё, абсолютно всё на этом поминальном банкете, должно было быть безупречным. Это был последний пир в честь ушедшей, и любая ошибка, любой недосмотр были бы не просто провалом, а осквернением её памяти. Всю эту суматошную, ароматную идиллию кухни дополнял, а точнее — резко контрастировал с ней, спокойный и абсолютно неподвижный образ Лололошки. Облачённый в безупречный чёрный костюм, он стоял в стороне от основного потока, возле огромной хромированной кофемашины. Его поза была расслабленной, но собранной, элегантной в своей сдержанности. Он не суетился, не поглядывал на часы. Он просто ждал, его взгляд, пустой и направленный в никуда, был устремлен на струйку чёрной, густой, дурманяще ароматной жидкости, которая медленно наполняла белую фарфоровую кружку, издавая тихое, утробное бульканье. Как только процесс завершился и машина отключилась с тихим щелчком, Лололошка, не меняя выражения лица, взял кружку за ручку. Его движения были плавными, лишёнными малейшей суеты. Рядом, на мраморной столешнице, уже лежал на тарелке идеальный, аппетитный кусок шоколадного торта — с ровным срезом, глазурью, блестящей, как шёлк, и крошечной веточкой мяты для украшения. Лололошка аккуратно поставил дымящуюся кружку на небольшой серебряный поднос, уже ожидавший своего груза, и разместил рядом тарелку с десертом. Вся картина — тёмный кофе, тёмный торт, серебро подноса и его собственная тёмная фигура — казалась тщательно продуманным натюрмортом в сердце этого пищевого хаоса, молчаливым напоминанием о порядке. Лололошка — рационально, почти отчаянно — верил, что эта маленькая, безупречная сладость и эта дымящаяся кружка крепкого, почти горького кофе обладают какой-то магической силой. Что они смогут, если не исцелить, то хотя бы на мгновение смягчить ту всепоглощающую, чёрную боль утраты, что сейчас выжигала душу его возлюбленного господина изнутри. В простой логике убийцы это имело смысл: тело нуждается в питании, кофе бодрит — значит, это должно помочь. Или же, в самой глубине его холодного, дисциплинированного сердца, это были немые, мимолётные мольбы. Мольбы человека, чьи руки привыкли отнимать жизнь, а не возвращать к ней. Отчаянная, детская попытка сделать хоть что-то, предложить хоть какую-то простую, осязаемую заботу, которая заставила бы Джона почувствовать себя хоть на йоту более живым, более здесь, более с ним. Заставила бы его сделать глоток, откусить кусочек — доказать, что инстинкт самосохранения ещё не умер окончательно. Ведь других способов утешения Лололошка попросту не знал. Его мир был миром точных ударов, тихих устранений и холодного расчёта. Он был приучен и обучен убивать — быстро, эффективно, без эмоций. Но хоронить, оплакивать, исцелять разбитые сердца — этому его не учили. Это была территория, на которой он был слепым калекой, и это осознание собственной некомпетентности в самом главном деле его жизни терзало его сильнее любой физической раны. Ловко подхватив серебряный поднос, Лололошка лёгким, но выразительным кивком в сторону шеф-повара Седрика отдал дань уважения его труду и, не произнеся ни слова, толкнул тяжёлую дверь кухни плечом, бесшумно выскользнув в коридор. Телохранитель с выверенной грацией маневрировал сквозь вереницы слуг, которые, подобно встревоженному рою пчёл, сновали по особняку с белыми скатертями, серебряными подносами и вазами с цветами в руках, завершая последние приготовления к грандиозному поминальному ужину. Но весь этот кипучий хаос, звон бокалов и приглушённые разговоры совершенно не касались Лололошки. Он проходил сквозь него, как призрак, его внимание было направлено внутрь. Его личная миссия на данный момент была выполнена. Он скрупулёзно, с дотошностью сапёра, проверил каждый механизм физической защиты: обошёл все посты охраны, убедился в исправности камер наблюдения, проверил запирающие системы на служебных входах. И даже на всякий случай, понимая, что угрозы могут быть и цифровыми, он позвонил Дилану. Короткой, не терпящей возражений фразой он поручил ему «покопаться» в защитных системах особняка, улучшая и усиливая их. Дилан, человек, лишь неохотно хмыкнул, сказав что за Лололошкой должок, после чего немедленно погрузился в экраны своих устройств. Теперь, когда все логические, технические аспекты безопасности были под контролем, его мысли и вся его сущность стремились к единственной цели — к той, что ждала его наверху. Всё остальное было просто фоном. Подходя к массивной винтажной лестнице ведущей в царство тишины и горя, Лололошка невольно замедлил шаг. Пока он занимался понятными, чёткими задачами — безопасностью, логистикой, приказами — всё было ясно. Но сейчас, держа в руках поднос с этой смехотворно простой попыткой утешения, его обычно несгибаемая уверенность дала трещину. А что дальше? Ну вот он поднимется, постучит, войдёт в комнату. Поставит перед господином кофе и торт. И что потом? Что он должен сказать? Какие слова, какие волшебные фразы существуют в его арсенале, чтобы залатать душу, разорванную на части? Его собственный словарь был скуден на утешения — он знал язык команд, угроз, точных отчётов. Не язык сострадания. Или, может быть, слова и не нужны вовсе? Может, всё, что он действительно может сделать, — это просто находиться рядом? Стоять молча, как тень, как живой щит, как доказательство того, что не все его покинули. Просто своим присутствием, своей несокрушимой верностью создавать хоть какую-то опору в этом рушащемся мире. Горькая правда заключалась в том, что это было всё, что мог предложить убийца. Он не умел врачевать души. Но он мог быть. Быть рядом. И в этом простом факте своего существования, в каждом готовом действии, в каждом взгляде, полном обожания, он мог показывать свою искреннюю, безоговорочную любовь. Это была его единственная, жалкая, но самая настоящая валюта, которой он мог заплатить, чтобы поддержать господина в эту самую тёмную ночь. И он был готов отдать её всю, до последней капли. Только Лололошка ступил на первую, скрипучую ступеньку винтажной лестницы, как сверху, из звенящей тишины второго этажа, донёсся знакомый голос. Рефлекторно, ещё до того, как сознание обработало звук, его голова резко поднялась вверх. Взгляд, острый и настороженный, устремился на фигуру, спускающуюся ему навстречу. — О, Лололошка, тебя-то я и ищу, — спокойно, почти облегчённо произнёс Сан Фран, увидев его, и даже слегка помахал рукой в дружеском приветствии. Но реакция Лололошки была совершенно иной. При виде помощника дворецкого, спускающегося по лестнице в одиночестве, всё его тело мгновенно преобразилось. Мышцы спины и плеч натянулись, как тетива лука, готового к выстрелу. Пальцы, державшие серебряный поднос, с такой силой впились в холодный металл, что на его идеально отполированной поверхности остались чёткие, влажные отпечатки, а сам лоток слегка прогнулся с тихим скрипом. Весь мир сузился до одной, режущей, как лезвие бритвы, мысли, которая пронеслась в его голове с оглушительной силой, вытеснив всё остальное: *Почему Сан Фран здесь? Почему он спускается один? Где господин?* Этот единственный вопрос, полный леденящего ужаса и яростного предчувствия беды, заставил его кровь застыть в жилах. Сан Фран должен был быть рядом с Джоном. Его отсутствие на посту означало только одно — что-то пошло не так. И это «не так» заставило всё существо Лололошки перейти в состояние немедленной, смертельной готовности. — Сан Фран, — голос убийцы прозвучал не как вопрос, а как приглушённый, но отточенный удар клинка, рассекающий воздух между ними. — Что ты здесь делаешь? Лололошка не двигался с места, его фигура застыла на ступени, но каждая его мышца была напряжена до предела. Он не просто спрашивал — он требовал ответа немедленно. — Где господин? — второе предложение вырвалось уже с той силой, которую он не смог сдержать. Нарастающее беспокойство, тёмное и липкое, поднималось из самой глубины его существа, окрашивая каждое слово. Его голос был строгим, ледяным, лишённым обычной для него сдержанности. Но в нём было и нечто ещё — что-то пугающее, глубокое и первобытное. Это был не просто гнев или разочарование. Это был голос его инстинкта, его шестого чувства, которое сейчас кричало внутри него оглушительным набатом, сигнализируя об опасности — не абстрактной, а непосредственной, неминуемой. Каждый слог был пропитан этой немой, но яростной тревогой, которая заставляла воздух вокруг будто вибрировать от напряжения. Он смотрел на Сан Франа не как на друга или подчинённого, а как на потенциальный источник вести о катастрофе, и его взгляд, острый и пронзительный, требовал правды без прикрас и задержек. Сан Фран на секунду буквально остолбенел от такой резкой, пронизанной сталью реакции друга. Его брови взлетели вверх, а во взгляде мелькнуло искреннее недоумение. Однако, списав эту вспышку на общее напряжение, стресс и суматошную, гнетущую атмосферу дня похорон, он решил не зацикливаться на этом. Сделав последние шаги, он окончательно спустился с лестницы, оказавшись на одном уровне с Лололошкой, и, немного опустив голову, ответил: — Господин… приказал оставить его, — произнёс Сан Фран, и его голос звучал спокойно, но в этой ровности угадывалась подспудная, виноватая нота. — Я лишь сумел договориться, чтобы у дверей его покоев стояла пара телохранителей. Внутрь, конечно же, они заходить не будут и не побеспокоят его. Он сделал паузу, словно взвешивая, стоит ли добавлять следующее, и продолжил, уже с более явным оттенком извинения в тоне: — Вот как раз сейчас и шёл к Данне — чтобы получить этих двух телохранителей и отвести их на пост. В его словах не было лжи, но была вся горечь невыполненного поручения. Он «фактически», как он сам это понимал, провалил задание Лололошки — не остался неотлучно рядом с господином. И теперь он пытался смягчить этот провал хоть какой-то, пусть и формальной, мерой безопасности, надеясь, что это как-то зачтётся в глазах друга, чей взгляд сейчас казался способным прожечь дыру в стене. Услышав эти слова, внутри Лололошки что-то с громким, внутренним щелчком встало на место. Это был не просто звук — это было ощущение ломающейся опоры, падения последнего внутреннего барьера, который до последнего отказывался принять очевидное. И до его сознания, наконец, с ледяной, сокрушительной ясностью стала доходить та самая ужасающая, немыслимая вещь, о которой всё утро нашептывало ему его шестое чувство. Вещь, которую он до последней секунды отказывался воспринимать как правду. Ведь его господин был гением. Существом высшего порядка разума, расчётливым, холодным, способным просчитать последствия любого поступка на десятки шагов вперёд. Такой человек не мог пойти на такой иррациональный, опрометчивый, окончательный шаг. Это противоречило самой его природе. Но именно сейчас, в этот миг, все разрозненные пазлы вдруг сложились в одну чудовищную картину. Странное, ледяное спокойствие Джона после похорон, та стальная решимость в его потухших глазах, когда он отказался от помощи. Эта немая, давящая недоговорённость, витавшая вокруг него, будто он уже мысленно покинул этот мир. Все эти детали, которые Лололошка старался игнорировать, теперь говорили громче любых слов, кричали одной-единственной, пронзительной правдой: Гений что-то задумал. Не план мести, не схему спасения империи. А план собственного уничтожения. Он просчитал свой уход так же тщательно, как любую научную формулу, и теперь, похоронив последнюю причину оставаться, собирался довести этот расчёт до конца. Чтобы оборвать нить своей жизни вслед за той, что оборвалась у него на руках. И самое страшное было в том, что Лололошка, со всей своей преданностью и силой, возможно, опоздал. По спине Лололошки, в ту же самую секунду, когда сложившийся пазл осознания обрёл свою чудовищную форму, пробежала ледяная волна. Не просто холодок — это было всепроникающее ощущение обжигающего льда, который заморозил его кровь в жилах. Каждая мышца на его спине напряглась, и кожа покрылась мурашками, будто от прикосновения незримой, смертельной руки. Не думая, не размышляя, не тратя ни доли секунды на анализ, его тело среагировало прежде сознания. Его пальцы, сжимавшие серебряный поднос, разжались. Лоток, с его драгоценным, жалким грузом — дымящейся кружкой крепчайшего кофе и идеальным куском шоколадного торта, — выскользнул из его рук. Поднос с оглушительным, звенящим грохотом ударился о полированный паркет. Фарфоровая чашка и блюдце отскочили и разбились, разлетевшись на миллионы ослепительно белых, острых осколков, которые рассыпались, подобно капелькам яда, по полу. Горячий кофе брызнул тёмным пятном на светлое дерево и стену, а торт бесформенной массой шлёпнулся рядом. Но этот звук — звон разбивающейся фарфоровой надежды, этот хаос на полу — означал не просто испорченный ужин. Он ознаменовал конец. Конец хрупкой, отчаянной попытки удержать жизнь. Конец не только для Джона, который, возможно, уже сделал свой последний выбор там, наверху, но и для самого Лололошки. Ведь убийца, по сути своей, никогда не жил для себя. Он дышал, существовал, действовал лишь ради своего господина. Джон был его солнцем, его гравитацией, его единственным смыслом. Если это солнце погаснет, то и его собственная вселенная рухнет в одночасье, превратившись в холодную, безвоздушную пустоту. Этот звон был похоронным звоном для них обоих. Не медля ни секунды, ни единого вздоха, Лололошка, словно ошпаренный кипятком, рванул вверх по широким ступеням массивной лестницы. Его тело, обычно такое плавное и контролируемое, теперь двигалось с неистовой, дикой скоростью. В ушах стоял оглушительный гул — это был не звук извне, а бешеный стук его собственного сердца, молотившего о рёбра с такой силой, что, казалось, оно вот-вот вырвется наружу. Страх — холодный, липкий, всепоглощающий — смешивался с адреналином, который зашкаливал в его крови, как никогда прежде, превращая каждую мышцу в пружину, каждый нерв — в натянутую струну. Лололошка не просто бежал. Он летел по этим злосчастным ступенькам, которые сейчас казались ему бесконечным, мрачным пандусом в ад. Его ноги, обутые в бесшумную обувь, с громким топотом бились о ступени, он спотыкался о собственные шаги, его плечо с глухим стуком ударялось о резные перила, за которые он хватался, чтобы не упасть, отшвыривая себя вперёд. Но на его всегда бесстрастном лице теперь была застыла лишь одна эмоция — чистая, неконтролируемая паника. А в глазах, широко распахнутых от ужаса, читалась немая, отчаянная мольба, обращённая к любым силам вселенной: «Успеть… Пожалуйста, дайте мне успеть…» Впервые в своей долгой, кровавой жизни убийца обратился с мольбой к богу. Не к абстрактной силе, а к тому самому божеству, в существование которого он всегда цинично отказывался верить. Но сейчас, в этом ледяном ужасе, в его сознании вспыхнула примитивная, первобытная молитва: «Если ты есть… если ты хоть что-то значишь… дай мне успеть. Не дай этому случиться. Забери что угодно, но дай мне дойти до него». Это был не ритуал, а крик души, вырвавшийся из самых потаённых глубин его существа, где пряталось всё, что он называл слабостью. Его дыхание вырывалось короткими, хриплыми рывками, и с каждым выдохом его губы, сухие и потрескавшиеся, шептали одну и ту же мантру, отбивавшую такт его бешено колотящемуся сердцу: «Быстрее… Я должен… Быстрее…» И он бежал. Ноги, привыкшие к бесшумным шагам, теперь с гулким топотом несли его по холодному, бесконечно длинному, тёмному коридору второго этажа. Пространство было погружено в глубокий полумрак, нарушаемый лишь призрачным, голубоватым светом полной луны. Этот свет, холодный и обманчиво спокойный, просачивался сквозь огромные панорамные окна, заливая пол длинными, дрожащими прямоугольниками. Он бежал сквозь эти полосы лунного света и густые тени между ними, и его собственная тень, искажённая и огромная, металась по стенам, как воплощение его паники. Каждый шаг отдавался эхом в звенящей тишине, и этот звук был для него отсчётом последних секунд, которые, казалось, таяли с каждым его вздохом. Сердце в его груди колотилось с бешеной, аритмичной скоростью, словно отчаянная птица, бьющаяся о клетку рёбер. Каждый удар отдавался оглушительным гулом в висках, заглушая все остальные звуки. А в голове, подобно кадрам из самого страшного фильма, с невероятной быстротой проносились самые чудовищные сценарии. Он видел Джона на балконе, перегибающегося через перила. Видел его у раковины с чем-то острым в руке. Видел его лежащим на полу, окружённым тишиной и пустотой флакона. Каждая картина была ярче и реалистичнее предыдущей, выжигая собой все логические мысли. Именно в такие моменты, когда дело касалось Джона, в Лололошке происходила фундаментальная поломка. Его разум, обычно холодный, аналитический и бесстрастный инструмент, способный просчитать любой бой и нейтрализовать любую угрозу, полностью отключался. Трезвость мысли растворялась, уступая место слепому, всепоглощающему ужасу. Страх за возлюбленного господина был настолько силён, что физически блокировал все его защитные механизмы. Хладнокровие, выстраданное годами в боях, испарилось, как роса на солнце. Собранность, его вторая натура, рассыпалась в прах. На смену им пришла лишь дикая, первобытная тревога, которая рисовала в его воображении один катастрофический сценарий за другим, лишая его способности здраво оценить ситуацию и оставляя только один инстинкт — инстинкт спасти, достичь, удержать любой ценой. И вот, наконец, в конце бесконечного коридора, залитого лунным светом, показалась знакомая, массивная дубовая дверь. Казалось бы, цель достигнута, можно выдохнуть. Но вместо облегчения по телу Лололошки пробежала новая, ещё более сильная волна напряжения, сковавшая каждый мускул. Вид этой закрытой двери, за которой могла разворачиваться тихая трагедия, был для него страшнее любого открытого противника. Он не замедлил шаг. Наоборот, он прибавил скорости, и, чуть ли не врезавшись плечом в твёрдое дерево, его рука, будто выпущенная из катапульты, впилась в холодную латунную ручку. Без малейшей попытки постучать, без тени сомнения, он одним мощным, сокрушительным движением, в котором была вся сила его паники, рванул дверь на себя. И в этот же миг из его горла вырвался крик, сорвавшийся с самых глубин его существа: — ГОСПОДИН! Это был не человеческий голос. Это был рёв загнанного в угол зверя, в котором дико сплелись ярость на самого себя за возможное опоздание, животный страх потерять самое дорогое и отчаянная, слепая готовность встать на защиту, разорвать любого, кто посмеет причинить вред. Звук был оглушительным в тишине коридора, разбивающим ледяное спокойствие ночи. Вот только, к величайшему ужасу и самому страшному из своих опасений, Лололошка обнаружил, что комната была пуста. Его взгляд, лихорадочный и острый, пронзил полумрак, но не нашёл ни одной живой тени. Большая кровать была нетронута, кресла пусты. Казалось, его сердце, уже и так колотившееся с бешеной силой, вот-вот вырвется из груди через горло. Охваченный суматошной, слепой паникой, он бросился осматривать комнату. Он чуть не выбил плечом дверь в ванную, ворвавшись внутрь, но и там, в холодном блеске плитки и хрома, господина не оказалось. Воздух вырвался из его лёгких в виде хриплого, отчаянного звука. Он уже собрал воздух в грудь, чтобы закричать снова, громче, разрывая тишину на клочки, как вдруг почувствовал его — настойчивый, леденящий порыв ночного ветра. Он скользнул по его разгорячённой коже, заставив вздрогнуть. Это было не просто движение воздуха — это было прикосновение внешнего мира, вторгшегося внутрь. Машинально, следуя инстинкту, Лололошка повернул голову к источнику холода. Его взгляд упал на развевающиеся, прозрачные шторы. Они колыхались, как призрачные тени, гонимые струёй воздуха, которая проникала в комнату из-за... открытой двери на балкон. Эта щель, этот проём в ночь, был красноречивее любого крика. Ветер, который врывался внутрь, был не просто ветром — он был зовом пустоты, и он шёл именно оттуда. В этот миг холод ночи, который раньше был лишь ощущением, полностью завладел Лололошкой. Он проник сквозь кожу, до самых костей, заставив их дрогнуть. Его тело, всегда такое послушное и сильное, внезапно стало каким-то ватным, чужим, тяжёлым. Словно ноги утонули в холодной глине. Но самым страшным был не холод, а страх. Глухой, парализующий ужас перед тем, что он может увидеть, выйдя на балкон. Он боялся, до тошноты, до спазмов в желудке, не обнаружить там своего господина живым. Боялся увидеть лишь его силуэт, обмякший у перил, или, что ещё хуже, пустое пространство, а внизу, в саду... Он не позволил себе дорисовать эту картину. Собравшись с силами, выжав из себя последнюю, крошечную крупицу отчаянной, почти безумной надежды, Лололошка рванул вперёд. Его движение было резким, неконтролируемым. Он схватил развевающуюся штору и дёрнул её в сторону так сильно, что содрал несколько петель с карниза, и ткань с шумом рухнула на пол. И словно пуля, выпущенная из ствола, он вылетел на балкон, врываясь в царство лунного света и ледяного ветра. — Господин!.. — его голос, прежде такой громкий и яростный, теперь сорвался, предательски дрогнув на последнем слоге. В этом одном слове была вся его мольба, весь ужас и последняя, хрупкая надежда. До этого внезапного, сокрушительного вторжения слуги, Джон стоял на балконе, полностью погружённый в созерцание. Его фигура, освещённая призрачным голубым светом полной луны, была расслабленной, почти безвольной. Он удобно устроился, упираясь локтями в холодные, резные каменные перила, а его взгляд, пустой и отрешённый, был устремлён в бескрайнюю даль, прямо на огромный лунный диск, висевший в бархатном небе. В его руках, почти лениво, покоился потрёпанный плюшевый слоник, которого он то сжимал, то отпускал, будто в такт своим медленным мыслям. И вот, когда этот хрупкий, меланхоличный покой был разорван громоподобным криком и стремительным появлением Лололошки, Джон медленно, с видимым усилием, оторвал взгляд от луны. Он повернул голову, и на его бледном, усталом лице отразилось не раздражение и не гнев, а искреннее, почти детское удивление и полное непонимание. Его янтарные глаза, ещё секунду назад отражавшие бездну ночи, теперь смотрели на своего верного слугу, будто пытаясь расшифровать причину такой яростной, неистовой паники, ворвавшейся в его тихое, мирное мгновение. — Ло, ты чего так кричишь... — начал Джон, его голос звучал тихо, с оттенком усталого недоумения, но он не успел закончить фразу. Вместо слов его настигло движение — стремительное, неудержимое, лишённое всякой сдержанности. Лололошка, словно стихийная сила, закрыл за мгновение расстояние между ними. Его руки, сильные и в то же время дрожащие от пережитого ужаса, обвили Джона, прижав его к себе с такой силой, что у того на мгновение перехватило дыхание. Он уткнул голову господина в свою грудь, в ткань пиджака, под которой бешено колотилось сердце, а своим собственным телом, широкими плечами и спиной, будто пытался накрыть его, защитить от всего мира, от самой ночи, от тех мыслей, что, как он подозревал, витали в его голове. И тогда, в эту тишину, нарушаемую лишь их прерывистым дыханием и шумом ветра, прорвался сдавленный, разбитый шёпот Лололошки, который он, казалось, обращал не к Джону, а к самому небу: — Успел... Боже... успел... Он повторял это, как мантру, тихо лепеча, и с каждым разом его объятия сжимались ещё сильнее, будто он физически пытался вдавить Джона обратно в реальность, приковать его к земле, к жизни, к себе, слиться с ним воедино, чтобы уже никогда больше не отпускать. В этом прикосновении была не просто радость — это была тихая истерика облегчения, смешанная с остатками паники и всепоглощающей благодарностью за то, что худший сценарий, который уже разворачивался в его голове, не стал явью. От внезапной силы этих объятий, таких яростных и всепоглощающих, пальцы Джона невольно разжались. Плюшевый слоник, его молчаливый спутник с мягким шлепком упал на каменный пол балкона, беззвучно покатившись в сторону. Гений в его объятиях оставался в полном недоумении. Его аналитический ум, ещё секунду назад блуждавший в бездне отчаяния, теперь судорожно пытался обработать эту вспышку эмоций. Он искренне не понимал: что могло привести его всегда сдержанного, безупречного слугу в такое состояние? Что за призрачная угроза, невидимая для него, смогла так испугать Лололошку, что тот выглядел теперь не как смертоносное оружие, а как разбитый, дрожащий механизм, у которого сбились все настройки? Устало, почти бессильно вздохнув, Джон всё же позволил своему телу ответить. Его собственные руки, до этого висевшие безвольно по бокам, медленно поднялись и обвили спину Лололошки. Он прильнул к этим объятиям, прижавшись щекой к груди слуги, где под тканью пиджака отдавалось бешено колотящееся, но постепенно успокаивающееся сердце. И как ни странно, в этом прикосновении было что-то целительное. Тепло, исходившее от Лололошки — живое, реальное, несокрушимое, — начало медленно просачиваться сквозь ледяную скорлупу, в которую он себя заключил. Оно не стирало боль, но смягчало её острые края, дарило некое подобие покоя. Именно того тихого, простого покоя, которого Джону так отчаянно не хватало во всей этой душераздирающей кутерьме похорон, лицемерных соболезнований и невыносимой тяжести нового одиночества. В этих объятиях, пусть ненадолго, мир переставал требовать от него силы, и ему разрешалось просто быть. Лололошка же в ответ лишь яростнее, почти болезненно впился в своего господина. Его объятия не ослабевали, а напротив, сжимались с новой, животной силой, будто он пытался физически втереть Джона в свою собственную плоть, стереть границы между ними. И если в его объятиях была паника, то в его глазах, поднятых над головой господина, горел уже совсем иной огонь — не страх, а холодный, кристально ясный, безжалостный свет решимости. Эта решимость была тихой и абсолютной. Он больше не отпустит. Никогда. Его господин был не просто человеком, которому он служил. Он был его воздухом, его светом, самым смыслом его жестокого, бессмысленного существования. И Лололошка понял сейчас с ледяной ясностью: Джон принадлежит ему. Не как собственность, а как самая суть его бытия. Это осознание было эгоистичным, примитивным, возможно, даже чудовищным, но оно было истинным. И если для того, чтобы спасти эту жизнь, чтобы уберечь её от самой себя, от тёмных бездн отчаяния, потребуется самое радикальное средство… Лололошка без тени колебаний пойдёт на это. Он станет тюремщиком, если понадобится. Он без колебаний возведёт вокруг Джона золотую, роскошную, непробиваемую клетку. Он будет его охранять, следить за каждым его шагом, каждым вздохом, станет его тенью, его цепями и его щитом. Пусть это будет называться сумасшествием, одержимостью, тиранией. Для Лололошки это будет просто актом высшей, фанатичной любви и единственным способом выполнить свою главную жизненную миссию: чтобы его солнце продолжало светить, даже если для этого его придётся насильно удержать на небосклоне. ***Продолжение следует*** P.s А вы, что подумали , что Джон закончит жизнь самоубийством 👀