***
— Я понимаю, как это звучит и… ээ… прости за… то, что мне пришлось тебя трогать, — он сжался еще больше, — но, я хочу извиниться. Не сигаретой. Я хочу сказать тебе, что я не хуевый художник и показать свои реальные картины. Не для выставки, нет. Просто чтобы… Чтобы ты не думал что я мудак. «Пришлось», — зло усмехнулось что-то внтури Дазая в середине тирады, но к ее концу тотальное охеревание затмило эту усмешку. — Что? — вместо всего, что хотел сказать, — растерялся Дазай. — Так идем? — Куда идем? — спросил Дазай — Смотреть на картины. На дождь было как-то плевать. Машинально Дазай наклонился к протянутой зажигалке. Какой, прости господи, сюр. Фрик, история с которым на работе и так уже была абсолютно ненормальной, теперь еще и нашел его на улице. Так мало того, что нашел, еще и звал куда-то. Не было ни единой мать ее причины тотчас же не бросить только что подожженную от чужого огня сигарету и не броситься самому к подъехавшему трамваю (можно и под него, вообще говоря). Не было ни единой причины хоть еще одну секунду тут торчать, испытывая все большую и большую — неловкость, не за себя, а за другого. Но Дазаю на все было давно уже плевать. Вся его жизнь была попыткой замаскировать смертельную скуку, въевшуюся в каждую его клеточку. И в Чую, и в работу, и в идеальный костюм. Незнакомец был просто психом — очевидно. Даже если он хотел убить Дазая, заманить его в подворотню, да что угодно — какая разница? «Ни-ка-кой», по слогам мелодично ответил усиливающийся дождь. — Ага, — сказал он отстраненно. Незнакомец не отреагировал никак. Ни удивленно, ни радостно. Будто это было в порядке вещей. Будто всегда, когда ты портишь человеку рабочий день, тыкаешь его в грудь, тебя выгоняет охрана и ты вновь дожидаешься его на улице, он сразу соглашается на просьбу пойти за тобой.***
Они шли молча. В ботинках хлюпала дождевая вода, волосы парня, не спрятанные под толстовку, вымокли насквозь. Но дождь тут был очень к месту. Не будь его, все было бы глупо, а так… Идти с кем-то вдвоем под дождем, не зная зачем и куда, не имея на то ни единой причины — да, Дазай был романтиком. — Как тебя блин зовут-то хоть? — через время спросил Дазай. — А это имеет значение? — простуженно хихикнули ему. — Вообще… весьма вероятно, — обескураженно ответил Дазай. — Рюноске Акутагава. — Ах ты ж… Ты блин сраный сын собственника порта? Да, это безусловно все объясняло, и с блатом, и c недовольством начальника. Йокогама жила портом, какие там крутились бабки — известно одному богу, а тот, кто владел портом… — Собственницы, — поправил Акутагава, — впрочем, плевать. Мать… странная женщина… — Бля, да я уж понял, тебя видел, — ответил Дазай, не заметив, что оскорбил сразу двух людей. Что-то корпоративно-этическое в нем подскочило. Что-то настояще-дазайское ответило «похер». — Много ругаетесь для… чинуши, — ляпнул мальчишка, — впрочем, вы ведь и не… — Заткнись, нахер заткнись. Я иду смотреть на картины, а не болтать с тобой, — устало сказал Дазай. — Не болтать? Что-то еще делать? — усмехнулся спутник. — Тарантиновские диалоги, — уныло протянул Дазай. Он не был против и поболтать. Он не был против чего угодно. Со скуки, от тоски. — Еще сигу? — Да ты, я смотрю, на это богат, — неловко соприкасаясь пальцами и получая очередную раковую палочку, сказал Дазай, — хрен ли утром просил тогда. — А лучше бы не просил? — странно ответили ему. И действительно, было ли лучше, если бы все было… как обычно? Если бы за Дазаем не увязался странный спутник, если бы он не шел в неизвестном направлении с ним же, если бы он скучно отсидел рабочий день, не вспоминая мучительно свою жизнь, вернулся бы к Чуе, как всегда отказавшись от ужина и игнорируя попытки поговорить, отвернулся бы к стене. Опять бы не спал всю ночь, и вновь все по кругу.***
Меж тем они зашли в старый квартал. Фешенебельный, почти на первой линии, застроенный историческим, уже плесневеющим от влажного дыхания моря, но чертовски красивым жильем. Ну да, именно в таких живет разлагающаяся богема, потребляющая лишь опиаты, уважаемые деятели искусства, старые воротилы капиталов, нищающая аристократия. — Старая хата, фамильная, все переехали в центр, в стекляшки, а я тут, — словно услышав мысли Дазая, странно ответил спутник. Лифта не было. Отсыревшая лепнина у подъезда поросла зеленоватым мхом. — Ну, проходи, — сказал странно-смущенно Акутагава, — и… эээ… ты можешь, наверное… типа, переодеться. Дождь, — добавил он. Дазай фигел. Дазай реально фигел. Он уже совершил несколько непростительных для нормального здорового человека ошибок. Он уже в чужой хате, в глухом, старом доме. Но Дазай никогда не был нормальным человеком. Кем угодно, но не им. Все усилия мозгоправов привели скорее в том, что он стал просто никем, нежели чем нормальным человеком. Переодеться? В чужую одежду? Но пиджак вымок… как и ботинки. Более-менее сухими были только брюки и рубашка — и то, от выреза пиджака на ней остался мокрый треугольник, ничем не защищенный от дождя. Чужая толстовка — такая же, как и на Акутагаве, протянутая ему, пахла стиральным порошком, табаком и затхлостью старой квартиры. Классный запах. «Малахитовый», — подсказала синестезия. Дазай разулся. Его мокрые ступни оставляли на начавшем пузыриться от сырости паркете достаточно смешные отпечатки. Да, было достаточно смешно. Все вообще на свете в этот момент было достаточно смешно. Но вместе с тем не имело никакого значения. — Идем, — его практически взяли за локоть. Пыльный коридор, скрипящая дверь. Все дорогое, почти роскошное, даже антикварное. Но очень пыльное и неухоженное, будто заброшенное. С четкими отпечатками пальцев на пыли там, где ее чаще всего касались. Комната была большой. На удивление большой. Серый свет, как вода, лился из окон. Там, на мольбертах стояли они. Дазай дернулся. На картинах был непроглядный мрак. И свет. На картинах была жизнь, пропущенная через призму страдающей, пылающей, как огонь зажигалки на ветру, души. Они были написаны нездоровым человеком. Они были написаны мертвым человеком. Размазанные лица в полумраке, хаотичные, неистово пульсирующие звезды. Люди, скорченные, люди с черными безднами вместо глаз — совсем как у того Дазая, того прошлого Дазая, того мертвого поэта. С одного из портретов на него смотрел нездорово-бледный, взъерошенный юноша со сквозными черными ранами вместо глаз, Вокруг были изображены кружащиеся, уже начинающие гнить, лилии — по спирали расположенные вокруг лица. На дальнем плане они становились пьяными звездами. Сам юноша с картины тонул в густой, черной жидкости. Дазай отшатнулся. Он умел, все еще умел, чувствовать искусство, оно все еще пьянило его, ранило, разрывало на куски — наверное, это и значит, что он умел чувствовать искусство. Но страшным было не это. Страшным было то, что изображенным юношей был Дазай. — Офелия, — сказали со спины. Дазай молчал. — Офелия, потому что… — снова продолжили, но более робко. — Заткнись, — сказал Дазай с дрожью в голосе, — я смотрю. Я смотрю, а не слушаю тебя. Но смотрел не только он. Юноша с картины, казалось, тоже отвечал на его взгляд. Дазай сделал к картине еще шаг. Да, очень знакомое, мертвое лицо. Мертвые глаза. Мертвая вода. Мертвые лилии. Голова начала кружиться. Тошнотворный взгляд в картины спускался ниже глаз Дазая, ровно туда, куда его сегодня ткнули в грудь, ровно туда, куда он вонзил себе нож, ровно туда, где была та самая, абсолютно черная, вязкая, водянистая — его душа, которую он так ненавидел. Стало душно, перед глазами начало темнеть. Дазай опасно пошатнулся в сторону картины. — Блять, — его тревожно схватили за руку и потянули назад, — не вздумай упасть, испортишь же! — это уже было сказано с неподдельным страхом в голосе. Дазай осел на пол. Наверное, свое дело сделал голод, он ведь так и не ел сегодня. Или бессонная ночь. Или сигарета, протянутая ему, была не просто сигаретой. Или в мастерской слишком душно пахло свежим лаком и краской. Или…