Боль и страданье неизбежны для большого ума и глубокой души.
Фёдор Достоевский.
Большая усадьба дышала теплом и запахами выпечки. На залитой светом кухне царил уютный хаос: мука лёгкой дымкой кружилась в воздухе, горшки побрякивали от любого неловкого движения, а в центре этого действия стояли две женщины — кухарка Авдотья и её помощница Ксюша. Авдотья была немолодой, высокой и дородной, с покрасневшими от жара печи щеками, и месила тесто с таким рвением, будто пыталась вложить в него всю тяжесть прожитых лет. Аксинья же являлась её полной противоположностью — юная, вертлявая, вся в муке, точно белоснежный воробей, — она не могла сидеть спокойно даже во время работы, а посему бегала от стола к печи, без умолку болтала и — боже правый! — даже умудрялась бренчать на балалайке. — Ты чего делаешь, стрекоза? — не выдержала Авдотья. — А представь, Авдотьюшка, барин бы женился на мне и велел играть за столом! — Ох, дурёха! Барину твои выкрутасы без надобности. — А жаль! Он такой красавец, правда ведь? Высокий, стройный, с царской осанкой. А какие у него волосы! Чёрные, как ночь без луны! — Хватит! Ещё скажи, что и слепотой его восхищаешься! — А почему бы и нет? Вон, как он двигается! Не спотыкается, не ищет руками дорогу, а идёт так, будто всё видит! Говорят, он у себя в кабинете книжки читает — пальцами, по буковкам! А ещё — голос у него… — Ксюша зажмурилась, смакуя звук в памяти, — как вишня в мёде! Необычный, сладкий, густой, слушаешь — и аж мурашки! Авдотья прыснула в кулак. — Молись, девка, чтоб барин не услыхал твоих глупостей. Ксюша продолжила разминать тесто, но мыслями уже витала где-то в зале усадьбы, где молодой господин Милорадов прохаживался в своём чёрном костюме. Ах, если бы судьба подкинула ей счастливую карту и приблизила к нему хоть на шаг! *** Кабинет Александра Милорадова был царством сумрака и тишины. Высокие стеллажи, до потолка уставленные книгами, вызывали в воображении всех, кто здесь оказывался, образы древних храмов, где вместо икон — труды философов, историков и поэтов. Массивный письменный стол помнил десятки рук, но теперь служил лишь одному хозяину — тому, кто не видел его блеска, но знал каждую его царапину на ощупь. У окна стояло кресло, в котором сейчас сидел сам Александр. Он держал книгу с выпуклыми буквами, медленно и методично водил по страницам кончиками пальцев. Наследнику старинного рода Милорадовых едва исполнилось двадцать лет. Он был высоким и статным молодым человеком — здесь Ксюша не соврала. Его кожа была светлой, но не болезненной, а скорее сдержанно-благородной, а его чёрные волосы можно было сравнить с растёртым по шёлку углём. Но главное — его глаза. Светло-карие, глубокие, но пустые: они не двигались и не искали фокуса, но не являлись мёртвыми — в них жила память. Недолгое спокойствие Александра прервал стук в дверь. — Войдите, — разрешил он. На пороге появился один из множества здешних прислужников. — Барин, я принёс вам чай. Милорадов потянул воздух носом. — Это не мой чай. — Простите? — Я заказывал белый, а ты принёс липовый. Прислужник побежал обратно на кухню, а Александр откинулся в кресле, сложив пальцы в замок. Иногда он всё ещё пытался вспомнить, как выглядел свет, как играли блики на воде, и как порхали бабочки на лугу, но воспоминания приходили очень неохотно. Он помнил сад. Помнил, как бежал по дорожке, держа в руке сорванный с дерева красный плод. Ему тогда было шесть лет. А потом — темнота. Она пришла вместе с жаром. Горло маленького Саши саднило от нескончаемого кашля, а тело металось в лихорадке. Мать находилась рядом, держала его за руку и молилась. Саша не слышал, как другие взрослые шептались за дверью и называли его состояние «чёрной оспой» — одной из самых страшных хворей на свете. И не знал, сколько дней он провёл между сном и явью. Очередным утром мальчик открыл глаза, но ничего не понял: очертания знакомых прежде предметов распались на несуразные образы. — Мне плохо видно, — сказал он. — Это пройдёт, — отозвалась мать. Но на следующий день всё стало хуже. А потом — ещё хуже. И однажды Саша не увидел ничего, кроме темноты. Он запомнил, как закричал, метнулся с кровати и споткнулся о край тумбочки. Как мать начала шептать ему ласковые слова. Как он не мог сдержать слёзы. Как понял, что отныне так будет всегда. Александр тряхнул головой, вернувшись в настоящее. В дверь снова постучали. — Ваш белый чай, сударь, — поклонился слуга. — Вот так-то лучше. *** В столовой усадьбы разливалось умиротворение. Свет играл на позолоте чайного сервиза, обеденный стол выглядел так, будто за ним могли уместиться сразу три поколения дворянской семьи, но сидели здесь всего двое — господин Виктор Аркадьевич и его супруга Софья Алексеевна. Виктор Аркадьевич, тучный, румяный мужчина, с роскошными усами и холёными руками, прихлёбывал чай и с нескрываемым раздражением смотрел в сторону блюд с угощениями. — А где пышки, Софочка? — спросил он, видя, что жена не спешит начинать беседу. Софья Алексеевна, изящная женщина в строгом утреннем платье, закатила глаза так сильно, что даже испугалась — не повредила ли она роговицу? — Не подали. — Это почему?! — Потому что тебя и так разнесло, как павлина после объедков в оранжерее! — Разнесло?! Да я — воплощение стройности и достоинства! Вон, живот втянул — видишь? — Вижу, вижу. Как шарик, который пытается спрятаться за портьеру. Виктор Аркадьевич скорбно вздохнул и потянулся за кусочком сахара, когда дверь столовой тихонько приоткрылась. Вошёл управляющий имения — Гаврила Семёнович, степенный человек, с пышными баками и выражением вечной занятости на лице. — Господа Милорадовы, я к вам с вестями. — Надеюсь, о пышках? — с надеждой уточнил Виктор Аркадьевич. — Привезли юношу-сироту. После отмены крепостного права он остался беспризорным и нуждается в покровителях. Может, вы примите его к себе на службу? Милорадовы переглянулись. Софья подняла идеально выщипанную бровь. — Ты слышал, Витя? Возьмём? — Софочка, я тебя не узнаю! Сначала пышки запретила, теперь сиротинушку хочешь приютить! — Давай хоть посмотрим, что за мальчик. Гаврила Семёнович распахнул дверь, и началась настоящая феерия. «Сиротинушка» не вошёл, а впрыгнул в столовую — как-то странно, будто его только что спихнули с крыльца. На его шее красовался огромный бант, а золотистые волосы торчали во все стороны. Лицо его было чистым, но сморщенным от напряжения, как у человека, привыкшего ожидать ударов от судьбы. Юнец оглядел нарядную столовую, сверкающий фарфор, кисти на шторах, хрустальную люстру, портрет какого-то прадеда и выдохнул: — Охренеть, как здесь красиво! Виктор подавился сахаром, а Софья прикрыла рот ладонью — то ли от ужаса, то ли от смеха. — Приятного чаепития, господа, — продолжил визитёр. — Думаю, к нему бы подошли пышки с вареньем. — Да ты погляди, Софочка! — воодушевился Виктор Аркадьевич. — Какой толковый малец! Мальчишка улыбнулся, аки весеннее солнышко, и — уже увереннее — сделал пару шагов к столу. — Как тебя зовут? — полюбопытствовал Виктор. — Лёня Мезенцев. — Это как-то уж очень по-домашнему. Леонид? — Можно и Леонид. — Угощайся, бери что хочешь. Лёня мигом схватил булочку и вгрызся в неё, прикрыв глаза от удовольствия. — А что ты умеешь? — спросила Софья Алексеевна. — Чем занимался в прежнем доме? — Работал в библиотеке: перебирал книги, записывал их в каталог и читал вслух, если господа просили. — В библиотеке у нас уже есть работник. Но ты можешь помогать нашему садовнику. Лёня подпрыгнул на месте. — Серьёзно?! — Да, но… — начал Виктор Аркадьевич, но юноша уже вылетел из столовой, оставив за собой лишь аромат яблок и луговых трав. — Сад! Неужели! Лёня бежал по коридору, переполненный вдохновением и предвкушением свободы. Подумать только: свежий воздух, земля, зелень и, главное, никакого пыльного каталога! Но за ближайшим поворотом он врезался во что-то тёмное, высокое и монументальное. А вернее — в кого-то. — Ой, мамочки! — только и смог пролепетать Лёня, пошатнувшись, но, к его чести, не упав. — Кто ты? Голос был низким и ровным, а его обладателем оказался человек в классическом чёрном костюме и таких же чёрных очках, полностью скрывающих глаза: этот аксессуар выглядел неуместным для домашней обстановки, но подчёркивал мужественные черты лица молодого мужчины: высокий лоб, прямой нос, острые скулы. В руках он держал лакированную трость. Лёня всё понял. Этот человек его не видел. Сердце нового жителя усадьбы Милорадовых забилось быстрее обычного, но не от страха, а от странного ощущения: будто его тщательно изучали не глазами, а чем-то другим — глубоко, остро и безошибочно. — Ты не из тех, кого я знаю. Лёня почуял запах дорого одеколона — остывшая баня, смешанная с крепким чаем и табачной темой, красиво обыгранная на контрасте с дикой розой. И барин тоже «почувствовал» его по ненавязчивому, сладковатому и свежему «нездешнему» аромату. — Я новый прислужник. — И как ты выглядишь? Лёня ненадолго задумался и выпалил: — О, господин, я необычайно красив! У меня чёрные — пречёрные волосы, такие длинные, что их можно заплести в косу! — Хм, интересно. — Нос картошкой… — В самом деле? — А ещё я жуткой толстый! Настолько толстый, что если я упаду, меня придётся катить, а не поднимать! Брови молодого барина поползли вверх, а Лёня побежал дальше, задыхаясь от смеха. *** Здешнего садовника звали Филимоном. Это был невысокий, но крепкий старик с серебристыми бакенбардами и вечно нахмуренными бровями, чем-то похожий на древний дуб: его руки были шершавыми, словно корни, а голос — густым, сдержанным, но с заботливыми нотками. И именно ему в подмастерья достался Лёня. Сначала дела у нового помощника пошли так себе. — Ох, батюшки мои! — то и дело вздыхал Филимон. Лёня, с воодушевлением грача, впервые вырвавшегося из клетки, носился по саду, размахивая граблями, путая, где трава, а где цветочные клумбы, и с детским азартом выискивал «секретные» тропинки между деревьями. В первый же день он опрокинул кадку с молодой яблонькой, сел в крапиву, спугнул всех цыплят, случайно запустил лопату в грядку с клубникой и едва не похоронил под землёй садовые ножницы. — Да откуда у тебя руки-то растут?! — качал головой Филимон, наблюдая, как его новый помощник с невозмутимой невинностью сажал нарциссы… вверх ногами. — А вдруг они так тоже вырастут? — пожимал плечами Лёня. Филимон смотрел на него как человек, осознавший, что ему под опеку дали не просто мальчишку, а некое природное явление, сродни весеннему половодью или нашествию лягушек. Но самое страшное было впереди. В один прекрасный день Лёня увидел гусениц. — Ой, какие хорошенькие! — засюсюкал он, присев около кустов малины. Тихие, бархатистые создания показались ему драгоценными бусинами, живыми изумрудами, попавшими в этот мир по чистой случайности. — Чего уставился? — проворчал Филимон. — Это — вредители: жрут листья, ослабляют ягоды. Собирай их в банку, потом уничтожим. Лёня побледнел. — Уничтожим?! — А ты что, нянчиться с ними собрался? — Да как же так! Они ведь живые! — воскликнул мальчишка, заслонив собой куст. Филимон тяжко вздохнул, ещё не подозревая, чем это обернётся. Лёня начал свою миссию. Он собирал гусениц в банку, но ни одна из них не была предана огню или утоплена. Вместо этого он уносил их далеко за усадьбу и выпускал на свободу. — Ползите, мои маленькие, — шептал юнец, стоя на коленях среди густого папоротника. — Этот сорванец опять убежал! — тем временем возмущался садовник. — Куда он всё время отлучается? — недоумевал Виктор Аркадьевич. — Видимо, у него секретная миссия, — пыталась перевести всё в шутку Софья Алексеевна. Когда Лёня в очередной раз вернулся из леса, перед ним выстроилась целая комиссия из всех вышеперечисленных. Не пришёл только незрячий барин, с которым Лёня столкнулся лишь однажды и имени которого до сих пор не знал. — Леонид, куда ты постоянно бегаешь? — с плеча рубанула Софья Алексеевна. — Не ведёшь ли ты каких-нибудь тёмных дел? — подхватил Виктор Аркадьевич. Лёня подумал о бархатных спинках и мягких лапках крошечных существ, тянущихся к солнышку. — Нет, что вы. Я просто спасал гусениц. На несколько секунд в воздухе повисла тишина. — Гусениц? — наконец переспросил Виктор Аркадьевич. — Ну да. Они ведь тоже живые. Собравшиеся разом стали выглядеть так, будто в их уважаемых головах сломались все логические процессы. Но самым странным было не это, а то, что они услышали негромкий смех. Лёня повернул голову. На крыльце стоял он. Тот самый молодой человек в чёрном костюме, с лакированной тростью в руках. И он, чёрт возьми, смеялся. — Я представил, как ты выпускал гусениц на волю, — признался барин. — И что? — захлопал ресницами Лёня. — Разве это плохо? — Наоборот. Софья Алексеевна и Виктор Аркадьевич не поверили своим глазам и ушам: их сын, тот, кто вечно сидел в своём кабинете, наконец-то хохотал. — Мы не станем тебя наказывать, Леонид, — вынес вердикт Виктор Аркадьевич. — Правда?! — Конечно. И господа пошли в дом. Лёня медленно поплёлся за ними. — Ты не соврал о гусеницах, — сказал Александр, едва прислужник поравнялся с ним. — Как вы это поняли? — От тебя пахнет хвоей, папоротником и влажной землёй. Ты был в лесу. Лёня во все глаза уставился на своего знакомого незнакомца. — Но соврал о своей внешности, — продолжил Александр. — Твои шаги слишком лёгкие для тучного человека. Скорее всего, ты — худощавый мальчишка, любящий бегать по лужам босиком. — Как… — Слепота не сделала меня беспомощным. Но тебе стоит узнать, что я не люблю тех, кто начинает знакомство со лжи. — Вы меня пугаете, господин. — Александр. — Просто Александр? — Именно так. — Тогда я — просто Лёня. *** Спустя пару недель Лёня начал приживаться и осваиваться в усадьбе. Он не просто существовал в этих стенах, а окрашивал их. Казалось, даже дубовые панели, напитанные веками дворянского чопорства, теперь смотрели на него с вопросом: «Что ещё ты натворишь, дурачок?» В первую среду он организовал чаепитие с котами. — Господа, у вас потрясающий вкус! — щебетал золотоволосый юноша, сидя на крыльце с блюдцем молока, в окружении пушистых гурманов. — Ваше превосходительство, не пододвинетесь чуть в сторону? Да-да, спасибо, обожаю деловых котов! Коты понимали Лёню лучше многих людей. А он, в свою очередь, пытался научить их вежливости: ставил их лапки на стол и представлял их друг другу. — Это Маша, она мечтает стать балериной. А вот её братец по имени Семён — молчаливый интеллектуал! Некстати проходящий мимо Гаврила Семёнович около минуты смотрел на сию картину в молчаливом шоке, а потом перекрестился и убежал. В пятницу Лёня устроил небольшой апокалипсис на кухне. — Чем ты занимаешься, сорвиголова?! — схватилась за сердце Авдотья. — Экспериментирую! Посмотрите, как красиво, — пояснил Лёня, попутно раскрашивая тесто вареньем. — Вы же не хотите, чтобы наши гости ели скучные булки? Поначалу кухарка пыталась его прогнать, но потом поняла, что проще приспособиться. В конце концов, булочки с разводами от земляники впрямь выглядели живописно. А в выходные выяснилось, что Лёня обожал дождь. — О, небесная благодать! — восхищался он, стоя под ливнем и раскинув руки, пока другие прислужники таращились на него из окон. — Леонид, тебе не холодно? — осмелилась спросить Ксюша. — Что ты! Разве возможно мёрзнуть, когда вокруг так красиво? И Лёня стоял дальше, позволял каплям скатываться по своему поцелованному солнышком лицу. — Если простынешь, мы тебя лечить не станем! — крикнула тогда Софья Алексеевна. Но на следующий день Лёня был таким же бодрым. Единственное, что огорчало юнца, — то, что Александр по-прежнему редко выходил из своего кабинета. — А ведь он интересный, — частенько вздыхал Мезенцев. И придумал план: в понедельник подошёл к двери кабинета барина и начал чтение вслух. — …и молодой рыцарь, смело разрубив узлы судьбы… Лёня читал громко, с выражением, будто выступал перед королевским двором. В кабинете долго сохранялась тишина. Но в какой-то момент Александр всё-таки открыл дверь: — Что это? — Книга! Весьма любопытная! — Продолжай. И Лёня продолжил. Это пока было не то, что он хотел: не близкое знакомство, не приятельство, но первый шаг. К Лёне привыкли. Как к солнцу, которое светило без спроса. Как к ветру, который всегда распахивал окна. Как к дикому васильку, проросшему среди роскошных роз — не запланированному, неуместному, но отчего-то самому живому. Как к солнечному зайчику на скатерти — вроде бы мешал, но рука не поднималась его согнать. *** Следующее столкновение Александра и Лёни случилось в библиотеке, куда последний пробрался втайне от Виктора Аркадьевича и Софьи Алексеевны. Младший Милорадов в это время как раз устроился в кресле, в дальнем углу дышащей запахом старых страниц комнаты, и читал редкую книгу, написанную выпуклыми буквами. Вскоре он поймал себя на мысли, что вокруг стало слишком живо, но списал это на разыгравшееся воображение и уже хотел перевернуть страницу, как вдруг наткнулся пальцами на что-то тёплое, не вписывающееся в рисунок букв. Рядом раздался смешок. Александр одёрнул руку. — Кто здесь? Ответом ему стал новый смешок, похожий на соловьиную трель. — Лёня? — нахмурился барин, едва его нос уловил запах садовой свежести, — это ты? — Нет! Может, это проделки духа библиотеки! — Ты смеёшься надо мной? На лице выглянувшего из-за кресле Лёни мелькнула тень беспокойства. Да, он хотел подшутить над Александром, поднять ему настроение, нарушить его чопорный покой, но не предполагал, что тот сочтёт это за издёвку. — Я не смеялся! Вернее, смеялся, но не над вами! — Лёня присел на корточки и посмотрел на Александра, как котёнок на льва. — Просто вы так уверенно читали, будто весь мир вам покорился. А я взял, и — бац! — подложил палец. Вот и всё! Александр отвернулся. Его лицо не выразило эмоций, но плечи опустились. — Смеяться — очень хорошо, — продолжил Мезенцев. — Даже над собой. Вы, наверное, забыли, как это делать? Хотя вряд ли. Вас ведь развеселила моя проделка с гусеницами. Хотите, я ещё нескольких спасу? — Не нужно. Просто впредь не подсовывай пальцы в мои книги. Милорадова в который раз поразили простота и смелость Лёни. Другие прислужники не решились бы на такую дерзость — они шарахались от своего молодого господина, как от ожившего голема, а когда он хмурился, падали ниц, лепеча бессвязные оправдания. Лёня же всё говорил от сердца, с улыбкой в голосе, и не ожидал от других жителей усадьбы ничего дурного. — В прежнем доме тебя, должно быть, очень любили? — спросил Александр. — Любили, — Лёня кивнул головой, рассыпав золотистые пряди по плечам. — Только там все спали на кроватях, а я — на коврике у двери. — На коврике?! — Ну да. Для меня не находилось места. — Но это — не про любовь. — Зато про честность. Было бы гораздо хуже, если бы мне разрешали спать на пуховой перине, а потом сто раз перестирывали её после моей «грязной рожи». В глубине сознания Александра что-то перевернулось, разрушилось и собралось заново. — Я знаю, на каком месте нахожусь, — добавил Лёня. — И привык к этому. Когда всё понятно, легче дышится. — Но здесь тебе дали право выбора. И где же ты предпочёл спать? — На подоконнике. — Боже милостивый! Почему? — Потому что с него удобно смотреть на звёзды. Знаете, какие они красивые? Я, бывает, сижу ночью, смотрю, и мне кажется, что они — не просто точки на небе, а окошки в другие миры. — Мезенцев прервался, но потом заговорил громче. — Я думаю, что звёзды похожи на золотые бусы, раскиданные по дну бархатной шкатулки. И если потрясти эту шкатулку, они зазвенят. — Вряд ли, — усмехнулся Александр. — А иногда мне кажется, что это — глазки богов, которые наблюдают за нами, чтобы убедиться, что мы не делаем чего-то глупого. А вдруг одна из звёзд — моя? Та, которая следует за мной всюду, куда бы я ни пошёл? Может, она и на подоконник ко мне заглядывает? Милорадову вдруг стало очень грустно. — Я почти забыл о существовании звёзд. — Хотите, я подробнее расскажу вам о них? Опишу, как они выглядят, и каковы они на вкус? — На вкус? — Да! Я думаю, как ледяная мята. Или как ягоды, собранные с куста на рассвете. Александр долго молчал, словно прислушиваясь не к самим словам, а к их отблеску, к тому, как мягко и тепло они ложились на его душу. — Почитай мне, — попросил он. Лёня недоверчиво взглянул на книгу, лежащую на коленях барина — бумага в ней была странной, плотной, изрезанной объёмными буковками. — У вас, наверное, от такой книги на пальцах мозоли? — Нет. Я научился читать без вреда для кожи. Но иногда слова, которые я нахожу, оставляют другие шрамы. Лёня выпрямился, подошёл к одной из многочисленных полок и наугад взял издание с потрёпанным корешком — это оказался сборник былин. Мудрые, древние слова запели над страницей, но Лёня не был бы Лёней, если бы не начал запинаться: — Иже во граде… а-аз есмь, и ходи-ил он по… по… помосту… Это что? Это как мост, только по-полу? — Вроде того, — подсказал Александр. — Настил. — А из лесу выехал богатырь, в доспехах золо… Золо…тканных? Это как? Это когда у него доспехи, а сверху ткань? Как у подарка — обёртка? — Не совсем. Это когда сама ткань сшита из золотых нитей. — Вот бы мне такую! Я бы соорудил из неё шапку! И вышел бы на улицу, сияя, как солнышко! Меня бы все испугались, а я бы сказал: «Не бойтесь, люди добрые! Я просто Лёня, я гуляю!» Чтец снова уткнулся в книгу, то спотыкаясь, то исправляясь. Но с каждой страницей его голос становился тише, а слова тянулись медленнее. — И встал богатырь на закат… Поглядел на поле… Через пять минут Александр понял, что Лёня уснул — так же открыто и доверчиво, как котёнок, знающий, что его не обидят. Милорадов наклонился и стянул со своего компаньона книгу. Но будить его не стал — пусть мальчишка спит и видит свои звёзды. Ответом заботливому дворянину стал смешной храпок. *** Утро выдалось розовым и терпким, как молодое яблоко. Лёня, как обычно, влетел на кухню без приглашения, успел наступить на кошачий хвост (Машин), съесть два засахаренных финика и оставить на скатерти след от варенья, прежде чем Гаврила Семёнович вручил ему короткую записку: «Прошу зайти ко мне. А.М.» — Ого! — присвистнул Лёня, — с инициалами! Как в романах! И помчался по коридору, выбивая пыль из ковров. В кабинете пахло чернилами, воском и той особой тишиной, что возникала лишь там, где много думали и почти не говорили. Александр сидел в кресле, по-военному прямой, в светлом жилете поверх рубашки, а на его коленях лежала уже знакомая Лёне книга. — Доброе утро, — поздоровался барин. — Утречко! — с удовольствием ответил Лёня. — Вызывали? — Я слышал, что в прежнем доме ты работал в библиотеке. Это правда? — Если считать работой катание по полу на тряпке и чтение вслух капризным тёткам, то да. — В таком случае… — Милорадов приподнял книгу и протянул её прислужнику, — надеюсь, ты не сочтёшь меня наглым, если я прикажу… вернее, попрошу тебя ознакомиться с шрифтом для слепых. А в дальнейшем — помогать мне с письмами. — С письмами — пожалуйста. Я могу ещё рисовать на них человечков. Но зачем мне изучать этот… как его… странный шрифт? — Этот шрифт — мой язык. Если ты его поймёшь, сможешь говорить со мной без свидетелей. Это значит, что я буду слышать только тебя. Что смогу тебе доверять. — Вас обманывали? — Да, случалось. Некоторые думали, что если я не увижу, то и не пойму предательства. Александр раскрыл книгу. — Здесь — «Ё». Чувствуешь? Две точки. — Ой, да! Они щекочут. — А это — «Б». — О, она похожа на крошечную лестницу! — Ты странный, Лёня. — А вы — красивый. Внутри. Но снаружи, если честно, тоже. Уже через неделю Лёня бегло помогал Александру с письмами, и молодой барин понял, что Мезенцев — очень даже неглупый мальчишка, хоть и далёкий от всего, что связано с манерами и правилами приличия, как северный полюс — от южного. Он не умел кланяться, не знал, какой чай «утренний», а какой «для гостей», и мог с одинаковым энтузиазмом цитировать Пушкина и ругаться на табуретку. В один из хрупких вторников Александр дал своему подопечному новую задачу: — Сегодня ты поможешь мне составить приглашение на ужин. — Кому? — оживился Лёня. — Кошке Маше? — Нет. Господам из высшего света. Золотарёвым. — Тем, которые приходили сюда намедни? И ещё хвастались, что их дед дружил с самим Гоголем? — Да. Лёня уселся за письменный стол с видом воина, готовящегося к битве. Взъерошил волосы, обмакнул перо в чернила и начал писать, бормоча себе под нос: — Так, «ув. господа Золотарёвы…». — «Ув»?! — вскинулся Милорадов. — Лёня, ты приглашаешь людей в гости, а не на опознание трупа! — Хорошо, исправлю. Слушайте дальше: «Семья Милорадовых будет рада видеть вас у себя на…». На ужине — слишком просто, не так ли, Александр? «На празднике света и дружбы»! Вот! «Просим вас прибыть к трём часам дня, в чистых носках, и с хорошим настроением». — Что? В каких ещё носках? — Разве вы не услышали? В чистых! Дальше: «Будут сладости, чай и, возможно, танцы (если Софья Алексеевна не начнёт ругаться раньше времени).» Александр закрыл лицо ладонями, но по дрожащим плечам стало понятно: он смеялся. — И, наконец, заключительная часть! — торжественно объявил Лёня. — «Хотя, если вы не придёте, ничего страшного, таких скучных гостей нам и даром не надо!» Тут уж Александр не выдержал и засмеялся вслух. — Лёня, ты невозможен! — Почему? Вы же видели этих Золотарёвых! Ой, вернее, слышали! Глава семьи постоянно спит, его сын — жуёт, а супруга — жалуется на ревматизм! Это не визитёры, а трагедия в трёх лицах! Но вы смейтесь чаще, барин. А то дом слишком серь… Мезенцев не договорил. Стул жалобно скрипнул, качнулся, и — бах! — опрокинулся вместе со своим всадником. — Лёня! — испугался Александр. — Жив! — донеслось снизу. — Только, кажется, мой мозг уехал в соседнюю губернию… — Но приглашение мы перепишем заново. В день визита Золотарёвых небо хмурилось, как недовольная гувернантка. Дождь шёл с самого утра, и даже кошка Маша предпочла свернуться клубком в кресле, а не ходить по дому с важным видом. Александр, не любивший светских приёмов по причине того, что на них его либо слишком сильно хвалили, либо слишком сильно жалели, ушёл заниматься фехтованием. Нащупал эфес, провёл пальцем по узору и встал в стойку. Сначала — неловко, будто проверив, помнило ли тело. Потом увереннее. Он слушал воздух. Чувствовал, как лезвие разрезало пространство — шшш! — и возвращалось назад. Лёня, впервые это увидев, спросил: — Зачем вам такое увлечение? — Затем, чтобы не потерять ощущение границы между страхом и храбростью, — ответил тогда Милорадов. — И напомнить себе, что я живу, а не существую. Теперь, стоя в пустом зале, он действительно жил: слышал свои шаги, дыхание и удары шпаги о шпагу — вторую он закрепил на стуле. Он парировал тьму. И выигрывал. А в столовой между тем разыгрывалась маленькая драма. Наполненные морсом графины переливались рубиновым блеском, на фарфоровых блюдах дымились пирожки, рядом стояли тарелки с осетриной, холодным ростбифом и ломтиками лимона. В центре красовалась миска с оливками и маринованными грибами, а слева — высокий самовар. Софья Алексеевна зорко следила, чтобы никто не дотронулся до основных блюд раньше времени, Виктор Аркадьевич то и дело подливал себе сливочного соуса, госпожа Золотарёва, широкая и влажная, как тесто, помешивала суп и вздыхала после каждого глотка, её супруг рассказывал что-то о новой театральной премьере, а их сын демонстрировал чудеса скуки, перекатывая оливку на ладони. — Ах, друзья, — наконец-то вздохнула госпожа Золотарёва, устав делать вид, что театр интересует её больше, чем чужая жизнь, — а как поживает ваш единственный наследник? Всё ли с ним хорошо? — Да, — ответил хозяин дома. — Наш Саша прямо преобразился! — После того как у нас поселился один юноша, — добавила Софья Алексеевна, — слуга, да не совсем: он как лучик солнца, ворвавшийся в сумрак. Саша теперь смеётся! — Смеётся? — переспросил господин Золотарёв. — Мы и сами поражены, — подтвердил Виктор Аркадьевич. — Лёня этот — что скрывать, редкостный дурачок… — Витя! — шикнула Софья Алексеевна. — Но Саше, видимо, это и было нужно. — Что же за юноша такой? — заинтересовалась госпожа Золотарёва. — Сирота, оставшийся беспризорным после отмены крепостного права. Мы приютили его по доброте душевной. Ох, а вот и он! Лёня, подойди, поздоровайся с гостями. Мезенцев вошёл тихо, но всё равно умудрился споткнуться о порог. — Простите! — пискнул он. — Я, э-э… просто… Сегодняшняя погода не подходила для работы в саду, Филимон спал, а его «помощник» изнывал от скуки. Без Александра для Лёни во всей усадьбе погас свет. Он скучал. До тошноты, до боли под рёбрами, до желания броситься к двери зала и сорвать тренировку. Лёня пытался себя занять: почистил перо, накормил котов, уронил ведро. Но его мысли всё равно возвращались к младшему Милорадову. — Ах, вот он какой, ваш Лёня, — протянула госпожа Золотарёва, рассматривая юношу, как диковинного зверька из стационарного зоопарка. — Симпатичный, хоть и лохматый. А вот мы строго-настрого запретили нашему Андрюше иметь близкие отношения с прислугой. — Да, — согласился господин Золотарёв. — Проявление к прислуге вежливости и благодарности за работу — это одно, но дружба — совсем другое. Друзей нужно выбирать по себе. Это заложено обществом и многовековыми традициями. — Наш Андрюша общается только с правильными ребятами. Вот ел бы ещё поменьше. — В этом году мы планируем найти ему невесту. Пригожую и ни на кого не похожую. А вашего умника-то когда женим? Софья Алексеевна и Виктор Аркадьевич обменялись растерянными взглядами. Лёня принялся мять подол рубашки вспотевшими ладонями. — Мы уже думали об этом, — призналась хозяйка дома. — Но пока не складывается. — К Артамоновым недавно приехала племянница, — с удовольствием поведала госпожа Золотарёва. — Что за прелесть! Начитанная, благородная, симпатичная… Внутри Лёни всё стало чёрным и вязким, как смола. Он не мог понять, что с ним произошло за эти считанные секунды, отчего его щёки побледнели, а пальцы — задрожали, и отчего его так встревожил разговор господ о будущей женитьбе Александра. Лёня не мог представить, что там за племянница у Артамоновых, не мог предположить, какие у неё намерения и характер, посему всё это звучало для него так, словно в их едва-едва выстроенную идиллию с Милорадовым вскоре ворвётся совершенно посторонняя женщина. И, конечно, Александр, став семейным человеком, перестанет уделять внимание прислужнику. Лёня сделал шаг назад и локтем задел блюдо с рябчиками. Раздался грохот, и на пол обрушился дождь из фарфора, мяса и соуса. — Господи! — вскрикнула Софья Алексеевна. — О, милостивые небеса! — всплеснула руками госпожа Золотарёва. — Вон отсюда! — рявкнул Виктор Аркадьевич. Лёня побежал к двери, но свернул не в свою каморку, а в гостиную. Там стоял огромный камин. Мезенцев опустился на колени, провёл ладонью по кирпичам и вдруг понял, что больше не может ни думать, ни чувствовать. Он просто залез. Внутрь. Как в нору. Сажа быстро облепила его рубашку, волосы и лицо. Он трижды чихнул, но не вышел. Так и сидел, обняв колени. Откуда-то сверху доносился гул голосов, ложки звенели о фарфор, жизнь шла дальше — и без него. — Ну и ладно, — прошептал мальчишка. — Мне и тут тепло. Но было не тепло. Было тесно и странно пусто — как будто весь его маленький мир, в котором он едва успел стать нужным, разбился, как-то злополучное блюдо. *** Первым, кто обнаружил Лёню в камине, оказался не Александр, а Филимон. Старик вошёл в гостиную, напевая что-то про кочергу и свою нелёгкую долю, и сразу почуял неладное. — Неужто мыши? — буркнул он, услышав шуршание. — Или домовой? — Нет, — прилетело ему в ответ. — Это я. — Кто такой «я»? — Лёня. — Ты где? — В камине. У Филимона перехватило дыхание. — Ты чего, белены объелся?! А ну вылезай, пока я туда дрова на растопку не закинул! Мезенцев в очередной раз чихнул и вылез: весь в саже, с липнущими к лбу прядями и круглыми и блестящими, как две пуговицы от старого мундира, глазёнками. — Мама дорогая! — ахнул садовник. — И на кого ты похож?! Вот бесёнок! Барыня увидит — перекрестится! Лёня ничего не ответил. Только заплакал. И на его прехорошеньком личике появились две серые полоски, словно дождь прошёл по угольной пыли. — Ну чего ты сразу? — смягчился Филимон. — Давай-ка, иди умойся, и впредь не делай таких глупостей. Но Мезенцев уже убежал прочь. Его комнатка находилась между кладовой и лестницей, и была совсем крошечной, но уютной. На стенах там красовались пятна известки, в углу — маленькое окошко, а под ним — столик, на котором стояли свеча, чернильница и глиняная чашка. Кровать — узкая, застеленная пёстрым одеялом, в ногах — скомканный свитер, исполняющий роль подушки. А над кроватью Лёня повесил несколько рисунков: кота, дерево, и неуклюжее лицо с улыбкой — похоже на Александра, хоть и не нарочно. Здесь пахло пылью, мылом и немножко грустью. Лёня сел на пол и уткнулся лбом в колени. Ему всё ещё хотелось исчезнуть — раствориться, как дым из того самого камина, из которого его вытянул Филимон. К ночи дверь скрипнула. Лёня вздрогнул и поднял голову. В проёме стоял Александр. В тёмном сюртуке, в рубашке, с чуть растрёпанными волосами. В руках он держал зажженную свечу. — Я не послал записку, — сказал барин, — сам пришёл. Мезенцев вскочил с кровати, запутавшись в одеяле. — Божечки! Александр Милорадов в моей комнатке! Как солнце, забредшее в чулан! Визитёр поставил свечу на стол и прислушался к звукам вокруг — писку мышей за стеной, стуку ветки дерева по обратной стороне оконного стекла и, конечно, к дыханию Лёни. — Филимон рассказал мне, что ты сегодня залез в камин. Это правда? — Да. Но я не хотел ничего плохого. Мне просто нужно было спрятаться. — От кого? — От всех. Даже от вас. Александр присел на краешек кровати, будто боялся смять собой этот бережно собранный мир. Свеча потрескивала, отбрасывая тени на стены: кота с рисунка шевельнуло, а у дерева прибавилось веток. — О чём беседовали Золотарёвы? — поинтересовался поздний гость. Лёня сжал кулаки, вонзив ногти в ладони. — Да так, ни о чём… Ну, разве что упомянули, что запретили своему сыну дружить с прислугой. Потому что друзей нужно выбирать по себе. Мне стало так… странно. И страшно. Словно я — ошибка. И всё, что между нами с вами… Что этого не должно быть. Александр повёл плечом — он ожидал чего-то подобного. — В каждой семье имеются свои правила. Кто-то вешает в доме портреты предков, кто-то — иконы, а кто-то — список, с кем желательно общаться, а с кем — ни в коем случае. — И вы согласны с этим? — Нет. Я считаю, что дружить можно с кем угодно, если это приносит радость. Друг — не жена. Зачем требовать от него родословной, связей, красоты и денег? Главное — чистое сердце. Но я не осуждаю тех, кто считает иначе. — А жена, значит, должна быть ровней? — Да. Представь себе простолюдинку рядом с дворянином на приёме у губернатора: говорящую глупости, путающую фамилии гостей и наливающую шампанское не в те бокалы. Это был бы позор! — Александр выдержал паузу, а потом вдруг рассмеялся — звонко, искренне, с неожиданной хрипотцой. — Ладно, шучу. На самом деле, я всегда мечтал о «неправильной» жене. Не о той, которая будет вставать на рассвете, чтобы к пробуждению остальных жителей усадьбы быть во всей красе, отгонять от меня мух, и отвечать «слушаюсь» после каждой моей просьбы. А которая не будет бояться спорить со мной, валяться в постели до полудня, а может, даже заниматься со мной любовью на столе. Лёня покраснел от шеи до ушей. — Какой вы бесстыдник, Александр! Но живой. Это так здорово! А в нашу первую встречу вы показались мне каменным монументом. Александр снова усмехнулся, но в его лице появилось что-то тоскливое; впрочем, Лёня не увидел этого из-за царящего в комнате полумрака. — Мне приходится придерживаться такого образа. Во-первых, чтобы соответствовать уровню своей семьи, а во-вторых, чтобы меня никто не жалел. Я этого не выношу. Любые упоминания о моём недуге лезут под мою кожу, как занозы. Эта слащавая скорбь! Словно я — поломанная вещь, которую жалко выбросить. — Я вас не жалею, — честно отозвался Лёня. — Я знаю. И поэтому рядом с тобой чувствую себя не инвалидом, а просто… мужчиной. С характером, желаниями и шутками. Пусть даже неприличными. Лёня поднял на своего собеседника глаза, полные чего-то очень личного. Нет, ни любви или страсти — для них было слишком рано. Но какой-то первобытной, солнечной привязанности, будто в нём просыпался цветок, до сих пор покоящийся под толщей земли. — Поэтому я пришёл к тебе сам, — добавил Милорадов. — Я рад, что вы пришли. Александр помолчал. А потом предложил, как снег на голову: — Помоги мне снять сюртук. Лёня аж подскочил. — Простите? Разве этим не должен заниматься ваш камердинер? — Камердинера у меня больше нет. Он женился и уехал в Тамбов. А нового я пока не нанял. Да и не хочу — чужие руки меня раздражают. Милорадов поднялся, держась за спинку кровати, и протянул Лёне ладонь, без слов сказав: «начинай уже, я не хочу возиться самостоятельно». Лёня коснулся лацкана чужой одежды. Материя поддалась с ленцой, как будто не желала расставаться с телом хозяина. Милорадов приподнял плечи, чтобы помочь, и Лёня сдвинул сюртук, обнажив рубашку: тонкую, почти прозрачную, под которой угадывались изгибы ключиц. Мезенцев осознал: если снять и эту часть гардероба, останется голый торс. А это — уже почти преступление. Почти исповедь. Почти сон. Но тут Александр сам сказал: — Достаточно. Бросил спасательный круг. Или, наоборот, отнял. — У моих прежних господ была дочь, — вспомнил Лёня, желая хоть как-то побороть разлившееся в воздухе напряжение. — Софья Павловна. Однажды я увидел, как камердинерша помогала ей снимать корсет. Это был ужас! Так сложно! — Камеристка, — поправил Милорадов. — Ты поглядывал? — Ни в коем случае! Просто дверь в гардеробную была приоткрыта, а я шёл мимо со стопкой книг. Не нарочно. Клянусь. А потом бежал оттуда так быстро, что врезался носом в дверной косяк. Даже синяк остался — в форме гусиной лапки! — Лёня? — голос Александра стал серьёзным. — А как так получилось, что ты, вроде бы уже вольный, всё равно остался одиноким? — Я и раньше был одиноким, — признался Лёня. Но без грусти. Как факт. — Родителей не помню вовсе. Меня нашли у монастырских ворот, в корзинке, как в сказке. И приютила меня одна служанка, Дуня. Она растила меня как могла: шила, варила каши, водила в церковь, гладила по голове. Я звал её мамой, хотя она так не просила. А потом она умерла. От чахотки, кажется. Мне тогда было лет девять. Я остался при доме, пока он не перешёл другим хозяевам. Каждый раз меня кто-то «наследовал», как старую сковородку. Один раз даже хотели отправить в приют, но кухарка заступилась. — И ты всё это время работал? — Да. А что ещё было делать? Сначала просто помогал господам, потом нянчил детей, потом расставлял книги в библиотеке… — Тогда откуда у тебя фамилия? — Наверное, дали по образцу: выбрали из простых, но звучных окончаний — «ев», «ин», «ов», «цен» — одно, и среди Головиных, Кузнецовых, Савиценых появился Мезенцев. — Жаль, что я не знал тебя раньше. Я бы… Нет, я не могу точно сказать, что сделал бы. Но точно бы не передавал тебя из рук в руки. Лёня не ожидал этих слов. И не знал, что ответить. Поэтому просто сидел рядом с Александром. Долго. Тихо. Словно этот вечер был письмом, которое не обязательно подписывать. *** В течение следующего месяца Лёня стал кем-то вроде неофициальной правой руки и глаз Александра. Он всегда был рядом, исполнял все просьбы барина, подавал ему нужные книги, помогал ему с письмами и даже с фехтованием. И всё это — само собой, без требований и напоминаний, просто из тяги быть полезным. В доме говорили: — Господин стал другим рядом с этим мальцом. — Живой человек потянулся к живому. — Это редкий случай. Обычно дворяне не заводят дружбу с прислужниками. — Это настоящее чудо. Лёня и сам всё знал. Да, чудо. Но очень тихое. Такое, что не ослепляло вспышками, а теплилось внутри, как свеча в банке из-под варенья. Между юношами не происходило ничего особенного, но иногда, когда Александр диктовал письма, перебирал свои украшения или пил чай, Лёня смотрел (вернее, даже пялился) на него, думая: — «Какой красивый и сильный молодой человек! Его бы в музей, за стеклянную витрину, с табличкой: «Так выглядит шедевр, трогать руками запрещено». Наверное, нужно поаплодировать Виктору Аркадьевичу и Софье Алексеевне за то, что они сделали такое сокровище». Но, немного погодя, объяснял это собственной дуростью и путаницей в голове. После смерти Дуни у него, Лёни, не осталось по-настоящему близких людей. Он долгое время был одинок, а тут вдруг появился молодой барин, отнесшийся к нему с дружелюбием и уважением, вот он и «поплыл» — принял благодарность чёрт знает за что. Кроме того, Лёне нравились девушки. Он верил в это, как в то, что соль всегда солёная, а сахар — сладкий, а в прежнем доме даже ухаживал за прачкой Оленькой — дарил ей груши и яблоки, не позволял ей таскать тяжелые корзины с бельем, и улыбался, слыша её неловкое «Лёня, ты настоящий принц». Их история закончилась, толком не начавшись, и сейчас, после перевода в новый дом, Мезенцев недоумевал: Почему он не тосковал? Почему не вспоминал Олю и не пытался связаться с ней? Может, потому что милая прачка всё-таки не была его женщиной? А та, что станет его, что выйдет за него замуж и родит ему детей, ещё не появилась на горизонте? Зато Александр — появился. Часто стоял у окна в своей светлой рубашке, постукивал тростью по паркету, «смотрел» вдаль и ничего, чёрт возьми, там не видел, но заставлял Лёню испытывать щемящую нежность — что-то невесомое, не поддающееся литературным приемам, неизведанное; что-то похожее на ощущение котёнка, осторожного льнущего к тёплому животу матери — кошки. Правда, прислужник тут же начинал сердиться на себя: — «Да ну его! Что мне, больше думать не о ком и не о чем? Мне бы хлеба и сна — вот мои удовольствия. А остальное — блажь. Надо почаще оказываться рядом с Филимоном, побольше работать на земле. Надо, чтобы голова и руки постоянно были заняты». Но когда Александр говорил: «Лёня, останься, почитай вслух» — оставался. И думал, что самая страшная зависимость — не та, что от вина или денег, а та, что от чужого голоса, от того, как он произносит твоё имя, будто держит его на ладони. Мезенцев выяснил, что у Александра имелись и пороки: во-первых, барин курил папиросы с запахом и привкусом гвоздики, а во-вторых, пил абсент. Первый раз Лёня застал его за этим делом совершенно случайно: Милорадов сидел у окна, а на столе виднелось зелёное стекло бутылки и ложечка с куском сахара. Тогда Лёня застыл у двери, не решаясь войти, и подумал: — «Так вот оно, лицо одиночества… Тихое, усталое, в дыму». Но быстро нашёл этому объяснение: Александру больше было нечем заняться. Фехтование, библиотека и прогулки по саду могли увлечь его на полдня, но не на целую неделю. Хранящиеся в усадьбе труды великих умов были им давно изучены, некоторые — даже отредактированы, а доступа к новым он не имел. И самое печальное, по мнению Лёни, заключалось в том, что старшие Милорадовы не видели в этом беды. Они и сами ничем не занимались. По утрам — пили чай, потом — беседовали о погоде, мистике и религии, и ждали полдника, после — осведомлялись у прислуги насчёт обеда и листали газеты, а уже после обеда — клевали носами и думали только об ужине, и о том, как повалиться спать. Неудивительно, что от такой жизни Виктор Аркадьевич толстел, Софья Алексеевна — глупела, а их сын — чах. Лёня, наблюдая за этим, чувствовал почти злость: не на господ, а на привычную для оных атмосферу праздного богатства. Он, работающий с юных лет, не понимал, как можно не иметь деятельности, чем и зачем в таком случае жить, но понимал кое-что другое: если хозяева дома ничего не делали, значит, дом полностью держался на чужом труде. Значит, они сжирали чужие жизни. Разве это порядочно? Не грязно? — «Если бы у меня имелось столько денег и свободного времени, я бы помог всем бездомным, больным и бедным», — иногда мечтал Мезенцев. — «А потом отправился бы в кругосветное путешествие. Или занялся бы изучением чего-то важного и таинственного: например, звёздного неба или океана. Разве это не прекрасно — понять хотя бы кусочек нашего огромного мира и рассказать о нём всем-всем-всем? Разве каждый день листать газеты и растить жир на боках — интереснее?» В один из воскресных дней Лёня предложил своему новому другу: — Саша, а может, пойдёте со мной рыхлить грядки? Или поливать кустарники? В саду и в огороде всегда дело найдётся — оглянуться не успеете, как полдня пройдет. И спать потом будете лучше: от труда и свежего воздуха. А то я уже несколько раз видел, как вы ночью стояли на кухне и курили в окно. Александр мягко рассмеялся: — Лёня, я ведь всего этого не умею. Ни копать, ни рыхлить, ни… как вы это называете? Окучивать, вот. — Разве это проблема? Мы все когда-то и разговаривать не умели, но научились. Если вы даже фехтование освоили, то уж с огородом, наипаче, не будет проблем! Знаете, как это интересно? Не нужно ничего ждать — всё сразу заметно. Каждая травинка, за которой ты ухаживаешь, отвечает тебе ростом. И такая гордость приходит: это я сделал, я молодец, я не зря живу. Смех Милорадова пошёл на убыль. Он понял, зачем Лёня начал этот разговор. — Ты сейчас похож на одного моего старого приятеля. Тот, помню, говорил: «Знаешь, Саша, отчего ты всё маешься? Оттого, что вселенная не терпит пустоты. Если ты живёшь, не принося пользы обществу, то, с точки зрения эволюции, ты не нужен. И откуда же тут взяться счастью? На чём ему строиться?». Но я считаю, что это — очень жестоко. Современный мир устроен так, что просто быть — уже очень много. Да, кому-то нужны цели и смыслы, а кому-то — достаточно наблюдать за происходящим вокруг и находить интересные вещи, пока не придёт конец. Разговор юношей только начал обретать крылья, когда двери тихо скрипнули, и на пороге вырос Виктор Аркадьевич — в халате, с уложенными воском волосами, и с выражением лица, от которого всякий свежий виноград превратился бы в изюм. — Я краем уха услышал, о чём вы тут болтаете, — сказал он; то ли холодно, то ли просто спокойно. — На правах главы семьи позволю себе вмешаться. Лёня покраснел до корней волос. Это было его особенностью — невежественность, бунтарство и, что таить греха, придурковатость, смешанные со стеснительностью. Он часто «отчебучивал» что-нибудь этакое, но после — полыхал щеками, ломал руки и смотрел исподлобья, как тургеневская барышня. И чем глубже становилась его дружба с Александром, тем чаще проявлялось всё вышеописанное. — Ты, Лёня, — продолжил старший Милорадов, — Сашу на глупости не подстрекай. Сегодня ты предложил ему рыхлить грядки, а завтра что? На конюшню его отправишь? Или в холопскую баню, с вениками? И это — в его-то звании! Слишком большую волю ты тут взял, молодой человек. Ты можешь пользоваться дружелюбием и снисхождением нашей семьи, пока мы позволяем тебе это, но не забывай о своём месте. А ты, Саша, — оратор в упор взглянул на своего единственного наследника, — не слушай всех подряд. Жениться тебе нужно, вот что. Тогда не останется время на размышления о жизни и на болтовню со старыми и новыми друзьями, которые сами ничего не знают, но пытаются тебя поучать. — Я не буду это обсуждать, отец, — моментально отреагировал Александр. — Тем более, при других людях. И тем более, когда я не готов. — Так ты и неделю назад не был готов, и месяц назад. А когда будешь-то? Время не стоит на месте. Все твои ровесники уже обзавелись семьями и статусами. А мы с матерью всё ждём, когда ты сподобишься. Сначала отмалчивались, затем — отшучивались, но сейчас… Мы уже не можем нормально принимать гостей, общаться с родственниками и приятелями. У нас заканчиваются ответы на их вопросы, а они начинают думать, что с тобой что-то не так. — Удивительно. А кто-то ещё думает, что со мной всё так? — Я имею в виду не твою слепоту, Саша. А вот это твоё… непонятное одиночество. Ты же знаком с многовековыми устоями. В среде дворян состоявшимися считаются только семейные мужчины. Когда Александр вновь открыл рот, чтобы ответить отцу, случилось непоправимое: Лёня задел локтем вазу с фиалками. Та перевернулась, прокатилась по краю столика, издала возглас стеклянной паники, и разбилась, усеяв пол лепестками и забрызгав водой. Виктор Аркадьевич спрятал лицо в ладонях: — Катастрофа! Вторая важная беседа, Лёня! И второе твоё вмешательство! Это уже не совпадение. Это — закономерность. Позже, находясь наедине с любимой и любящей женой, хозяин дома продолжал изливать душу: — Софья, Лёня снова помешал моему разговору и моим планам. Я начинаю думать, что он делает это нарочно, чтобы привлечь к себе внимание и что-то нам доказать. То он падает, то кричит, то прячется, то разбивает всё подряд — сплошные происшествия. Софья Алексеевна поджала тронутые розовой помадой губы: — Мы с самого начала видели, что он странный. Но, конечно, не догадывались, что настолько. Он, не побоюсь так выразиться, подрывает устои нашего дома. У нас, как и у любых других аристократов, есть жёсткие правила и требования, а он не обращает на них внимания. Но, с другой стороны, Витя, вдруг он изменится? Повзрослеет? Я думаю, что прежние хозяева ему просто-напросто ничего не объяснили, не научили себя вести… — Такого не может быть! — перебил супругу Виктор Аркадьевич. — Прислуга — особенно та, что умеет читать и писать, и работает в библиотеке, а не на конюшне или заднем дворе — это почти лицо дома. Всё Лёне объясняли. Но он это либо не понял, либо намеренно проигнорировал. Вот его и отправили куда подальше. С глаз долой — из сердца вон. От хорошего прислужника толковые хозяева никогда не избавятся. Добросовестные и тихие работники сейчас — на вес золота. А это чудо в перьях теперь разгуливает по нашему дому, как по собственному, предлагает моему сыну копать грядки и роняет вазы во время наших семейных бесед. — Что ты хочешь предложить? — осторожно спросила Софья Алексеевна. Ответа она не услышала. *** После первого выговора от хозяина имения Лёня утих. Он всё меньше болтал и бегал, и всё чаще уходил в сад, где подолгу сидел на старой скамейке, в зарослях сирени, и гладил гусениц и жучков, будто прося у них прощения за всё зло мира, за всю человеческую глупость. Иногда он шептал им: — Вот ты, например, гусеница… Ты ведь никому не мешаешь, правда? Живёшь, кушаешь листочки, делаешь своё дело. А я — всем мешаю. Даже тем, к кому отношусь с добром. Ночевал он теперь в амбаре, а в усадьбу заходил только за тем, чтобы взять грабли и лопату, заменить свечу или подать письмо. Мезенцев боялся, что его выгонят. Не со скандалом, не с трагедией, может, вообще, не вслух. А как-то… аккуратно. Переведут в другое имение на рассвете, когда чернильная синева неба едва-едва начнёт уступать место жемчужно-розовой красоте, чтобы потом расцвести бирюзой морской лагуны, или вышлют в деревню — подальше от сада, библиотеки и… Александра. А этого Лёня допустить не мог. Ибо всё, что было светлым за минувший месяц, было связано с ним. С Милорадовым. Александр же принял произошедшие с Лёней изменения на свой счёт. — «Он во мне разочаровался», — подумал барин. — «И немудрено. Зачем ему, деятельному, подвижному и жизнелюбивому, общение с человеком, который только и делает, что пьет абсент и уходит в себя с пугающей лёгкостью? Зачем ему слепой мальчик в теле мужчины?» Филимон иногда успокаивал своего помощника: — Лёня, что с тобой? Выглядишь так, словно тебе хвост прищемили. — Ничего мне не прищемляли, — отзывался Лёня. — Просто мне здесь плохо. А не здесь станет ещё хуже. Бедный юнец почти не спал ночами, вспоминая моменты, когда он слишком громко смеялся или слишком нагло смотрел. А Александр, в свою очередь, ворочался в кровати, сжимая в ладони когда-то поданное Лёней перо. Теперь оно казалось барину окаменевшим. — Он ведет себя так, будто я заразный, — однажды пожаловался Александр матери: других свободных ушей он попросту не нашёл. — Если сталкивается со мной в коридоре, сразу убегает. Если заходит ко мне, оставляет письма или книги на столике и хлопает дверью. Мама, я почти уверен, что это вы с отцом так на него повлияли. Вы на него давили, а он ранимый… Софья Алексеевна провела ладонью по поверхности рояля, на котором давно никто не играл, и вздохнула: — Неласковый ты сын, Саша. По правилам дворянского дома, младшему Милорадову следовало бы принять замечание, а ещё лучше — поцеловать маменьке руку и попросить прощения за её испорченное настроение, но он огрызнулся: — Каков есть. Софье Алексеевне сделалось тошно. — Придержи язык. Ты перегорел, вот и всё. А Лёня это почувствовал. Молодым людям тяжело быть рядом с кем-то, кто тухнет. Через пару дней Александр сам пришёл к Лёне. Тот сидел в саду, на своей уже любимой скамейке, вытянув ноги и подперев голову рукой — измученный, но всё равно светлый, и рассматривал ползущую по стеблю травы божью коровку. — Лёня, — позвал Милорадов. На нём красовалась рубашка из тончайшего батиста, заправленная в панталоны из лёгкой саржи. Рукава были закатаны до локтей, ворот — распахнут. От жары ткань прилипла к коже, отчётливо вырисовывая силуэт тела. Молодой барин выглядел как греческий герой, сбежавший с фрески и решившийся пройтись среди утонувшей в пчёлах спиреи. Он не взял трость, поэтому двигался медленно, на слух, нырял в пространство с осторожностью раненого пловца. Лёня уже хотел отвернуться от нарушителя своего спокойствия, ибо почувствовал себя ребёнком, застигнутым за чем-то личным, но потом вспомнил: Александр его не видел. И это давало ему карт-бланш на дальнейшие действия, позволяло пялиться долго, глубоко и жадно. Пялиться на вьющиеся у чужих висков волосы, на вспотевшую шею, на тонкие пальцы, на бедра под тканью, что прилипала к ним, как облако к вершине горы. — Почему ты меня избегаешь? — напрямую поинтересовался Милорадов. — Я стараюсь не мешать, — оправдался Лёня. — Глупости. Разве я хоть раз давал тебе повод думать, что ты мне мешаешь? Что я не хочу общения? Ты меня боишься, что ли? — Я себя боюсь. — Что ты имеешь в виду? — То, что я думаю о вас не так, как должен, — Мезенцев с замиранием сердца дотронулся до воротника барской рубашки и убрал с неё соринку. — Кому должен? — Не знаю. Обществу, наверное. Не задавайте мне таких вопросов, пощадите. Вдалеке каркнула ворона. Ветер тронул цветы. — Ладно, бойся, — кивнул Александр. — Себя, меня, кого угодно. Однажды тебе это надоест. Невозможно всё время трястись. Просто… приходи. Иногда. Вечером, когда жара сползла с садовых дорожек, Александр сидел в гостиной. На низком столике остывал чай, а рядом лежала раскрытая книга. Вошли родители. Софья Алексеевна — в кружевном платье, пахнущем лавандой и мятой, Виктор Аркадьевич — в халате и бархатных туфлях, и тут же обменялись многозначительными взглядами. — Саша, — начала Софья. — Мы с отцом волнуемся. Ты здесь, но не с нами. — Да, — подтвердил Виктор Аркадьевич, щёлкнув ногтем по блюдцу. — Всё время в себе. — Разве это преступление? — ответил Александр, да так грубо, словно хотел сказать: отвяжитесь от меня, сделайте милость. — Не преступление, — сказала мать. — Но нам тревожно. Понимаешь? Когда человек молчит слишком долго, он либо болен, либо влюблён, либо что-то скрывает. — Ничего подобного. Я просто думаю. — Вот именно. Думаешь, а не живёшь. Всё в доме идёт своим чередом, слуги работают, сад цветёт, а ты сидишь, как монах. Когда-то Милорадовы вели вполне светскую жизнь. В их доме устраивались приёмы, на которых Софья Алексеевна блистала, слушала музыку и просьбы «рассказать об авторе чудесных роз на её платье», а Виктор Аркадьевич — спорил о политике и карточных долгах. Но всё изменилось, когда Александр лишился зрения. Сначала родители отдалились от общества из жалости к сыну — не желали объяснять гостям трагедию и терпеть взгляды, полные фальшивого участия. А потом, когда боль стала привычкой, они осознали, что в изоляции впервые почувствовали себя на свободе. Такой вот парадокс. Только здесь их наклонности и черты характера нашли простор. Виктор Аркадьевич из отца и мужа превратился в патриарха целого мира — маленького, но послушного. Софья Алексеевна обрела сцену, где могла бесконечно репетировать роль заботливой, жертвенной матери — без зрителей и аплодисментов, но и без ограничений и отпоров. Ночь выдалась душной. В амбаре было сыро и тесно. Лёня ворочался на тюфяке, зарывался в мешок с соломой, но всё было не то. Не так. Душа зудела, как после ожога. И даже когда бедолага задремал, в каждом кусочке его сна проявился один и тот же образ: Александр, сидящий в кресле, Александр, расправляющий плечи, Александр, говорящий: «Приходи. Иногда». — «Сейчас и приду», — в конце концов решил Лёня. Он вышел из амбра босиком и пробрался в дом. На кухне было темно, но юноша нашёл поднос, налил чай в любимую чашку барина — с розой и трещинкой у ободка, — насыпал сахар, положил ложечку, потом подумал и вытащил варенье. Малиновое. Символ лета, липких пальцев и поцелуев, которые ещё не случились. И понёс, как святыню. Комната Александра тоже утонула во тьме — лишь серебристый свет луны сочился сквозь неплотно занавешенное окно. Воздух был сладковат от васильков в вазе и парфюма, которую мебель уже давно запомнила и не хотела отпускать. — Александр? — шепнул Лёня, приоткрыв дверь. — М-м? — отозвался барин. — Что случилось? — Ничего. Я принёс чай, — Лёня поставил поднос на прикроватную тумбу, склонившись так низко, что прядь его волос задела плечо Милорадова. — Подумал, вдруг вам захочется чего-то… человеческого. Ну, в смысле, не что вы не человек! Просто, вы же один. Не смысле, что никто не рядом, а… — Лёня, я понял. Спасибо. — Ой, я не взял сливки! Чёрт меня побери! Мезенцев развернулся, намереваясь вихрем вылететь из комнаты, но забыл о подносе. Зацепился за ножку стула, споткнулся, задел тумбу — чашка качнулась, чай потёк по полу, а блюдце, крутанувшись, отлетело в сторону и ударилось о стену. — Ой, мамочка! — сокрушился Лёня. — Я сейчас всё уберу! Всё исправлю! — и начал вытирать чай своим рукавом, но быстро осознал, что рукав — белый, и испугался ещё сильнее. — Да уж… — развёл руками Александр. — Главное, что ты, Лёня, не разбил голову. Остальное — переживём. — Но сливки… — Да чёрт с ними, с этими сливками. *** Дождь шёл третий день. Амбар потёк по углам, расплакался, как вспомнившая молодость старушка. Лёня выстелил себе ложе из мешков и лапника, а сверху положил принесённую из дома подушку. При этом умудрился запутаться в пледе, соскользнуть с ящика, удариться лбом о грабли и пробормотать: — Ох, эстетика страданий! А потом долго лежал на спине и пытался разглядеть звёзды в щелях между досками. И именно в такие вечера к нему приходили с дарами. Не из любви или дружбы — это было уместно только по отношению к «своим» — тёплым, знакомым, понятным, а Лёня был чужим: для тех, кто трудился на заднем дворе, — слишком вежливым и чистеньким, а для тех, кто работал в доме, ежедневно соприкасаясь с барской одеждой и посудой, — напротив, слишком неаккуратным и беспардонным. А из жалости. С яблоками, книгами и фразами: «Держи, чудо в перьях, хоть чем-нибудь займёшься», «где только господа тебя нашли?» и «читай, раз для физической работы ты слаб, а для умственной — необразован». Лёня кивал, перебирал дары и морщил свой прелестный носик: — О, философия? Заберите обратно. Мой мозг споткнётся об первое же «онтологическое», как об кочку. Но если попадался роман… ах, если попадался роман! Про пирата, что страдал от любви к дочери губернатора! Про принцессу, что сбежала из дворца с картой местности в кармане отцовской куртки! Про странника, покорившего пустыню ради чьих-то зелёных глаз! Лёня вспыхивал. Румянцем. Светом. Воображением. Он читал, запинаясь, вслух, обхватив колени и покачиваясь, как будто текст — это колыбельная. Он знал, что это глупо. Знал, что с такими «литературными предпочтениями» его бы не пустили ни в один университет и ни в одну экспедицию, а значит, плакали его мечты об изучении океанов или космоса — у него бы не хватило на это мозгов, даже при больших деньгах. — Ну и ладно, — шептал Лёня. — Я и здесь… у принца с румяными щеками, и в саванне с львами, и на палубе, где ветер воет… — а затем — целовал уголок книги, как дамскую руку перед прощанием, и сокрушался: — Я совсем подвинулся рассудком. Но продолжал читать. Пока свеча не гасла. Пока дождь не утихал. Одна сцена в особенно потрёпанном романе — никому не известного, никем не цитируемого автора — раздавила Лёню своим трепетом: там жених поднял невесту на руки и кружил её среди вереска. — Ничего себе! — восхитился читатель. — Вот бы меня так… ну, не как невесту! А просто… по-доброму. Чтобы кружили… и вереск вокруг… Он даже покачнулся, желая попробовать на себе это ощущение, но тут дверь амбара открылась. — Лёня? — прозвучал хорошо знакомый прислужнику голос. — Ты здесь? — Да. А что? Александр шагнул внутрь, вытянув руки. — Пойдём в дом. — Нет, спасибо. Мне тут нормально. Даже очень… — Лёня указал куда-то в темноту, где сидел большой паук, и добавил: — Компания приятная. — Ночами прохладно. Ты здесь не останешься. — Я не хочу причинять неудобства. — Леонид, это приказ, — отрезал Милорадов, переступив через мешки. — Не мучай себя и не давай повода для волнений в усадьбе. Что скажут люди, если узнают, что помощник нашего садовника ночует в амбаре? От последней господской фразы Лёне стало дурно. Он хотел услышать «ты простудишься» или «я переживаю», а услышал страх перед шепотками. — Я понял. Пойдёмте. Оба юноши выскользнули из амбра и зашагали рядом. Но тут Мезенцев вскинул ладонь, чуть не ударив своего сопровождающего в подбородок: — Осторожно! Тут лужа! Огромная! Прямо как озеро! — Где именно? — Вот… — Лёня схватил его за рукав, но быстро отпустил, смутившись. — Простите, я не должен был! Просто вы бы шлёпнулись, а я бы мучился совестью, и мне бы ночами снилось, как вы тонете… Не реально тонете! В луже! Хотя вы не утонете… она неглубокая… Вместо ответа Милорадов вдруг поднял прислужника на руки. — А-а-а! — завизжал Лёня. — Господи! Вереск! Кружите меня в вереске! Или хотя бы над лужей! Как проворный ручей журчал звонко, подтачивая кристаллы снега, сияя в каждой крошке и отражая небосвод и златолюбые огни, — так же звонко прозвучал этот крик, чистый и непосредственный, как любовь ребёнка к родителю. — «Телячий восторг», — мысленно смутился Александр. — «Словно целая стайка солнечных птичек вылетела из мальчишеской груди». Он сделал шаг в сторону, развернулся, по-прежнему удерживая Лёню на руках, и получилось кружение. Самое всамделишнее. Мезенцев обхватил своего носильщика за шею, прижался щекой к его височной пряди, и поплыл. Тягучий запах летнего дождя не смог заглушить исходящего от Александра благовония: от его волос, уложенных дорогим воском, от его плаща с коротким рукавом, подбитым изнутри сукном тончайшей выделки… Лёня знал, что из-под барской одежды тянуло лимоном, персиком и носиком котёнка, от барских уст — мятной живицей, а от груди — пряностью яблока, на которое так часто делали «присушку» молоденькие девицы: «Как яблочко наливное сохнет, так же и Раб Божий начнет сохнуть по рабе Божией», «Любый мой муженек, возвратись ко мне, возвратись навсегда, вернись скорее, позабудь других стервот, вымажь грязью их тела, пускай сдохнет та, что тебя от меня увела…» И когда Александр остановился, их лица оказались так близко, что можно было считать ресницы. Лёня смотрел широко, открыто, влюблённо до глупости; Александр — как всегда. Они почти коснулись друг друга губами. И это «почти» разрезало ночь на две эпохи: «до» и «после». Милорадов дёрнулся и поставил Лёню на землю. — Всё. Пойдём. Оставшийся путь они молчали. Сад вокруг точно подслушивал — листья осторожно шуршали, дорожки прятали блеск луж, сирень вздыхала ночным ветром. У порога усадьбы Александр проговорил только одно: — Иди спать. Лёня добрался до своей комнатушки как-то механически. Закрыл дверь. Прислонился к ней лбом и улыбнулся, пока грудь взлетала и опадала, как парус. — Кружил, — прошептал он. — Барин меня кружил. Спать мальчишка, конечно, не лёг. Он просто лежал, заново переживая каждое мгновение своего сбывшегося книжного желания. Александр же сидел на краю своей кровати, спрятав пальцы в волосах. На его столе стояла полная кружка успокаивающего чая. — Что я сделал? — в пустоту спросил он. — Что себе позволил? Его бросало то в жар, то в холод, а слепота делала комнату ещё теснее — мысли отражались от стен, как эхо колокола. И каждая мысль была о Лёнином смехе. О почти-касании. О чём-то неприлично сладком. Но всё это щедро приправлялось страхом. — Кто-нибудь мог услышать. Его визг … Мои шаги… Ночью, в саду… Что скажут слуги? Что подумают родители? Кем он станет в их глазах? Милорадов просидел так до рассвета. День выдался блёклым. Дождь прекратился, но воздух ещё дрожал от влаги, и весь сад походил на не до конца просохшую на бумаге акварель. Лёня появился на террасе неожиданно. И был необыкновенно красив. Он надел льняную рубашку цвета топленого молока, утопающую в кружевах: на манжетах, на вороте и на груди. Поверх — короткий жилет небесно-голубого цвета, украшенный вышивкой в виде серебряных листьев. Штаны — простые, но чистые, и на босых щиколотках — аккуратные завязки. И волосы он взбил руками, отчего те легли пушистыми волнами, будто едва высохли после купания. Александр услышал шаги и повернул голову: — Лёня? Это ты? Мезенцев подошёл ближе. И Александр провёл ладонью по его рукаву — трепетному, как крыло бабочки. — Новая одежда? — Старая. Из прежнего дома. Но самая лучшая и праздничная. Подумал: почему бы не одеть? — Надеть. Они сели плечом к плечу, но не разговаривали. И тишина ощущалась не тяжёлой, а такой, какая бывала в начале двухтомного романа, до того, как автор решил, что пора рушить судьбы персонажей. Дверь на террасу распахнулась. Появился Виктор Аркадьевич — гладко причесанный, надушенный, в утреннем сюртуке. — Лёня, — протянул он с вежливой иронией. — Раз ты сегодня соизволил покинуть амбар и почтить нас своим присутствием, может, и позавтракаешь с нами? Не за столом, конечно. А здесь, на ступеньках, где ты никому не помешаешь. Но прежде, чем Мезенцев успел пробормотать «спасибо, не хочу», Александр взял слово: — Отец, если вы решили быть человечным, будьте до конца. — Я снова не понимаю, о чём ты, — нахмурился Виктор Аркадьевич. — Почему Лёня не может расположиться за столом? Почему он должен оставаться на ступеньках, как бездомный щенок? Пусть сядет рядом со мной. — Саша, это нарушит правила. — Если правила направлены на унижение безвинного человека — значит, они глупы. Как и те, кто их слепо соблюдает. Эти слова были сказаны тихо. Но ударили громко. Виктор Аркадьевич несколько секунд молчал. А затем — откинул голову, будто что-то прикидывая, и медленно произнёс: — Хорошо. Один раз — можно. Мезенцев подошёл к столу с грацией котёнка, впервые поднимающегося по персидскому ковру, сел на край стула и почувствовал себя частью чего-то важного. Чего-то, что могло бы называться «домом», если бы не было таким же хрупким, как кружево на его рукаве. *** За столом стояла тишина, разбавленная лишь постукиванием ложек да шипением самовара. Лёня так и сидел на краешке стула, будто боялся помять барское пространство своим присутствием: плечи опущены, локти — прижаты к корпусу, мизинец — оттопырен. И если бы Александр мог, то бросал бы на него нервные взгляды, как человек, ещё чувствующий жар чужих рук на своей шее. Виктор Аркадьевич заговорил первым: — Почему ты, Лёня, не ешь варенье? Боишься, что оно тебя укусит? Мезенцев глянул на красную массу в литровой банке так, словно та вправду хотела цапнуть его за палец: — Просто… Александр тоже не ест. — И что? А у тебя своя голова на плечах имеется? — Не знаю. — Надо же. Я и не заметил, как ты перенял половину привычек моего сына. Даже сидишь точь-в-точь как он. Уши Лёни приобрели вишнёвый оттенок. — Нет, что вы. Это случайно. — Случайно сотворил себе кумира? Что ж, поверю. Учитывая твою своеобразность. Ты то носишься по усадьбе, как будто у тебя шило в одном месте, то спасаешь кота с крыши амбара. Хорошо, что подражаешь барину, а не дворовой Жучке. А то бы бегал по двору, лаял и кидался на садовника. — Прекратите, — попросил Александр. — Это шутка, сын. — Шутки у вас глупые. — Да что с тобой сегодня? Младший Милорадов не успел ответить отцу. На террасе раздались лёгкие, почти вальсирующие шаги. Вошла Софья Алексеевна, а за ней — барышня, которую прежде в этих стенах никто не видел. Евгения Константиновна Белянская. Девятнадцати лет отроду, обладательница хорошей родословной, пусть и не такой древней, как у Милорадовых: отец — купец, мать — обедневшая дворянка. Смесь их пород дала дочери странную красоту: волосы — тёмные, с рыжим отливом, кожа — не фарфоровая, а тёплая, смуглая, как у тех, кто много гуляет по лугам, губы — полные, выразительные, глаза — карие, мягкие, но в самой их глубине таился огонь упрямства и боли. Платье — светло-оливковое, скромное, но из ткани дорогой и сдержанной, как воспитание его обладательницы. Лёня, увидев гостью, почти обомлел — от красоты, от благородного, женского света вокруг неё, от того, что она казалась живой иллюстрацией из его любимых романов. А Александр — напрягся, ибо почувствовал… Угрозу? Смятение? Или болезненное возвращение в реальность, где существовали барышни, родословные и приличия? Софья Алексеевна радушно улыбнулась: — Евгения Константиновна ненадолго остановилась у нас. И я надеюсь, что мы сможем её развлечь. Но Евгения не обращала внимания на Александра. Она глядела куда-то мимо всех, за пределы усадьбы — туда, где стучали лошадиные копыта и пахло сеном. Её сердце уже было отдано. И не тому, кому полагалось по родословной, а простому конюху; с его тёплыми руками, грубыми сапогами и хрипловатым смехом. За три дня до приезда Евгении к Милорадовым в доме Белянских разыгралась буря, от которой дрожали даже тяжёлые гардины на окнах. Отец семейства — широкоплечий Константин Егорович, с густой бородой и голосом, которым можно было гнать табун, — стоял посреди гостиной, сжимая трость так, будто собирался сломать её об собственное колено. Мать — Анна Дмитриевна, блеклая, нервная, уставшая от вечной борьбы с дочерью, — теребила кружево на манжете. А сама Евгения металась из угла в угол, как раненая лебёдушка, и кричала: — Я никуда не поеду! И не стану разыгрывать спектакль перед приличными людьми — представляться гостьей из другого города, хотя живу через две улицы! — Что же в этом дурного? — возразила мать. — Это лишь придаст тебе загадочности. Отец ударил тростью об пол. — У Милорадовых — очень достойный барин. Никто во всей округе о нём и слова дурного не сказал. Да, он слеп, но это — не порок. Вот познакомишься с ним, пообщаешься, а потом, глядишь, и полюбите друг друга. Евгения упёрлась взглядом в картину на стене, которая уже начала двоиться и дрожать в горьких слезах. — А я всегда думала, что муж должен видеть жену и восхищаться её красотой. Иначе какой смысл в браке? — Совсем ты, дочка, неразумна! — вспылила мать, понизив, однако, голос до шёпота. — Я вот каждый день встаю за два часа до твоего отца, чтобы к его пробуждению сделать причёску, нарумянить щёки и начернить брови. А уж перед балами, приёмами — и сказать страшно! По пять часов у зеркала провожу. Всё это, конечно, и для гостей, но в первую очередь — для любимого мужа. А тебе сие будет без надобности. — Но я хочу, чтобы муж каждое утро напоминал мне о том, как красивы мои глаза, — не унималась непокорная дочь. — Как омут, — вспомнила она комплимент Митеньки. — Зачем мне быть невидимкой в собственном доме?! — Почему невидимкой?! Александр будет тебя слышать и чувствовать, а это — гораздо важнее. — Омут, — уже не так злобно фыркнул отец. — Где ты набралась таких сравнений? Куда с этим омутом-то, без мужа? На кол — за блуд? Евгения обомлела: — «За блуд? Неужто прознал папенька, как мы с Митей… В саду, когда на небе ярко горел Сириус в созвездии Большого пса… Не на это ли намекнул? Господи, спаси и сохрани! Мы ведь лишь целовались!» — Тебе бы только с прислужниками перемигиваться, — начала терять терпение мать. — Зачем вы говорите во множественном числе, если возлюбленный у меня один? — Я не желаю слышать об этом конюхе! — взметнулся отец, но тут мать (пришла подмога, откуда не ждали) сменила тактику и взяла на себя роль подруги: — Костя, не нужно ругаться. И ты, Женечка, успокойся. Ты ведь — не по годам образованная, приличная девушка. Тебе полагается думать головой, а не сердцем. Что особенного в этом твоём, прости господи, Мите? Что он сможет тебе дать? Какое будущее будет ждать тебя рядом с ним? Ты хоть раз об этом размышляла? Евгения тяжело вздохнула. Нет, не размышляла. Для неё всё было слишком очевидно. Митя весь — особенный: от макушки до пяток. Его тело, его взгляд, его мысли, его слова — всё неземное, необыкновенное, недостижимое для большинства обывателей. И самое главное и ценное, что он мог ей дать — это себя и свою любовь. — Чувства со временем погаснут, а комфорт, статус и деньги от тебя никуда не денутся, — не успокаивалась Анна Дмитриевна. — Выйдешь за конюха — будешь сидеть в деревянной избушке, работать на земле, как каторжная, и наживать болячки. Выйдешь за человека нашего круга — будешь одеваться в золото и шелка, посещать светские мероприятия, есть осетрину и рябчиков, и всесторонне развиваться. — Мы с матерью — не враги тебе, — промолвил присмиревший Константин Егорович. — Мы и так дали тебе возможность узнать Александра, присмотреться к нему, а потом — принимать решение. Подумали, что не те нынче времена, чтобы жених и невеста впервые встречались уже на свадьбе. — Почему вы толкуете обо мне, как о пустышке? — спросила Евгения. — Как о кукле для украшения статусного жениха? Я — не такая. Анна Дмитриевна и на этот раз не разозлилась на грубость дочери и даже помыслила заключить её в объятия, но в последний момент оборвала саму себя: Евгения бы всё равно к ней не подошла. — Моя хорошая, в какой-то степени твоё будущее красивой куклы было определено ещё в младенчестве. Ты родилась в семье аристократов. Для женщин твоего круга с давних времён первостепенными задачами были участие в мероприятиях и укрепление могучих династий наследниками. — А этот-то, — пыхтел Константин Егорович. — Конюх-то… Ишь, чего себе позволил! На дворянку позарился! Мы для него, что ли, тебя растили, столько сил и денег вкладывали? Чтобы он притащился сюда, увёл тебя из семьи и поселил абы где, хотя сам из себя ничего не представляет?! После этого разговора Евгения проплакала два дня кряду. А на третий, когда отец нашел ей ещё одного потенциального жениха — ротмистра Анатолия Жарова, даже вздохнула с облегчением: у того хотя бы зрение имелось. Встречу со служителем закона устроили в доме Белянских. Гостиная сияла, стол ломился от угощений, а Жаров сидел в кресле, откинувшись на спинку, словно уже был здесь хозяином. — Ну, барышня, — сказал он, оценивая Евгению взглядом мясника, выбирающего свинину, — чем вы увлекаетесь? Чтением, музыкой, кухней? — Вышивкой, — спокойно ответила Белянская. — Это хорошо. Покажете что-нибудь? Евгения принесла свои главные работы. На первой был Велес, из-под рогов которого текла река. На второй — Мать-Сыра-Земля, кормящая корни деревьев живительным молоком. На третьей — Змей, свернувшийся кольцом вокруг фигуры девушки с зажжённым оберегом. — Что это за бесовщина? — удивился Жаров. — Почему не цветы? Не узоры? — Это лучше. Это история. Это память. Это образ мира. Вот, например, в славянской мифологии… И рукодельница начала рассказывать. Про то, как Землю держали киты. Про то, как Мать-Земля рождала реки. Про защитниц-дев, стоящих у жилищ. Про древние заклятия. Жаров слушал до тех пор, пока его скула не дёрнулась. А потом поднялся и, выкрикнув: «Что за чушь ты несёшь?!», дал девушке подзатыльник. — После свадьбы я тебя так каждый день воспитывать буду. Пока вся дурь из головы не выйдет. Евгения вскрикнула и осела на пол, словно кто-то выдернул из неё позвоночник. Ей вспомнилось… Митенька. Как он нашёл в саду унесенную ветром вышивку. Как принёс её владелице, прижимая к груди. Как сказал: — Это чудо. Я такого никогда не видел. В каждой ниточке — душа. И посмотрел на неё, молодую госпожу, так, будто она сама была мифом, рождённым из росы и песни. Вернувшись в настоящее, Евгения подняла глаза на Жарова: — Уходите. — Что? — Уходите, ротмистр. Сейчас же. — С ума сошла? С чем ты останешься после моего ухода? С кем? — С собой. И это больше, чем вы сможете мне дать. Жаров бросил на стол букет. И исчез. И теперь, придя на террасу Милорадовых, Евгения ещё несла в себе внутренний пожар. Он освещал её взор изнутри, делал шаги чуть резче, а дыхание — тяжелее. Именно это Лёня заметил первым. И вздрогнул: — Ой! Такая прекрасная, а глаза — как у человека, которого сильно обидели. А Александр только крепче взялся за подлокотник стула. Потому что в их дом вошла новая буря. И на этой буре красовалось оливковое платье. *** Поздний полдень истончал свет, распыленный меж бутонами роз, ещё держащими оборону перед увяданием. А между чашками чая витали вопросы, которые пока никто не решался задать вслух. Александр сидел, откинувшись на спинку кресла, и водил пальцами по резному подлокотнику, одновременно прислушиваясь к дыханию расположившийся подле него Евгении. — Позвольте спросить, — произнёс он наконец тем тембром, что предварял вежливость, а не интерес. — Какое у вас излюбленное занятие, Евгения Константиновна? — Вышивка, — ответила гостья. — Мальвы и лилии? Или, может, крылатые амуры? — Амур — не крылатый. И даже не материальный. Любые ангелы — бесполые и почти невидимые сущности. Александр едва заметно улыбнулся. — Амур, Евгения Константиновна, — не просто ангел, а совершенно уникальное божество из античной мифологии. И изображается он именно в виде крылатого мальчика, часто — с луком и стрелами. Евгения вдруг вся вспыхнула, но не от злости, а от азарта. — Это неправда. Иногда Амур изображается ещё светлооким юношей, похожим на свою мать — Венеру. — Да, но в Эллинистический период он превратился в младенца. А в эпоху Возрождения это закрепилось насовсем. Вспомните многочисленные картины, фрески и лепнины. Госпожа Белянская поняла, что собеседник её «уел», но, надеясь смутить его напоследок, задала особо острый вопрос: — А как вы считаете, почему он всегда голый? Виктор Аркадьевич насупился, Лёня — захихикал, а Александр ответил: — Потому что любовь — беззащитна. — Ой, как красиво! — вставил свои пять копеек Лёня, ненадолго перестав ковырять бисквит ложечкой. — А может, ещё потому, что ему жарко? Не в меховом тулупе же ему по всем стрелять! — Лёня! — шикнул Виктор Аркадьевич. Ему не понравилась эта, если выразиться по-научному, — дискуссия, а если по-простому, — богохульная болтовня. Какие ещё Венеры и Эллинистические периоды? Какие «голый» и «стрелять»? Но он терпел: пусть Саша в кои-то веки сделает хоть что-нибудь в обществе красивой барышни. Тем временем Евгения чувствовала себя всё свободнее и говорила охотнее: — Я вышиваю мифологические сцены. Сотворение мира. Образы древних богов. Род. Мокошь. Велес. Иногда даже Навь. — Навь? — переспросил Александр. — Богиню смерти? А почему не Перуна? Не Даждьбога? Не кого-то привычного и светлого? — Потому что свет без тьмы — слепит. А мне важен баланс. У древних всё было не поучением, а ощущением. Род создавал, Мара разрушала. Лёня снова подал голос: — А я читал, что раньше все думали, будто сначала всё было яйцом! И когда его раскололи, получились небо и земля! Это правда? — Правда, — подтвердила Евгения. — И яйцо — не просто образ, а символ. Твёрдая скорлупа — порядок, тонкая плёнка — жизнь, а желток — солнце. Из него вылупился сам Род и начал ткать бытие. — Как здорово! А у меня когда-то вылупился цыплёнок. Может, и он был богом? Виктор Аркадьевич театрально кашлянул. Но Александр не заметил. Он слушал. — Продолжайте, Евгения Константиновна, — попросил он. — Как вы вышиваете Мокошь? Какой её представляете? — Сидящей на скале и тянущей нити судьбы, — мечтательно поведала гостья. — Кто родится. Кто умрёт. Кто полюбит, а кто предаст. Это, конечно, страшно, но правдиво. — Церковь такую правду бы сожгла, — наконец-то не выдержал Виктор Аркадьевич. — Верно, — не поколебалась Евгения. — Потому я творю её втайне. Часто прячу в дуплах деревьев, под которыми живёт Леший, или заматываю в рушники. И иногда мне кажется, что я не просто шью, а разговариваю с кем-то, кто был до меня. — Это древо памяти, — кивнул Милорадов — младший. — Оно в нас глубже крещения. Мы его не выбираем. Оно просто прорастает. — Как корень сквозь камень, — добавила Белянская и тотчас застыдилась своей банальной метафоры. — Как свет сквозь повязку! — прикрикнул Лёня, ёрзая на стуле, аки уж на сковородке. — А скажите… — Лёня, — повторно не выдержал хозяин дома, — пойдём-ка отсюда. Хватит уши греть. Сердце Мезенцева рухнуло вниз, чтобы через мгновение застучать где-то в горле. — Но почему? Я ведь не мешаю. — Тебе кажется. — Перестань, отец, — вступился Александр. — Да, пусть мальчик ещё посидит, — подхватила Евгения. — Нам с ним веселее. Они не хотели оставаться наедине друг с другом и цеплялись за Лёню, как за последнюю веточку в вязком болоте обоюдного смущения. Но Виктор Аркадьевич остался непреклонен: — Мальчику пора заняться своими прямыми обязанностями. Он — помощник садовника, а не гороховый шут. Около мальв вьюнок разросся, да и рядом с калиткой — трава по пояс, а ему и дела нет. Лёня позволил старшему барину взять себя за руку и увести подальше, но, уже оказавшись за углом усадьбы, опустился на колени и застонал. Слёзы надавили ему на грудь и шею. — «Как это глупо!» — думал бедняга, раскачиваясь из стороны в сторону. — «Как безобразно! Никогда со мной подобного не случалось! Чтобы прямо на улице… Я с ума схожу, что ли?» Всхлипы становились всё выше и превратились во что-то жалкое, визгливое, почти собачье. Лёня хотел встать, но ноги отказывались повиноваться, да и руки жили собственной жизнью — прыгали по земле и мяли траву. Из усадьбы выбежала помощница кухарки — та самая егоза Ксюша — обняла его за плечи и, причитая, повела куда-то. Сквозь застой слёз в глазах Лёня увидел белую постель, на которую повалился ничком. — Ничего, — вздохнула Ксюша. — Это бывает… Может, ты в амбаре пересидел? Может, простудился? — Я не знаю, — отозвался Мезенцев, пока слёзы всё текли — бесшумные и бесконечные, как если бы кто-то внутри него открыл тайный кран. — Ох, господи, спаси! Мужчины иногда так же нежны, как мы, грешные девицы. Через полчаса, когда шаги Ксюши растворились в глубине коридора, Лёня сидел на чужой постели, колотил подушку и шептал: — Почему мне больно?! Почему?! В дверях, как оказалось, уже стоял испуганный Филимон. В руках он держал кружку, из которой тянуло горечью трав. — Выпей, — предложил старик. — Пустырник, мята, зверобой. От нервов и дури. Лёня спрятался под одеяло. Ему было мучительно стыдно, и он догадывался, что и другие отныне в его присутствии будут чувствовать то же самое. — Ты, Лёня, — усмехнулся Филимон, сев на табурет и вытянув больные ноги, — ведёшь себя точь-в-точь, как Ксюша в прошлом году. Она как нашего молодого барина впервые заприметила, так и пошло: рыдала, бледнела, краснела, лежала в лихорадке. А потом — успокоилась. — Успокоилась? — сипло переспросил Лёня. — Да. Поняла, что Александр для неё — как петербургское солнце: не светит и не греет. А значит, и незачем переживать. А с тобой-то что? То вазы разбиваешь, то в амбаре ночуешь, то кричишь. Может, тебе в церковь сходить? Помолиться? Это помогает, когда душа не на месте. Но Мезенцева интересовало другое: — А где Александр? До сих пор на террасе? С Евгенией? — Да. Они будут вместе несколько дней. — Несколько… Господи! — Ну, пока она не уедет. А за окном, в розовом закате, ветер пошевелил листву. Словно хотел что-то сказать. Но промолчал. *** Через сутки Евгения получила письмо от своей камеристки Кати, с которой часто делила сушёные яблоки и тайные смешки на чердаке. А если точнее — короткую цедулку, явно написанную в спешке и украдкой: «Женечка, Митю вчера отправили в другое имение. Ночью. Без объяснений. Нам повелели делать вид, что его здесь никогда не было. Имя его — под запретом. Простите, что расстроила. Я подумала, что вы должны узнать». Комната сразу показалась Евгении слишком тесной. — Да что за родители у меня! Не люди, а чудовища! Барышня схватила свой дорожный плащ. Она готова была бежать, лететь, ворваться в родной дом, разбивая фарфор и крича так, чтобы услышали даже лошади в стойле. Но её планам помешала распахнувшаяся дверь. — Душенька моя, простите, что без стука, — защебетала возникшая в проёме Софья Алексеевна. — Вы куда-то собираетесь? Неужто домой? А почему так скоро? Евгения спрятала письмо под блузку. — Я не могу сказать вам причину. Софья Алексеевна всплеснула руками — мягко, ласково, как это умели делать женщины, привыкшие успокаивать чужие истерики, не вникая в их причины. Конечно, она не знала об истории Евгении с конюхом, поэтому мысленно объяснила поведение гостьи страхом перед влюблённостью в Александра — мужчину с ограниченными возможностями. — О, я всё понимаю. Первые чувства, да ещё при необычных обстоятельствах. — Простите? — Ну как же. К слову, Саша уже проснулся и ждёт вас на террасе. Вы произвели на него большое впечатление, Евгения Константиновна. — К чему вы клоните? — Перестаньте. Мы все знаем, для чего вы здесь. А может, вас чем-то обидел мой супруг, Сашин отец? Не принимайте это близко к сердцу, душечка. Виктор Аркадьевич — добрый, хоть и ворчливый человек. И воспитан в строгой, набожной семье. Ваши вышивки и беседы о нечистой силе… Он этого не понимает, но не осуждает. Со временем он привыкнет, вот увидите. А даже если нет — ничего страшного. Чай, не в десятом веке живём — главное, нравиться мужу, а не его родителям. Внутри Евгении поднялось что-то холодное и вязкое. Даже не злость, а отстранённость. Как если бы она внезапно оказалась по другую сторону стекла и смотрела на Софью Алексеевну как на предмет интерьера в чужом пространстве. — После свадьбы вы, разумеется, сможете переехать, — не умолкала гостеприимная хозяйка. — Хоть в другой город, хоть в соседнее имение. Молодым нужна свобода. А Александр, не зная об этом разговоре, сидел за столом, держа в руках чашку с чаем, но не донося её до губ, и корил себя за то, что его внутренний ритм подстроился под Лёнины шаги. Он помнил, как юный прислужник крутился, размахивая руками, и грязь летела во все стороны, но ему было всё равно. Как смеялся, визжал от восторга, будто небо рухнуло, а он только этого и хотел. Тогда Александр почувствовал возбуждение: словно внутри него что-то зашевелилось, раскрылось и потянулось к дикому, неоформленному свету. Он представлял, как дотронется до затылка Лёни и скажет: «Перестань…», но не потому, что хочет этого, а потому что не может дальше терпеть происходящее без ломоты в груди. Он помнил, что рубашка Лёни отчего-то пахла котёнком, а кружева — молодой мятой. Он знал, что только от Лёни в его сердце и в кровяной жилке что-то трепыхалось и скакало, аки боевитый весенний скворец. Но всё это приносило проблемы. А Александр не любил проблемы; особенно те, которые не решал абсент. Если бы он сказал себе «я влюбился в мужчину», то, наверное, умер бы на месте, поэтому он спрятался за Евгению. Если он проводит время с женщиной — значит, он нормальный. Хоть в чём-то — такой, как все. И плевать, что молодая барышня не вызывала у него никаких чувств, кроме приятельского интереса. — «Евгения — образованная, добрая девушка», — думал Милорадов. — «С ней легко, и она может поддержать те темы, которые далеки от восприятия Лёни. Это — уже очень много». Поэтому сегодня, дождавшись появления гостьи, Александр повёл себя по всем правилам этикета: отодвинул для неё стул, протянул чашку и сделал комплимент её юбке. Евгения села. Некоторое время они завтракали молча. Но вскоре Александр завёл нейтральный разгово — Вчера вы вспоминали Навь. И ту границу, где смерть — не кара, а состояние. Мне это не даёт покоя. — Мы привыкли думать, что мир плоский, — рассеянно ответила Евгения. — А для древних он был слоёным. Как хлеб. Ты живёшь на одном уровне, но под тобой — ещё, и ещё. И каждый настоящий выбор происходит сразу во всех. — Значит, судьба — не линия, а ткань? — Или вышивка. Где одна и та же нить может быть цветком, а может — узлом. — А вы верите, что мир был создан из любви? — Нет. Я думаю, мир создали из любопытства. А любовь появилась уже потом. Как побочный эффект. Когда Евгения ушла, унеся с собой шелест юбки, пару фраз о Нави и почти извиняющееся тепло в глазах, её место на террасе сразу занял Лёня. — А вот и я! — нарочито весело сообщил юнец. — Я даже не знаю, почему со мной случилась истерика. Просто под лопаткой кольнуло — знаете, как иногда бывает? Словно кто-то струну натянул, и — тынь! — по всему телу. Вот я и расплакался. Извините. — Я впредь не буду просить тебя садиться неподалёку от меня, — как снег на голову сказал Александр. — Почему? Зачем? — Чтобы ты оставался обычным. Чтобы не плакал и не впускал всякую дурь в голову. Я вот уже стал таким. И ты справишься. — О чём вы? — Мезенцев нахмурился, как ребёнок, которому вдруг объясняли что-то совсем не по возрасту. — О том, что я общаюсь с женщиной. И мне с ней хорошо. — И что же? — Я вылечился от своей болезни. — Да от какой болезни, Александр? Вас родители настращали? — Родители мне ничего не говорили. А даже если бы и сказали… Я всю жизнь от них открещивался. А может, зря. Может, они не всегда были неправы. Они старше и лучше понимают жизнь. А я — совсем запутался. Всё так сложно… Но теперь я — нормальный. — Вы и были нормальным. В фразе Мезенцева прозвучало что-то такое, чего Александр не слышал даже от самых умных и именитых людей: не защита, не жалость, а правда. Как если бы щенок подполз к волку и сказал: «Ты не чудовище. Ты просто один». Александр встал. Он не знал, что делать с руками, с сердцем, с собой. Он хотел обнять Лёню. И в то же время — убежать. Заплакать. Или ударить его. Или спрятаться в тень, где всё было, наконец, тихо. Но он остался стоять. *** Но домой Евгения так и не сбежала. Этому помешало новое письмо, на сей раз — от родителей: «Евгения, мы узнали, что Катя поведала тебе о том, что мы выслали Митьку. Девка глупа, как пробка: додумалась выбросить черновик своей цедулки в незажженный камин. Мы не стали её строго наказывать: чай, не изверги. Просто велели вымыть все окна в усадьбе, вплоть до чердачного. Рассержены мы по другому поводу: ты обсуждала с камеристкой свои похождения. А с кем ещё? Может, с кухаркой? Или с прачкой, которая передает все сплетни своему жениху-кузнецу? Ты осрамилась на всё имение, дочка. А возможно, и на весь город. Не смей возвращаться в ближайшие дни: мы не хотим тебя видеть. Мы растили тебя, как самый нежный цветок в саду, окружали всем самым лучшим и дорогим, и вот чем ты нам ответила. Да, твой конюх отныне живёт в другом доме. И, мы надеемся, продолжит жить там до старости. А ещё очень надеемся, что вы не были близки — иначе сама будешь оправдываться перед будущим мужем, блудница.» Бумага задрожала в руках девушки и белой птицей спикировала на пол, а она сама снова залилась слезами. «Растили, как нежный цветок в саду» — это родители правильно выразились. Превращали её в растение. В орхидею или сорняк — значения не имело, суть одна — в растение. Страшная боль обрушилась на Евгению с размаха, впилась в сердце. Она не хотела срываться. Правда, не хотела. Но стоило вспомнить, как Митя на изломе весны сказал ей: «Ваша поступь — не как у дам на каблучках-гвоздиках. Вы ступаете, как лань в утренней росе: мягко, да так, что земля слушается, и знать хочет, куда вы следующий шаг поставите», плач перешёл в истерику. Евгения рухнула оземь, не заметив, что от силы падения ободрала в кровь колени. Александр не пришёл ей на помощь: он ничего не слышал и был занят собственными мытарствами из-за последнего разговора с Лёней — то зажмуривался, то рвал на себе волосы и сгибался пополам, стремясь унять бешенство жалкой мышцы под названием сердце и забыть Лёнино «вы и были нормальным». Именно в таком виде младшего Милорадова застал отец. Но испытал не панику, а праведное раздражение. — Что творится в моём доме?! — крикнул Виктор Аркадьевич. Ему надоело «сюсюкаться». Да и вообще, всё надоело. — Вы втроём белены объелись? Только и делаете, что сидите в своих комнатах, как мыши в норах, и поочередно рыдаете! У вас кто-то умер? Или, прости господи, скоро умрёт? — Нет, — едва живыми губами ответил Александр. — Все живы и здоровы. — Тогда что за цирк, сын?! Если тебе плевать на себя, хотя бы о матери подумай! Ты ее пугаешь! — Простите. — Ты же знаешь, мы давно живём тихо и мирно. Без ссор, свар и потрясений. Другого нам не надо. Если что-то случилось — поделитесь, подумаем, что делать дальше. А так, зря — нечего плакать и кричать. В это время в гостевой комнате Евгения обняла подушку. А под яблоней в саду Лёня процедил сквозь зубы свой извечный вопрос: «Почему мне больно?!» Ближе к ночи все трое страдальцев, с опухшими от слёз веками и охрипшими голосами, сидели в зале — конечно, по просьбе Виктора Аркадьевича: «выйдите, покажитесь прислуге и Софочке. Пусть все поймут, что у вас всё в порядке, а то сплетни поползут». Прислуге, впрочем, было всё равно: горничные протирали пыль, прачки гремели ковшами в ванной, Ксюша на кухне дёргала струны балалайки, и всё это, как ни странно, сливалось не в шум, а в успокаивающую музыку, которую так сладко слушать перед сном. Евгения уткнулась в книгу, но читать ей было трудно, буквы расползались, как муравьи, а мысли возвращались к ситуации с Митей. Что ей делать? Всё-таки вернуться домой и совсем разругаться с родителями? Но как она станет жить после? Ждать, когда конюх сам объявится? Ведь еще бабушки говорили: если мужчина любит женщину, он её из-под земли достанет. Или смириться с поражением и строить отношения с Александром, который оказался весьма неплохим человеком? Превратить своё разбитое сердце в искусство, вышивать плачущих амуров и вспоминать Митю, как самое светлое и настоящее, что случалось в её жизни? Александр сидел на диване — прямой, как манекен, которому согнули колени. Свет от лампы падал на его волосы огненной пылью, отчего он выглядел моложе и мягче. Лёня же расположился в кресле; настолько большом, что казалось, оно его вот-вот проглотит, оставив только шнурки от ботинок. Он разглядывал свои пальцы, шевелил ими, сплетал и размыкал, точно проверяя: на месте ли они? Живы ли? И вдруг коснулся руки Александра. Тепло к теплу. Тихий хлопок кожей о кожу. Вздох — один, второй. Уголки губ Александра поползли вверх и сложились в улыбку. И Лёня захихикал. Потому что эта улыбка предназначалась ему. Потому что Милорадов узнал его прикосновение. Зал мгновенно потеплел. Будто кто-то открыл духовку, где томился пирог. Евгения оторвалась от книги и почувствовала неловкость, ибо поняла, что увидела нечто очень интимное. Не жест приятельства, а жест глубокой спайки душ. За окном начался дождь. Софья Алексеевна вздохнула в спальне, с третьей попытки распутав узел нитки. Виктор Аркадьевич почесал висок и пробурчал: «Наконец-то они угомонились». И тут Лёня не выдержал чего-то внутри себя. — Я на минутку, — бросил он и, не дождавшись реакции компаньонов, убежал в сад. Дом остался позади, а перед ним раскинулся пахнущий ночью мир: кусты, трава, глина, яблоня. Александр тоже не смог сидеть на месте: тревога начала жечь его под рёбрами. Не простудится ли Лёня? Не испугается ли? Не уйдет ли навсегда? Через пару минут барин встал, накинул пальто, взял второе — теплое, мягкое, серое — и вышел вслед за своим подопечным. Сквозь сырость и темноту ему показалось, что в кустах кто-то шуршит. — Лёня? — Тише! — Лёня ткнул пальцем в куст. — Там кошка! Белая, с похожим на запятую хвостом. Я видел её ещё в обед: она сидела возле грядки и думала о вечном. А теперь вот снова пришла. — Ты ради неё сюда убежал? — Не знаю. Может быть. — А я подумал, ты захотел побыть один. — Теперь — точно не хочу. Александр накинул на плечи Лёни пальто, поправил ворот и даже слегка сжал юношеские острые плечи, будто хотел вогнать в них тепло. — А вы когда-нибудь ели варенье из одуванчиков? — нежданно-негаданно спросил Мезенцев. — Да, в детстве, — охотно ответил Милорадов. — Отец называл его «варевом из мусора». Оно странное. Похоже на мёд с привкусом металла. Словно солнце пролежало в банке всю зиму и скисло. — А вы знали, что если его долго не есть, а потом попробовать внезапно, то можно влюбиться в того, кто его подал? — Ты пытаешься меня околдовать? — Может быть. Дождь утих. За деревьями загудел ветер, но под шиповником было по-прежнему тихо. — А если я уже… — начал Александр, но не договорил. Лёня поглядел в чужое лицо, наполовину утонувшее в тени. И — как часто бывало, когда двое оказывались друг от друга на расстоянии греховного поцелуя — увидел скошенные к переносице светло-карие глаза, и рассыпался бисерным смехом, представив, что Александр сейчас тоже увидел бы его собственные глаза — такие же сбежавшиеся к переносице и нелепые, если бы мог. И тут Александр поцеловал его. Неуверенно, медленно, явно боясь, что вот-вот всё вернётся на круги своя. Но Лёня ответил. И мир остался целым. И дождь не начался снова. И кусты не зашевелились. Просто стояли двое — один с поломанными крыльями, другой с недоверчивым сердцем — и целовались. Как будто весь день и вся боль были прелюдией к этому — самому простому и невозможному. А в доме Евгения захлопнула книгу. И заснула без слёз. *** После своего первого поцелуя Лёня наконец-то проснулся не с болью в сердце, а с ощущением, будто там, ниже рёбер, поселилась маленькая птичка и делала пробные взмахи крылышками. Он прибежал на кухню так стремительно, что чистящая картошку Авдотья едва не вскрикнула и не воткнула нож в столешницу. — Авдотьюшка, — начал Лёня: голос у него был сладким, как мякоть перезревшего персика, но с оттенком тревоги, — скажите, у нас есть варенье из одуванчиков? — «У нас-то, может, и есть», — мысленно ответила кухарка. — «А у тебя — нет. Ишь, живёшь здесь немногим дольше месяца, а уже важничаешь», — но вслух сказала: — Где-то было. — Пожалуйста, найдите его! Это очень важно! Авдотья хотела напомнить, что по правилам дома прислужники сами брали из кладовой всё, что в чём нуждались, предварительно отчитавшись перед господами, но быстро осознала, что если Лёня пойдёт туда один, то непременно что-нибудь опрокинет или разобьёт. — Вот чудище! Ладно, подожди. Шаркая тапочками, кухарка пошла в кладовую. Там она долго разглядывала содержимое верхних полок и безостановочно чихала от пыли, но всё-таки выудила маленькую баночку солнечного и густого, как благоволение бога, варенья, которое Лёня сразу понёс Александру. Тот сидел у окна и слушал воркование голубей. Лёня, как раньше, тронул его за руку и протянул баночку: — Это вам. Варенье, о котором мы вчера говорили. Александр рассмеялся. Не как взрослый человек — выверено, вежливо, чтобы не потревожить собеседника, а свободно. Тепло. Вслух. — Лёня, ты как всегда. — Как? — Слишком. Но открыл баночку и провёл пальцем по краю. Вкус и запах оказались непривычными, терпкими, с медовым шепотком трав. И тут Лёня, не опасаясь появления кого-то из других жителей усадьбы, изо всех сил прижался к Александру. С полузакрытыми глазами, с уроненной на чужую грудь головой, он сидел, как раненый воробей — ещё тёплый, ещё хранящий в себе биение крови, но уже обреченный, готовый через мгновение оказаться в связке тушек себе подобных и быть выкинутым на задний двор, на съедение кошкам. Милорадов всхлипнул так внезапно, что непоседливый прислужник принял его плач за новый приступ смеха. А, поняв свою ошибку, спросил: — Чего вы, Саша? — Это от неожиданности. — Я вас напугал? — Нет. Ты меня застал. Понимаешь ли, я всю жизнь считал, что счастье — это когда ничего не происходит, когда меня никто не трогает. — А сейчас? — А сейчас происходит очень много всего. И мне страшно. И хорошо. Вот что самое неприличное. Они сидели так ещё пару минут, пока Александр не предложил кое-что — деловито, почти строго, явно пытаясь вернуться к своей привычной роли: — Лёня, а давай выберемся в город? Лёня замер. — Вы серьёзно? Прямо в… — Да, прямо в Москву. И прямо сегодня. — А вы справитесь? Извините, если я снова сказал глупость. Просто я никогда не был в центре. Я там ничего не знаю и не смогу вас… провожать. Реальная Москва конца девятнадцатого века разительно отличалась от описываемой в художественных книгах: она была не только религиозной и красивой, но и шумной, необъятной, дымной, с дребезжащими конками, с матерящимися торговками, с деревянными мостовыми, и с дворами-колодцами. — Я не боюсь не справиться с городом, — честно ответил Милорадов. — Я боюсь не справиться с тобой, если останусь здесь. Лёне захотелось расплакаться от нежности. Или поцеловать Александра ещё раз. Или сбежать, чтобы не сделать ни того, ни другого. Но Виктор Аркадьевич, конечно, пришёл в ужас от затеи юношей. — Куда вы? — строго спросил он. Александр отреагировал сразу: — Гулять. — По Москве?! Вдвоём?! — Да. — Но там люди! Шум! Грязь! Лошади! А ты слеп! — Тем любопытнее. — Сын, ты не можешь уйти. Ты обязан подумать о Евгении Константиновне. Понять, для чего она здесь. Это не визит из праздного любопытства. — Я понимаю. И именно поэтому ухожу. — Это безответственно. — Нет, это очень ответственно. По отношению к себе. Александр взял Лёню под локоть — не как барин прислугу, а как человек человека — и они вышли. Дверь за ними закрылась мягко, почти вежливо. А Виктор Аркадьевич остался среди тишины, чувствуя, что его дом перестал быть крепостью. Лёня не знал, куда они пойдут. Но оказалось, что в кафе, где горели янтарные лампы, а худощавая девушка с лисьим разрезом глаз и пышным бантом под воротником платья наливала в изящные бокалы пахнущие рябиной коктейли. Александр шёл, чуть откинув голову назад, будто слушал мир не ушами, а кожей. Его трость отбивала ритм по мостовой, а Лёня скакал рядом и предупреждал: — Тут яма. — А тут — телега. — Отойдите на обочину. Самым трудным оказался перекрёсток. Там Лёня растерялся и огляделся, словно хотел найти инструкцию. — Я тут… не уверен, — сказал он. — Тогда стой, — ответил Александр. — Я подожду. И это «я подожду» вдруг оказалось важнее всего. Они перешли. Неспешно. Вдвоём. В кафе Александр заказал мороженое с непонятным Лёне то ли французским, то ли чешским названием, и пока они его ждали, устроившись за столиком, покрытым белоснежной скатертью, Мезенцев разглядывал тёмно-синие стены, резные спинки стульев и написанные масляными красками пейзажи. А когда официант принёс стеклянную вазочку с белым, холодным чудом, Лёня уставился на неё, как на восьмое чудо света: — Это едят? — Да, попробуй, — кивнул Александр. — Оно не кусается. Лёня зачерпнул мороженое ложечкой, коснулся губами — и чуть не упал. — Господи! Это как снег, если бы он был добрым. А потом юноши говорили о пустяках: о разности людских лиц, о кошках и голубях, о том, что в Москве все кажутся очень неспокойными. Но о вчерашнем поцелуе — ни слова. И это жгло Лёню сильнее, чем холод мороженого. Он боялся: а вдруг это было ошибкой? Случайностью? Он украдкой поглядывал на Александра, ловил каждую его улыбку, каждый наклон головы — и держал всё в себе. Потому что ему не полагалось поднимать эту тему первым. На обратном пути, у одного из дворов, где булыжники были истерты до гладкости, Лёня подбежал к стайке голубей, которые кормились прямо у стены: серые, нахальные и никого не боящиеся, а только «косящие» глазами: мол, что за дурак к нам пристал? Лёня присел на корточки, неуклюже соскользнув каблуком, и протянул ладонь. Хлеба у него не было — только чистые пальцы и слишком много чувств. — Вы… — прошептал он, обращаясь сразу ко всем и ни к кому. — Вы уж… пожалуйста. Один голубь, самый смелый, шагнул ближе. Лёня наклонился и почти коснулся губами его крыла: — Птичка, сделай так, чтобы всё было хорошо. Пусть, не идеально. Пусть, не навсегда. Но хорошо. Голубь вспорхнул. Лёня поднялся и увидел, что Александр встал совсем рядом. — Здесь были птицы? — спросил молодой барин. — И ты сказал им что-то важное? — Да, — признался Лёня. — Но я не знаю, услышали ли они меня. Оставшиеся голуби покружили над ними ещё секунду и разлетелись по своим делам. *** Евгения по-прежнему находилась в доме Милорадовых, но внимания ей уделяли всё меньше. Софья Алексеевна реже звала её к чаю, Виктор Аркадьевич отделывался поклонами и короткими фразами, Александр никуда не делся — и в то же время исчез. Он разговаривал с ней, отвечал на её вопросы, слушал, но это было слушание без тела, без внутреннего движения. Его тембр оставался мягким, слова — умными, но между ними не возникало зыбкого поля. Если она просила о помощи — Александр не отказывал, если плохо себя чувствовала — предлагал лекарства, но не более того. И однажды гостья не выдержала. Это случилось днём, в гостиной, где окна выходили в сад, а пыль на рояле стала частью интерьера. Александр сидел в кресле, перебирая чётки — не из религиозности, а по привычке. Лёня куда-то исчез — и его отсутствие, как ни странно, сделало разговор возможным. — Александр, мне стоит уехать? — выпалила Белянская. — Почему вы так решили? — вопросом на вопрос ответил Милорадов. — Потому что я чувствую себя лишней и вижу, что вас не цепляет наше общение. — Что вы имеете в виду? — Бывает, что людям легко и приятно проводить время друг с другом. Но между нами такого нет. Все наши разговоры — поверхностные, без отклика с вашей стороны. Я понимаю, что вы мне ничем не обязаны, и если моё присутствие больше неуместно… — В нашем доме, Евгения Константиновна, всегда рады порядочным гостям. Фраза была безупречной. И абсолютно пустой. Александр не сказал: «оставайтесь». Александр не сказал: «уезжайте». Он просто переложил решение на неё — и тем самым ушёл от ответственности. Он был слишком хорошо воспитан, чтобы отказать напрямую, и слишком несмел, чтобы отвечать за последствия своих действий перед родителями. А что до Лёни, то он решил, что отныне перестанет себя хаять. А то так, прости господи, и помереть можно. Да, его чувства к Александру неправильны, ну и что? Вряд ли такое лечится, значит, придётся с этим жить. Разве он повинен в том, что над ним посмеялась судьба? В конце концов, у других людей бывали ситуации гораздо сложнее. Например, у одного знакомого Лёне трубочиста был роман с двоюродной сестрой. А конюх в доме господ Вербицких пылал страстью к новой жене своего отца. А у самого Лёни — всего-то Александр! Подумаешь! Ни кровных уз, ни даже большой разницы в возрасте. Да, они оба — мужчины, но и сие — не из ряда вон выходящее. В греческой мифологии, о которой иногда говорила Евгения, даже у Зевса имелся возлюбленный — Ганимед. Мир состоял не только из «правильных» людей, и глупо шарахаться от всего необычного, как чёрт от ладана. И в Лёнином принятии было больше зрелости, чем во всех «благопристойных» решениях взрослых людей в усадьбе. Вскоре юный прислужник нашёл место, около которого долго ходил, прежде чем признал его своим. Старая оранжерея стояла чуть в стороне от усадьбы; не на самой территории, но и не так далеко, чтобы туда боялись заглядывать. Когда-то здесь выращивали лимоны и лавр, потом стекла побились, рамы повело, Филимон махнул рукой, и оранжерея превратилась в скелет — заросший, пахнущий землёй и ржавчиной. Именно это и привело Лёню в восторг. Оранжерея была никому ненужной. А значит — безопасной. Он начал приходить туда вечерами, чтобы латать дыры на потолке, подпирать покосившиеся рамы, где-то вставить кусок мутного стекла, а где-то — наоборот, оставить проёмы открытыми, чтобы внутрь поступал воздух. Он подметал пол, вытаскивал ящики и даже нашёл старый столик, который приволок в центр. Цветы он носил понемногу — в карманах, под рубашкой, в узлах платка. Выпросил у Авдотьи глиняные горшки, обматывал бечёвкой сухие ветки и превращал их в подобие венков, вырезал бумажные гирлянды из старых газет. После того, как Лёня закончил, оранжерея стала похожа на настоящее убежище для нежных душ. Александр в последние дни пил чаще обычного. После поцелуя и свидания в кафе внутри него что-то окончательно расшаталось, и лишь абсент заглушал то, что не укладывалось в слова. Милорадов боялся Лёню так же сильно, как тянулся к нему. Но ничуть не удивился, когда тот пришёл сам — сияющий, чистый, ангелоглазый. — Саша, — сказал Мезенцев тихо, но уверенно. — Я хочу вам кое-что показать. — Я всё равно ничего не увижу, — невесело усмехнулся Александр. — Зато почувствуете. — Мне нужно куда-то пойти с тобой? Прямо сейчас? — Да, пока я не передумал. И пока вам не стало совсем плохо. Дорога была недолгой. Лёня вёл осторожно, предупреждая Александра о каждой кочке и ветке. Когда они добрались до цели, Александр сразу почувствовал перемену в воздухе. Запах — не пыли и запустения, а земли, бумаги, цветов. Звук — приглушённый, мягкий, как будто весь мир остался за стеклом. — Это… — поразился он. — Тсс. Это наше. Лёня провёл Александра вперёд, дал ему коснуться столика, гирлянд и листьев. Рассказывал взахлёб, смеясь и перескакивая с одного на другое: — Тут можно сидеть. А тут — свечи. Я подумал, вам понравится запах трав. А это — старые ноты, представляете? Я нашёл их под крышей. Александр слушал и наконец-то не чувствовал потребности защищаться. Он стоял посреди старой оранжереи, держась за руку мальчишки, который построил для них мир, где не было ни родителей, ни обязанностей, ни будущего, от которого хотелось спрятаться. И это было волшебно. — Хотите землянику? — предложил Лёня, вытащив из кармана тёмную и ароматную пригоршню ягод. — Я сам собрал. Честно. Не украл из кладовой. — Я верю, — улыбнулся Милорадов. Они ели землянику медленно, пачкаясь, и эта сцена олицетворяла детство, которого у них обоих не было. Сок стекал по коже, и Лёня смеялся, вытирая ладони о собственные кружева. После была старая салонная забава, особенно любимая молодежью, под названием «Если бы ты был». — Если бы вы были временем года, то каким? — спросил Лёня. — Поздней осенью, — ответил Александр. — А если бы вы были запахом? — Книг. И чуть-чуть — полыни. Лёня записывал услышанное внутрь себя, на самое дно. — А если бы вы были птицей? — Ох, не знаю. Наверное, той, что летает ниже всех. — Теперь — моя очередь отвечать! — Если бы ты был местом, то каким? — Тропинкой, по которой никто не ходит, потому что все думают, что она никуда не ведёт. — А если бы цветом? — Тем, который видно, когда закрываешь глаза. — А если бы… грехом? — Тем, о котором не каются. Потому что без него всё развалится. Лёня взял последнюю ягоду, но вместо того, чтобы съесть, положил её в ладонь Александра, спросив: — Можно? Милорадов не понял, что задумал его компаньон, но повернул руку. И тогда Лёня поцеловал его пальцы: одновременно нежно и алчно, желая впитать в себя тонкую, обожженную папиросами, но живую кожу. Где-то за границей сознания Александра что-то лопнуло, как перетянутая струна. Лёня повторно провёл губами по чужим костяшкам, ощутил их сухость и горько-сладкое «я существую», но тут Милорадов поцеловал его в губы. Из горла златокудрого прислужника вырвался стон, но не от боли, а от сокрушительного облегчения. Его руки вцепились в барские плечи, и он ответил с удвоенной силой. Всё, что было заковано внутрь, вышло наружу, превратилось в хаотичный, влажный и грубоватый танец. Они не дышали. Не думали. Они просто целовались так, будто завтра их должны были отправить на эшафот, не помня ничего, даже собственных фамилий. В оранжерее стало темнее и жарче. Лёня первым опомнился; не отстранился, просто сменил ритм. — Вам душно, — сказал он. — И тяжело. Позвольте… Его пальцы нашли край чужого сюртука. Ткань быстро поддалась, соскользнула, и Александр стал легче, ближе, настоящей. Они сели рядом, но не вплотную. Между ними осталось пространство, наполненное тем, что только что произошло и не смело быть названным. — Пожалуйста, давайте сыграем ещё, — взмолился Мезенцев. — В «продолжи мысль», например. — Это опасная игра. — Я знаю. Поэтому и хочу. Больше всего я боюсь, что… — Что меня полюбят не по-настоящему, — Александр поцеловал Лёню в висок: жест легче взмаха крыла бабочки. — Если бы меня не было… — Мир бы всё равно дышал. Самая страшная ложь — это… — Что можно прожить жизнь, никого не любя, и назвать сие мудростью. Нежность — это когда… — Когда ты перестаёшь спрашивать себя, правильно ли это, и начинаешь бояться только одного — потерять, — Лёня говорил звонко и проникновенно, перемежая слова с поцелуями в барскую шею и ключицы. — Когда мне хорошо, я… — Пугаюсь, потому что не знаю, сколько это продлится. Если бы мне позволили стать кем угодно, я бы стал… — Тем, кого выбирают. Не из жалости. Не потому что надо. А потому что хотят. Снаружи остался мир с правилами, долгами и «потом». А здесь было только сейчас. *** Полная луна — единственная свидетельница людских грехов — пробивалась сквозь залатанные стёкла, превращая оранжерею в подобие подводного грота. Александр лежал на широкой лавке, застланной старой шалью Авдотьи. Он был обнажён по пояс, и лунный свет скользил по холмам его лопаток, терялся в ложбинке позвоночника, целовал шрамы и родинки. На его голове красовалась шляпка с искусственным пером — аксессуар из бабушкиного сундука, принесённый сюда непонятно когда и непонятно зачем. Лёня стоял рядом, затаив дыхание. — Не смейся, — попросил Милорадов. — Никогда. Прохладные пальцы прислужника коснулись барских плеч, которые оказались удивительно напряженными: словно вся история Александра — абсент, родительские придирки, одиночество — застыла в мышцах узлами. Лёня разогрел в ладонях розмариновое масло. Пряный аромат взметнулся вверх. Сейчас влюбленный мальчишка работал не слугой, не помощником садовника, а картографом чужого тела. Его руки скользили вдоль позвоночника Александра, находили впадины по бокам, следовали за изгибами рёбер. Под левой лопаткой гнездилась обида. В основании шеи — страх неоправданных ожиданий. — Ты видишь меня, — промолвил Милорадов. — Я чувствую, — поправил Лёня. — Как и вы. А после — опустил голову и поцеловал то место, где шея переходила в плечо. Александр вздрогнул, но не отстранился. Лёня продолжил губами и зубами — лёгкие укусы, шёпот на грани слышимости по влажной соли кожи, пока не спустился к пояснице. Но в этот миг за оранжереей раздался голос: — Лёня? Где ты? Мезенцев отшатнулся, будто его окатили ледяной водой. Александр приподнялся на локтях: — Иди. Я останусь. — Спрячьтесь. Не показывайтесь никому. Милорадов скрылся за ширмой из увядших пальмовых листьев. Лёня провёл рукой по лицу, тщетно попытавшись стереть произошедшее, и вышел. Из темноты показалась Ксюша — испуганная, закутанная в платок, держащая фонарь: — Слава богу, нашёлся! Где ты был? — Неподалёку. — Тебя ищут господа. — Зачем? — Да откуда мне знать? В горле Лёвы что-то перевернулось, как большое яблоко. Значит, его отсутствие хозяева дома заметили. А отсутствие сына — нет? Вряд ли. Они о чём-то догадывались. Поэтому ни о чём не говорили. Им было страшно, до леденистости в пальцах. Прислужник поплёлся к усадьбе, чувствуя, как каждый шаг отдаляет его от полумрака оранжереи и возвращает в клетку из фарфора и правил. В столовой его встретили спокойно. Слишком спокойно. — Лёня, — проговорил Виктор Аркадьевич, не поднимая ни взгляда, ни тона, — где ты пропадал? — В саду, — почти не соврал Мезенцев. — Я заметил в северной клумбе погрызенную розу. Похоже, кроты опять полезли. Надо проверить, не повредили ли корни. — Ах, да, — кивнула Софья Алексеевна, — там ещё земля осела. Подсыпь, будь добр. И попроси Филимона проверить ограду. — Вы за этим меня позвали? — Да. Не хватало ещё, чтобы весь сад прахом пошёл. — Софочка, перестань с ним любезничать, — перебил любимую жену Виктор Аркадьевич. — А ты, Лёня, не задавай таких вопросов. Ежели господа тебя позвали, значит, ты нужен. И неважно, «за этим» или «за тем». И всё. Ни слова об Александре. Об Александре, который уже не лежал, а сидел на лавке. Рядом, на столике, сияла темным золотом груша, принесённая сюда Лёней. — «Это с дерева у мельницы», — сказал тогда ангелоглазый юнец. А Милорадов кивнул, спрятав комочек сладости вглубь кармана, как спрятал Лёню вглубь сердца. Но сегодня груша была здесь. И никого больше не было. Одиночество Александра, обычно грызущее и холодное, стало иным: наэлектризованным памятью о прикосновениях и губах, принявших в себя землянику. Разбуженное тело скучало по ладоням. Не по любым, а именно по тем, маленьким, потным и робким. Александр поднёс грушу к лицу, провёл ею по линии скулы. Шероховатость кожицы напомнила ему кружево на манжете босоногого мальчишки. Пальцы обрисовали форму. Узкое место — как талия. Плодоножка — упрямая, деревянистая точка отсчета. Милорадов катал плод в ладонях, и в нём начинало звенеть желание. Он сел, прислонившись спиной к стеклу. Одной рукой расстегнул брюки, а другой — продолжал играть с грушей. И вот — тихий хруст. Ноготь большого пальца проломил оболочку. Аромат хлынул наружу мгновенно: не просто сладкий, а сложный, терпкий. Александр коснулся языком места разлома, позволил каплям скатиться по подбородку, затем поднес фрукт ниже, к груди. Липкая струйка упала на солнечное сплетение, поползла по плоскому животу, к темной линии волос. Он выпустил грушу и, наконец, обхватил себя. Ладонь заскользила фантастически легко. Он ничего не видел, но всё представлял: так мог бы прикасаться Лёня. Сок груши был его слюной, его потом, жизнью, которую он принес в стерильное существование молодого дворянина. Движения руки ускорялись, теряя ритм. Александр запрокинул голову, ловя воздух ртом. Волна накатила внезапно и сокрушительно. Стон затерялся в шелесте листьев. Наступила тишина. Александр лежал на земле, прижимая к сердцу найденную рядом, теплую, изуродованную, пустующую грушу. В полдень Лёня возился в саду: подвязывал побеги роз к шпалере, стараясь не повредить кору. Александр сидел неподалёку. После ночи в оранжерее юношам всё вокруг казалось чуть смещённым, как декорации после неосторожных движений. Но самый главный и опасный секрет заключался в том, что от них пахло возбуждением. Пусть мало кто на свете знал, что такое возможно. Тонкий, почти неощутимый аромат разливался по всему пространству, создавая похотливую духоту. На этот раз Евгения подошла к Александру сама, без приглашения, с раскрытым зонтиком, больше похожим на безделушку, чем на защиту от солнца. И села рядом — слишком близко, чтобы это можно было счесть случайностью. Она уже не скрывала своего недовольства ситуацией, а если точнее — задетого самолюбия. Евгения любила Митю уже около года, но не имела ничего против внимания других мужчин. Нет, она вовсе не была распутницей. Ей просто-напросто льстили улыбки разносчиков газет, поклоны приятелей, комплименты друзей отца и вздохи чиновников (последнее случалось редко). А Александр, поначалу показавший себя дружелюбным и интересным человеком, вдруг начал воротить от неё нос. И сие — в его-то положении! Разве мужчине с ограниченными возможностями не за счастье познакомиться с юной, умной дамой? Конечно, Евгения не знала, что до неё в доме Милорадовых уже бывали такие же «гостьи». В разное время, под разными предлогами: путешественницы, дочери подруг Софьи Алексеевны, знакомые знакомых. Все они смотрели на Александра одинаково: с надеждой, приправленной расчётом. Всем им казалось, что именно их голос, их руки, их терпение окажутся ключом. Но Александр не трепетал. Он принимал женское внимание спокойно, благодарно, иногда даже с интересом, но ничего кроме. Потому и остался один к двадцати годам: не из-за слепоты, не из-за характера, не из-за судьбы, а из-за отсутствия отклика. И только с появлением Лёни Милорадов понял, в чём именно было дело. — Вы снова смотрите сквозь меня, — вздохнула Евгения и тут же прикусила язык. — Я не умею смотреть. Вы ещё не заметили? — усмехнулся Александр. — Простите, пожалуйста. Я не хотела напоминать вам о… Просто у меня сейчас тяжелый период, и… Давайте поговорим о чём-нибудь лёгком? Вам близки античные сюжеты, не так ли? Я ночью читала о нимфах. О тех, что не совсем люди, но и не совсем нечисть. Скорее, существа на границе. — О, древние греки очень любили границы. И ещё больше любили их нарушать. Особенно боги. Возьмём, например, Зевса. Услышав слово «Зевс», Лёня завязал последний узел, стряхнул землю с колен и подбежал к беседующим: — О, владыка неба, грома и молний! А вы знаете, что у него был любовник? Евгения заполыхала щеками. — Любовник? — Да! Я тайком прочитал об этом в одной книге, хранящейся в прежнем доме. Ганимед. Красивый мальчик, троянский принц. Зевс его украл: превратился в орла и унёс на Олимп. Там сделал его виночерпием. И… ну, любимцем. — Любопытная трактовка. В учебниках об этом говорят куда осторожнее. — Потому что боятся. А греки не боялись. Неловкость зависла в воздухе, как комар над ухом. Евгения решила сменить тему: — Александр, а почему вы сегодня без трости? — Не только сегодня, — поправил Милорадов. — Уже третий день. — Ради чего? Вам ведь с ней легче. — Возможно. Но я хочу передвигаться как все. Хотя бы здесь, в имении. Чтобы люди меня не выделяли. — А как они вас выделяют? — Думаю, вы догадываетесь. — Ну да, люди склонны к предрассудкам. — Я хочу чувствовать себя мужчиной, а не объектом жалости, героем трагедии или семейной легендой. Евгения покраснела ещё сильнее. — Простите, но вы оба ведёте себя как-то… не так. Я слишком прилична, чтобы слушать подобное. — А я сегодня слишком жив, чтобы говорить прилично, — огрызнулся Александр. — Надеюсь, это хотя бы розы не слышали. *** В этот раз Александр проснулся от щекотки. Что-то лёгкое и настойчивое двигалось по его обнажённому предплечью. Он пошевелился, и с кровати упал принесённый Лёней нераспустившийся бутон розы. Щекотка же оказалась муравьем, забравшимся сюда в поисках сладкого. Александр лежал на спине, укрывшись не одеялом, а собственным сюртуком. Тело ныло приятной, глубокой усталостью, как после долгой прогулки. И в центре этого расслабления жила ясная пустота: как если бы из него вычерпали абсолютно всё, оставив только готовность принять нечто новое. Да. Это было. Это был я. За дверью послышались торопливые, мелкие, почти заячьи шажки. Милорадов понял, что пришёл его тайный возлюбленный. — Саша? — раздался Лёнин лепет. — Вы как? — Живой. Целый. И липкий. Уж не потому ли, что ты мне приснился? Александр услышал, как Лёня делает ещё шаг и приседает на корточки, прямо перед ним. — Дайте, — попросил прислужник. И, не дожидаясь ответа господина, коснулся его скулы, по которой недавно катился грушевый сок. — Простите. — За что? — Не знаю. Наверное, за то, что ночью я был с вами только во сне, а не в кровати. — Не нужно. Всё в порядке. — Я принёс вам умыться. Позвольте. Лёня смочил в ведре с теплой водой край полотенца, отжал и принялся за дело. Александр полностью отдался этой процедуре. Не гигиене, а обряду. Прощению. Принятию. — Та груша в оранжерее была сладкой? — вдруг спросил босоногий мальчишка. — Как яд. И как мёд. — В следующий раз я принесу две. Обещание повисло в воздухе, густое и реальное, как пар от влажного полотенца. Лёня первым отвёл руки: не потому что захотел, а потому что испугался, что если задержится, скажет что-нибудь совсем лишнее. Или наоборот — не скажет, и этим всё испортит. — Я пойду. Вам, наверное, пора завтракать. — Спасибо, Лёня. — Ну что вы. Это просто… вода. Софью Алексеевну Лёня застал в утреннем халате, с ещё не заколотыми волосами и чашкой кофе в руках. Она сидела у окна и смотрела на сад так, будто тот мог ей что-то объяснить. — Софья Алексеевна, — начал Мезенцев, заранее сжав пальцы в кулак, чтобы не теребить край рубашки. — Можно мне сварить варенье на кухне? Госпожа Милорадова перевела на него взор своих русалочьих, светло-карих, как у сына, глаз. — Варенье? — Ну да. Я, правда, никогда не пробовал. Но я научусь! — Тебе стоит спросить об этом Виктора Аркадьевича. — Он меня недолюбливает. — Неправда, — Софья Алексеевна не лицемерила: она действительно так считала. Недолюбливать Лёню было особо не за что. Кто угодно мог невооруженным глазом заметить, что у него добрая душа и мягкое, как у птички, сердце. И даже его «неправильные» речи, призывы к работе на земле, вне зависимости от социального положения, глупые вопросы, разбитые чашки и вазы были следствием не дурного характера, а наивности, неловкости и незнания жизни. Но опасаться его за все вышеперечисленное — может, и стоило бы. — Мой дражайший супруг скорее не понимает, что происходит. Как и я. Мы радовались, когда ты подружился с нашим сыном. Думали, что это пойдёт ему на пользу. Но, как оказалось, зря. Вы не видите границ, не знаете меры, — хозяйка дома помолчала, подбирая слова, и продолжила уже строже: — Ненормально, когда молодой, благовоспитанный мужчина, вместо того, чтобы строить свою жизнь, проводит всё время в компании помощника садовника. В нашем доме — гостья. Она приехала не просто так. Разговоров за чаем ей мало. И всё происходящее — это просто… Я не знаю, как сказать. Неприлично. — Почему вы думаете, что Александр и Евгения понравятся друг другу? — на свой страх и риск спросил Лёня. — Или уже понравились? И что они оба хотят в брак? Для Софьи Алексеевны настала минута новых откровений. — Я говорила с Евгенией. Она явно влюблена. — А Александр? — Александр… Лёня, ты не даёшь ему возможности разобраться в себе. Ты постоянно рядом, а он из-за этого как оглушенный. И оглашенный. То вечерами шатается непонятно где… — «Ага», — смекнул Мезенцев. — «Значит, отсутствие Саши тогда не осталось незамеченным». — То, вот, от трости отказался. Разве это разумно? — Он стал смелее. — Смелость без меры — не добродетель, а беспечность. Ему вдруг захотелось доказать людям, что он — такой, как все. Но он — не такой. У него совершенно другие потребности и возможности. Лёня кивнул. Внешне — послушно. Внутри же что-то не соглашалось и шептало, что есть вещи, которые нельзя измерить приличием, расписанием и мнением света. — Я всё равно сварю варенье, — повторил он. — Если позволите. Даже если его никто не станет есть. В итоге Лёня приводил свой план в исполнение так, будто совершал важный и тайный обряд. Он поставил на плиту медную миску, высыпал туда почти чёрную от спелости землянику и раскрыл толстую, зачитанную книгу рецептов. Где-то между «Малиновым на зиму» и «Из орехов» он нашёл нужное: «Земляничное. Варить недолго. Не торопиться. Помешивать деревянной ложкой». — Не торопиться, — смекнул Лёня. — Это я умею! Устроившаяся у стола с тазом теста Авдотья косилась на него с явным недовольством и бормотала: — Совсем ты распоясался, птенчик. Сначала в кладовую меня гонял, потом шаль выпросил — «на одну ночь, Авдотьюшка, честное слово», теперь варенье варишь! На моей кухне! Не ровен час, скоро самовар себе присвоишь и скажешь, что ты тут главный. — Нет-нет! Я не такой! Я всё вам верну! И шаль, и миску, и кухню! — Да знаю я. Ты не из тех, кто берёт и не отдаёт. Ты из тех, кто сначала десять раз спросит, потом возьмёт, а потом извинится — на всякий случай. Лёня смешал ягоды, следя, как сахар растворяется, превращаясь в розовеющую гладь. Он думал. Но уже не об Александре, а о его родителях. О том, что те ни разу не сказали ему «уходи» или «прекрати». А только «это неприлично», «это ненормально» и «Саша запутался». Это было насилие заботой. Они не злились, а боялись. И не могли принять правду о том, что Александр — не их продолжение, а отдельный человек. — Осторожнее! — вдруг взволновалась Авдотья. — Пригорит! — Нет. Я слежу. Александр появился на кухне так тихо и неожиданно, что Лёня вздрогнул — не от страха, а от внутреннего щелчка, когда мир вдруг перестал быть фоном и собрался в одну точку. — Авдотья, — обратился барин к кухарке, — ты здесь? Я слышал твою поступь. — Да, — подтвердила та. — Что вам угодно? — Мне угодно, чтобы ты ненадолго ушла. Я хочу побыть с Лёней. Он ведь тоже здесь? — Верно. Он варит варенье. Отошёл от своих прямых обязанностей. Как всегда. И Авдотья исчезла, прихватив тесто. А Лёня не был бы Лёней, если бы не нашёл новую неприятность: от нечаянно ткнулся ладонью в центр миски с ягодами. Холодный сок и мелкие семечки облепили его от запястья до кончиков пальцев. Александр пересёк кухню, ориентируясь на жар плиты и на «ой, мамочки» (хотя мамочки у Лёни не было давным-давно). — Чем обляпался? — Земляникой. — О, это ничуть не страшно. Милорадов начал неспешно, почти с исследовательской тщательностью, очищать Лёнину кожу. Не тряпкой. Не водой. А губами и языком. Целовал линии судьбы, задерживался на бугорках у основания пальцев, пил кисло-сладкий сок с шершавых подушечек. Лёня стоял, прислонившись спиной к столу, и смотрел, как утонченный барин в белоснежных одеждах с благоговением вкушал грязь с его рабочей руки. Это было невероятно интимно и откровенно. Признание его, Лёни, сути и принятие её как самой большой ценности. — Поедем со мной, — вдруг предложил Александр. — Куда? — На рыбалку. — Вы серьезно? — Да. Сегодня. Возьмём удочки и хлеб, посидим у воды. Мне необходимо выбраться из дома. Лёня понимающе улыбнулся. Конечно, это было не про рыбу. Не про удочки. И даже не про отдых. Это было «сбежим отсюда», «побудь рядом» и «дай мне передышку». — Я только руки вымою. И банку закрою. — Я подожду. Тут мимо прошла Евгения — как человек, который не хотел мешать, но в глубине души всё-таки надеялся, что его заметят. — Я возвращаюсь домой, — сообщила она, водрузив на голову соломенную шляпку. Александр обернулся на звук её голоса. — Хорошей дороги, Евгения Константиновна. Он сказал это вежливо, без фальши, но и без второго слоя, на который рассчитывала убегающая гостья. Без сожаления. Без попытки что-то исправить. — Признаться, я так и не смогла в вас разобраться. — Я понимаю ваше разочарование. Наш дом всегда был скучным местом для гостей. — Нет, — тихо возразила Белянская. — Вы абсолютно ничего не понимаете. И ушла. Не хлопнула дверью, не дала повода для новой сцены. Просто исчезла из пространства кухни. Но буквально через минуту туда, как месяц, вкатился Виктор Аркадьевич. Он остановился на пороге, окинул взглядом сцену: медную миску, варенье на плите, Александра без сюртука, Лёню — слишком близко. — О, вы здесь. Пингвины — неразлучники. А что у вас случилось? Почему Евгения так быстро прошла мимо меня? Ни слова, ни поклона. Саша, ты её не обидел? — Нет, отец, — откликнулся младший Милорадов. — Она решила уехать. — Вот как. И? — И мы с Лёней сейчас пойдём на рыбалку. Напускное спокойствие осыпалось с лица Виктора Аркадьевича, как штукатурка. — На какую ещё рыбалку? Сын, ты шутишь? Вы недавно вместе выбирались в город. Тебе этого не хватило? — Верно, не хватило. — Ты не сможешь нормально ловить рыбу. Там мокро, скользко, крючки, лодки. Ты же понимаешь… — Понимаю. — Тогда в чём смысл? — В развлечении. И мы пойдём с ночёвкой. — Час от часу не легче! Я… Я поговорю с Софочкой. Виктор Аркадьевич выбежал из кухни так стремительно, словно там начался пожар. Не прошло и получаса, как он уже стоял перед Софьей Алексеевной и говорил вполголоса: — Нам нужно пообщаться с прежними хозяевами Лёни. Я хочу понять, кого именно мы впустили в наш дом. Пусть и с опозданием. Или понять, кого мы всё это время не хотели видеть в собственном сыне. *** Утро на реке было не цветным, а звуковым. Сначала — густая тишина, затем — щелчок и треск: проснулась первая птица. Следом — шорох камыша, всплеск рыбы и, наконец, шаги по влажной траве. Лёня протаптывал тропинку, чувствуя спиной присутствие Александра. Первый нёс удочки и сумку с едой, а второй — складной стул, садок и трость, которую, впрочем, почти не использовал, доверяя голосу впереди. — Здесь, — Лёня остановился на пологой площадке, где старая ива склоняла ветви к воде. — Земля мягкая. И есть коряга, чтобы зацепить садок. — Пахнет гниющими лилиями, — заметил Александр. — И мокрыми камнями. — Да, тут есть большой валун. На него можно сесть, если захотите. Александр протянул руку, и Лёня, всё поняв, дал ему одну из удочек. — Это катушка, — пустился в объяснения прислужник. — А это — леска и поплавок. Ох, да вы наверняка и без меня со всем справитесь. Я пока достану червя из баночки. Дело привычное, но наедине с вами, под открытым небом, — почти сакральное. Нужно ещё насадить приманку, убедиться, что крючок спрятан… — Куда забрасывать? — Прямо перед собой. Метрах в пяти. Там, кажется, глубже. Я положу свою удочку рядом. Они сели почти плечом к плечу. Лёня — на тот самый валун, Александр — на складной стул. Поплавки неподвижно стояли в неотслеживаемой, фрагментарной воде, с изломанным светом и непроницаемой глубиной, что в движении — не текущая, а ползущая, в застое — не спящая, а выжидающая, чья поверхность — геометрия без углов, чья память — на три секунды; не имеющую вкуса, но имеющую последствие, не знавшую запахов, но знавшую присутствие. Рыбалка, конечно, была не для рыбы, а для синхронного дыхания. Александр сидел, сомкнув веки, лицом к солнцу, которое золотило его ресницы, контур носа и губы. — Ты смотришь на удочку или на меня? — спросил он, учуяв дыхание Лёни у своего уха. — На вас, — без колебаний признался его спутник. — Вы сейчас как из другого мира. — Опиши, пожалуйста, что вокруг нас. — Река. Она как голубой бархат. Наши поплавки. Мой — красная точка, — ваш — синяя. На том берегу — деревья, а я в них копошатся птички. Одна сорвалась, и сейчас над водой пролетит тень. Ой, у меня клюёт! От поплавка Лёни в самом деле разошлись круги. Удилище согнулось. На том конце билась живая тяжесть. — Крупная? — поинтересовался Александр. — Кажется, да. Ой, как тянет! Рыба сделала последний рывок, но Лёня был уже наготове, и кинул её в сачок. — Это лещ, Саша! Килограмма на полтора! — Дай-ка. Лёня положил прохладное, скользкое тело в ладони Милорадова. Тот ощупал твёрдую чешую, острый плавник и шевелящиеся жабры. Его пальцы были нежны и полны уважения к ещё не прерванной жизни. — Красавец. Жаль. — Так давайте его отпустим! — Да. Это будет правильно. Солнце поднялось выше, стало припекать. Александр снял сюртук, оставшись в жилете и рубашке с закатанными рукавами, а Лёня наблюдал, как он снова забрасывал удочку — точно, почти выверено, несмотря на слепоту. Это была чистая геометрия тела. — Ваш поплавок, — вдруг охнул Мезенцев. — Что с ним? — Он качается. Как будто кто-то трогает леску, чтобы просто поиграть. — Может, русалка. — Или водяной. Александр нащупал мокрую от воды и травы руку Лёни и поднёс к своему лицу. — Теперь ты пахнешь рыбой, рекой и солнцем. Как дикарь. — Это плохо? — Это правдиво. Ты сейчас — самый правдивый человек на свете. Они просидели так до вечера, поймали ещё пару плотвичек и отпустили их, съели хлеб с маслом и запили морсом из фляги. Свет не угас — он распался: на тёплые осколки, на янтарные полосы в прибрежной глине, на искры в паутине. Ива больше не склонялась — она отдыхала, распустив тень веером. Влюбленные легли рядом. Над ними плыли облака — не белые, а молочные, как разведённая известь, — и Александр угадывал их движение по тому, как менялся свет на его закрытых веках. — Саша, — голос Лёни прозвучал тихо, но четко. — А что будет, когда мы вернёмся? — То же, что и раньше. Тишина. Пустота. Стены. — А я? — Ты останешься моими глазами. И единственной реальностью, — Александр помолчал, собираясь с мыслями и мужеством для признания, которое давалось тяжелее любого поцелуя. — До тебя со мной не случалось ничего подобного. Никогда. Женщины были для меня обязательством. Как красивые вазы, которые ставят в гостиной, потому что так положено. Я их не понимал и думал, что во мне что-то сломалось. Однажды и навсегда. Лёня замер, слушая. Его сердце колотилось где-то в горле. — Со мной тоже… никогда. Девчонки смеялись надо мной, дразнили. Даже та, за которой я зачем-то пытался ухаживать. Я думал, что ещё не дорос до настоящих чувств. Пока не встретил вас, — он сказал это с наивной, обезоруживающей прямотой. Не «пока не встретил мужчину», а именно его. Александра. — Тебя. — Да. Тебя. — Это пришло ко мне не как мысль, Лёня. А как болезнь. Как жар. Я пытался исправиться, обзывал себя срамником, уродом и прочими обидными словами. Но… — Александр сел. Его лицо было серьезным и очень усталым. — Я не хочу видеть в усадьбе никого, кроме тебя. Ни родителей, ни барышень, которых они ещё решатся пригласить, чтобы меня «образумить». Я хочу, чтобы в мире остались только книги и ты. Это было не любовное признание. Это был манифест. Приговор. Отречение от всего в пользу одного-единственного человека. — Я боюсь, — сокрушился Лёня. — Я тоже. Боюсь, что не выдержу. Боюсь, что тебя всё-таки заберут. Боюсь всего, что я к тебе чувствую. — Я никуда не денусь. Я буду как полевой цветок, что пробивается сквозь щель в каменной кладке. Меня не вырвут, не заметят. — Опиши мне себя, Лёнь. Подробно. Я хочу собрать тебя внутри. Лёня тихо засмеялся. Никто прежде не просил его об этом. — Я не знаю, с чего начать. Я же самый обыкновенный. — Для меня — нет. Начни с того, что видишь сам. Что трогаешь. — Волосы у меня светлые. Не как пшеница, а как солома на осеннем сеновале. Рыжеватые, когда солнце светит. Они всегда в беспорядке, вихры торчат, сколько ни приглаживай. Кухарка в прежнем доме говорила, что я похож на одуванчик, который вот-вот разлетится. Лицо… Ну, тоже простое. Есть веснушки на носу и скулах. Брови светлые, почти не видные, если не присматриваться. Глаза… — Какие глаза, Лёня? — Не как туман, а как камень, на котором мы сегодня сидели. Иногда они кажутся голубоватыми, а иногда — серыми, прозрачными. Ресницы — длинные: Авдотья говорит, как девичьи. — А губы? — Не тонкие, не толстые. Когда я улыбаюсь, одна сторона поднимается чуть выше. — Продолжай, — в голосе Александра плескалась жажда; настоящая, физическая жажда знания. — Шея тонкая, жилы всегда видны. Плечи узкие. Я часто сутулюсь. Ростом — тебе, наверное, по подбородок. У меня есть маленький шрам под левой бровью: в детстве упал с телеги, ударился о камень. Подбородок острый. Скулы… — Лёня взял руку Александра и приложил к своей щеке. — Чувствуешь? Они выступают. Руки у меня узловатые, пальцы длинные, но не красивые, как у тебя. Кривоватые, потому что с детства за всё цеплялся, всё ломал и чинил. — А тело? — вопрос Милорадова не был похабным. Он был продолжением священнодействия. — Худое. Ребра видны. Живот впалый. Ноги длинные, как у журавля, и колени всегда разбиты. Прямо сейчас синяк на левом — споткнулся о камень, когда ходил к колодцу. И всё, наверное. Я же говорил: ничего особенного. — Теперь я вижу. Не как другие. Гораздо лучше. Я вижу тебя изнутри. И ты прекрасен. Совершенно, ужасно, по-настоящему прекрасен. Тишина вокруг стала тягучей, как тёплый мёд. Луна спряталась, оставив мужчин в почти полной, сокровенной тьме. Лёня лежал на спине, чувствуя каждую точку соприкосновения с Александром — плечо к плечу, бедро к бедру. Рука Милорадова, покоившаяся у него на груди, сдвинулась вниз и прижалась к животу. — Можно? — спросил дворянин. Вместо ответа Лёня повернул голову и поймал его губы своими. Александр приподнялся, опираясь на локоть. Его свободная рука, всё ещё лежавшая на животе Лёни, начала расстёгивать пуговицы на грубой холщовой рубахе. Прохладный воздух коснулся нежной кожи. Лёня ахнул. — Ты… весь дрожишь, — прошептал Александр против его губ. — От вас… от тебя, — поправился Лёня. Его собственные руки поднялись и вцепились в барские плечи. — Саша, я не знаю как… — И я — тоже. Мы разберёмся вместе. Александр снова поцеловал его — глубже, влажнее, спустившись рукой к поясу штанов. Крючки и пуговицы поддались легче, чем ожидалось. Лёня попытался прикрыться: — Не надо… там… — Хочу, — просто сказал Александр, и в этом слове заключалась вся власть барина и вся слабость влюблённого. Он отстранил руку Лёни и ладонью, уже не через ткань, а кожей к коже, коснулся того, что скрывалось под ней. Обоих словно ударило током. Лёня вскрикнул, выгнув спину. Пальцы Александра сомкнулись вокруг горячей, пульсирующей плоти, такой незнакомой и такой желанной. Он водил большим пальцем по чувствительной головке, и его собственное тело отвечало на это болезненной волной. — Лёня… — сие имя на устах Александра прозвучало как молитва и как проклятие. Одновременно. Он опустил голову, приник губами к шее возлюбленного и начал движение рукой: сначала неуверенно, потом набирая ритм, изучая отклик. Лёня стонал, беспомощно вскидывая бёдра. — Саша, остановись. А то я… — Нет. Я хочу знать. Чувствовать. Всё. В какой-то Лёня закусил губу, чтобы не закричать, и каждый его мускул сжался в ожидании. Александр приник к нему всем телом, слушая прерывистые всхлипы, и его собственная боль от воздержания стала почти невыносимой. Развязка наступила внезапно и мощно. Теплота и влажность разлились по руке Александра, но он не прекратил движений, выжимая из своего возлюбленного последние судороги наслаждения. Пахло сексом, потом и дождливой землёй. Александр, не сказав ни слова, начал расстёгивать свои собственные брюки. Не думая, повинуясь глубинному инстинкту, Лёня перевернулся и попытался повторить все действия своего первого (и последнего) партнера. Он смотрел, как Александр вбивал себя в его сомкнутые пальцы. Он слышал, как дыхание барина превращалось в хрип. Милорадов схватил его за затылок и притянул к себе для нового поцелуя. Ритм стал неистовым. Тёплое семя попало Лёне на руку, на живот и даже на подбородок. Александр держался за него, как утопающий. До последнего спазма. Мезенцев первым пошевелился, отыскал одежду и уже хотел устранить следы «происшествия», но Александр его остановил: — Не надо. Пусть будет. — Теперь мы… — Теперь мы — мы. И назад пути нет. И не было. В липкой темноте, запачканные друг другом, они перешли черту. Из мира намёков и прикосновений — в мир плоти и безоглядного обладания. *** Виктор Аркадьевич не стал писать писем. Во-первых, потому что не любил оставлять следы. Во-вторых, потому что ответы на письма всегда сглаживались: люди думали, подбирали слова, просили советов. А ему нужна была не отредактированная версия, а живая. О прежних хозяевах Лёни он узнал быстро; почти неприлично быстро для человека, привыкшего считать себя порядочным. Пара разговоров с местными, один визит в контору, вопрос о переводах после отмены крепостного права — и нужная фамилия всплыла сама, как пробка в мутной воде. Усадьба бывших владельцев Мезенцева стояла на возвышении: сухая, ухоженная, но уже не парадная. Песок на дорожках был подметён, ставни свежевыкрашены, но в этом чувствовалась не роскошь, а расчётливый порядок. Самих жителей дома звали Сергей Николаевич и Мария Петровна. Это были люди лет пятидесяти, аккуратные, тихие, с тем особым выражением лиц, которое часто встречалось у тех, кто уже пережил большие перемены и решил больше не спорить с эпохой. Гостей приняли в гостиной — не в парадной, а «для своих». Без икон в золоте, без портретов предков. Разговор начался без вступлений, за горячим чаем. — Мы хотели бы расспросить вас об одном мальчике, — собрался с духом Виктор Аркадьевич. — О Леониде Мезенцеве. Он жил здесь раньше. Мария Петровна кивнула, будто речь шла не о человеке, а о давно проданном участке земли. — Да, конечно. Мы подозревали, что однажды вы приедете. — Вы хотите его вернуть? — с плеча рубанул Сергей Николаевич. — Нет, что вы! — залепетала Софья Алексеевна, схватившись за предложенную ей серебряную ложечку, как за крошечный спасательный круг. — Возможно, — поправил супругу Виктор Аркадьевич. — Пока не решили. Пока мы просто хотим понять, кто он. И откуда. — Витя, ну как так… — пуще прежнего растерялась Софья Алексеевна. — И вы, почтенный господин. Лёня, конечно, странный, но негоже говорить о нём как о старом платье. — Софочка, не вмешивайся. В первую очередь, Лёня — новый работник в нашем доме. — Не такой уж новый. — Но появившийся позже остальных. — Витя, но ведь у него есть плоть и душа. — И нам важно узнать, что за ними скрывается. Разве не так? Сергей Николаевич, Мария Петровна, пожалуйста, расскажите, каким Лёня был здесь? Сергей Николаевич отодвинул от себя чашку с чаем и тяжело вздохнул. — Он был способным. Очень. Особенно если учитывать его происхождение. — А кто его учил? — Этого мы не знаем. Он уже умел читать, когда попал к нам. Не бегло, но осмысленно. Писал неровно, зато думал широко. Возможно, в первом доме у него имелся наставник или священник. — Работал он исправно, — добавила Мария Петровна. — Не ленился, но и ничем всерьёз не интересовался. Всё время искал, где ему быть, кому помочь. Сегодня он — на улице, завтра — в библиотеке, послезавтра — с детьми… Своего дела так и не нашёл. — Почему вы отказались от него после отмены крепостного права? — Потому что воля — это, как ни странно, ответственность. А он не знал, что с ней делать. Мы не могли дальше держать при себе человека, который по указу свободен, а по сути — ни туда, ни сюда: не крестьянин, не слуга, не ученик. Софья Алексеевна решилась на самый животрепещущий вопрос: — А как он ладил с другими людьми? Ответ последовал сразу: — С прислугой — плохо. Он ни с кем не ссорился, никому не вредил. Но его все сторонились, считали блаженным. Сами посудите: он мог, например, залезть на яблоню и сидеть там три часа, глядя на облака. Мог делать гимнастику прямо на дороге — растягиваться, кувыркаться, как ребёнок, хотя ему тогда шёл уже шестнадцатый год. Мог разговаривать сам с собой. Или с насекомыми. Однажды полдня носил в кармане огромную жабу и уверял всех, что она грустит. Каково, а? — Это и впрямь очень странно. — Зато дети его обожали. А он — их. Постоянно с ними возился, что-то рассказывал и показывал, дарил им бумажных птиц. — И ещё несколько таких же… чудаков, — вспомнил Сергей Николаевич. — Его любил старый сторож, слышащий голоса деревьев, девчонка — беспризорница, пишущая стихи и закапывающая их в землю… Такие люди всегда находят друг друга. От последней услышанной фразы Виктору Аркадьевичу стало физически нехорошо. Значит, и их с Софочкой сын? Их образованный, воспитанный, обеспеченный на годы вперёд Саша — из таких? Из юродивых? Это было не просто неприятно, а оскорбительно. — Выбирайте выражения, — начал Милорадов, но Мария Петровна, почувствовав приближающее бедствие, решила вмешаться: — Ради бога, не посчитайте нас чудовищами. Возможно, Лёня — просто больной человек, и нам следовало бы не избавиться от него, а, напротив, окружить его заботой. Но вы же знаете, после реформы многое изменилось. Земля, расчёты, люди… У нас не осталось на него времени. К тому же, вхожие в наш дом семейные друзья стали жаловаться на то, что их дети переняли Лёнины привычки: начали ползать по земле, разговаривать с ветками, забираться на крыши. Один мальчик заявил, что не пойдёт в гимназию, потому что «учёба убивает воображение». Это не располагало к спокойной жизни. Софья Алексеевна смяла салфетку в тонкий жгут. А Виктор Аркадьевич, напротив, собрался. Его голос стал строгим, почти деловым: — Значит, Лёня дружил только с детьми? И никогда — с взрослыми мужчинами? Госпожа Милорадова заалела щеками. Ей стало очень стыдно за саму возможность такого вопроса. — Простите, я вас не понял, — отрезал Сергей Николаевич. — Что же тут непонятного? Нам важно это знать, потому что Лёня подружился с нашим сыном. А в нашей картине мира такой дружбы не существует. — Витя! — ахнула Софья Алексеевна. — Что, Софочка? В системе координат Виктора Аркадьевича всё было просто: дружба — это беседы, визиты, шахматы, письма, книги (то, что было между Александром и Лёней раньше, но не сейчас), близость — это семья, жена, дети. А всё, что выходило за рамки, попадало в зону подозрительного. Если бы Лёня был дворянином и равным Александру по образованию, а сам Александр не игнорировал бы родительские наставления, Евгению и трость, возможно, стоило бы цепляться за «безобидную версию». Но тут не сходилось слишком многое. Даже если бы у гостей на головах выросли рога, а за спинами — крылья, Сергей Николаевич посмотрел бы на них с меньшим удивлением: — Боже милостивый! Нет, ничего подобного мы не замечали. Виктор Аркадьевич понял, что сболтнул лишнего. А Софья Алексеевна начала мысленно читать Отче наш, изредка прерываясь на «ох, социальный разрыв», «ах, телесная близость… руки, помощь, присутствие», «нарушение привычных ритуалов» и «свят-свят-свят». Мария Петровна поднялась с кресла, путаясь в юбках. Ей надоел этот цирк. И вообще, всё надоело. — Если вы ищете в Лёне развратника или соблазнителя, вы ошиблись, — отсекла она, ничуть не сомневаясь в правдивости своих слов. — Он, скорее, из тех, кто сам идёт под нож, не понимая, что его хотят зарезать. Наступила тишина. Не вежливая, а разоблачающая. Сергей Николаевич подошёл к буфету. Распахнул дверцу, вынул несколько визитных карточек и клочков бумаги с адресами — будто давно был готов к тому, что сегодня случилось. — Если вы так переживаете, пристройте его куда-нибудь. Мир большой. Есть мастерские, богадельни, сельские школы, даже монастыри. Но только не к нам. Мы сделали свой выбор. А после ваших последних слов — убедились в его правильности. — Конечно, ни одна приличная семья не будет держать его у себя, — начал злиться Виктор Аркадьевич. — А мы, значит, должны расхлёбывать? На тебе, боже, что мне негоже! Но не взял ни одного адреса, потому что понимал, что ВОТ ТАК нельзя. Если они резко, без объяснений, «по-хозяйски», уберут Лёню из дома, Александр не смирится. Не заболеет. Не уйдёт в себя. Не запьёт, как прежде. Он встанет. И это будет не холодная война, а открытая. И Софья Алексеевна знала, что супруг прав. — Витя, — прошептала она, когда они уже собирались уходить, — мы не можем… — Да. Не сейчас. Им нужен был повод. Не один. Несколько. Такой, чтобы можно было сказать: «Мы защищали тебя», «Мы были вынуждены», «Так будет лучше». Повод медицинский. Повод нравственный. Повод общественный. Уже в экипаже Софья Алексеевна спросила: — А если он действительно болен? Виктор Аркадьевич посмотрел в окно, где усадьба бывших хозяев Лёни уходила назад, растворялась в пыли дороги. — Тогда нам даже врать не придётся.