Мы ненавидим театральность в театре, но любим сценичное на сцене. Это огромная разница.
Константин Сергеевич Станиславский.
Лёня лежал на земле, уткнувшись лицом в какой-то чахлый куст, пахнущий полынью и кошачьей мочой. Город спал, только собаки лаяли где-то далеко, да звёзды висели над головой, как ледяные сосульки, готовые упасть и пронзить беглеца насквозь. Лёня лежал и думал: «Всё пропало. Вино пропало. Платья пропали. Парик остался в сундуке. Я гол, как сокол. И даже не могу замерзнуть, потому что на Кавказе тепло. Всегда». Потом поднялся, отряхнулся и побрёл по улице, стараясь держаться теней. — «Нужно найти приют», — соображал юноша. — И женскую одежду. И парик. И всё, что сделает меня Ольгой. Потому что без этого я не смогу показаться Сашиным родителям». Свернув за угол, он увидел вывеску: «Пятигорский городской театр». Старое здание с колоннами, облупившейся краской и заколоченными окнами. Но за забором, во дворе, горел фонарь и слышались голоса. Лёня подошёл ближе. Посреди двора красовалась наспех сколоченная сцена, вокруг которой суетились люди в ярких костюмах. Кто-то красил декорации, кто-то настраивал скрипку, а одна женщина — в пышной юбке и корсете, с лицом, скрытым вуалью, — раздавала указания. — Травести, травести! — кричала она. — Нам нужна травести! А у нас все подходящие актёры разъехались! Хоть из публики кого тащи! Лёня бледно улыбнулся. Неужели ему снова повезло? Сначала — с Беловидовым, затем — с виноделом, теперь вот — с театром. Саша — не в счёт: он — не «везение», а роковая любовь. — Я могу быть травести, — заявил Мезенцев, выйдя из тени. — Я умею. Вуаль женщины взметнулась, и Лёня увидел её лицо — немолодое, симпатичное, с густо накрашенными глазами и родинкой над губой. Незнакомка оглядела его с головы до ног — грязного, в лохмотьях, с разбитым лицом, — и спросила: — Ты кто? Ангел? Или бес? — Я — московский артист. Меня ограбили в дороге. Мне нужны перчатки, платье и парик. Взамен я отыграю спектакль. Хорошо. Честно. Женщина подошла ближе, взяла его за подбородок, повернула лицо к фонарю. — Платье и парик? На такую плату не согласились бы даже в каторжном поселении. — Я соглашусь. — Ты очень худой. Глаза у тебя — как у покойника. Вроде бы чистые, яркие, на пол — лица, но есть в них что-то страшное, неживое. Говоришь, умеешь играть? И кого же ты играл? — Ольгу. Воспитанницу старого профессора. — Если ты говоришь правду — это хорошо. Если нет — тоже неплохо: значит, ты умеешь врать. Ладно, пойдём. Покажу тебе костюмерную. Но предупреждаю: утром репетиция. Если не справишься — выгоню. Костюмерная оказалась тесным чуланчиком, заваленным тканью, перьями и лентами. Женщина — Марья Степановна — порылась в куче, вытащила платье. — Это с прошлого сезона. В нём играла Эсмеральда. — А парик у вас есть? — Есть. В нём играла одна греческая богиня. — Спасибо. — Поблагодаришь после. А сейчас — спи. Вон там, на сундуке. Лёня лёг, закрыл глаза и уснул без снов. Впервые за всю дорогу. Утром он уже стоял за кулисами, в тёмно-синем платье, ушитом по талии, и в белокуром парике. Марья Степановна подвела ему глаза — угольно-чёрными стрелами, уходящими к вискам, — и накрасила губы. — Ты сегодня не Ольга, — сказала она, осматривая своё творение. — Ты — Камелия. Та, которую все хотят и никто не помнит наутро. Понял? Лёня кивнул. Спектакль планировался коротким — всего одно действие, водевиль для приезжей публики. Героиня Лёни была полусветской дамой, скрывающейся от правосудия, соблазняющей глупых мужчин и поющей куплеты о том, что «все мы, девочки, немножко продажны». Лёня не умел петь — он вообще не умел ничего, кроме как притворяться собой, но этого оказалось достаточно. Он играл — и в каждом жесте его была тоска, в каждой улыбке — надлом, в каждом движении бёдер — голод (есть, кстати, ему совсем не хотелось). — Браво! — крикнул кто-то. — Хороша, чертовка! Когда занавес закрылся, Марья Степановна схватила Лёню за плечи и прошептала: — Ты гений, парень. Или безумец. Я ещё не поняла. Мезенцеву хотелось пить. Но больше этого — выйти на улицу в новом старом образе, проверить себя. Он выбежал из театра — босиком (туфли не нашли по размеру). Солнце уже поднялось над горами, и легло его на плечи золотым плащом. Новоявленный актёр пошёл в сторону трактира — того, что виднелся с крыльца театра, с вывеской «Аист» и занавесками в красную клетку. Но, едва он вошёл, шаркая босыми ступнями по скрипучему полу, хозяин — толстый, с красным лицом и бровями-метёлками — вынырнул из-за стойки и замахал руками. — А ну пошла отсюда! У меня честное заведение! Не для куртизанок! Лёня возликовал. Его маска срослась с лицом. — Господин хозяин, — промолвил он, и голос его прозвучал низко, хрипло, но «куртизанка» могла быть и пьющей, и насквозь прокуренной. — Дайте мне воды. Я заплачу. — Воду в ручье найдёшь. Вали, сказал! На крыльце трактира Лёня поднял лицо к солнцу и подумал об одном — как здорово было бы сейчас напиться до поросячьего визга. Но денег у него по-прежнему не имелось, поэтому он отправился бродить по городу, разглядывать вывески, экипажи и здания. — Добрый вечер, — поздоровался он с группой молодых людей, сидевших на лавке у фонтана. Их было трое. Все — широкоплечие, сильные, с руками, привыкшими к тяжестям. Один был особенно красив: русый, с подстриженными усами, васильковыми глазами и прямой спиной. — Добрый, — ответил незнакомец. Лёня кокетливо наклонил голову — ровно настолько, чтобы локон упал на щеку. — А вы местные, ребята? Мне нужна информация о здешних пансионах. Русоволосый парень махнул рукой. — Нет, не местные. Мы — борцы, приехали из Петербурга, на состязания. Завтра на ярмарке будут бои. Меня зовут Егор. А это Федька и Лёшка — мои секунданты. Федька — рыжий, веснушчатый, почти как сам Лёня — и Лёшка — чернявый, с серьгой в ухе, похожий на цыгана — кивнули, не сводя глаз с «барышни». — А вас, юная прелестница, как звать — величать? — спросил Егор. — И почему вы босиком? — Ольга. Я — актриса. Только что отрепетировала водевиль. А туфли потеряла в дороге. — Пойдёмте с нами, Ольга. Мы как раз собирались в кафе. Кафе оказалось маленьким, полуподвальным, с выходящими на площадь окнами. Вино там лилось рекой: и красное, терпкое, пахнущее вишнёвым садом, и белое, из неспелого винограда. — Хороша актриса, — сказал Федька, протянув Лёне бокал. — В Петербурге таких нет. — В Петербурге всё есть, — возразил Лёня. — Просто вы не умеете замечать. Ой, — он посмотрел вниз. Его единственный чулок (второй исчез ещё в театре) сполз и образовал гармошку на лодыжке. — Чулок сполз. — Так давайте снимем его, — тут же нашёлся Егор. И прежде чем Лёня успел возмутиться, сел на корточки, прямо посреди кафе, под взглядами удивлённых старух и одобрительными ухмылками секундантов. Потянул за резинку, и чулок упал на пол. Егор поднял его, повертел в руках и положил на стол. — Ещё вина, Ольга? — Ещё. И чулки мне купите. Вы обещали. — Не обещал, но куплю. Вы опасная. Я таких прежде не встречал. За окнами кафе зажглись фонари. На площади старик играл на гармошке, и дети танцевали вокруг него. Лёня смотрел на них и думал: «Когда-то я тоже был таким. А теперь я — куртизанка, снимающая чулки при борцах. Как далеко можно упасть. И как высоко — взлететь». Он допил вино, облизнул губы — оставшаяся помада дала сладковатый привкус — и задал новый вопрос: — Егор, а вы на состязаниях победите? — Конечно, — подтвердил борец. — Я всегда побеждаю. *** Вино текло по жилам Лёни, как тёплый мёд. Он сидел за столиком, развязно болтая ногой, на которой ещё хранился след от пальцев Егора, а лампы в кафе двоились, превращались в маленькие солнца. Конечно, Мезенцев помнил, зачем он здесь. Зачем он терпел распускающего руки винодела, зачем пил с мужиками в обозе, зачем играл куртизанку на сцене и позволял снимать с себя чулки при посторонних. Александр. Он был где-то здесь, в этом городе, за этими стенами, за этими горами, за этим пьяным туманом. — Скажите, — начал Лёня, обращаясь ко всем сразу и ни к кому конкретно, — вы не знаете, где здесь пансион, в котором лечат нервы? Или глаза? Там должен жить один слепой барин. С очень красивыми руками и певучим голосом. Проходивший мимо официант пожал плечами. — Пансионов много, барышня. И слепых там тоже хватает. На водах, знаете, всякий народ лечится. — Тот, о ком я говорю, — не «всякий». Его зовут Александр Милорадов, он из Москвы. Он должен жить здесь с родителями. А, может, уже и с невестой. Я не знаю. — Если вы не знаете, то мы — подавно, — закипел официант; его смена подходила к концу, и мысленно он уже был далеко от назойливых гостей и их вопросов. — «Должен» жить, говорите? Кому должен — всем простил. Лёня понурил голову. — Может, он ещё не приехал, — предположил Федька. — Или вы, красавица, перепутали город. Здесь, кроме Пятигорска, есть ещё Кисловодск, Ессентуки. — Нет, — настоял Мезенцев. — Александр здесь. Я чувствую. В самый уязвимый момент в кафе ввалился худой, как спичка, человек, с распаленным злостью лицом и всклокоченными волосами. В руках он держал кипу бумаг. — Кончено! — закричал визитёр. — Всё кончено! Мой роман никуда не годится! Я писал его три года, но только сегодня понял, что в нём нет ни правды, ни жизни, ни чувственности! Лишь пошлые и глупые речевые обороты! «Было принято решение уйти» — вместо «он решил уйти», «имел место быть разговор» — вместо «они поговорили!». «Пахло мятой и кактусами» — что это такое? У кактусов нет ярко выраженного запаха! — он достал зажигалку из кармана, чиркнул, и язычок пламени лизнул угол рукописи. — Стойте! — «очнулся» хозяин заведения. — Вы ненормальный?! Здесь люди! Потушите огонь! Лёня сорвал с себя парик и бросился к писателю. Накрыл бумагу белокурыми локонами и сбил пламя, мысленно отметив, что дым почему-то пахнул сахаром. — Вы что! — возмутился эксцентричный (нормальные люди в жизнь Лёни не входили) гость. — Оставьте! Я хочу, чтобы оно сгорело! Пусть умрёт! — А я — не хочу, чтобы вы потом пожалели об этом, — голос Лёни потерял кокетливость, стал густым, надломленным. — Главное — не качество написанного, а сама наличность творчества. То, что вот это — создано, вымышлено, излито на бумагу. Вы храните в своей голове целые миры, а многие другие — лишь плохие помыслы, — грим на его лице поплыл от жара, и сквозь чёрные стрелы и алую помаду проступили веснушки. И в этом лице, наконец, нельзя было не узнать юношу. — Господи… — выдохнула одна из присутствующих старух. — Да это же парень! — Мальчишка! — ахнула другая. Хозяин застыл с тряпкой в руке. Официант чуть не выронил поднос. А Егор поднялся из-за стола. Его лицо окаменело, васильковые глаза потемнели, а на скулах заиграли желваки. — Ты… — прорычал спортсмен. — Ты что же это, мразь? Девку из себя строил? Над нами смеялся? Да я тебя… Лёня рванул к выходу. Он слышал тяжёлые шаги за своей спиной, слышал, как Егор кричал «Стой, гад!», но не оборачивался; на бегу он чему-то улыбался — светло и ласково — утирал губы запястьем, и не заметил, как улица пронзила его холодом, потому что он взмок от пота. Только у театра беглец остановился и попытался упасть в обморок, надеясь, что так время продвинется быстрее, что его найдут, пожалеют, а может, выдадут новый парик. Дверь костюмерной открылась. На пороге стояла Марья Степановна — в шёлковом халате, и с папиросой в зубах. — Ты чего, Камелия? — пропела она, затянувшись. — Опять от кого-то бежишь? И где парик? — Сгорел, — прохрипел Лёня. — Я больше не могу. Я устал. — Сгорел?! Мой парик?! Который я когда-то купила на Сухаревке?! В котором играла греческая богиня? — Я сделал доброе дело: потушил им рукопись одного писателя. — Какого писателя? Местного? Или залётного? — Залётного, наверное. Кричащего о разочаровании в творчестве и жизни. — И ты решил, что его бумагомарательство важнее моего имущества? Ты же не думал, что я прощу тебе это? Что не попрошу возместить стоимость парика? — У меня нет денег. — Значит, заработаешь. После спектакля. И отдашь. Но сначала — новый реквизит. Дрянь, конечно, по сравнению с тем. В нём даже графиню не сыграешь — только кухарку с претензиями. Марья Степановна достала из сундука нечто бледно-рыжее, с завитками, похожими на стружку, и с торчащим сзади бантом. Нечто жесткое, колючее и кукольное. — Ужасно, — сказал Лёня. — Ужасно, — согласилась Марья Степановна. — Поэтому ты будешь играть не куртизанку, а богатую дуру, потерявшую всё, кроме туфель. И не думай о смысле постановки — его нет. На премьере Лёня вышел на сцену в старом, мятом платье. Он оступался, путался в юбке и забывал слова. В одной из сцен он опрокинул на себя графин с водой, и парик съехал набок. Зал взорвался смехом. — Гениально! — кричал кто-то из первых рядов. — Гениальная дура! Когда занавес закрылся, аплодисменты не стихали несколько минут. Лёня выбежал в зал, ещё не сняв парик, и схватил за руку господина, надевающего пальто у входа: — Простите! Вы не знаете, где живёт Александр Милорадов? Слепой молодой барин из Москвы? — Что за глупости? Откуда мне знать? Лёня перехватил кого-то из своих «коллег» — актёров: — А вы? — Не знаю. Спроси у жандармов — те за всеми следят. Лёня снова остался один. *** Информация пришла не сразу. Не как счастливая случайность, а как мозаика, собранная Лёней из собственной болезненной одержимости и людского равнодушия, которое он глотал ложками, бродя по городу, прислушиваясь к обрывкам разговоров и стараясь не обращать внимания на боль в ногах. На второй день поисков, в маленькой чайхане у базара, Лёня встретил старого торговца. Тот сидел в углу, пил зелёный чай из пиалы, и его глаза, выцветшие от времени и солнца, смотрели на мир с тихой мудростью. Лёня сел рядом и спросил: — Дедушка, вы не знаете одного человека? Молодого, слепого, из Москвы. Его зовут Александр Милорадов. Я слышал, что он где-то здесь, на водах. Он мне очень нужен. На мгновение путешественника в самое сердце кольнула отвратительная в своей правдивости мысль: он делал слишком много. Он любил, как Иисус, не за что-то, а вопреки всему, и согласился бы и на бичевание, и на венок из терновника, и на плевки в лицо, если бы после мир позволил ему быть с Сашей. Но пытался ли сам Саша найти его? Тосковал ли о нём? Вспоминал ли его прикосновения, смех и голос? Но светлая душа быстро нашла оправдание чужому бездействию: Саша не искал его из-за своей слепоты. Вот если бы он всё видел — он бы нашёл, он бы побежал, он бы бросился хоть на амбразуру, потому что он безупречен и беззаветен, потому что он — лев, над которым посмеялась судьба — злодейка. Торговец долго вспоминал, прежде чем повертеть головой и посмотреть на Лёню с прищуром. — А ты кто ему будешь? — Я — тот, кто его ищет. Очень долго. — Есть тут такой. Живёт в пансионате «Голубые воды», с родителями. Те его вроде как стыдятся. Они — обычные, земные люди, а он — чудак. От новых знакомств отказывается, от лечения — тоже. Только шпагой размахивает и по ночам пробует играть на рояле. Соседи жалуются — спать им мешает. Сердце Лёни забилось так сильно, что он испугался: а вдруг оно выскочит наружу и упадёт на пол, как один из множества персиков, украденных им из соседского сада? — Как мне его встретить? — Иди на улицу Акаций. Там найди белёный, двухэтажный дом. Пансионат «Голубые воды» стоял на возвышенности и был чем-то похож на храм. В коридоре пахло лекарствами, воском и старой мебелью. Стены были обиты тканью, на полу лежали ковры, приглушающие шаги. Наверху играла музыка — тихая, печальная, нестройная. Лёня прошёл в конец коридора, к комнате номер пятнадцать, приоткрытая дверь которой выпускала в коридор холодные голоса. — Он невыносим, — раздалось оттуда женское стенание. — Я предложила ему познакомиться с дочерью генерала — он отказался. Привела к нему двух певиц — он не вышел. — Ладно, Софочка, — ответил мужской бас. — Сашу ничем и никем не проймёшь. Он, конечно, наш сын, но он, прости господи, отмороженный. Если он хочет и дальше воображать себя героем лирической трагедии, пестовать своё одиночество и наживать новые болячки — пусть. Может, нам пора в кои-то веки подумать о себе? Мы тоже на отдыхе. Вышедшая в коридор Елизавета Марковна сначала приняла Лёню за вора. Но, увидев, что он сбежал при виде неё, смягчилась. — Ну и ну, — протянула женщина. — Какой у нас гость. Если ты — не преступник, то, наверное, артист. Я права? Мезенцев кивнул. Елизавета Марковна указала на его грязные ступни: — Ты испачкал мой паркет. Иди в комнату для прислуги, принеси тряпку и приберись. Заодно приведи себя в порядок, а то постояльцев напугаешь. — Я бы тоже хотел стать постояльцем. Снять здесь комнату. — У тебя деньги-то есть? — Да, немного. — А нужно много, парень. Но тебе повезло. Я — женщина с большим сердцем. Мой сын, царство ему небесное, тоже часто оказывался в неприятных ситуациях. Возможно, мы что-нибудь придумаем. В ванной есть вода и полотенца. И вещи, оставшиеся от гостя, умершего в прошлом месяце. Не спрашивай, как он умер. Всё равно не скажу. Ванная комната оказалась маленькой, но чистой. Лёня долго мылся, тёр кожу до красноты, смотрел на ранки на своих щиколотках. Елизавета Марковна приготовила для него вещи: штаны, рубаху, жилет, старые башмаки. Но Лёня знал, что в этом его не примут, поэтому надел платье (он всё ещё таскал его с собой) и ужасный рыжий парик. Когда он вышел в коридор, лицо Елизаветы Марковны исказилось то ли гневом, то ли отвращением. — Что это? — спросила она, и не узнала своего голоса: это было какое-то хриплое карканье. — Что за маскарад? Я позволила тебе помыться, дала чистую одежду, а ты нарядился… Кем? Ночной жрицей? Лёня уже готов был разрыдаться, но взял себя в руки. — Мне нужно к Александру Милорадову. Вернее, сначала — к его родителям. Они не примут меня тем, кто я есть. Снова выгонят, снова избавятся. А я уже не смогу уйти. Я выжил под поездом, я нёс вино через полстраны, я позволял себя лапать, я играл в театре, я сжёг хороший парик, чтобы спасти чужую рукопись. Мне нельзя сдаться. Елизавета Марковна долго молчала. Она не знала, правдива ли история этого оборванца, но знала кое-что другое: возможно, более важное. — К Александру Милорадову, говоришь? В платье? Дитя, в здешних стенах нет места содомии. Тебе нельзя сдаваться, а мне нельзя допустить, чтобы мой пансион оказался в центре скандала. Если что-то где-то всплывёт, я не смогу тебя защитить. — Я знаю, что это неправильно. Знаю, что я — ошибка природы. — Я этого не говорила. — Но подразумевали. Но я люблю Сашу. И он любит меня. Дайте мне неделю. Я покажусь его родителям, я скажу им, что я — Ольга, я попрошу их разрешения ухаживать за ним. А если не получится… Нет, я не хочу о таком думать. Получится. — Хорошо. Ровно неделя. Если за это время кто-то из постояльцев узнает в тебе юношу — я сдам тебя жандармам. Если же всё обойдётся — через неделю ты всё равно уйдёшь. С Александром или без. Слёзы уже не душили Лёню — они высохли, оставив на щеках солёные дорожки, похожие на притоки реки, возле которой он когда-то плавал с Милорадовым. — Спасибо. Я не подведу вас. — И поправь парик. А за окном закат всё горел, и горы стояли, как свидетели, которые видели всё — и не сказали ни слова. *** Лёня постучал в дверь с той же отчаянной надеждой, с какой когда-то стучался в сердце Александра. Дверь открылась, и на пороге появились они — Софья Алексеевна: холодная, как мрамор, и Виктор Аркадьевич: краснолицый, с усами (когда он успех их отрастить?), делающими его похожим на недовольного кота. Лёня — вернее, уже Ольга, или Камелия, или бог — знал — кто — стоял перед ними в зелёном платье, с рыжим париком, и безостановочно чесал лоб. — Здравствуйте, — сказал он, сделав реверанс. — Простите за беспокойство. Я — актриса. Я слышала, что вы ищете невесту своему сыну, и мне бы очень хотелось с ним познакомиться. Возможно, это прозвучало странно или неприлично, но я не очень часто общаюсь с людьми вне сцены, поэтому… — Вы перегрелись?! — рявкнул Виктор Аркадьевич, не дав «визитёрше» закончить. — Какое ещё знакомство?! Во-первых, откуда вы узнали о нашем сыне? Мы не давали брачных объявлений, не распространяли слухов. Во-вторых, положение русской актрисы, простите за прямоту, недалеко от положения публичной женщины. Что, собственно, и подтверждается вашим внешним видом. Покиньте пансионат, иначе мы будем вынуждены послать за жандармами. Здесь живут больные и пожилые люди — негоже им на вас смотреть. Лёня возненавидел себя. В который раз за свою пока ещё короткую жизнь. Он оплошал, не подготовился, брякнул первое, что пришло в голову. Актриса — это яркий макияж, откровенные наряды, вычурные причёски и проскальзывающие в гримёрную офицеры. Актриса — это истерики, вина разных сортов, кокетливые взгляды и людское пренебрежение. Актриса — лучше «юродивого» мальчишки — прислужника, но не та, кого Виктор Аркадьевич и Софья Алексеевна хотели бы видеть рядом с Александром. — Простите! — выкрикнул Мезенцев, когда дверь уже начала закрываться. — Я соврала! Я не актриса! Я художница! Я пишу портреты! Нет, я певица! Я пою в церковном хоре! Нет, я учительница! Учительница словесности для детей до двенадцати лет! Я приехала из Москвы, я слышала, что ваш сын очень образован, я хотела бы обсуждать с ним книги, я… Послышался щелчок замка. Лёня пошёл по коридору, мимо дверей, ковров и портретов, смотрящих на него с осуждением. Выбежал из пансиона, и ночь ударила ему в лицо. Вдалеке чернел утёс, нависал над городом, точно каменный страж своих владений. Трава была холодной и колючей, но Лёня всё равно лёг на неё. Луна висела в небе маслянистым пятном. Каждый шорох разрастался в тишине, как круги от упавшего в воду камня, и эти «круги» пробирались под кожу Мезенцева, уходили вглубь, туда, где пульс отсчитывал секунды до его совместной вечности с Сашей. Путешественник подумал о звёздах — они, как и он, горели в пустоте, и совсем не знали стыда, — и снова начал гладить себя. Узловатые пальцы, привыкшие держать удочку и воровать персики, задвигались по нарастающей, и по всему мальчишескому телу пронеслась волна — тёмная, тягучая, как та проклятая ночь, когда он пил вино в обозе. Лёня изогнулся, зажмурился, его движения стали грубее; он наказывал себя за то, что он — уже не мужчина, но ещё и не женщина, а нечто среднее, неприкаянное, ненужное, и боль смешивалась с наслаждением. В небе кружил ворон. Словно ждал, когда Лёня умрёт, чтобы поживиться падалью. Но Лёня не умер. А заупрямился: — Ещё неделя. Успею. И успел. Утром он уже сидел на скамейке рядом с Александром. Милорадов не отводил лица от солнца и держал руки на коленях. А Мезенцев пока не говорил ему правду. Зато уточнил: — Молодой барин, наша с вами встреча — не сон? Вы слышите меня? Вы можете дотянуться до меня? — Не сон, — не растерялся Александр — здесь, в пансионе, многие разговаривали странными фразами. — Сейчас это — моя единственная реальность. Лёня наклонился и поцеловал его руку. — Вы пахнете рекой, — сказал Александр, не отстранившись. — И солнцем. Софья Алексеевна вышла на террасу первой. Сделала шаг, другой, и застыла соляным столпом. Рыжеволосая актриса — та самая, которую вчера отчитал её муж — сидела рядом с её сыном. И целовала его руки. А Саша — улыбался и не сопротивлялся. Он был счастлив. И это было страшно. — Саша, что это?! — почти взвизгнула «любящая мать», чашка с кофе в её руках звякнула о блюдце. — Кто это?! О, бедняжка, ты ведь сам, наверное, не знаешь, что за женщина рядом с тобой! Ты её не спросил! — Прекрати истерику, мама, — откликнулся Александр. — Мне всё равно. Руки Софьи Алексеевны ослабли, и она бы непременно упала, если бы не вышедший следом Виктор Аркадьевич: он подхватил жену и сразу ополчился на «актрису — наблюдательницу»: — Опять ты здесь?! Что ты сделала с моей женой?! Что ей сказала?! Лёня поднялся со скамейки. — Ничего. Я просто была счастлива. Никто раньше не видел меня счастливой. Все боялись смотреть. В этом дне родилось что-то такое, от чего можно было умереть. А затем — воскреснуть.