***
Утро в доме Халида началось с резкого звука шагов и громкого голоса, что расколол тишину, как удар хлыста. Свет едва пробивался сквозь тонкую ткань, серый луч падал на потёртый ковёр, когда крик Халида ворвался в комнату: — Минхо! Поднимай его! Альфа скоро будет здесь, чтоб всё было готово! Джин вздрогнул, резко садясь на кровати. Матрас скрипнул под ним, сердце заколотилось, как птица, что билась о прутья клетки. Он сжал одеяло в кулаках, холодный пот стекал по спине, а страх вгрызался в грудь всё глубже. "Альфа…" — слово эхом отозвалось в голове, тяжёлое, как камень. Тот самый, что купил его за два миллиона долларов. Тот, чьи слова в зале были холодны, как голос Халида. Джин стиснул зубы, пытаясь прогнать ужас, но он только рос, заполняя всё внутри. Дверь тихо скрипнула, и в комнату вошёл Минхо. Его худые плечи сгорбились под выцветшей тканью, в руках он держал чёрный никаб с вышивкой — тот же, что Джин носил вчера. Лицо папы было бледным, глаза — красными, опухшими, словно слёзы текли всю ночь. Они почти не спали — полночи шептались в кухне, цепляясь за каждую минуту, растягивая время, чтобы побыть вместе. Семь дней — всё, что у них осталось, и оба это знали. Минхо закрыл дверь, бросив быстрый взгляд в коридор, и опустился на колени у кровати, его движения были быстрыми, но мягкими. — Джинни, — прошептал он, голос дрожал, но был полон тепла. Он положил никаб на колени и взял руки Джина в свои — холодные, шершавые, пахнущие высушенной полынью и углём. — Милый… он скоро приедет. Помни мои слова. Не спорь с ним, опусти глаза, делай, что скажет. Если будет тяжело — дыши медленно, думай о чём-то своём… о нас. Ты сильнее, чем этот ад. Я верю в тебя… Джин смотрел в глаза папы, чувствуя, как слёзы подступают к горлу. В них была любовь — огромная, бездонная, та, что держала его восемнадцать лет, — но за ней пряталась боль, такая же глубокая. Он думал, что эти восемнадцать лет — целая жизнь, но теперь они казались ничтожно малыми. Всего лишь так мало он был с папой. В памяти всплывали детство — как Минхо учил его прятаться от Халида под столом, как пел колыбельные шёпотом, как делил последнюю лепёшку, оставляя себе крохи. Джин цеплялся за эти образы, проверял, чётко ли помнит их, чтобы потом, когда их разлучат, спасаться ими, как Минхо спасался воспоминаниями о Корее. — Папа, я боюсь, — выдохнул он, голос сорвался на хрип. — Я не знаю, что он сделает… А ты… как ты будешь без меня? Минхо опустил взгляд, губы дрогнули. Он хотел солгать, сказать, что справится, но слова застряли, и вместо них он притянул Джина к себе, обнимая так крепко, что тот почувствовал дрожь его худого тела. — Я не знаю, Джинни, — прошептал он в волосы сына, голос надломился. — Но пока ты жив, я буду жить ради тебя… Ты моя душа. Просто… держись сегодня. Прячь слёзы, как я говорил. Не давай ему сломать тебя… Их разговор прервал громкий рёв Халида из коридора: — Минхо! Шевелись, или я сам его вытащу! Минхо вздрогнул, отстранился и быстро натянул никаб на Джина, поправляя ткань дрожащими пальцами. Он коснулся его щеки через ткань, едва заметно, и прошептал: — Ты не один, Джинни. Я с тобой… всегда. Дверь распахнулась, и Халид ворвался в комнату, его тёмная фигура заполнила проём. Он бросил взгляд на Минхо, потом на Джина, и рявкнул: — Вставай! Альфа уже подъезжает! Чтоб выглядел как надо — никаких слёз, никаких выкрутасов! Не сорви мне сделку на два миллиона, щенок! Пошёл! Джин поднялся, ноги подкашивались, но он заставил себя шагнуть вперёд. Халид схватил его за локоть и потащил к выходу, бросив через плечо Минхо: — А ты сиди тихо, пока я не вернусь! Они вышли во двор, песок хрустел под ногами, горячий ветер гнал пыль в лицо. Минхо остался внутри — законы Аль-Шаира не позволяли ему выйти к чужому альфе. Джин чувствовал его взгляд из кухонного окна, но не обернулся — боялся, что слёзы прорвутся, если увидит папу. Машина подъехала к воротам, поднимая облако пыли — белый седан, чистый, блестящий, чужой среди песчаных стен. За ним остановился чёрный внедорожник с тонированными стёклами — машина надзирателя Халида. Из седана вышел альфа — высокий, в лёгком льняном костюме песочного цвета, с тёплым оттенком кожи и глубокими глазами. Из внедорожника вылез слуга — молчаливая тень в длинной одежде, скрестив руки, он остался у машины, наблюдая. Халид толкнул Джина вперёд. — Вот он, Джин, — сказал Халид на английском, голос был полон холодной гордости. — Как договаривались. Забирай его на день, но к вечеру чтоб был дома. Мой человек поедет за вами — порядок есть порядок. Джин не понял слов — английский был ему чужим, да и слушал он вполуха. Ужас снова накатил, знакомый, липкий, но теперь с новым оттенком. Халид был страшен, но предсказуем — Джин знал, за что отец закричит, ударит, как накажет. А этот альфа… он был неизвестен. Что он потребует? Как будет действовать? От этой мысли ноги дрожали сильнее, и Джин сжался, опустив голову. Их взгляды встретились — через прорезь никаба Джин поймал эти глаза, глубокие, не такие жёсткие, как у Халида. На миг ему снова показалось, что этот альфа другой, что в его взгляде есть что-то иное — не злоба, не власть, а что-то тёплое. Но мгновение ушло, когда альфа сказал тихо на арабском, с лёгким акцентом: — Поехали. Джин побрёл к машине, чувствуя, как сердце падает в пропасть. Седан тронулся, за ним — внедорожник надзирателя, и дом начал исчезать в пыли. Минхо стоял у кухонного окна, прячась за краем занавески — законы запрещали ему показываться чужим альфам, даже так. Он смотрел через узкую щель, как машина подъехала, как Халид толкнул Джина вперёд. А потом альфа вышел из седана — высокий, в костюме, с острыми скулами и тёмными волосами. Взгляд Минхо зацепился за его лицо, и что-то внутри сжалось до боли. Эти черты… знакомые до дрожи. Кореец. Минхо узнал их сразу — такие же лица он видел в Сеуле, в своей юности, до того, как Халид украл его из той жизни. Мысль вспыхнула, как искра: "Он оттуда? Из Сеула? Может, он не такой?" Сердце дрогнуло, надежда — слабая, глупая — затеплилась в груди. Но тут же Минхо вспомнил слова Джина: "Он говорил, как Халид. Про строгость, про подчинение." Надежда умерла так же быстро, как родилась. Он оборвал её сам, стиснув кулаки, и прижался лбом к стеклу, шепча в пустоту: — Джинни… держись…***
Белый седан двигался по дороге, поднимая за собой облако пыли, и Джин сидел на переднем сиденье, рядом с альфой. Машина была просторной, с мягкими сиденьями и холодным воздухом от кондиционера, но Джин сжался в комок, прижавшись к дверце. Его чёрный никаб с вышивкой лежал тяжёлым грузом на плечах, плотная ткань липла к коже, впитывая пот. Он молчал, опустив голову, боясь даже вдохнуть громче. За ними ехал чёрный внедорожник надзирателя — тёмная тень, что следила за каждым их движением. Намджун вёл машину молча, пальцы крепко сжимали руль, но взгляд то и дело скользил к Джину. Он видел не просто страх в этом сгорбленном теле — он видел ужас, такой глубокий, что, казалось, мальчик ждал смерти в любую секунду. Намджун стиснул зубы, погружённый в свои мысли. Его взгляд упал на чёрную ткань, что окутывала Джина — плотную, непроницаемую, поглощающую жару пустыни. Он вспомнил, как утром, шагая к дому Халида в своём лёгком льняном костюме песочного цвета, уже через минуту почувствовал, как пот стекает по спине, как солнце Аль-Шаира жжёт даже через ткань. А этот омега… он ходит так каждый день. Каждый раз, выходя на улицу, задыхаясь под этой чёрной тюрьмой. Как они выживают? Сколько выносливости в этих хрупких телах, привыкших к аду, которого он, Намджун, не мог даже представить? Он вспомнил слова Халида утром, когда приехал забирать мальчика. "Вот он, Джин, как договаривались," — бросил тот небрежно, хлопнув омегу по плечу, и ушёл в дом, оставив их во дворе. Джин. Теперь у этого дрожащего силуэта было имя, и оно эхом отдавалось в голове Намджуна, делая его живым, настоящим. Он смотрел на дорогу — пока ещё пыльные улицы окраин, без высоток Аль-Мадины, — и думал, как облегчить этот день для Джина. Он чувствовал: мальчик готовится к худшему, к боли, к чему-то страшному. Намджун не хотел этого. Ему вспомнился оазис, о котором говорили местные альфы накануне — "чудо пустыни", место с водой и тенью, куда он ещё не успел съездить. "Почему бы не отвезти его туда?" — мелькнула мысль. Это могло бы стать передышкой — для Джина, для него самого. Он бросил взгляд на навигатор в машине — арендованный седан был новым, с экраном и картой, что вела к оазису. Намджун свернул с главной дороги на пустынную тропу, песок скрипел под колёсами, и машина надзирателя послушно последовала за ними. Он молчал, не зная, что сказать, как объяснить, не выдав себя. Джин рядом тоже молчал, и тишина в салоне была тяжёлой, как воздух перед песчаной бурей. Джин сидел, вжавшись в сиденье, мысли лихорадочно путались в голове. Он не знал, куда его везут, что будет дальше. Когда машина свернула на пустынную дорогу, сердце сжалось от ужаса. "Он бросит меня здесь," — мелькнула мысль, холодная и острая, как нож. — "Оставит в песках, будет смотреть, как я умираю на солнце…" Джин сглотнул, сдерживая слёзы, что жгли глаза. Он помнил слова папы: "Не показывай слабость, прячь слёзы, держись ради меня." И он держался, стиснув кулаки под никабом, ногти впились в ладони до боли. Чтобы не сломаться, он ушёл в воспоминания. Вспомнил Минхо — его голос, что шептал о Корее, о весне, когда деревья цветут. Джин никогда не видел цветущих деревьев. В Аль-Шаире были только редкие колючие кусты с мелкими жёлтыми цветами, что цеплялись за жизнь в песке, да сухие травы у рынка. Но цветов — ярких, мягких, как в рассказах папы, — он не знал. И сейчас его разум улетел туда, в мечты, что рисовал Минхо: улицы Сеула, усыпанные розовыми лепестками, деревья, что гнутся под ветром, и он, Джин, бежит под ними, смеётся, а лепестки падают на него, путаются в волосах. Тишина — не гнетущая, как здесь, а лёгкая, тёплая, полная жизни. Он представил, как вдыхает их запах — сладкий, незнакомый, — и на миг страх отступил, сменившись тоской по тому, чего у него никогда не было. Машина ехала дальше, песок стучал по стёклам, а надзиратель следовал за ними, как тень. Намджун бросил ещё один взгляд на Джина, замечая, как тот дрожит под этой чёрной тканью, и сжал руль сильнее. "Оазис," — подумал он. — "Пусть хоть раз увидит что-то кроме песка." Джин же смотрел в окно, не видя ничего, кроме своих мечтаний, и молчал, боясь, что любой звук разрушит хрупкую стену, что держала его слёзы. Белый седан замедлил ход и остановился у края оазиса, колёса мягко скрипнули по песку. Впервые за всю поездку Джин выплыл из своих мыслей, поднял взгляд и осмысленно посмотрел вокруг. Перед ним раскинулся оазис — не мираж, а реальность, что заставила его замереть. Вокруг небольшого водоёма, чья вода блестела под солнцем, росли финиковые пальмы с ярко-зелёными листьями, такими сочными, каких он никогда не видел. Между ними тянулись тонкие стебли тростника, а у берега цвели мелкие белые цветы — неяркие, но живые, цепляющиеся за влажную землю. В Аль-Шаире он никогда такого не видел, а деревья в его мире были серыми, выжженными солнцем. Всё яркое, зелёное он видел только в рассказах Минхо — о Корее, где леса шумят, а реки текут. Он представлял это в мечтах, но наяву… Джин невольно замер, забыв, где он, с кем он, потому что перед ним ожила картинка из головы — словно пустынный мираж воплотился в жизнь. Намджун выключил двигатель, вышел из машины и обошёл её, открывая дверцу со стороны Джина. Машина надзирателя остановилась на расстоянии — чёрный внедорожник замер в сотне метров, достаточно далеко, чтобы видеть их, но не слышать. Джин смотрел на альфу, и безумная мысль мелькнула в голове: "Он привёз меня сюда, чтобы отдыхать в тени, а меня бросить на песке… Смотреть, как я умираю…" Сердце заколотилось быстрее, он пытался предугадать, что сделает этот альфа, как проверит его покорность, что прикажет. Но Намджун лишь сказал мягко, на арабском, с лёгким акцентом: — Выходи. Джин выбрался из машины, дверь хлопнула за ним, и он сжался ещё сильнее, ожидая крика, удара, жестокости — чего угодно. Намджун заметил это — дрожь в его плечах, напряжённые руки под никабом, ужас, что сочился из каждого движения. Он не понимал, что делать. В голове крутились варианты: как успокоить его, что сказать, чтобы этот чудовищный страх ушёл из глаз Джина? Намджун вспомнил Корею — Чимина, который мог ворваться к нему в офис с кофе и смехом, не боясь его ни секунды. Часто Чимин засыпал на диване у него дома, доверчиво свернувшись под пледом, пока Намджун работал над отчётами. Там омеги не дрожали от одного его взгляда, не ждали боли. А здесь… Этот страх резал его, как нож, и он не знал, как пересечь эту пропасть. Намджун прокручивал слова в голове, выбирая их осторожно, чтобы не спугнуть Джина ещё больше, и сказал мягко, почти шёпотом: — Идём со мной. Он не коснулся его — не положил руку на плечо, хотя законы Аль-Шаира это позволяли. Но Намджун держался на расстоянии, чувствуя, что одно резкое движение — и Джин расколется, рассыплется на осколки, как хрупкое стекло. Он вёл его к оазису, всего несколько шагов, к тени финиковых пальм. У воды лежали плоские камни, выглаженные временем, и Намджун остановился рядом, указав на один из них. — Садись здесь, — сказал он тихо, каждое слово звучало не как приказ, а как просьба, бережно подобранная, чтобы не ранить. Джин сел, опустившись на камень, чувствуя прохладу тени сквозь ткань никаба. Он не понимал — ничего не понимал. Почему альфа не кричит? Почему привёл его сюда, в тень, к воде? Взгляд Джина цеплялся за зелёные листья, за блеск водоёма, за белые цветы у берега — всё это было чужим, незнакомым, как сон. Но потом мысли вернулись, лихорадочно закружились: "Что он хочет? Что будет дальше?" Он помнил слова Минхо: "Если альфа прикажет — делай. Для них это игра." И Джин ждал, стиснув руки, готовый подчиниться, но не понимающий, почему приказов нет. Намджун стоял рядом, не садясь, глядя на Джина сверху вниз. Он видел, как тот сжимается, как ждёт чего-то страшного, и сердце сжалось от бессилия. Он привёл его в тень, думая, что хоть здесь, под пальмами, эта чёрная ткань не будет так жечь его тело, как под палящим солнцем. Но что дальше? Как объяснить, что он не хочет боли, не хочет проверки? Намджун молчал, обдумывая каждое слово, каждый шаг, боясь, что любое движение разрушит этот хрупкий момент. Джин поднял взгляд, мельком — через прорезь никаба, — и снова утонул в мыслях. Оазис был чудом, которого он не знал, но страх перекрывал всё. Он ждал приказа, удара, чего-то, что докажет: этот альфа такой же, как Халид. И не понимал, почему вместо этого его посадили в тень, почему голос альфы звучит так тихо, так странно. Намджун стоял, глядя на Джина, и думал, как быть дальше. Он чувствовал, что молчание слишком тяжёлое, что нужно начать объяснять, хоть с чего-то. Очень осторожно, стараясь не спугнуть, он подошёл ближе и сел на соседний камень — не слишком близко, чтобы Джин не отшатнулся, но и не далеко, чтобы показать, что он открыт. Слабый ветер пронёсся над оазисом, шелестя листьями пальм, и донёс до Намджуна аромат Джина. Тёплый, мягкий запах шалфея — цветка, что он помнил из ботанических садов Сеула, — смешивался с лёгким медовым оттенком и едва уловимой горчинкой миндаля. Хрупкий, едва пробивающийся сквозь плотную ткань никаба, этот аромат казался живым, настоящим. Намджун замер, мысли закружились. Этот запах напомнил ему Корею — весенние дни, когда он гулял среди цветущих деревьев, вдыхая их свободу. Он был таким… неподходящим для этого места. Для скорбного силуэта Джина, для страха в его плечах, для чёрного никаба, что душил его, как клетка. Этот аромат должен быть свободен — летать на ветру, смешиваться с запахами цветущих улиц Сеула, а не томиться в этой тюрьме из ткани и песка. Намджун сжал кулаки, чувствуя, как внутри растёт решимость. Он должен заговорить, дать Джину хоть что-то, кроме ужаса. Он повернулся к нему, голос зазвучал медленно, мягко, словно привыкая к тишине между ними: — Джин… Меня зовут Намджун. Я вижу, как ты боишься. Я понимаю, почему. Тебе не нужно меня бояться. — Он сделал паузу, глядя на сжавшегося Джина, и продолжил, голос стал ещё тише: — Те слова… что я сказал там, у Амира… про покорность, про законы, которые я чту… Я врал. Я сказал это специально, чтобы они поверили мне. Чтобы забрать тебя оттуда, из этой клетки. Я не хотел тебя пугать, Джин. Я хотел спасти тебя. Он смотрел на Джина, зная, что тот не поверит. После восемнадцати лет ада слова — просто звуки, пустые, как ветер в пустыне. Но Намджун обязан был их сказать. Обязан был дать обещание, даже если оно повиснет в воздухе. — Я знаю, ты не веришь мне сейчас, — добавил он тихо. — И я не жду, что поверишь. Но я покажу тебе. Со временем. Джин сидел, сжавшись ещё сильнее, и ничего не изменилось — ни в его позе, ни в напряжённых руках под никабом. Намджун вздохнул про себя. Он и не ждал перемен. После стольких лет страха слова не могли пробить эту стену. Джин не поверит, пока не увидит доказательств, и Намджун это понимал. Он отвёл взгляд к оазису, решив сменить тему, уйти от того, что могло давить на Джина. — Посмотри, как здесь красиво, — сказал он, голос стал чуть легче, но всё ещё мягким. — Эти пальмы… их листья такие яркие. И вода — от неё очень приятная прохлада. Надеюсь, ты чувствуешь её. Джин молчал, но внутри его мысли сбивались в хаос. Когда альфа — Намджун — сказал, что он "не такой", что врал ради него, разум Джина закружился, потеряв опору. Он пытался зацепиться за что-то знакомое, привычное за восемнадцать лет. Жестокость, боль, приказы, подчинение — это он знал. Это было его жизнью. Папа учил его, как молчать, как опускать глаза, как выстоять под криками и ударами. Но Минхо не сказал, что делать, если альфа говорит так — тихо, без злобы, с такими странными словами про спасение. Что это? Игра? Проверка? Испытание, где он должен угадать, что делать? Джин не понимал, как реагировать, что от него ждут. Его грудь сжалась, дыхание стало неровным, но он держал слёзы, помня слова папы: "Не показывай слабость." А потом Намджун заговорил об оазисе, и Джин невольно прислушался. Голос альфы — низкий, спокойный — тёк, как вода перед ним, и взгляд Джина медленно поднялся, следуя за тем, о чём он говорил. Он посмотрел на пальмы — их яркие листья колыхались на ветру, на водоём, что отражал небо, на белые цветы у кромки воды. Это было красиво — так красиво, что на миг хаотичные мысли отступили. Он отвлёкся от страха, от попыток понять, чего от него хотят, и просто смотрел, впитывая эту картинку, живую, настоящую, как рассказы Минхо о Корее. Намджун заметил этот лёгкий сдвиг — как взгляд Джина стал чуть менее напряжённым, как он повернул голову к воде. Он не стал давить, не стал добавлять слов. Просто сидел рядом, на безопасном расстоянии, и смотрел на оазис вместе с ним, давая тишине сделать то, что слова пока не могли. Несколько минут тишины Намджун наслаждался тенью оазиса. Жара пустыни здесь смягчалась — прохлада от воды и тень финиковых пальм сглаживали зной, делая воздух чуть легче, не таким душным. Он сидел, погружённый в мысли, глядя на водоём, и размышлял, что делать дальше в эти шесть дней перед седьмым — перед свадьбой. Его разум вернулся к вечеру у Амира, когда он подошёл к Халиду с предложением взять Джина. Тогда его взгляд зацепился за тонкую прорезь никаба — за глаза Джина. Они были не похожи на арабские — разрез, форма, что-то в них напоминало его самого, Чимина, всех корейцев, кого он знал. Это кольнуло его ещё тогда, но теперь мысль оформилась яснее. Намджун вспомнил статьи, что мелькали в Сеуле — редкие, но жуткие. Омеги пропадали из Кореи, их похищали для рабства, продавали в другие страны. Некоторые возвращались, другие исчезали навсегда. Может ли быть, что Джин — сын такого омеги? Рождённый от корейца, украденного много лет назад? И если так… знает ли Джин корейский? Намджун задумался, решая рискнуть, проверить свою догадку. Он повернулся к Джину, внимательно глядя на него, и сказал тихо на корейском: — 나는 너에게 두려움 없는 삶을 보여주고 싶어. (Я хочу показать тебе жизнь без страха.) Он наблюдал, затаив дыхание, и заметил, как Джин вздрогнул — едва уловимо, как от слабого удара. Грудь Джина поднялась чуть резче, и Намджун понял: он знает. Хоть немного, но знает корейский. Джин тут же опустил взгляд, стиснул руки под никабом, сделав вид, что ничего не понял, но первая реакция выдала его. Намджун не стал давить. Он понимал, почему Джин скрывает это. В Аль-Шаире омегам запрещено учиться, знать что-то за пределами их клеток. Если Джин понимает корейский, значит, его папа — тот, кого он бережёт, — нарушал законы, тайно передавая ему эти слова. И Джин будет молчать, чтобы защитить эту тайну. Когда Джин услышал корейский, его сердце замерло. Это был не совсем тот тон, что у папы — чуть другой, чище, без акцента пустыни, выработанного за года, но это был корейский. Он понял фразу — "жизнь без страха" — и от звука этих слов внутри всё сжалось. Он испугался, что выдал себя, выдал их с Минхо секрет, что хранился восемнадцать лет. Джин стиснул зубы, заставил себя молчать, опустил голову, притворяясь, что ничего не понял. Но сердце колотилось так громко, что он боялся — альфа услышит, догадается, расскажет кому-то. Его не пугала собственная судьба — он боялся за папу. За то, что узнают, как Минхо ночами шептал ему про Корею, учил словам, песням. Если это раскроют, папу накажут — жестоко, безжалостно. Джин сжал кулаки до боли, моля, чтобы Намджун не заметил его дрожи. Но Намджун ничего не сказал. Они снова сидели в тишине. Где-то в ветвях пальм запела птица — маленькая, с резким, но мелодичным голосом, похожим на пустынного жаворонка, что иногда залетали сюда к воде. Её пение звучало редко, обрывалось ветром, но добавляло оазису жизни. Через несколько минут этой тишины Намджун поднялся с камня и отошёл к воде. Джин не понял зачем, напрягся, но альфа вернулся, держа в руках маленький белый цветок, сорванный у кромки водоёма. Цветок был крошечным, с тонкими лепестками, мягкими, как шёлк, чуть влажными от близости воды. В Аль-Шаире Джин знал только жёсткие жёлтые цветы колючих кустов — сухие, ломкие, выжженные солнцем. А этот был другим — нежным, живым, как в фантазиях по рассказам Минхо о цветущей весне в Корее. Джин смотрел на него неотрывно, забыв на миг о законах, о том, как должен себя вести. Он видел такой цветок впервые — не в мечтах, а наяву, так близко, что мог разглядеть капельки влаги на лепестках, лёгкие прожилки, слабый блеск. Намджун заметил этот взгляд и едва заметно улыбнулся — уголки губ дрогнули, почти невидимо. Его сердце сжалось от понимания: Джин, скорее всего, никогда не видел таких цветов. Восемнадцать лет в песке, в клетке, без доступа к оазисам, что были привилегией альф. Намджун вспомнил Сеул — как часто он дарил цветы Чимину просто так, без повода, как тот смеялся, зарываясь лицом в букет сакуры или пионов. Джин даже представить не мог такого. Он медленно протянул руку с цветком к Джину и сказал тихо, мягко: — Возьми его. Это мой подарок тебе. Джин замер, колебался несколько секунд, не понимая, зачем это, но не посмел ослушаться. Его пальцы коснулись гладкого стебля — прохладного, чуть влажного, и это ощущение пробило его насквозь. Оно было таким новым, таким чужим — как прикосновение к чему-то живому, чего он не знал. Он взял цветок, дрожащими пальцами провёл по лепесткам, чувствуя их невесомую мягкость, словно они могли раствориться под касанием. На миг он забыл, что альфа рядом, забыл обо всём — страхе, законах, пустыне. В его голове вспыхнули улицы Сеула из рассказов Минхо — цветущие деревья, лепестки, что падают на волосы, путаются в них, пока он бежит, смеясь. Этот цветок делал фантазии реальнее. Джин теперь знал, каковы они на ощупь — лепестки вишни или азалий, что цветут весной в Корее. Он сжал цветок чуть сильнее, не ломая, и представил, как бежит под такими деревьями, как лепестки касаются его лица, а ветер несёт их дальше. Этот маленький белый цветок стал мостом к мечтам, что хранил Минхо, добавляя им деталей, которых Джин раньше не мог ощутить. Намджун смотрел на него, молча, чувствуя, как что-то внутри сжимается от этой картины — Джин, сгорбленный, в никабе, с цветком в руках, словно впервые увидел кусочек свободы. Через пару часов, когда солнце поднялось выше, но ещё не достигло зенита, Намджун решил, что пора возвращаться. Тень оазиса и прохлада воды давали передышку, и он заметил, что Джин стал чуть менее напряжённым — его плечи больше не дрожали так сильно, а взгляд иногда задерживался на воде или листьях. Разговор о красоте вокруг помог, но Намджун понимал: для Джина это первый день с незнакомым альфой, и страх всё ещё жил в нём, глубоко, как тень под никабом. Он не хотел переутомлять его, не хотел доводить до вечера. Это была бы лишняя нагрузка, а Намджун стремился показать заботу, вернуть Джина домой раньше, чтобы тот отдохнул. Он решил сослаться на свои дела — так никто не подумает, что Джин сделал что-то не так. — Поехали обратно, — сказал он тихо, вставая с камня. Джин кивнул, сжимая цветок в руках, и молча последовал за ним к машине. Седан тронулся, пыль закружилась за колёсами, и чёрный внедорожник надзирателя снова поехал следом. Дорога обратно прошла в тишине — Джин смотрел в окно, а Намджун думал о том, как выстроить оставшиеся шесть дней, чтобы сломать этот страх. Машина остановилась у дома Халида около полудня — солнце палило, но день ещё не перевалил за середину. Намджун вышел, обошёл седан и открыл дверцу для Джина. Это была привычка, идущая из Кореи — там он всегда открывал дверь омегам, будь то Чимин, с которым они ездили за кофе, или кто-то другой. В Сеуле любой воспитанный альфа делал так, это была норма, знак уважения. Здесь же его жест выглядел чужеродным, но Намджун не замечал этого — рука сама потянулась к ручке. Джин выбрался из машины, всё ещё держа цветок, и их встретил Халид. Он вышел из дома, щурясь от солнца, и голос его тут же стал резким: — Почему так рано? Что он натворил? Халид шагнул к Джину, глаза сузились, и он уже открыл рот, чтобы рявкнуть — видимо, собирался обвинить Джина, что тот выставил его, Халида, плохим альфой, не сумевшим воспитать послушного омегу. Но Намджун опередил его, подняв руку и заговорив спокойно, на английском: — Всё в порядке. День прошёл отлично, он ни в чём не виноват. Просто у меня дела, и я не могу остаться до вечера. Завтра продолжим. Халид хмыкнул, бросил подозрительный взгляд на Джина, но кивнул. — Ладно. Завтра чтоб был готов, как надо, — буркнул он и махнул рукой. — Иди в дом. Намджун коротко попрощался, сел в машину и уехал, оставив пыльный след. Халид остался во дворе, о чём-то заговорив с надзирателем, а затем ушёл к своему внедорожнику — то ли уехать, то ли проверить что-то. Джин же быстро побрёл в дом, сердце колотилось от облегчения. Как только он переступил порог, к нему бросился Минхо. Тот стоял на кухне, замешивая тесто для лепёшек, но, увидев сына, бросил всё — руки, испачканные мукой, задрожали, миска осталась на столе. Дома он был без никаба, и Джин, едва зайдя, стянул свой, бросив его на пол. Они обнялись — крепко, отчаянно, дрожащими руками цепляясь друг за друга. Джин уткнулся в грудь папы, вдыхая знакомый запах полыни и угля, и почувствовал, как слёзы жгут глаза от радости. Он вернулся раньше, не до вечера, и это значило, что у них было чуть больше времени вместе — драгоценных часов перед неизбежным расставанием через неделю. Оазис был прекрасен, но там был чужой альфа, непонятный, с неизвестными намерениями. А здесь — папа, его душа, его дом. Минхо отстранился, взял лицо Джина в ладони, вытирая мукой его щёки, и зашептал, голос дрожал от тревоги: — Джинни… Расскажи, что было? Что он делал? Что приказывал? Джин нахмурился, мысли путались, и он зашептал в ответ, так тихо, что слова едва долетали до Минхо, боясь, что их услышат: — Папа… Этот альфа… он странный. Не было приказов, не было криков… ничего. Он отвёз меня к оазису. Я видел зелёные деревья, такие, как ты рассказывал… воду, прохладную… слышал птицу, она пела… И цветок… он дал мне цветок… — Джин достал из-под рукава маленький белый цветок, уже чуть помятый, но всё ещё мягкий. — Но я не понимаю его. Он говорил, что не обидит меня, что не такой, как другие… Минхо замер, глаза расширились, он слушал внимательно, но по лицу было видно — он тоже ничего не понимал. Минхо посмотрел на цветок, и его глаза расширились от удивления. Он протянул руку, кончиками пальцев коснулся лепестков — мягких, влажных, таких непохожих на всё, что было в Аль-Шаире. За двадцать лет здесь он не видел цветов. Последний раз он держал что-то подобное в руках в Корее, двадцать лет назад, когда был юным, свободным. Воспоминания нахлынули, как волна: улицы Сеула, усыпанные лепестками вишни, молодые-альфы, что смеялись и дарили омегам букеты, ароматы весны — сладкие, живые, повсюду. Он видел, как омеги прижимали цветы к лицу, улыбались, как ветер путал лепестки в их волосах. Это было так красиво, так далеко от песка и боли Аль-Шаира. Слёзы сами собой подступили к глазам Минхо, жгли их, но он сдержал их, стиснув зубы. Он не хотел пугать Джина, не хотел, чтобы сын увидел его слабость. Но сердце сжалось — от тоски по Корее, от удивления, что этот маленький цветок пробил брешь в его памяти. Джин сбивался, слова путались, вырывались беспорядочно: — Он сказал, что врал там, у Амира… что хотел спасти меня… И… папа, он говорил на корейском. Одну фразу. Я понял, но сделал вид, что не знаю… Мне так страшно… Что, если он догадается? Что, если нас раскроют? Тебя накажут… Я не хочу, чтобы с тобой что-то случилось… Голос Джина сорвался, он сжал цветок сильнее, глядя на Минхо с отчаянием. Минхо молчал, его пальцы дрожали на руках сына, и в глазах мелькнула та же тревога. Он притянул Джина к себе снова, обнимая крепче, и прошептал: — Джинни… Мой мальчик… Я не знаю, что это значит. Может, он играет… Может, проверяет… Но ты молодец, что скрыл. Мы никому не скажем. Это наша тайна. А что делать… Я подумаю. Мы разберёмся… Они стояли так, обнявшись, в тусклом свете кухни, пока лепёшки остывали на столе. Джин прижимался к папе, чувствуя его тепло, и пытался понять, что было в этом дне — правда или ловушка. А Минхо гладил его по волосам, сжимая губы, и думал о том же.