Свет в его глазах

NC-17
Завершён
1657
11
автор
Фэндом:
Размер:
884 страницы, 402 679 слов, 27 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1657 Нравится 995 Отзывы 684 В сборник

3. Последний свет

Настройки
Чёрный внедорожник затормозил у дома, двигатель заглох, и тишина пустыни накрыла их, как саван. Халид открыл дверь, его силуэт в зелёном пиджаке казался огромным на фоне песчаных стен, освещённых тусклым светом луны. Он повернулся к Джину, сидящему сгорбленным на заднем сиденье, и ухмыльнулся — мерзко, самодовольно, как торговец, что продал редкий товар. — Вылезай, — бросил он, голос пропитан довольством. — Скоро станешь замужним омегой. Готовься к утру, не подведи меня, иначе пожалеешь. Джин молча выбрался из машины, ноги дрожали, подкашивались с каждым шагом, и он едва не рухнул на песок. Никаб лип к щекам, мокрым от слёз, а в груди всё сжималось от ужаса, что не отпускал его с вечера у Амира. Халид захлопнул дверь и пошёл к дому, не оглядываясь, его шаги гудели в ночи, как приговор. Джин побрёл за ним, чувствуя, как земля уходит из-под ног, но тут дверь дома распахнулась, и из неё выбежал Минхо. Его худое тело дрожало, глаза за прорезью никаба — красными от слёз, что текли всё это время. Он кинулся к Джину, спотыкаясь на пороге, и обнял его так крепко, будто мог спрятать сына в себе, укрыть от мира. Пальцы Минхо сжимали никаб Джина, дрожащие, отчаянные, и Джин понял: папа плакал всё это время — время, что казалось ему вечностью. — Джинни, мой мальчик… — шептал Минхо, голос срывался, ломался от рыданий. Его руки гладили плечи Джина, держали ткань, словно боялись, что он исчезнет. Халид обернулся, его лицо исказилось злобой. — Хватит ныть, омега! — рявкнул он, шагнув ближе. — Убирайтесь с глаз моих, не бесите меня! Утром чтобы был готов, понятно? Альфа может приехать в любой момент завтра — начнутся Дни Испытания! Минхо замер, его руки дрогнули на плечах Джина. Дни Испытания — так в Аль-Шаире называли семь дней, когда альфа навещал омегу перед свадьбой, забирал его на часы под надзором, проверял покорность, чистоту, готовность служить. Минхо знал это — знал, что Джин вернулся не потому, что его не выбрали, а потому, что кто-то уже решил его взять. Через семь дней сын уйдёт навсегда, и в груди Минхо всё оборвалось, как тонкая нить, что держала его жизнь. Халид ушёл в дом, хлопнув дверью, а Минхо потянул Джина внутрь, его пальцы дрожали, но не отпускали. Они вошли в маленькую кухню, где тусклый свет лампы падал на потёртый стол. Минхо снял свой никаб, бросив его на стул, и помог Джину стянуть его собственный. Ткань упала на пол, открыв лицо сына — бледное, с мокрыми дорожками слёз, — и Минхо всхлипнул, увидев его. Джин посмотрел на старые часы на столе — стрелки показывали, что прошёл всего час с тех пор, как его увезли. Один час. Но для него это была вечность — десятилетия ужаса, что сжались в эти минуты. Он взглянул на Минхо, и сердце сжалось сильнее. За этот час лицо папы осунулось, будто годы легли на него разом. Глаза — тёмные, тёплые, как шоколад из Кореи, о котором он рассказывал, — покраснели от слёз, морщины вокруг них стали глубже, острее. Его худое тело сгорбилось ещё сильнее, кожа на щеках натянулась, как у человека, что голодал не один день. Джин смотрел на него, пока Минхо что-то говорил, суетился у стола, но слова тонули в звенящей пустоте. Он не слышал — он запоминал. Каждую черту лица, каждую морщинку, что вырезали годы боли и голода, звук его голоса — тихий, надломленный, но родной. Волосы Минхо, всё ещё чёрные, без седины, несмотря на двадцать лет ада, падали на лоб, и Джин ловил их движение, впитывал цвет глаз, походку — лёгкую, осторожную, как у тени. Он хотел сохранить это навсегда, как Минхо хранил воспоминания о Корее — единственное, что у них было. Минхо возился у стола, разламывая сухую лепёшку — такую, что они ели каждый день, пресную, жёсткую, но он всегда старался сделать её вкуснее для Джина. Он добавлял щепотку соли, что прятал от Халида, или каплю масла, если удавалось сберечь. Сейчас он разломил её пополам, положил на тарелку и подвинул к Джину, его пальцы дрожали. — Ешь, Джинни… Ты должен поесть… — шептал он, гладя сына по волосам, касаясь щеки кончиками пальцев. Но Джин не слышал. Он смотрел в эти глаза — тёмные, как ночь, но тёплые, как солнце — и думал, как красив его папа. Даже после двадцати лет в этой тюрьме, сгорбленный, худой, с лицом, что несло следы боли, Минхо был прекрасен. Они были похожи — те же мягкие скулы, тот же изгиб губ, те же глаза. Джин видел это теперь яснее, чем когда-либо, и понимал: через семь дней он потеряет его навсегда. В Аль-Шаире омеги не возвращались в родительский дом после свадьбы — их забирали, вырывали, как цветок из земли, и всё кончалось. Он не мог представить жизнь без Минхо. Без его тихой улыбки по утрам, когда тот будил его шёпотом, пряча от Халида. Без его заботы — рук, что гладили его волосы, когда он болел. Без еды — сухих лепёшек с солью, что папа отдавал ему, оставляя себе крохи, или супа из трав, что варил из ничего, но который был вкуснее всего на свете. Без колыбельных — старых корейских песен, что Минхо напевал шёпотом, обнимая Джина в темноте. Без рассказов о Корее — о реках, что текли под сверкающими мостами, о рынках с шоколадом и яркими тканями, о свободе, которой Джин никогда не узнает. Минхо часто говорил, что в глазах Джина живёт душа Кореи — его родины, что у него отняли. И теперь Джин понимал это чувство на лице папы — тоску, что сжигала изнутри. Тоску по утраченному счастью — самому любимому, самому желанному, что приносило свет, но было вырвано из рук. Остались только воспоминания, что тускнели с каждым годом, как звёзды под утренним солнцем. И Джин понял: это чувство приходило к нему теперь. Минхо потерял Корею, а он потеряет папу — свою родину, свой свет, свою душу. Минхо всё ещё суетился, размазывая каплю масла по лепёшке, чтобы Джину было вкуснее. Его руки дрожали, голос дрожал, но он не останавливался, словно эти крохи могли удержать сына рядом. Джин смотрел на него, и слова сорвались сами, на корейском, с лёгким акцентом пустыни, что был у него с детства: — 아빠… 너무 사랑해요… (Папа… я так люблю тебя…) Минхо замер, лепёшка выпала из его рук на стол. Его голос стих, а взгляд — тёмный, тёплый — стал тоскливым, словно жизнь выжгли из него разом. Слеза скатилась по его щеке, блестя в тусклом свете лампы, и Джин потянулся, нежно стёр её кончиком пальца, чувствуя сухую кожу. Он запоминал это ощущение — каждую складку, каждую шероховатость, откладывая в памяти, как сокровище. Минхо всхлипнул, прикрыв рот рукой, но слёзы текли сильнее. Он шагнул ближе, обнимая Джина, прижимая его к себе так, будто мог остановить время. — Джинни… мой мальчик… — прошептал он, голос надорвался. — Ты моя Корея… моя душа… Джин прижался к нему, вдыхая слабый запах трав, что всегда витал вокруг Минхо, и зашептал, слёзы душили его: — Папа… я не хочу уходить… Я боюсь… Как я буду без тебя? Ты всё, что у меня есть… Минхо гладил его волосы, дрожащими пальцами убирая пряди с лица. — Я всю жизнь пытался спасти тебя… — выдавил он, голос ломался от боли. — Я думал… думал, что найду способ… Уведу тебя… Но я слабый, Джинни… Я не смог… Прости меня… — Не говори так, папа, — прошептал он, голос дрожал от слёз. — Ты всё, что у меня есть. Ты держал меня живым… твои рассказы, твой голос, твоя любовь… Если бы не ты, я бы давно сломался, — Джин всхлипнул, цепляясь за его рубашку. — Ты мой дом… Я не хочу забывать тебя… Минхо отстранился чуть, глядя в глаза сына, и его слёзы падали на пол, как капли дождя, которого здесь никогда не было. — Ты не забудешь… — шепнул он, голос дрожал, но был твёрдым. — Храни меня здесь, — он коснулся груди Джина, где билось сердце. — Как я храню Корею. Мы сильнее их, Джинни… Даже если нас разлучат… Джин кивнул, задыхаясь от рыданий, и прижался лбом к плечу Минхо. Луна за окном освещала кухню, слыша их тайны, пока Халид спал за стеной. Они стояли так, обнявшись, в тусклом свете, с лепёшкой на столе, и этот миг был всем, что у них осталось — последним светом перед тьмой оставшихся дней. Джин всхлипнул, уткнувшись лицом в грудь папы. Ткань его рубашки пахла мукой, пылью и слабым следом трав — запах дома, единственного убежища в этом аду. Высушенная полынь, смешанная с тонким ароматом мокрой земли после дождя. Это запах был словно из прошлого, где Минхо ещё был свободным, ещё не знал оков пустыни. Но Джин чувствовал ещё один запах в этой смеси — слабый, угасающий оттенок жжёного угля. Как тень Халида и жизни в Аль-Шаире, что въелась в него. Он поднял голову, встретив взгляд Минхо — тёмные глаза блестели в тусклом свете лампы, полные тревоги, нежности и боли, что резала глубже ножа. — Он… он продал меня, папа, — выдавил Джин, слова царапали горло, как песок. — В том зале… альфы смотрели на меня, как на вещь. А потом этот мужчина… сказал, что хочет меня взять. Два миллиона долларов… Свадьба через семь дней… — Голос сорвался, и он зажмурился, пытаясь вытравить из памяти гул зала, запах шафрана, холодные взгляды, голос Халида. — Он говорил, как отец. Что я должен молчать, подчиняться… Папа, я так боюсь… Минхо замер, его руки сжали Джина сильнее, и Джин услышал тихий всхлип — слабый, но такой полный отчаяния, что сердце сжалось ещё сильнее. Папа отстранился, взяв лицо Джина в ладони, его пальцы дрожали, шершавые от работы, но касались так мягко, будто сын был хрупким стеклом. Слёзы текли по щекам Минхо, оставляя мокрые дорожки на пыльной коже, и он прошептал, голос надломился: — Ох, мой мальчик… Моя душа… Джин покачал головой, хватая руки Минхо и прижимая их к своим щекам. Они были холодными, но такими родными, что он хотел держать их вечно. — Я боюсь не за себя, а за тебя, — выдохнул он, слёзы жгли глаза. — Что будет с тобой, когда меня заберут? Кто защитит тебя от него? Минхо слабо улыбнулся, но улыбка вышла кривой, горькой, как их жизнь. Он погладил Джина по щеке, убирая прядь волос с его лба — жест, что повторялся тысячи раз, но сейчас казался прощальным. — Я справлюсь, Джинни, — сказал он тихо, хотя голос дрожал от сомнений. — Я всегда справлялся. Ты мой свет, мой смысл. Пока ты жив, я буду держаться. Даже если тебя заберут… я буду знать, что ты где-то там, и это даст мне силы. Джин всхлипнул, прижимаясь лбом к груди Минхо, чувствуя, как бьётся его сердце — быстро, неровно, но живое. — Я не хочу уходить, папа, — шепнул он. — Здесь плохо, но с тобой… с тобой я могу дышать. А там… я не знаю, что будет. Этот альфа… он выглядел не как другие, но говорил, как Халид. Я не верю ему… Минхо обнял его крепче, качая, как в детстве, когда Джин плакал от голода или страха, а папа шептал ему сказки о Хангане, пряча под одеялом. — Я знаю, милый, знаю, — прошептал он, стараясь держать голос ровным, хоть слёзы душили его. — Мы не можем остановить это. Халид решил, и… я не могу встать против него. Я пробовал сегодня, и ты видел… — Его голос дрогнул, вспоминая, как Халид толкнул его на пол. — Я слабый, Джинни. Я не могу защитить тебя, как хочу, и это рвёт мне сердце. Но я могу подготовить тебя… Чтобы ты знал, что будет. Чтобы ты не боялся так сильно… Джин отстранился, глядя на Минхо с тревогой. Его сердце заколотилось быстрее, но он кивнул — медленно, неуверенно. — Что… что будет на этих Днях Испытания? — спросил он шёпотом, едва слышно. Минхо сглотнул, взгляд упал на пол, словно ему было больно смотреть сыну в глаза. Он глубоко вдохнул, сжал его руки нежно, но крепко, и заговорил, голос дрожал, но был полон решимости: — Я не проходил их сам, Джинни. Меня не продавали, как тебя… Меня украли из Сеула, привезли сюда, к Халиду, и сразу была свадьба. Семь дней мне не дали — он просто забрал меня, как вещь. Но я слышал… от других омег, что шептались на рынке… Они рассказывали, как проходят Дни Испытания. Он замолчал, его пальцы сжали руки Джина сильнее, и Джин почувствовал, как страх папы перетекает в него. Минхо закрыл глаза, словно воспоминания о тех рассказах жгли его изнутри, и продолжил: — Каждый день этот альфа будет приезжать сюда. Он заберёт тебя на несколько часов… под надзором кого-то из альф Халида. Они будут следить издали, чтобы ты не сбежал, чтобы… чтобы он не испортил тебя до свадьбы. Это их закон — сохранить омегу "чистым" для обряда. Но эти дни… они не про заботу, Джинни. Они про власть. Джин задрожал, его дыхание стало прерывистым, но он не отводил взгляд, цепляясь за слова Минхо, как за соломинку. — Что он будет делать? — выдавил он, голос сорвался. Минхо открыл глаза, и в них была такая боль, что Джин невольно сжал его руки в ответ. — Он будет проверять твою покорность, — сказал Минхо тихо, почти шёпотом. — Омеги говорили… Альфа приказывает: идти за ним, молчать, опускать глаза, стоять, пока он смотрит. Иногда он заставляет приносить вещи — воду, еду, одежду — и следит, как быстро ты это делаешь, как низко кланяешься. Если ошибаешься… он может кричать. Или ударить. Не сильно — до свадьбы нельзя оставлять следов, это их правило, — но достаточно, чтобы ты боялся. Они хотят видеть, как ты ломаешься, Джинни. Как становишься тенью… Джин сжал губы, слёзы снова жгли глаза, но он молчал, слушая, чувствуя, как страх сжимает горло. Минхо сглотнул, его голос стал ещё тише: — Ещё… они проверяют твою выдержку. Могут оставить тебя стоять на солнце часами, без воды, смотреть, не упадёшь ли ты. Или заставят повторять слова — клятвы альфе, что ты будешь служить, подчиняться… пока голос не охрипнет. Один омега рассказывал… его альфа бил палкой по земле рядом с ним, чтобы он вздрагивал, чтобы привык бояться каждого его шага. Это их игра, Джинни. Они хотят, чтобы ты стал пустым ещё до свадьбы… Джин задохнулся, его руки задрожали в ладонях Минхо, и он прошептал: — А свадьба? Что будет там? Минхо опустил голову, его слёзы капнули на стол, и он сжал зубы, прежде чем ответить: — Свадьба… Это хуже, милый, — начал Минхо, голос был тихим, но твёрдым, как будто он заставлял себя говорить через боль. — Это обряд. Тебя оденут в белое — длинное платье и новый никаб с золотой вышивкой, чтобы показать, что ты чистый, не тронутый. Будут гости — альфы, их омеги. Они будут смотреть, как ты идёшь к нему, как он кладёт руку тебе на плечо и говорит, что ты его. Ты должен будешь произнести клятву. Потом… — Минхо замялся, его пальцы дрогнули в руках Джина, и он сглотнул, словно слова жгли горло. — Потом будет ночь. Первая ночь. Джин затаил дыхание, чувствуя, как холод пробирается под кожу, ледяной и липкий. Минхо сжал его руки сильнее, словно пытаясь передать силу, которой у него самого почти не осталось. — В первую ночь… альфа берёт омегу, — продолжил он, голос упал до шёпота, дрожащего от стыда и ужаса. — Это их традиция. Они верят, что омега должен доказать свою чистоту… кровью. Когда он… — Минхо запнулся, щёки вспыхнули, но он заставил себя договорить, — когда он впервые с тобой, должна быть кровь. Её оставляют на белой простыне, и утром её показывают всем — гостям, альфам, чтобы доказать, что ты был достоин, что он получил то, за что платил. Я помню свою свадьбу… — Его голос сорвался, и Джин увидел, как папа задрожал всем телом, словно воспоминания рвали его на части. — Это больно, Джинни. И страшно. Я не хочу, чтобы ты это прошёл… Не хочу… Джин задрожал, глаза расширились от ужаса. Он представил белую ткань, красные пятна, чужие взгляды, что будут резать его, как ножи, — и желудок сжался так, что его чуть не вырвало. Он вцепился в руки Минхо, ногти впились в сухую кожу, но папа не отшатнулся, только сжал его ладони крепче. — Папа… я не смогу, — прошептал Джин, голос сорвался в панический всхлип. — Я не хочу… это… я не выдержу. Я лучше умру, чем… — Нет, — Минхо перебил его, голос стал резче, но всё ещё мягким, полным любви. Он взял лицо Джина в ладони, заставляя посмотреть на него. — Не говори так, Джинни. Ты выдержишь. Ты сильный, сильнее, чем я. Ты — мой сын, мой свет, и ты будешь жить. Даже если это больно, даже если страшно — ты справишься. Я верю в тебя. Джин всхлипнул, прижимаясь лбом к ладоням Минхо. Он хотел верить ему, хотел быть сильным, но страх был сильнее. Он видел, как дрожат руки папы, как слёзы блестят в его глазах, и понимал: Минхо говорит это не потому, что уверен, а потому, что хочет дать ему хоть что-то — хоть крупицу надежды. Минхо обнял его, гладя по спине, и зашептал, голос дрожал, но был полон болезненной нежности: — Я помогу тебе… Слушай меня. В эти дни… не спорь с ним. Даже если он кричит, даже если бьёт землю — молчи. Опусти глаза, делай, что он скажет, быстро, но не суетись — они ненавидят слабость. Если он оставит тебя на солнце — дыши медленно, думай о чём-то своём… о Корее, о реках, о том, как мы с тобой смеялись над лепёшками. Это поможет тебе не сломаться внутри. Он отстранился, глядя Джину в глаза, и сжал его лицо в ладонях. — И никогда… никогда не показывай ему слёз. Они любят это — видеть, как ты плачешь. Прячь их, Джинни. Плачь внутри, но не перед ним. Ты должен остаться собой… хоть чуть-чуть… пока всё не кончится. Джин кивнул, задыхаясь от рыданий, и прижался к Минхо сильнее. — Я буду стараться, папа… Ради тебя… Но я так боюсь… Минхо прижал его к груди, качая, как ребёнка, и шепнул, слёзы текли по его щекам: — Я тоже боюсь, мой мальчик… За тебя… больше, чем за себя. Но ты мой свет, ты другой. У тебя есть огонь, которого у меня никогда не было. Я сдался, а ты… ты всё ещё мечтаешь. Я вижу этот свет в твоих глазах, даже сейчас.Ты сильнее этого ада. Держись… ради меня… Джин смотрел на него, чувствуя, как слёзы текут без остановки. Он видел в глазах Минхо всю его жизнь — годы боли, унижений, но и любовь, такую огромную, что она держала его на плаву. Папа был его всем — его домом, его воздухом, его единственным светом в этом мраке. И мысль, что он оставит его здесь, с Халидом, разрывала сердце. — Я не хочу оставлять тебя, — прошептал он, голос дрожал так, что слова едва складывались. — Ты всё для меня, папа. Если бы я мог, я бы забрал тебя с собой… я бы защитил тебя… Минхо притянул его к себе, обнимая так крепко, что Джин почувствовал, как перехватывает дыхание. Но это чувство было сладким — оно было живым, настоящим, их. — Ты уже защищаешь меня, Джинни, — прошептал Минхо ему в волосы. — Каждый раз, когда ты улыбаешься, когда ты держишься, когда ты слушаешь мои глупые сказки о Корее — ты даёшь мне жизнь. Я останусь здесь, но я буду жить в тебе. Всегда. Они сидели так, обнявшись, в тусклом свете кухни, под взглядом луны, что слышала их боль. Лепёшка лежала на столе, забытая, а за стеной спал Халид, не зная, как сильно его мир ломал две души, что цеплялись друг за друга в темноте.

***

Утро в доме Халида началось с резкого звука шагов и громкого голоса, что расколол тишину, как удар хлыста. Свет едва пробивался сквозь тонкую ткань, серый луч падал на потёртый ковёр, когда крик Халида ворвался в комнату: — Минхо! Поднимай его! Альфа скоро будет здесь, чтоб всё было готово! Джин вздрогнул, резко садясь на кровати. Матрас скрипнул под ним, сердце заколотилось, как птица, что билась о прутья клетки. Он сжал одеяло в кулаках, холодный пот стекал по спине, а страх вгрызался в грудь всё глубже. "Альфа…" — слово эхом отозвалось в голове, тяжёлое, как камень. Тот самый, что купил его за два миллиона долларов. Тот, чьи слова в зале были холодны, как голос Халида. Джин стиснул зубы, пытаясь прогнать ужас, но он только рос, заполняя всё внутри. Дверь тихо скрипнула, и в комнату вошёл Минхо. Его худые плечи сгорбились под выцветшей тканью, в руках он держал чёрный никаб с вышивкой — тот же, что Джин носил вчера. Лицо папы было бледным, глаза — красными, опухшими, словно слёзы текли всю ночь. Они почти не спали — полночи шептались в кухне, цепляясь за каждую минуту, растягивая время, чтобы побыть вместе. Семь дней — всё, что у них осталось, и оба это знали. Минхо закрыл дверь, бросив быстрый взгляд в коридор, и опустился на колени у кровати, его движения были быстрыми, но мягкими. — Джинни, — прошептал он, голос дрожал, но был полон тепла. Он положил никаб на колени и взял руки Джина в свои — холодные, шершавые, пахнущие высушенной полынью и углём. — Милый… он скоро приедет. Помни мои слова. Не спорь с ним, опусти глаза, делай, что скажет. Если будет тяжело — дыши медленно, думай о чём-то своём… о нас. Ты сильнее, чем этот ад. Я верю в тебя… Джин смотрел в глаза папы, чувствуя, как слёзы подступают к горлу. В них была любовь — огромная, бездонная, та, что держала его восемнадцать лет, — но за ней пряталась боль, такая же глубокая. Он думал, что эти восемнадцать лет — целая жизнь, но теперь они казались ничтожно малыми. Всего лишь так мало он был с папой. В памяти всплывали детство — как Минхо учил его прятаться от Халида под столом, как пел колыбельные шёпотом, как делил последнюю лепёшку, оставляя себе крохи. Джин цеплялся за эти образы, проверял, чётко ли помнит их, чтобы потом, когда их разлучат, спасаться ими, как Минхо спасался воспоминаниями о Корее. — Папа, я боюсь, — выдохнул он, голос сорвался на хрип. — Я не знаю, что он сделает… А ты… как ты будешь без меня? Минхо опустил взгляд, губы дрогнули. Он хотел солгать, сказать, что справится, но слова застряли, и вместо них он притянул Джина к себе, обнимая так крепко, что тот почувствовал дрожь его худого тела. — Я не знаю, Джинни, — прошептал он в волосы сына, голос надломился. — Но пока ты жив, я буду жить ради тебя… Ты моя душа. Просто… держись сегодня. Прячь слёзы, как я говорил. Не давай ему сломать тебя… Их разговор прервал громкий рёв Халида из коридора: — Минхо! Шевелись, или я сам его вытащу! Минхо вздрогнул, отстранился и быстро натянул никаб на Джина, поправляя ткань дрожащими пальцами. Он коснулся его щеки через ткань, едва заметно, и прошептал: — Ты не один, Джинни. Я с тобой… всегда. Дверь распахнулась, и Халид ворвался в комнату, его тёмная фигура заполнила проём. Он бросил взгляд на Минхо, потом на Джина, и рявкнул: — Вставай! Альфа уже подъезжает! Чтоб выглядел как надо — никаких слёз, никаких выкрутасов! Не сорви мне сделку на два миллиона, щенок! Пошёл! Джин поднялся, ноги подкашивались, но он заставил себя шагнуть вперёд. Халид схватил его за локоть и потащил к выходу, бросив через плечо Минхо: — А ты сиди тихо, пока я не вернусь! Они вышли во двор, песок хрустел под ногами, горячий ветер гнал пыль в лицо. Минхо остался внутри — законы Аль-Шаира не позволяли ему выйти к чужому альфе. Джин чувствовал его взгляд из кухонного окна, но не обернулся — боялся, что слёзы прорвутся, если увидит папу. Машина подъехала к воротам, поднимая облако пыли — белый седан, чистый, блестящий, чужой среди песчаных стен. За ним остановился чёрный внедорожник с тонированными стёклами — машина надзирателя Халида. Из седана вышел альфа — высокий, в лёгком льняном костюме песочного цвета, с тёплым оттенком кожи и глубокими глазами. Из внедорожника вылез слуга — молчаливая тень в длинной одежде, скрестив руки, он остался у машины, наблюдая. Халид толкнул Джина вперёд. — Вот он, Джин, — сказал Халид на английском, голос был полон холодной гордости. — Как договаривались. Забирай его на день, но к вечеру чтоб был дома. Мой человек поедет за вами — порядок есть порядок. Джин не понял слов — английский был ему чужим, да и слушал он вполуха. Ужас снова накатил, знакомый, липкий, но теперь с новым оттенком. Халид был страшен, но предсказуем — Джин знал, за что отец закричит, ударит, как накажет. А этот альфа… он был неизвестен. Что он потребует? Как будет действовать? От этой мысли ноги дрожали сильнее, и Джин сжался, опустив голову. Их взгляды встретились — через прорезь никаба Джин поймал эти глаза, глубокие, не такие жёсткие, как у Халида. На миг ему снова показалось, что этот альфа другой, что в его взгляде есть что-то иное — не злоба, не власть, а что-то тёплое. Но мгновение ушло, когда альфа сказал тихо на арабском, с лёгким акцентом: — Поехали. Джин побрёл к машине, чувствуя, как сердце падает в пропасть. Седан тронулся, за ним — внедорожник надзирателя, и дом начал исчезать в пыли. Минхо стоял у кухонного окна, прячась за краем занавески — законы запрещали ему показываться чужим альфам, даже так. Он смотрел через узкую щель, как машина подъехала, как Халид толкнул Джина вперёд. А потом альфа вышел из седана — высокий, в костюме, с острыми скулами и тёмными волосами. Взгляд Минхо зацепился за его лицо, и что-то внутри сжалось до боли. Эти черты… знакомые до дрожи. Кореец. Минхо узнал их сразу — такие же лица он видел в Сеуле, в своей юности, до того, как Халид украл его из той жизни. Мысль вспыхнула, как искра: "Он оттуда? Из Сеула? Может, он не такой?" Сердце дрогнуло, надежда — слабая, глупая — затеплилась в груди. Но тут же Минхо вспомнил слова Джина: "Он говорил, как Халид. Про строгость, про подчинение." Надежда умерла так же быстро, как родилась. Он оборвал её сам, стиснув кулаки, и прижался лбом к стеклу, шепча в пустоту: — Джинни… держись…

***

Белый седан двигался по дороге, поднимая за собой облако пыли, и Джин сидел на переднем сиденье, рядом с альфой. Машина была просторной, с мягкими сиденьями и холодным воздухом от кондиционера, но Джин сжался в комок, прижавшись к дверце. Его чёрный никаб с вышивкой лежал тяжёлым грузом на плечах, плотная ткань липла к коже, впитывая пот. Он молчал, опустив голову, боясь даже вдохнуть громче. За ними ехал чёрный внедорожник надзирателя — тёмная тень, что следила за каждым их движением. Намджун вёл машину молча, пальцы крепко сжимали руль, но взгляд то и дело скользил к Джину. Он видел не просто страх в этом сгорбленном теле — он видел ужас, такой глубокий, что, казалось, мальчик ждал смерти в любую секунду. Намджун стиснул зубы, погружённый в свои мысли. Его взгляд упал на чёрную ткань, что окутывала Джина — плотную, непроницаемую, поглощающую жару пустыни. Он вспомнил, как утром, шагая к дому Халида в своём лёгком льняном костюме песочного цвета, уже через минуту почувствовал, как пот стекает по спине, как солнце Аль-Шаира жжёт даже через ткань. А этот омега… он ходит так каждый день. Каждый раз, выходя на улицу, задыхаясь под этой чёрной тюрьмой. Как они выживают? Сколько выносливости в этих хрупких телах, привыкших к аду, которого он, Намджун, не мог даже представить? Он вспомнил слова Халида утром, когда приехал забирать мальчика. "Вот он, Джин, как договаривались," — бросил тот небрежно, хлопнув омегу по плечу, и ушёл в дом, оставив их во дворе. Джин. Теперь у этого дрожащего силуэта было имя, и оно эхом отдавалось в голове Намджуна, делая его живым, настоящим. Он смотрел на дорогу — пока ещё пыльные улицы окраин, без высоток Аль-Мадины, — и думал, как облегчить этот день для Джина. Он чувствовал: мальчик готовится к худшему, к боли, к чему-то страшному. Намджун не хотел этого. Ему вспомнился оазис, о котором говорили местные альфы накануне — "чудо пустыни", место с водой и тенью, куда он ещё не успел съездить. "Почему бы не отвезти его туда?" — мелькнула мысль. Это могло бы стать передышкой — для Джина, для него самого. Он бросил взгляд на навигатор в машине — арендованный седан был новым, с экраном и картой, что вела к оазису. Намджун свернул с главной дороги на пустынную тропу, песок скрипел под колёсами, и машина надзирателя послушно последовала за ними. Он молчал, не зная, что сказать, как объяснить, не выдав себя. Джин рядом тоже молчал, и тишина в салоне была тяжёлой, как воздух перед песчаной бурей. Джин сидел, вжавшись в сиденье, мысли лихорадочно путались в голове. Он не знал, куда его везут, что будет дальше. Когда машина свернула на пустынную дорогу, сердце сжалось от ужаса. "Он бросит меня здесь," — мелькнула мысль, холодная и острая, как нож. — "Оставит в песках, будет смотреть, как я умираю на солнце…" Джин сглотнул, сдерживая слёзы, что жгли глаза. Он помнил слова папы: "Не показывай слабость, прячь слёзы, держись ради меня." И он держался, стиснув кулаки под никабом, ногти впились в ладони до боли. Чтобы не сломаться, он ушёл в воспоминания. Вспомнил Минхо — его голос, что шептал о Корее, о весне, когда деревья цветут. Джин никогда не видел цветущих деревьев. В Аль-Шаире были только редкие колючие кусты с мелкими жёлтыми цветами, что цеплялись за жизнь в песке, да сухие травы у рынка. Но цветов — ярких, мягких, как в рассказах папы, — он не знал. И сейчас его разум улетел туда, в мечты, что рисовал Минхо: улицы Сеула, усыпанные розовыми лепестками, деревья, что гнутся под ветром, и он, Джин, бежит под ними, смеётся, а лепестки падают на него, путаются в волосах. Тишина — не гнетущая, как здесь, а лёгкая, тёплая, полная жизни. Он представил, как вдыхает их запах — сладкий, незнакомый, — и на миг страх отступил, сменившись тоской по тому, чего у него никогда не было. Машина ехала дальше, песок стучал по стёклам, а надзиратель следовал за ними, как тень. Намджун бросил ещё один взгляд на Джина, замечая, как тот дрожит под этой чёрной тканью, и сжал руль сильнее. "Оазис," — подумал он. — "Пусть хоть раз увидит что-то кроме песка." Джин же смотрел в окно, не видя ничего, кроме своих мечтаний, и молчал, боясь, что любой звук разрушит хрупкую стену, что держала его слёзы. Белый седан замедлил ход и остановился у края оазиса, колёса мягко скрипнули по песку. Впервые за всю поездку Джин выплыл из своих мыслей, поднял взгляд и осмысленно посмотрел вокруг. Перед ним раскинулся оазис — не мираж, а реальность, что заставила его замереть. Вокруг небольшого водоёма, чья вода блестела под солнцем, росли финиковые пальмы с ярко-зелёными листьями, такими сочными, каких он никогда не видел. Между ними тянулись тонкие стебли тростника, а у берега цвели мелкие белые цветы — неяркие, но живые, цепляющиеся за влажную землю. В Аль-Шаире он никогда такого не видел, а деревья в его мире были серыми, выжженными солнцем. Всё яркое, зелёное он видел только в рассказах Минхо — о Корее, где леса шумят, а реки текут. Он представлял это в мечтах, но наяву… Джин невольно замер, забыв, где он, с кем он, потому что перед ним ожила картинка из головы — словно пустынный мираж воплотился в жизнь. Намджун выключил двигатель, вышел из машины и обошёл её, открывая дверцу со стороны Джина. Машина надзирателя остановилась на расстоянии — чёрный внедорожник замер в сотне метров, достаточно далеко, чтобы видеть их, но не слышать. Джин смотрел на альфу, и безумная мысль мелькнула в голове: "Он привёз меня сюда, чтобы отдыхать в тени, а меня бросить на песке… Смотреть, как я умираю…" Сердце заколотилось быстрее, он пытался предугадать, что сделает этот альфа, как проверит его покорность, что прикажет. Но Намджун лишь сказал мягко, на арабском, с лёгким акцентом: — Выходи. Джин выбрался из машины, дверь хлопнула за ним, и он сжался ещё сильнее, ожидая крика, удара, жестокости — чего угодно. Намджун заметил это — дрожь в его плечах, напряжённые руки под никабом, ужас, что сочился из каждого движения. Он не понимал, что делать. В голове крутились варианты: как успокоить его, что сказать, чтобы этот чудовищный страх ушёл из глаз Джина? Намджун вспомнил Корею — Чимина, который мог ворваться к нему в офис с кофе и смехом, не боясь его ни секунды. Часто Чимин засыпал на диване у него дома, доверчиво свернувшись под пледом, пока Намджун работал над отчётами. Там омеги не дрожали от одного его взгляда, не ждали боли. А здесь… Этот страх резал его, как нож, и он не знал, как пересечь эту пропасть. Намджун прокручивал слова в голове, выбирая их осторожно, чтобы не спугнуть Джина ещё больше, и сказал мягко, почти шёпотом: — Идём со мной. Он не коснулся его — не положил руку на плечо, хотя законы Аль-Шаира это позволяли. Но Намджун держался на расстоянии, чувствуя, что одно резкое движение — и Джин расколется, рассыплется на осколки, как хрупкое стекло. Он вёл его к оазису, всего несколько шагов, к тени финиковых пальм. У воды лежали плоские камни, выглаженные временем, и Намджун остановился рядом, указав на один из них. — Садись здесь, — сказал он тихо, каждое слово звучало не как приказ, а как просьба, бережно подобранная, чтобы не ранить. Джин сел, опустившись на камень, чувствуя прохладу тени сквозь ткань никаба. Он не понимал — ничего не понимал. Почему альфа не кричит? Почему привёл его сюда, в тень, к воде? Взгляд Джина цеплялся за зелёные листья, за блеск водоёма, за белые цветы у берега — всё это было чужим, незнакомым, как сон. Но потом мысли вернулись, лихорадочно закружились: "Что он хочет? Что будет дальше?" Он помнил слова Минхо: "Если альфа прикажет — делай. Для них это игра." И Джин ждал, стиснув руки, готовый подчиниться, но не понимающий, почему приказов нет. Намджун стоял рядом, не садясь, глядя на Джина сверху вниз. Он видел, как тот сжимается, как ждёт чего-то страшного, и сердце сжалось от бессилия. Он привёл его в тень, думая, что хоть здесь, под пальмами, эта чёрная ткань не будет так жечь его тело, как под палящим солнцем. Но что дальше? Как объяснить, что он не хочет боли, не хочет проверки? Намджун молчал, обдумывая каждое слово, каждый шаг, боясь, что любое движение разрушит этот хрупкий момент. Джин поднял взгляд, мельком — через прорезь никаба, — и снова утонул в мыслях. Оазис был чудом, которого он не знал, но страх перекрывал всё. Он ждал приказа, удара, чего-то, что докажет: этот альфа такой же, как Халид. И не понимал, почему вместо этого его посадили в тень, почему голос альфы звучит так тихо, так странно. Намджун стоял, глядя на Джина, и думал, как быть дальше. Он чувствовал, что молчание слишком тяжёлое, что нужно начать объяснять, хоть с чего-то. Очень осторожно, стараясь не спугнуть, он подошёл ближе и сел на соседний камень — не слишком близко, чтобы Джин не отшатнулся, но и не далеко, чтобы показать, что он открыт. Слабый ветер пронёсся над оазисом, шелестя листьями пальм, и донёс до Намджуна аромат Джина. Тёплый, мягкий запах шалфея — цветка, что он помнил из ботанических садов Сеула, — смешивался с лёгким медовым оттенком и едва уловимой горчинкой миндаля. Хрупкий, едва пробивающийся сквозь плотную ткань никаба, этот аромат казался живым, настоящим. Намджун замер, мысли закружились. Этот запах напомнил ему Корею — весенние дни, когда он гулял среди цветущих деревьев, вдыхая их свободу. Он был таким… неподходящим для этого места. Для скорбного силуэта Джина, для страха в его плечах, для чёрного никаба, что душил его, как клетка. Этот аромат должен быть свободен — летать на ветру, смешиваться с запахами цветущих улиц Сеула, а не томиться в этой тюрьме из ткани и песка. Намджун сжал кулаки, чувствуя, как внутри растёт решимость. Он должен заговорить, дать Джину хоть что-то, кроме ужаса. Он повернулся к нему, голос зазвучал медленно, мягко, словно привыкая к тишине между ними: — Джин… Меня зовут Намджун. Я вижу, как ты боишься. Я понимаю, почему. Тебе не нужно меня бояться. — Он сделал паузу, глядя на сжавшегося Джина, и продолжил, голос стал ещё тише: — Те слова… что я сказал там, у Амира… про покорность, про законы, которые я чту… Я врал. Я сказал это специально, чтобы они поверили мне. Чтобы забрать тебя оттуда, из этой клетки. Я не хотел тебя пугать, Джин. Я хотел спасти тебя. Он смотрел на Джина, зная, что тот не поверит. После восемнадцати лет ада слова — просто звуки, пустые, как ветер в пустыне. Но Намджун обязан был их сказать. Обязан был дать обещание, даже если оно повиснет в воздухе. — Я знаю, ты не веришь мне сейчас, — добавил он тихо. — И я не жду, что поверишь. Но я покажу тебе. Со временем. Джин сидел, сжавшись ещё сильнее, и ничего не изменилось — ни в его позе, ни в напряжённых руках под никабом. Намджун вздохнул про себя. Он и не ждал перемен. После стольких лет страха слова не могли пробить эту стену. Джин не поверит, пока не увидит доказательств, и Намджун это понимал. Он отвёл взгляд к оазису, решив сменить тему, уйти от того, что могло давить на Джина. — Посмотри, как здесь красиво, — сказал он, голос стал чуть легче, но всё ещё мягким. — Эти пальмы… их листья такие яркие. И вода — от неё очень приятная прохлада. Надеюсь, ты чувствуешь её. Джин молчал, но внутри его мысли сбивались в хаос. Когда альфа — Намджун — сказал, что он "не такой", что врал ради него, разум Джина закружился, потеряв опору. Он пытался зацепиться за что-то знакомое, привычное за восемнадцать лет. Жестокость, боль, приказы, подчинение — это он знал. Это было его жизнью. Папа учил его, как молчать, как опускать глаза, как выстоять под криками и ударами. Но Минхо не сказал, что делать, если альфа говорит так — тихо, без злобы, с такими странными словами про спасение. Что это? Игра? Проверка? Испытание, где он должен угадать, что делать? Джин не понимал, как реагировать, что от него ждут. Его грудь сжалась, дыхание стало неровным, но он держал слёзы, помня слова папы: "Не показывай слабость." А потом Намджун заговорил об оазисе, и Джин невольно прислушался. Голос альфы — низкий, спокойный — тёк, как вода перед ним, и взгляд Джина медленно поднялся, следуя за тем, о чём он говорил. Он посмотрел на пальмы — их яркие листья колыхались на ветру, на водоём, что отражал небо, на белые цветы у кромки воды. Это было красиво — так красиво, что на миг хаотичные мысли отступили. Он отвлёкся от страха, от попыток понять, чего от него хотят, и просто смотрел, впитывая эту картинку, живую, настоящую, как рассказы Минхо о Корее. Намджун заметил этот лёгкий сдвиг — как взгляд Джина стал чуть менее напряжённым, как он повернул голову к воде. Он не стал давить, не стал добавлять слов. Просто сидел рядом, на безопасном расстоянии, и смотрел на оазис вместе с ним, давая тишине сделать то, что слова пока не могли. Несколько минут тишины Намджун наслаждался тенью оазиса. Жара пустыни здесь смягчалась — прохлада от воды и тень финиковых пальм сглаживали зной, делая воздух чуть легче, не таким душным. Он сидел, погружённый в мысли, глядя на водоём, и размышлял, что делать дальше в эти шесть дней перед седьмым — перед свадьбой. Его разум вернулся к вечеру у Амира, когда он подошёл к Халиду с предложением взять Джина. Тогда его взгляд зацепился за тонкую прорезь никаба — за глаза Джина. Они были не похожи на арабские — разрез, форма, что-то в них напоминало его самого, Чимина, всех корейцев, кого он знал. Это кольнуло его ещё тогда, но теперь мысль оформилась яснее. Намджун вспомнил статьи, что мелькали в Сеуле — редкие, но жуткие. Омеги пропадали из Кореи, их похищали для рабства, продавали в другие страны. Некоторые возвращались, другие исчезали навсегда. Может ли быть, что Джин — сын такого омеги? Рождённый от корейца, украденного много лет назад? И если так… знает ли Джин корейский? Намджун задумался, решая рискнуть, проверить свою догадку. Он повернулся к Джину, внимательно глядя на него, и сказал тихо на корейском: — 나는 너에게 두려움 없는 삶을 보여주고 싶어. (Я хочу показать тебе жизнь без страха.) Он наблюдал, затаив дыхание, и заметил, как Джин вздрогнул — едва уловимо, как от слабого удара. Грудь Джина поднялась чуть резче, и Намджун понял: он знает. Хоть немного, но знает корейский. Джин тут же опустил взгляд, стиснул руки под никабом, сделав вид, что ничего не понял, но первая реакция выдала его. Намджун не стал давить. Он понимал, почему Джин скрывает это. В Аль-Шаире омегам запрещено учиться, знать что-то за пределами их клеток. Если Джин понимает корейский, значит, его папа — тот, кого он бережёт, — нарушал законы, тайно передавая ему эти слова. И Джин будет молчать, чтобы защитить эту тайну. Когда Джин услышал корейский, его сердце замерло. Это был не совсем тот тон, что у папы — чуть другой, чище, без акцента пустыни, выработанного за года, но это был корейский. Он понял фразу — "жизнь без страха" — и от звука этих слов внутри всё сжалось. Он испугался, что выдал себя, выдал их с Минхо секрет, что хранился восемнадцать лет. Джин стиснул зубы, заставил себя молчать, опустил голову, притворяясь, что ничего не понял. Но сердце колотилось так громко, что он боялся — альфа услышит, догадается, расскажет кому-то. Его не пугала собственная судьба — он боялся за папу. За то, что узнают, как Минхо ночами шептал ему про Корею, учил словам, песням. Если это раскроют, папу накажут — жестоко, безжалостно. Джин сжал кулаки до боли, моля, чтобы Намджун не заметил его дрожи. Но Намджун ничего не сказал. Они снова сидели в тишине. Где-то в ветвях пальм запела птица — маленькая, с резким, но мелодичным голосом, похожим на пустынного жаворонка, что иногда залетали сюда к воде. Её пение звучало редко, обрывалось ветром, но добавляло оазису жизни. Через несколько минут этой тишины Намджун поднялся с камня и отошёл к воде. Джин не понял зачем, напрягся, но альфа вернулся, держа в руках маленький белый цветок, сорванный у кромки водоёма. Цветок был крошечным, с тонкими лепестками, мягкими, как шёлк, чуть влажными от близости воды. В Аль-Шаире Джин знал только жёсткие жёлтые цветы колючих кустов — сухие, ломкие, выжженные солнцем. А этот был другим — нежным, живым, как в фантазиях по рассказам Минхо о цветущей весне в Корее. Джин смотрел на него неотрывно, забыв на миг о законах, о том, как должен себя вести. Он видел такой цветок впервые — не в мечтах, а наяву, так близко, что мог разглядеть капельки влаги на лепестках, лёгкие прожилки, слабый блеск. Намджун заметил этот взгляд и едва заметно улыбнулся — уголки губ дрогнули, почти невидимо. Его сердце сжалось от понимания: Джин, скорее всего, никогда не видел таких цветов. Восемнадцать лет в песке, в клетке, без доступа к оазисам, что были привилегией альф. Намджун вспомнил Сеул — как часто он дарил цветы Чимину просто так, без повода, как тот смеялся, зарываясь лицом в букет сакуры или пионов. Джин даже представить не мог такого. Он медленно протянул руку с цветком к Джину и сказал тихо, мягко: — Возьми его. Это мой подарок тебе. Джин замер, колебался несколько секунд, не понимая, зачем это, но не посмел ослушаться. Его пальцы коснулись гладкого стебля — прохладного, чуть влажного, и это ощущение пробило его насквозь. Оно было таким новым, таким чужим — как прикосновение к чему-то живому, чего он не знал. Он взял цветок, дрожащими пальцами провёл по лепесткам, чувствуя их невесомую мягкость, словно они могли раствориться под касанием. На миг он забыл, что альфа рядом, забыл обо всём — страхе, законах, пустыне. В его голове вспыхнули улицы Сеула из рассказов Минхо — цветущие деревья, лепестки, что падают на волосы, путаются в них, пока он бежит, смеясь. Этот цветок делал фантазии реальнее. Джин теперь знал, каковы они на ощупь — лепестки вишни или азалий, что цветут весной в Корее. Он сжал цветок чуть сильнее, не ломая, и представил, как бежит под такими деревьями, как лепестки касаются его лица, а ветер несёт их дальше. Этот маленький белый цветок стал мостом к мечтам, что хранил Минхо, добавляя им деталей, которых Джин раньше не мог ощутить. Намджун смотрел на него, молча, чувствуя, как что-то внутри сжимается от этой картины — Джин, сгорбленный, в никабе, с цветком в руках, словно впервые увидел кусочек свободы. Через пару часов, когда солнце поднялось выше, но ещё не достигло зенита, Намджун решил, что пора возвращаться. Тень оазиса и прохлада воды давали передышку, и он заметил, что Джин стал чуть менее напряжённым — его плечи больше не дрожали так сильно, а взгляд иногда задерживался на воде или листьях. Разговор о красоте вокруг помог, но Намджун понимал: для Джина это первый день с незнакомым альфой, и страх всё ещё жил в нём, глубоко, как тень под никабом. Он не хотел переутомлять его, не хотел доводить до вечера. Это была бы лишняя нагрузка, а Намджун стремился показать заботу, вернуть Джина домой раньше, чтобы тот отдохнул. Он решил сослаться на свои дела — так никто не подумает, что Джин сделал что-то не так. — Поехали обратно, — сказал он тихо, вставая с камня. Джин кивнул, сжимая цветок в руках, и молча последовал за ним к машине. Седан тронулся, пыль закружилась за колёсами, и чёрный внедорожник надзирателя снова поехал следом. Дорога обратно прошла в тишине — Джин смотрел в окно, а Намджун думал о том, как выстроить оставшиеся шесть дней, чтобы сломать этот страх. Машина остановилась у дома Халида около полудня — солнце палило, но день ещё не перевалил за середину. Намджун вышел, обошёл седан и открыл дверцу для Джина. Это была привычка, идущая из Кореи — там он всегда открывал дверь омегам, будь то Чимин, с которым они ездили за кофе, или кто-то другой. В Сеуле любой воспитанный альфа делал так, это была норма, знак уважения. Здесь же его жест выглядел чужеродным, но Намджун не замечал этого — рука сама потянулась к ручке. Джин выбрался из машины, всё ещё держа цветок, и их встретил Халид. Он вышел из дома, щурясь от солнца, и голос его тут же стал резким: — Почему так рано? Что он натворил? Халид шагнул к Джину, глаза сузились, и он уже открыл рот, чтобы рявкнуть — видимо, собирался обвинить Джина, что тот выставил его, Халида, плохим альфой, не сумевшим воспитать послушного омегу. Но Намджун опередил его, подняв руку и заговорив спокойно, на английском: — Всё в порядке. День прошёл отлично, он ни в чём не виноват. Просто у меня дела, и я не могу остаться до вечера. Завтра продолжим. Халид хмыкнул, бросил подозрительный взгляд на Джина, но кивнул. — Ладно. Завтра чтоб был готов, как надо, — буркнул он и махнул рукой. — Иди в дом. Намджун коротко попрощался, сел в машину и уехал, оставив пыльный след. Халид остался во дворе, о чём-то заговорив с надзирателем, а затем ушёл к своему внедорожнику — то ли уехать, то ли проверить что-то. Джин же быстро побрёл в дом, сердце колотилось от облегчения. Как только он переступил порог, к нему бросился Минхо. Тот стоял на кухне, замешивая тесто для лепёшек, но, увидев сына, бросил всё — руки, испачканные мукой, задрожали, миска осталась на столе. Дома он был без никаба, и Джин, едва зайдя, стянул свой, бросив его на пол. Они обнялись — крепко, отчаянно, дрожащими руками цепляясь друг за друга. Джин уткнулся в грудь папы, вдыхая знакомый запах полыни и угля, и почувствовал, как слёзы жгут глаза от радости. Он вернулся раньше, не до вечера, и это значило, что у них было чуть больше времени вместе — драгоценных часов перед неизбежным расставанием через неделю. Оазис был прекрасен, но там был чужой альфа, непонятный, с неизвестными намерениями. А здесь — папа, его душа, его дом. Минхо отстранился, взял лицо Джина в ладони, вытирая мукой его щёки, и зашептал, голос дрожал от тревоги: — Джинни… Расскажи, что было? Что он делал? Что приказывал? Джин нахмурился, мысли путались, и он зашептал в ответ, так тихо, что слова едва долетали до Минхо, боясь, что их услышат: — Папа… Этот альфа… он странный. Не было приказов, не было криков… ничего. Он отвёз меня к оазису. Я видел зелёные деревья, такие, как ты рассказывал… воду, прохладную… слышал птицу, она пела… И цветок… он дал мне цветок… — Джин достал из-под рукава маленький белый цветок, уже чуть помятый, но всё ещё мягкий. — Но я не понимаю его. Он говорил, что не обидит меня, что не такой, как другие… Минхо замер, глаза расширились, он слушал внимательно, но по лицу было видно — он тоже ничего не понимал. Минхо посмотрел на цветок, и его глаза расширились от удивления. Он протянул руку, кончиками пальцев коснулся лепестков — мягких, влажных, таких непохожих на всё, что было в Аль-Шаире. За двадцать лет здесь он не видел цветов. Последний раз он держал что-то подобное в руках в Корее, двадцать лет назад, когда был юным, свободным. Воспоминания нахлынули, как волна: улицы Сеула, усыпанные лепестками вишни, молодые-альфы, что смеялись и дарили омегам букеты, ароматы весны — сладкие, живые, повсюду. Он видел, как омеги прижимали цветы к лицу, улыбались, как ветер путал лепестки в их волосах. Это было так красиво, так далеко от песка и боли Аль-Шаира. Слёзы сами собой подступили к глазам Минхо, жгли их, но он сдержал их, стиснув зубы. Он не хотел пугать Джина, не хотел, чтобы сын увидел его слабость. Но сердце сжалось — от тоски по Корее, от удивления, что этот маленький цветок пробил брешь в его памяти. Джин сбивался, слова путались, вырывались беспорядочно: — Он сказал, что врал там, у Амира… что хотел спасти меня… И… папа, он говорил на корейском. Одну фразу. Я понял, но сделал вид, что не знаю… Мне так страшно… Что, если он догадается? Что, если нас раскроют? Тебя накажут… Я не хочу, чтобы с тобой что-то случилось… Голос Джина сорвался, он сжал цветок сильнее, глядя на Минхо с отчаянием. Минхо молчал, его пальцы дрожали на руках сына, и в глазах мелькнула та же тревога. Он притянул Джина к себе снова, обнимая крепче, и прошептал: — Джинни… Мой мальчик… Я не знаю, что это значит. Может, он играет… Может, проверяет… Но ты молодец, что скрыл. Мы никому не скажем. Это наша тайна. А что делать… Я подумаю. Мы разберёмся… Они стояли так, обнявшись, в тусклом свете кухни, пока лепёшки остывали на столе. Джин прижимался к папе, чувствуя его тепло, и пытался понять, что было в этом дне — правда или ловушка. А Минхо гладил его по волосам, сжимая губы, и думал о том же.
Примечания:
1657 Нравится 995 Отзывы 684 В сборник
Отзывы (40)