Красная пыль

NC-17
Завершён
120
1
автор
Фэндом:
Размер:
142 страницы, 34 224 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
120 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник

Глава 1. Художник должен быть голодным

Настройки
      — Молодец, Пашенька, хороший мальчик.       Голос за кадром. Низкий, бархатистый, как из старых советских мультфильмов. Я стою в центре студии, лампы палят в лицо. Вокруг — декорации из вспененного пластика, яркие, нелепые, словно раскрашенные стены в детской стоматологии. Радужные арки, картонные облака, на полу — огромный резиновый гриб с весёлыми глазами.       — Замечательно, Пашенька, ты умница.       Мурашки по спине.       Где-то за кулисами скрипят колёса. Я оглядываюсь. Камеры нет. Операторской будки нет. Людей нет.       Только голос.       — Ты нам всем очень нравишься.       Пытаюсь заговорить, но губы сжаты, запаяны резиновым клеем. Делаю шаг вперёд.       Что-то шуршит в углу студии.       Из-за картонного облака выползает гигантская детская ручка — пухлая, с мягкими ямочками на костяшках.       Ручка тянется ко мне, и понимаю, что она совсем не детская, я чудовищно обознался.       Она моего размера.       Хочу закричать.

***

      В соседней комнате шуршит Костя. Сижу за кухонным столом, медленно пью чай. На столе — чёрный ноутбук. Надкусанный пряник. Нож для овощей. В окне — август, душный, изведённый смогом.       Костя выходит в трусах и майке, щурится.       — Опять сон?       Я киваю.       — Тот же?       — Ага.       Тянется к чайнику.       Костя похож на древнего солдата, которого кто-то вымыл, подстриг и засунул в московскую «двушку». Льдистые глаза, смотрят холодно, ровно. Короткие волосы «ёжиком», так, что виден череп.       Или же когда-то Костя мог бы быть хулиганом, который у подъезда просит закурить, а потом бьёт тебя в живот и уходит с твоей мобилой. Теперь он никого уже не бьёт. Но взгляд остался.       — Пельмени варить будешь? — спрашивает.       Смотрю на кастрюлю.       — Если ты не против.       Костя открывает холодильник.       — Как хочешь.       Костя — человек, которому всегда кристалльно похуй. Завидую ему.       — Ты сегодня собираешься куда-нибудь?       Пожимаю плечами.       — Может, в «Гараж» схожу.       — Чё там?       — Открытие какой-то выставки.       Костя молча ставит воду на плиту. На секунду мне кажется, что за его спиной маячит кто-то ещё. Но то просто отблеск в стекле.       Костя опять копается в холодильнике.       — Тут что-то тухлое, — говорит он, достаёт пластиковый контейнер, открывает, нюхает. — Блядь.       Выкидывает контейнер в мусорное ведро и даже не делает брезгливую гримасу. Просто фиксирует факт.       А я пялюсь в телефон. Неделя. Неделя, как я не звонил.       Мама, наверное, уже прокрутила в голове все сценарии. Что я умер. Что меня сбила машина. Что меня посадили. Или, что хуже, завербовали в секту, накормили грибами, и я теперь бегаю по парку, рву на себе одежду и твержу «человек есть часть вселенной».       Я же художник. Художники всегда спиваются, становятся наркоманами или кончают в петле.       Уже чувствую её напряжённый голос:       — Гош, у тебя всё хорошо? Ты, естественно, не звонишь… но нам бы хотелось знать, жив ли ты.       И папа скажет что-то короткое, дружеское:       — Ты же знаешь, мы не давим. Мы просто… волнуемся.       Не знаю, что им ответить.       «Извините, просто я просыпаюсь каждый день с ощущением, что кто-то смотрит на меня из угла комнаты, и это не Костя».       «Я сплю по три часа, не потому что работаю, а потому что каждую ночь мне снится одна и та же передача».       Костя садится напротив, ест сваренные нами пельмени.       — Надо им позвонить, — говорит он.       Про себя соглашаюсь. Но не звоню.

***

      Мне было одиннадцать. Я был тощим, немного нескладным мальчиком с длинными руками, в свитере, который постоянно кусал тело.       Мама повела меня на кастинг передачи.       «Ты у меня умничка», — говорила. — «Я знаю, тебе понравится».       И мне понравилось.       Большой зал. Свет. Камеры, декорации, разноцветные кубы, нарисованные радуги. Люди в костюмах, весёлые, улыбчивые, ободряюще кивают.       — Расскажи что-нибудь.       — Я люблю динозавров, — выпаливаю, и они хихикают.       — Какой твой любимый?       — Дейноних.       И они снова смеются, но этот смех не злой. Они улыбаются мне. Кто-то из взрослых поправляет мой воротник.       — Ты очень хороший мальчик, Гоша.       Я чувствую себя хорошим мальчиком. Я хочу им быть.       Отвечаю на вопросы. Тоже улыбаюсь, делаю, как они говорят. Вижу, как мама смотрит на меня с гордостью, и ощущаю, что сделал всё правильно.

***

      — Ты завис, — отмечает Костя.       Моргаю.       — Да.       — И у тебя еда остыла.       Молча киваю. Смотрю на телефон. Но не звоню.       К полудню прибираюсь. Порой кажется, что в квартире поселилась собака, которая за ночь успела изгадить все углы. Даже если ты жил в одиночестве, даже если ты ничего не делал, даже если ты накануне всё отмыл до зеркального блеска. Ты просыпаешься, и она снова смотрит на тебя хаосом немытых тарелок, непонятных носков и разводов на полу.       На кухне пахнет плесенью. Запах, который въедается в обои, в мебель, в воздух. Такой же стойкий, как отдушка старых книг в библиотеках, пыльного льна в кладовках, грязных матрасов в съёмных квартирах.       В комнате — холсты. Смотрю на них, как будто вижу впервые. Большие, на некрашеных деревянных подрамниках, с торчащими гвоздями из строительного магазина. Некоторые висят на стенах. Некоторые прислонены к шкафу.       Там нет ничего.       Мазня. Кто-то переварил Малевича и выдал обратно через кривой кишечник. Кривые геометрические фигуры, размытые силуэты, разбрызганные пятна. Но когда я писал их, мне казалось, что там есть смысл.       Я никогда не учился рисовать. Когда был маленьким, просто любил. Как все дети. Малевал бронтозавров, больших, корявых, с птерозаврами, летающими над ними, рисовал роботов с лазерными глазами, самолёты, которые стреляли из пулемётов.       Помню, какие рисунки нам присылали на передачу.       «От Маши из Тулы, шесть лет!»       Бумага в тонкую голубую клетку. Человек с руками-спагетти, кукольным лицом, огромными глазами. Лошадка, больше похожая на сосиску с палками вместо ног. Целые картины, где неправильно нарисованное солнце светит небу, а трава начинается там, где должны быть ноги у людей.       Представляю, как эти дети сидели за столами, высунув языки, вырисовывали штриховкой тени на платьях своих мамаш и верили, что делают красиво.       Я же сижу перед своими холстами и не верю.

***

      А Костя верит. С ним познакомился в девятнадцать. Тогда он ещё не выглядел так измождённо, но у него уже были эти глаза.       Льдистые, застывшие, как у обнажённого манекена в витрине, которому всё равно, что на него смотрят, что его разглядывают, что кто-то хочет его купить и нарядить в одежду.       Я тогда сидел на форуме. Что-то про искусство. Или про философию. Оставил комментарий:       «Все художники рано или поздно превращаются в говноедов, которые рисуют дерьмо и называют это концепцией».       Кто-то посмеялся. Кто-то капсом выдал, что я долбоёб.       А Костя просто написал:       «Встречаемся в шесть. Возле «Маяковской». Узнаешь меня по обоссанным кроссовкам».       Я пришёл. И да, кроссовки были обоссанными. Как концептуальный жест.       — Ты знал, что это произведёт впечатление? — спросил я.       — Конечно, — сказал Костя.       И улыбнулся. Как будто победил.       Мы гуляли по Москве. Костя топал рядом, пинал всё подряд — урны, бутылки, голубей. Он был тогда в кожанке, которую, кажется, украл в каком-то баре. Чёрной, потрёпанной, на несколько размеров больше. Короткие волосы «ёжиком» топорщились, словно он их каждое утро укладывал утюгом.       — Ты ж в художке учился? — спросил я.       Костя фыркнул.       — Ну да. И что?       — И почему ты этим не занимаешься всерьёз?       — Потому что это не работа.       — А что работа?       Костя лишь рассмеялся.       Мы шли по Тверской. Он по дороге заглядывал в магазины, как будто искал что-то, но ничего не покупал. В какой-то момент тормознулся у «Бургер Кинга», посмотрел на меню и сказал:       — Блядь, сто тридцать рублей за бургер. Дешевле перелезть через стойку и в него харкнуть.       Так-то Костя мало ел, жил на энергетиках. «Ягуар», «Флэш», «Рэд Булл» — всё это дрожало в его пальцах, как у наркомана. Он разрывал банки зубами, пел про себя рекламу:       — «Бодрящий драйв, спасай свой день!»       Когда у него заканчивались деньги, то просто не ел. Когда заканчивались деньги у меня, Костя говорил:       — Ну так попроси у родителей.       Я переехал к нему через два месяца в съёмную «двушку» в панельке на ВДНХ, с убитыми обоями, чьими-то ржавыми кастрюлями и ковром, который будто был вплавлен в пол при пожаре.       Костя зарабатывал случайными шабашками. Где-то месяц был доставщиком, но его уволили со скандалом — то ли послал начальство, то ли перепутал адрес и устроил истерику клиенту, то ли нарисовал хуй на коробке с роллами. Он об этом рассказал крайне уклончиво, зато гордо.       Теперь Костя просто жил. На деньги моих родителей.       Я просил у них «на еду», «на квартиру», «на учёбу». Они высылали. Они не знали, что Костя существовал. Костя же, как паразит, существовал отлично. Пока я рисовал, он творил перформансы.       То засовывал в рот кассовый чек и глотал его в ТЦ «Метрополис». То клал на пол в метро лист бумаги и подписывал его «Шедевр». То бегал голый по Сокольникам и изображал раненого оленя.       Его задерживали. Но отпускали.       — Чё они тебе говорят вообще? — спросил я однажды.       — «Ты идиот?»       — И что ты отвечаешь?       — «Да».       Костя улыбался. Как будто победил.       Я тоже пробовал делать перформансы, но, в отличие от Кости, был осторожным.       Костя говорил:       — Надо делать так, чтобы всех тошнило.       Мне же хотелось, чтобы люди смотрели и думали: «Неплохо». Поэтому я творил безопасные вещи.       Ходил по городу с табличкой «Продаю душу. Торг уместен».       Стоял в переходе и бесплатно раздавал чистые листы бумаги — мол, у каждого свой смысл.       Напечатал листовки с надписью «Всё бессмысленно» и разбрасывал их на Манежной площади. Меня чуть не задержали тогда.       Прибежали менты, начали орать.       — Это что такое?!       — Искусство.       — Чего-чего?       — Искусство.       — А в отделение не хочешь, сынок?       И я убежал.       В этот момент понял две вещи:       1. Я быстрее милиции.       2. Искусство — это когда ты успел убежать.

***

      Каждый день — новая шиза. В Госдуме принимали законы по приколу.       То запретили сморкаться в общественных местах. То чуть не ввели налог на воздух (кто-то предлагал, я не помню).       По ТВ шли реалити-шоу уровня помойки.       «Каникулы в Мексике» — где тупые богатые взрослые трахались в джакузи.       «Дом-2» — где тупые бедные взрослые трахались в душе.       «Фактор А» — где тупые люди без слуха пытались петь, а Алла Борисовна их унижала.       Политики кричали с экранов, делали лица, словно собирались сожрать свою страну с приправами. Неформалы страдали и пили. Гламурные дивы ели устрицы. Искусство вело себя как идиот. И мы с Костей тоже.

***

      Сейчас мы решили прыгнуть выше головы. Работали несколько дней, включали японский нойз, от которого даже тараканы разбегались. Костя любит всякую шизу.       — Вот, — говорил он. — Это Merzbow, гений. Звук эпохи. Чувствуешь? Как будто ебашит сама суть мира.       А я ощущал, что у меня разлагается мозг.       Костя обматывал руки скотчем, чертил на бумаге жирные буквы, раскладывал ткань, измерял размеры, ставил метки. Баннер был жуть каким огромным.       «ЗДЕСЬ БЫЛ ГОДУНОВ».       Белая краска на чёрном фоне.       — А в чём смысл? — спросил я.       — Годунов — это мы. Все мы, кто живёт в этой стране. Кому кажется, что он царь, а он просто заложник обстоятельств. Кому мерещатся заговоры, а на самом деле он просто психопат. Кому кажется, что он что-то решает, а потом его просто сметают.       — Глубоко, конечно.       — В искусстве всё должно быть глубоко.       Мы крепили металлические кольца, проверяли прочность ткани, думали, как подлезть к зданию.       Минкульт — здоровенный особняк в Малом Гнездниковском. Охрана, камеры, заборчик.       Спал опять плохо. Сны были тёмные и сдавленные.       А ночью, за день до акции, Костя сжёг свой паспорт.       Я застал его на кухне. Костя сидел на полу, курил, а в металлической миске тлела красная книжица с гербом.       — Ты чего это?       Он улыбнулся.       — Теперь я никто. Теперь у меня нет имени.       Я смотрел, как обугливаются страницы, как тлеет его фотография. Мне нравился этот момент. Нравился Костин безумный блеск в глазах. Нравились его короткие волосы, как щётка. Я любовался. А потом мы пошли спать.

***

      Я снова в студии.       Камеры. Свет. Декорации из фанеры.       Стою посреди сцены, будто в коме. За кадром голос, бархатный, доброжелательный.       — Пашенька, ты молодец.       Мне тепло. Мне приятно. Я улыбаюсь.       Где-то рядом сидит Он. Но не могу его разглядеть.       — Пашенька, скажи, тебе тут нравится?       Киваю. Мне очень нравится.       — Это ведь твой дом, правда?       Открываю рот, однако не успеваю сказать. Мягкая рука ложится мне на плечо. Я просыпаюсь.

***

      Костя стоит над кроватью, смотрит не мигая.       — Вставай.       — Угу.       — Ты как?       — Заебись.       Чувствую себя отжатой тряпкой.       Потом тусим в фастфуде, я ем бургер, Костя пьёт энергетик. Молчит, и мне это не нравится. Что у него в голове?       Вчера Костя сжёг свой паспорт, а теперь просто сидит, будто ничего не случилось.       Смотрю на чек, пытаюсь в уме прикинуть, сколько Костя мне должен.       — Ты платишь за аренду, — говорит он, глядя в никуда. — Значит, плачу за еду я.       — Ты не платишь.       — Ладно, тогда я её просто заказываю.       Стараюсь посчитать, но понимаю, что не умею. В школе я тупил только на алгебре и геометрии. Гуманитарий же.       Когда съехал по оценкам окончательно, мне было одиннадцать. Из-за передачи. В шестнадцать я закончил школу экстерном. Тоже из-за передачи.

***

      И вот, августовская ночь. Город пьяно разгорячён. Идём на дело, рюкзак с баннером тяжёлый.       Костя молчит. Я слишком мрачный, чтобы говорить. Скоро всё изменится. Я не боюсь.       Стоим перед зданием Минкульта, и ловлю себя на мысли, что вообще не переживаю. Не потею, не трущусь о бетон носком кеда, не ёрзаю пальцами по лямке рюкзака. Хотя прямо за моей спиной огромный баннер с надписью:       «ЗДЕСЬ БЫЛ ГОДУНОВ».       Костя уже перелезает через забор, ловко, по-гимнастски. Я следую за ним.       — Ты чего такой спокойный? — шипит, когда мы пробираемся вдоль стены.       — Без понятия.       — А-а-а. Типа ты уже мёртв, да?       — Да нет. Просто… не знаю.       Я должен был бояться.       Костя взбирается на фасад. Его «ёжик» блестит в лунном свете, а бледная кожа рук выглядит совсем уж гипсово. Только тянет баннер, как вдруг:       Сирена.       — Ля, опера! — Костя вздрагивает и срывается вниз.       Глухо плюхается на асфальт, ругается. А я даже не пытаюсь бежать.       Подъезжает белый «бобик», из него вываливаются четыре типа в форме, лица у них уставшие.       — Ну, опять вы, сука, — говорит один, уже вытаскивая наручники.       Костя сидит на заднице, потирает ногу.       — Батенька, не бейте, у меня радикулит.       Милиционеры медленно окружают нас, как чайки брошенный хот-дог.       — Вы хоть в курсах, кто такой Годунов? — ухмыляется Костя, косясь на них снизу.       — Мать твоя Годунов, — бурчит второй и хватает его за шкирку.       — Не, ну классика, — с улыбкой отвечает Костя. — Даже про царей вы нихуя не знаете.       Я смотрю на Костю и понимаю, что он полностью в своей тарелке. Это и есть его искусство, его милицейские щи. Улыбаюсь, пока меня кладут мордой в асфальт.       «Бобик» пропах тёплым железом и чужими сигаретами. Сидим на жёстких скамьях, руки за спиной в наручниках. Хромающего Костю затащили сюда силой. Гляжу на его ногу, которая уже начинает опухать.       — Может, врача попросим?       Костя отмахивается:       — Мне бы стакан водки и пачку «Лаки Страйка», а врач… да хрен с ним.       Откидывается назад, закрывает глаза, дышит ровно, будто всё это — часть тщательно продуманного перформанса. А может, так и есть.

***

      — Фамилия?       — Годунов, — брякает Костя.       — Фамилия?! — повторяет милиционер, тучный, с густыми бровями, похожий на завуча, который пилит тебя за длинные волосы.       Костя делает вид, что думает.       — Господинов?       Я же гляжу в пол.       — Твой друг псих? — спрашивает милиционер, перелистывая мой паспорт.       — Нет.       — А по-моему, псих.       Щёлкает страницами, недовольно фыркает.       — Живёшь в Москве, а прописка коломенская. Родители содержат?       Молчу.       — Понятно, — крякает он. — Ерундой страдаете, а потом родители приезжают выкупать.       И вытягивает руку к Косте:       — Паспорт.       Костя улыбается:       — Сожжён.       — Что?       — Сожжён, сожран и осмыслен.       Милиционер зависает, как старый компьютер.       — Да что ж ты за дебил…       — Концептуальный художник.       Милиционер выдыхает, встаёт, подходит ближе:       — Я тебе сейчас, концептуалист, леща дам, чтоб ты своё дерьмо из головы вытряс.       Костя непринуждённо опирается на стол, хромает, но держится уверенно.       — Вы, главное, бейте правую щёку, левая у меня исторически самая красивая.       Я закрываю глаза. Почему-то страшно не за себя, а за него.       Костю уводят в другой кабинет. Идёт с таким видом, словно его пригласили на творческий вечер в Союз художников. Я же остаюсь в коридоре, пока меня не запихивают в камеру. Обезьянник пахнет потом и перегаром.       На лавке спит старик. Длинная серая борода, грязный пуховик, стоптанные кроссовки «Адидас». Либо бомж, либо ветеран контркультуры, переживший всё: советский андеграунд, перестроечный кураж, ельцинскую разруху. Может, знал Летова. Может, пил с Шевчуком, когда тот ещё пел про свободу.       Я откашливаюсь.       — Как вы тут?       Старик не реагирует. Сажусь на лавку напротив, обхватываю руками колени. Думаю о Косте.       Что там с ним? Лупят? Давят? Втирают что-то про нравственные ориентиры? Если ему сломают ногу, я не прощу себе это.       Клонит в сон. Глаза закрываются сами. Слышны далёкие аплодисменты. Снова студийный свет бьёт в лицо. Не хочу засыпать, но сон уже накрывает чёрным покрывалом.       Вновь аплодисменты. Сотни детских ладошек хлопают в такт. Однако хлопки затягиваются, слипаются в одно длинное, липкое шуршание, как если бы голые крысы бегали по клейкой ленте.       Я снова в студии.       Сцена, как всегда, в цветах. Декорации пластмассовые, но с каким-то жирным, живым блеском. Камеры на чёрных треногах — раскоряченные пауки. Микрофоны свисают сверху, дрожат. А я стою точно в центре кадра.       Тот же детский костюмчик, тот же застёгнутый до горла воротничок, который сдавливает дыхание петлёй. Но самое жуткое — я не могу пошевелиться. Как в том сне, где ты хочешь бежать, а ноги утопают в вате.       — Пашенька…       Это имя — отзывается холодным комком шерсти, застрявшим в пищеводе.       Слышу шаги.       Из-за декораций выходит Мудровед.       Но не просто выходит — кажется, прорастает из теней, как гриб из гниющего пня. Гротескный. Лицо мягкое, губы слишком пухлые, влажные.       Глаза чёрные, вывороченные, без век, как у жабы, которая уже выбралась на сушу, но ещё дышит жабрами. Руки — пухлые, розовые, в блестящих волосках. На губах остатки чего-то белого и липкого, похожего на сгущёнку, но запах — словно от прокисшего молока. Он наклоняется ко мне, чмокает губами, тянет пальцы к щеке.       — Мой хороший, мой славный…       — Нет… — хочу отшатнуться, но тело парализовано.       Он влажно хихикает.       — Ты такой молодец… Ты так хорошо играешь, Пашенька…       Его ладони сползают на мои плечи. Крепко вжимаются, проверяя как бы, насколько я мягкий. Ощущаю себя куском свежей вырезки в руках мясника.       Где камеры? Где зрители? Кто скажет «Стоп, снято»?!       Но вокруг — только размытые лица. Они наблюдают, безмолвные, с пустыми глазами. Розово-серые, из переваренной варёнки.       Мудровед опускается ниже. Чувствую его дыхание. Липкое, тёплое.       — Тебе ведь нравится, да?       Пытаюсь закричать, но голос пропал. Из глотки вываливается лишь сухой комок пыли.       И тут он раскрывает рот. Слишком широко. Как удав.       В этот момент я просыпаюсь. Вскакиваю. В обезьяннике по-прежнему сыро и затхло. Старик на лавке храпит. Я весь в холодном поту. Из противоположного угла на меня глядят два чёрных глаза.
120 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (14)