Красная пыль

NC-17
Завершён
120
1
автор
Фэндом:
Размер:
142 страницы, 34 224 слова, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
120 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник

Глава 10. Мы уйдём в пустоту

Настройки
      Сижу на жёсткой кушетке, ноги свисают, не доставая до пола. Дышу медленно, через раз, в груди мешок с отработанным воздухом. Медкабинет пустой, с бледно-зелёными стенами и режущим глаза потолочным светильником.       — Как часто у тебя бывают обмороки? — медсестра средних лет, в синем халате с затёртыми манжетами, щупает мой пульс. На её лице отражается нехватка сна и избыток скепсиса.       Я думаю. В основном — после чая в гримёрной. Ещё дома у Мудроведа. Один раз — после его коньяка, когда мне было шестнадцать. Ещё после экспертизы в милиции, форменная куртка мента воняет потом, а мне говорят: дыши глубже, мальчик.       — Редко, — отвечаю вслух.       Голова всё ещё ватная. Меня мутит, как в ту ночь в Ховринке, когда задыхался от запаха масляной краски и собственной ерунды. Медсестра даёт мне нечто в пластиковой крышечке, не объясняя. Таблетка белая, глотаю её, не спрашивая, потому как уже всё равно.       Дверь открывается, заглядывает милиционер — скуластый, с мешками под глазами, в которых можно спрятать пару килограммов героина.       — Ну долго ещё? Ему пора на допрос.       Я решаю, что буду молчать.       Меня заводят в кабинет, пахнущий старым деревом, пылью и вчерашним табаком. Оперативник сидит за столом, руки сложены в замок, рубашка бледно-синяя, как первая Nokia с камерой. Лет сорока, нос кривоватый, голос хриплый, может, долго курил на кухне, обсуждая, кто прав в конфликте Израиля и Палестины.       — Садись, — кивает на стул напротив. — Оперуполномоченный Сомов.       Чуть не представляюсь в ответ, но он опережает меня:       — Не утруждайся, у нас есть твой паспорт и твоё дело.       Опускаюсь на стул, скрипит так, будто вот-вот рухнет.       — Так что, Георгий Рябинин, зачем ты так с сотрудниками ГУМа? Запер дверь туалета на швабру. Теперь её чинить. Зачем подставил людей?       Говорит вразвалочку, с наигранной обидой, как взрослый, у которого ребёнок спёр последнюю жвачку.       — И не надо мне тут. Она не просто так упала, когда ты пошёл пописать после ситро из буфета.       Пытаюсь вспомнить. Помню голубей, помню, как искал Костю, как тяжело дышал, пробегая по плитке, по ковровой дорожке, по густому воздуху. Но швабра? Я запирал дверь?       Сомов барабанит пальцами по столешнице. Просто звук, так делают, когда хотят заполнить тишину, а не знают, чем.       — Ну ты же понимаешь, Георгий, что молчание — проигрышная позиция. Это не «Форт Боярд», где тебе за это ключ дадут. Ты же взрослый мальчик.       На поверхности стола — круги от кружки. Кружку кто-то передвигал, не отрывая от дерева.       — Ты хотя бы не просишь адвоката, — продолжает Сомов. — Не козыряешь знакомствами. Это уже хорошо, значит, человек разумный.       Замолкает, выжидает. Думаю, будут ли бить. Или решат, что я слишком хлипкий для этого, и отправят в «прессуху» к матёрым, чтобы там меня поломали, а потом я б сам попросился всё рассказать.       Сомов качает головой:       — Знаешь, что меня удивляет? Я ведь понимаю, если бы вы с Константином Гусевым снова хотели нацепить баннер. Как в тот раз. «Здесь был Годунов», ха. На Минкульте. Ну, там хоть смысл угадывался. Гусев любит поистерить по поводу театра и власти, всё понятно. А голуби — это что-то новенькое.       Заглядывает мне в лицо, я же изучаю стол. Помню, как тогда ночью шли на дело, липла к ладоням чёрная пыль от забора, ветер шатал баннер, а потом Костя заорал: «Опера!» и сорвался со стены на асфальт.       — Ладно, — тянет Сомов, как будто ему всё это вообще неинтересно, как будто хочет лишь поболтать. — А Гусев где сейчас?       Продолжаю молчать.       — И вещдоки куда спрятали? Голубей-то ловить не будем, а так у нас только твои телефон, ключи да зажигалка-гробик. Но тут всё логично, от тебя табаком разит.       — Я не курю, — неожиданно для самого себя выпаливаю.       Сомов приподнимает бровь:       — Курильщик курильщика видит издалека.       И вот уже этот его голос без нажима, даже чуть насмешливый:       — Слушай, а помнишь, как некий кооператив «Пыль» угнал и поджёг BMW замминистра? Ну, было же дело. Или когда на доме депутата граффити оставили, вроде про «слуг сатаны». Слышал про такое?       Там был qr-код на офшоры.       Сомов щёлкает Костиной зажигалкой. Три раза. Гробик.       Наклоняется вперёд:       — Или давай вспомним что-то позанятнее. Ты же у нас участник одного громкого дела. Четыре года назад. Правда, тогда ты был не подозреваемым, а потерпевшим.       Костя говорил, что они будут давить. Но одно дело знать, а другое — чувствовать, как снова сдавливает горло.       Сомов поднимается, не спеша наливает воды в пластиковый стаканчик, суёт мне в руки.       — Пей.       Судорожно осушаю до дна.       — Ну ладно, — говорит Сомов почти по-отечески. — Ты ещё посиди, подумай. Может, вспомнишь что-нибудь.       Кивает дежурному, и меня снова ведут по коридорам, всё тем же маршрутом, только теперь в КПЗ. На этот раз вместо седого деда-пророка, который после Минкульта предсказывал нам с Костей, что «встретим мы Ганю безрукого», рядом со мной два обычных мужика. Обычные настолько, что даже не верится. Сидят понуро, пахнут перегаром, один что-то бубнит себе под нос, второй дремлет, уткнувшись в колени.       Ложусь на лавку. Просто лечь, закрыть глаза и замереть. План действий? Планы действий — для тех, кто может себе позволить их составлять. Я никого не сдам, это единственное, что имеет смысл. Сквозь сон кажется, что где-то далеко в ночи хлопают крылья.

***

      Я сижу на кровати. Странно жёсткая, но на ней аккуратно заправлено белоснежное постельное бельё. Стены вокруг — глянцевые, светлые, но почему-то знаю: это барак. Колония. Всё выглядит слишком чистым, слишком стерильным. Рядом, в кресле, сидит Мудровед. Он в китайском халате, с вышитыми драконами, пьёт кофе из фарфоровой чашки, оттопырив мизинец, и выглядит так, будто вся эта картинка — загородная вилла, а не зона.       — Пашенька! — весело приветствует он.       Замираю.       — Я не сержусь, — продолжает, наклоняя голову. — Мне тут даже нравится. Вполне… комфортабельно.       Я вижу, как мягко поднимается его бровь, как прячет нервное подёргивание губ. Он врёт. И вдруг мне становится невыносимо страшно.       — Ты… ты не мог…       Голос прерывается, сглатываю ком в горле.       — Я не мог что? — Мудровед делает глоток кофе. — Не мог попасть сюда? Не мог выжить? О, Пашенька, столько «не мог»…       Я вскакиваю.       — Ты, сука…       Он поднимает руки, жестокая насмешка в глазах сменяется чем-то иным — теплотой?       — А давай-ка, Пашенька, сыграем, как в старые добрые времена, — и хлопает в ладоши, как раньше в передаче.       — Дорогие ребята, — провозглашает Мудровед, глядя в невидимую камеру. — Сегодня мы узнаем, как правильно обвинять человека в предательстве!       И тянется ко мне, гладит по плечу, как ласковый палач.       Не выдерживаю, валю его на пол, бью в лицо, кулаком, локтем, вновь и вновь. Кровь хлещет на его китайский халат, чернеет на белых рукавах.       — Ох, ох, Пашенька… — хрипит, плюясь зубами, а всё ещё улыбается.       Я со всей дури вбиваю кулак в эту грязную ухмылку, а он всё смеётся, не сопротивляется, принимает удары, и до меня внезапно доходит: Мудровед не человек. Кожа его становится пластиковой, кровь — чернильно-чёрной.       — Хорошая работа, Пашенька, — сипит он. — Ты теперь настоящий ведущий…       И я понимаю, что мы до сих пор в эфире. Передо мной не человек, а кукла. Я ору.

***

      Просыпаюсь от боли. Кулак пульсирует, дрожит, внутри заживо выворачиваются сухожилия. Я бью стену. Исступлённо, бешено. Костяшки уже не болят — они горят.       — Да ёб твою мать… — раздаётся рядом сонный голос.       Меня хватают за плечи, отдёргивают, разворачивают — мутный силуэт мужика, помятый, перегарный, с красными, вываренными глазами.       — Ну ты, блядь, и припадочный, — цедит он, отталкивая меня к лавке. — Кричишь, как резаный, кулаком в стенку херачишь, людям, сука, спать не даёшь…       В дверях появляется дежурный.       — Что за шум? — фыркает, быстро осматривая камеру.       — Не драка, сам себя, — мужик отмахивается, заворачивается в куртку и ложится обратно, лицом к стене.       Дежурный облегчённо выдыхает.       — Давай, в медпункт, пока сам себе руку до кости не сточил.       Плетусь за ним по коридору, с каждым шагом отмечая, что пульсирующая боль в костяшках распространяется вверх, к локтю, к плечу, к затылку. Голова ноет.       В кабинете всё та же медсестра.       — Опять ты? — тяжело вздыхает, увидев меня. — Ну что за беда с тобой…       Берёт мою руку, поворачивает ладонью вверх. Кожа рваная, красно-фиолетовая, но крови почти нет — вся уже размазана тонким липким слоем.       — Хоть скажи, что натворил? — спрашивает, доставая перекись.       — Я?..       — Да, ты. Выглядишь домашним мальчиком, а попался, наверняка, на какой-то чуши.       Я пожимаю плечами. Перекись щиплет кожу.       — Ага, — хмыкает медсестра, возясь. — Опять молчишь.       Сижу, разглядываю забинтованную ладонь. Бинты в разводах йода, пахнут аптекой и чем-то кислым. Медсестра, отвернувшись, моет руки у раковины, громко пускает воду.       — Что ж за горе сейчас с молодёжью? — ворчит она.       Голос мягкий, а с подколом. Я сжимаю губы. Плохо придумал, но надо держать план.       От скуки начинаю рассматривать профиль медсестры: возраст неопределённый, где-то между «только что закончила колледж» и «ждёт первую пенсию». Светлые волосы собраны в хвост, очки с тонкой оправой, пухлый рот, слегка приоткрытый — вот-вот скажет что-то резкое, но пока держится.       Напоминает фельдшерицу из моей школы, ту самую, что всегда пахла ландышевым мылом и чаем с малиной. В пятом классе я подрался с Витькой из параллельного. Из-за чего? Кто-то кого-то толкнул, кто-то кого-то обозвал, и вот мы уже возимся в снегу за корпусом школы. Витька оказался шустрее — зарядил мне под глаз, а затем испугался и убежал.       Я поплёлся в медпункт. Фельдшерица посмотрела на меня с нечитаемым выражением и сказала:       — У нас только зелёнка.       И всё. Ни бинтов, ни мазей, ни даже подбадривающего «не боись, заживёт». Просто «только зелёнка». Представил себя с этим ядовитым покойницким пятнищем на пол-лица и дал дёру.       Мама лечила меня чайными пакетиками, говорила, что так синяк быстрее сойдёт. Я сидел перед телевизором, моргал через боль и смотрел «Скуби-Ду». Как они в очередной раз раскрывают дело, как Фред, мерзкий блондин, строит из себя лидера, как Велма теряет очки и ничего не видит, как Шэгги и Скуби жрут бутерброды размером с холодильник.       Через два дня были съёмки, один из первых выпусков передачи. Мне налепили тонну грима, чтобы скрыть фингал. Вышло так себе. Я смотрелся как Дракула в дешёвом маскарадном костюме — белая пудра, под глазами тени, губы алые. Жутковато, но все делали вид, что нормально.       Мудровед тогда ещё был Валерием Евгеньевичем, ведущим, добродушным и слегка рассеянным. Ему было всё равно, как я выгляжу, лишь бы текст не забывал.       — О, Пашенька, да ты прямо как мой котик после драки, — заметил он, когда мы ждали начала съёмок.       Тогда ещё улыбался его шуткам, а потом, пару лет спустя, понял, что котов он никогда не любил.       Невольно думаю о маме с папой. Лучше бы им ничего не сообщали. Если узнают…       Мама будет плакать. Тихо, в подушку, чтобы папа не видел. Потом встанет, сварит суп, помоет полы, проверит, опустил ли папа стульчак.       Папа не заплачет. Папа сядет за стол и будет смотреть в стену. Может, нальёт себе водки. Может, не нальёт. Скажет, что сам виноват, что не доглядел, что «парень-то вроде умный был, а вот как вышло».       Я стираю их из головы, как стёр вчера аську с телефона. Просто удалил. Всё. Нету. Рассыпались в пиксели и милые MMS-ки от мамы — вот утренний снег на остановке, а вот их новая кошка спит на моём старом пледе, а вот вязаный синий свитер с подписью «Гошенька, всё готово». Всё сгинуло, как и перешучивания с Костей.       — Мистер Гусев, какой у вас сегодня экзистенциальный кризис?       — Мистер Рябинин, вам старый добрый «жизнь — боль» или что-то посвежее?       Нету. Как будто и не было нас.       Не было этой ночи, когда крались к Минкульту, когда Костя, чертыхаясь, возился с баннером, не было этой дурацкой швабры, которой я подпер дверь в туалете ГУМа.       Вспоминаю об этом с трудом, как помнят сны, что кажутся важными, а ускользают сквозь пальцы, оставляя лишь смутное чувство тревоги.       К моменту, когда за мной приходят, я уже сижу у стены в обезьяннике, наблюдая, как сокамерники вымакивают хлебом остатки бурды. Они её хвалили, говорили, что тут повар нормальный, не травит. Я попробовал ложку — на вкус как подливка из обувного крема. Отдал им всё, кроме хлеба и компота. Хлеб держался среднячком, пусть и суховатым. Компот был тёплым, сладким, пах приторными яблоками, но хоть не вода из-под крана.       Дежурный открывает дверь, кивает:       — Вставай, Рябинин, тебя вызывают.       Встаю, чувствую лёгкость в животе. Не от голода, от чего-то другого.       Сомов на этот раз приветливый, вкрадчивый. Даже растягивает губы, когда я сажусь.       — Как обед? — спрашивает.       — Как в детстве.       — Это хорошо. Значит, детство было не таким уж плохим.       Открывает папку, листает, как бы невзначай замечая:       — А знаешь, что мы тут выяснили? Кооператив «Пыль» — это ж такие ручные беспредельщики. Вроде как искусство, а на деле — чистая заказуха. Ты в курсе, Георгий, как работают такие вещи? Если богачу нужно досадить конкуренту, но пачкаться самому неохота? Подделка справедливости, понимаешь?       «Ты доверяешь мне?» Её руки, ласковые, гладящие там, где когда-то треснуло моё запястье, одна бровь выше другой, «280.1» чёрной тушью. Фиолетовые тонкие пальцы в моей виноградной макушке. Розовые влажные губы на моей щеке. Нет. Быть того не может. Он провоцирует.       — Думали, что мстите уродам, а вас просто использовали. Как на цепи. Тявкать можно, кусать можно, но только туда, куда покажут.       — Это чушь.       — Конечно, чушь, — соглашается Сомов. — Всё современное искусство — чушь. Но я тебе другое расскажу.       Достаёт ещё один листок. Кладёт перед собой.       — Дело Сыромятина.       Сердце бьётся чаще.       — Ты же полагал, что они тебя защищали, да? — Сомов властно всматривается в меня. — Что ты жертва, а они такие пришли, сплотились, спасли, наказали гада?       Не отвечаю.       — Твои продюсеры знали. Всё знали, ещё когда ты там снимался. Но пока он работал, пока приносил бабки, они закрывали глаза.       Голова становится пустой.       — Решили его слить, только когда начал борзеть, просить вдвое больше гонорар. Вот тогда и вспомнили про тебя, тогда решили, что ты жертва.       В ушах шумит.       — Ты же не глупый, Георгий, сам мог бы до этого дойти.       — Это ничего не меняет, — хрипло вырывается у меня.       — Конечно, ничего, — Сомов снова улыбается. — Давай-ка, напряги память. Может, и Гусев — тоже чей-то проект. Фикция. Как сейчас модно говорить, симулякр.       Мне дурно.       — Тебе приходило в голову? Если тебя могли использовать, почему его нет?       Вспоминаю зажигалку. Как она вообще попала мне в карман? Я бы не взял её у Кости. Отчётливо помню, как он поджигал этим японским гробиком вчера утром свою сигарету, ругая резиновый желток в яйце. Тогда откуда… И почему Сомов сказал, что от меня несёт табаком? От долгого времяпрепровождения с заядлым курильщиком Костей, что ль, от его поцелуев? От всей этой чуши и правда впору самому б сейчас затянуться, мелькает шальная мысль.       Сомов хмыкает и вынимает очередную папку.       — Смотри, — разворачивает передо мной лист бумаги.       Я читаю:       «И если искусство — это метафизика разрушения, что остаётся? Снести здание. Раздеть памятник. Поджечь машину. Если бы в Москве встала река красной пыли, мы бы в ней утонули. Всё стало бы проще».       Сомов молча наблюдает.       Узнаю этот текст. Это я написал. Два года назад, на форуме, где зависал по ночам, когда в квартире было тихо, а родители давно спали. Я был там «Пигмалионом», потому как «Гоша» звучало слишком просто.       — Ну, это ведь не экстремизм, — спокойно говорит Сомов. — Это просто слова. Это просто… как там… постмодернистская игра? Но знаешь, что самое занятное? Ты ведь даже не удосужился их потереть.       Переворачивает страницу.       Следующий пост. Тот самый, из-за которого я и познакомился с Костей.       «Все художники рано или поздно превращаются в говноедов».       Тот вечер, когда Костя впервые написал мне в личку. Я ещё подумал: дебил какой-то, но потом согласился на встречу.       Мы шли по Маяковке. Он в краденой кожаной куртке, в длинном, как у преподов, шарфе, театрально курил свой «Ротманс», раскрыв ладонь, будто ему ветер мешает. Говорил мне, что хочет харкнуть в воппер в «Бургер Кинге» и смеялся. А я тогда млел: да это ж просто бог. Живой бог эпатажа.       — Значится так, — говорит Сомов, закрывая папку и откидываясь на спинку кресла. — Мы тебя пока отпускаем. Под подписку. Повестка в суд придёт скоро. Там решат, что с тобой делать: за хулиганку получишь или за порчу имущества.       Киваю, руки холодные.       — Если будешь сотрудничать со следствием, это тебе поможет, — бросает на прощание Сомов. — Подумай.       Делает паузу, даёт мне возможность переварить и вдруг, с теми же отеческими интонациями:       — Кстати, Георгий, ты, наверное, не искал информацию о судьбе своего мучителя?       Я шумно сглатываю. Нет.       — Сыромятин, — смакует фамилию. — Он же Мудровед. В общем, опустили его в колонии. Блатные, как водится, за такие дела. Ну а потом он сам и вздёрнулся, почти год назад.       Словно железная балка упала на мою голову.       — На трубе, — добавляет Сомов. — В сортире, на простыне. Всё как положено.       Медленно вдыхаю. Живот скручивает, но не от страха. От облегчения. Я должен что-то сказать, хотя бы поддакнуть, сделать вид, что мне есть до этого дело. Но во мне пусто.       Вспоминаю его руки, голос, манеру, когда, по-доброму так, с притворной заботой, бархатисто шелестел мне что-то на съёмках.       Я вижу его в том бараке, из сна. В китайском халате, с мизинцем, оттопыренным над чашкой. Только теперь он в говне и крови.       Не знаю, улыбаюсь ли, но Сомов уже кивает мне на дверь.       — Свободен. До новых встреч, Рябинин.

***

      Москва встречает меня не как человек, а как собака, которая сначала рычит, а затем виляющим хвостом показывает: «Ладно, живи». Выбираюсь из отдела милиции, и впервые за долгое время воздух кажется чистым. Настолько чистым, что его даже хочется вдохнуть как можно глубже, после долгого-то воздержания.       Солнце, синее небо, неоновая картинка в плохой цветопередаче. Машины сверкают стёклами, дворники лениво машут мётлами, дирижируют этой какофонией.       Я иду.       Метро гудит консервной банкой с осами. Добираться до «Гаража» — идея странная, но у меня нет плана. Он просто истёрся, сгорел вместе с теми MMS-ками.       Выхожу на «Горького». Парк живёт своей жизнью — жизнью велосипедов, глупых роллеров и праздно шатающихся людей, которым никогда не приходилось спать в КПЗ. На входе в «Гараж» кто-то курит, кто-то фотографируется, кто-то спорит, достаточно ли «новый экспрессионизм» концептуален.       На скамейке у входа сидит, закинув ногу на ногу, Мелахберг. Вытянутое лицо, крашенные в бледно-рыжий волосы, тёмная зелень глаз. Чёрная водолазка, даже в жару.       — Гоша, — он тоже замечает меня. — Ты как-то странно выглядишь.       Опускаюсь на скамейку рядом. Оглядываю свои руки. Одна забинтована.       — Что-то случилось, так ведь?       Мелахберг проницательно наклоняется вперёд.       — Я слышал про акцию с голубями. Ярко, — смеётся. — Но глупо.       Хочу возразить, а не могу.       — Как минимум, теперь о тебе говорят, — добавляет он, затягиваясь тонкой сигаретой. — И это уже что-то.       — Только я попал по-крупному, — слова уплотняют воздух, делают его осязаемым.       Мелахберг смотрит на меня внимательно, щурится через очки с буковками Yves Saint Laurent на правой дужке.       — Все попадают, — замечает он. — Это нормально.       Вздыхаю, внезапно понимая, что мне никогда не было так свободно, я упал на дно бассейна и сейчас могу оттолкнуться.       — Если что, у меня есть вариант, — несколько в нос произносит Мелахберг, стряхивая пепел на асфальт. — Мой отец — галерист в Варшаве. Ну, в своём понимании. Ему нужны помощники, старенький уже.       — Помощники?       — Да. Тащить картины, объяснять богатым полякам, почему вот это, похожее на тошноту, стоит двадцать тысяч евро.       Качаю головой.       — Я пока не знаю…       — Ты просто подумай, — суёт мне визитку. Тонкую, гладкую, с выгравированными буквами, сделали её не люди, а чьи-то уверенные механические пальцы.       Мелахберг внимательно, как в первый раз изучает меня, улыбается уголками губ.       — Всё будет. Верь в лучшее, — ласково обнимая меня за спину.       Пялюсь на визитку и вижу в ней билет в один конец. Или хотя бы в тупик, где можно передохнуть.

***

      Квартира на Ракетном окутана пустотой, которая гуще воздуха. Как будто здесь никогда никого не было. Ни меня, ни Кости. Ни хлама на кухне, ни зажигалок в карманах, ни бутылок с колой, в которых он оставлял окурки. Всё исчезло, но я чувствую его.       Рука сама толкает форточку, впуская ветер с крыши, с запахом битума, нагретого железа и далёких костров, которые жгут такие же, как мы, только в других концах города.       Выхожу на лестницу, поднимаюсь через чердак.       Костя стоит у края крыши, раскинув руки, в нелепом махровом халате он — распятый святой или древний шаман. Цвет — странный, розовый, выцветший от слишком многих стирок. Не думаю, где он его взял, не думаю, что когда-то видел такой же. Память как бы смыкает пальцы на горле, но не до конца.       Костя оборачивается, улыбается, берёт зажигалку из моей протянутой ладони. Гробик.       — Пойдём, Гошан.       Я делаю шаг, и мы уходим.       Крыши больше нет, города больше нет. Только воздух, наполненный мельчайшими кроваво-красными песчинками. Они проникают в лёгкие, в глаза, под ногти, заполняют нас жидким цементом. В этой пыли нет прошлого, нет настоящего, нет будущего. Одно лишь движение.       Мы растворяемся. Никто больше нас не найдёт.
120 Нравится 94 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (13)