Марианская впадина

R
Завершён
49
2
автор
margav2505 бета
Размер:
36 страниц, 12 314 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Весна

Настройки
      Март.       Когда я отвожу Илану в музыкальную школу, я иду к реке.       Грязный снег скрипит под ботинками, в воздухе пахнет сыростью и дымом. Деревья стоят голые, чёрные, как выжженные кости.       Иртыш скован льдом. Я спускаюсь на берег, смотрю на неровную ледяную корку. Она кажется бесконечной. Вся река — цельный кусок льда, и никакой воды под ним больше нет.       Мне кажется, что я тоже замерзла.       Всё, что происходит, больше не касается меня напрямую.       Я делаю то, что должна. Работаю. Откладываю деньги. Сплю по четыре часа.       Утром — уроки. Днём — бегать по делам, таскать детей в музыкалку и школу. Ночью — заставлять себя не заснуть, пока дописываю очередную статью. Дни сменяются неделями. Недели — месяцами.       Я не думаю. Не чувствую. Живу по инерции.       Иначе — слишком больно.       Если задуматься хоть на секунду, всё накатывает сразу.       Как голос матери обвивается вокруг горла тугой петлёй, заползает внутрь, змеится под кожей. Как каждое слово — то обманчиво-ласковое, то колючее, то липкое, и от него не отмыться. Как мне некуда деваться, потому что она всегда рядом, всегда ждёт момента, чтобы оборвать, напомнить, уколоть.       Я сжимаю пальцы в кулак. Сустав щёлкает.       Как Яна говорит: «Ты важный человек в моей жизни», но никогда не говорит больше. Как каждый разговор с ней — разъедающая ржавчиной неопределённость, как бесконечное ожидание: напишет — не напишет. Хочет ли она, чтобы я приехала? Или просто не хочет отпускать?       Как в груди растёт сгусток, вязкий, холодный, липнет к рёбрам.       Как мне хочется сказать «нет», но я снова говорю «да».       Как я поворачиваюсь, чтобы выйти, но остаюсь.       Ледяная корка на реке вдруг издаёт звук — глубокий, хрусткий, как взрыв. Я вздрагиваю так резко, что дыхание сбивается.       Я смотрю на лёд, прислушиваюсь — и вдруг понимаю: течение не остановилось. Оно скрыто подо льдом, глухое, невидимое, но живое.       Река течёт. Даже когда кажется, что всё застыло.       ***       С крыш начинает капать, из-под снега лезет чёрная грязь и первые зелёные побеги. Воздух сырой, тяжелый, как перед грозой.       — Ты просто… — мать смотрит исподлобья, губы тонкие, сжатые. — Ты себя ведёшь, как эгоистка.       — Эгоистка? — у меня перехватывает дыхание от злости.       В груди раздувается фугу — шипы вонзаются в лёгкие, впиваются в горло. Слова вырываются наружу вместе с этой болью, которую я носила внутри слишком долго.       — Это всё из-за тебя. Я всё потеряла из-за тебя и твоих тупых решений.       — Ни одно моё решение не было необдуманным! — мать вспыхивает мгновенно, как щепка, брошенная в костёр.       — Да? Особенно то, когда ты начала рожать детей после того, как тебе сказали, что отцу осталось жить пару лет?       Тишина, как перед взрывом.       — Ты… Ты ни черта не понимаешь! — голос её дрожит от едва сдерживаемой ярости. — Он жить не хотел! Я его этим спасла!       — Правда? — я смотрю на неё, не отводя взгляда. — Вместо тихой, спокойной жизни — бессонные ночи, садики, работа таксистом? Я бы поняла, если бы ты после первого остановилась. Мы тут зашивались с отцом, Никите было всего два года, а ты ещё раз это проделала. Спасительница хренова.       Её рука взлетает вверх прежде, чем я успеваю подумать, прежде, чем она сама осознаёт это движение.       Глухой хлопок. Щека вспыхивает огнём.       Я не сразу понимаю, что произошло. Звук пощёчины ещё висит в воздухе, пульсирует в ушах. Я медленно поворачиваю голову.       Мать тяжело дышит, зрачки расширены, губы сжаты до белизны. Взгляд у неё — как перед новым замахом.       В моей кривой усмешке больше холода, чем в последних мартовских сугробах.       — Я права, и ты это знаешь.       Глаза её расширяются. Но вдруг она тоже улыбается.       — Ты ничего не понимаешь, — её голос мягкий, но от этого только страшнее. — Думаешь, устроишь скандал и уедешь?       Я сжимаю кулаки.       — Ты будешь здесь, пока я не скажу, что ты можешь уйти.       Воздух становится вязким, тягучим. Я не сразу нахожу голос.       — Ты сказала, что это на год.       Мать вдруг усмехается. Равнодушно, почти скучающе.       — Я так сказала? Ну и что? — Она отводит взгляд. — Год… два… Какая разница?       Всё это время я строила хрупкий мостик над пропастью — и вот под ногами ломается последняя доска, и я лечу вниз.       — Ты не можешь…       — Могу, — она чуть подаётся вперёд. — Сама видишь, здесь ты нужна больше.       Меня вдавливает в пол. Сотни атмосфер жмут на рёбра, глубже вдавливая меня в бездну. Если заглянуть внутрь, можно будет увидеть, как всё, что я пыталась удержать, медленно уходит в темноту.       — И знаешь, что? — она отступает, спокойно садится за стол. — Мне даже не нужно тебя запирать. Ты сама отсюда не уйдёшь.       Она смотрит прямо в глаза.       — Ты ведь знаешь, что я права.       Вода капает с крыши.       За окном светлеет небо.       ***              Всё затихает.       Я снова маленькая. Но в этой маленькости впервые мелькает: я же должна чего-то стоить. Хоть самую малость.       С родителями, которые не умеют слышать, учишься говорить на ощупь. Потом кричишь, срываешься — а звук всё равно отскакивает, бьётся о бетон.       В какой-то момент перестаёшь пытаться.       Иногда мне кажется, что моё поколение — просто дети, которых вырастили эмоционально глухие взрослые. Нас учили держаться, молчать, быть удобными. Вот и выросли мы — сжатые, тревожные, всегда ожидающие удара.       Она втоптала меня в это бесконечное «ты обязана». И я почти легла. Почти решила — да, пускай.       Но в самой середине спины что-то упрямо держится — как кость, которую не удалось перебить.       Всё затихает. Это не покой, скорее — отчуждение. Только внутри медленно ползёт чёрная трещина, в которой дымится ярость.              Апрель.       — Ты всю жизнь жила для себя, а теперь, когда хоть что-то надо сделать для семьи, начинаешь брыка́ться!       Я молчу.       — Ты же видела, как мне было тяжело! — она повышает голос. — А ты что? Ты уехала! Ты жила там в своё удовольствие, пока я здесь пахала!       Я поднимаю на неё взгляд.       — Ты, кажется, не понимаешь, — голос у меня ровный. — Рождение детей — это только твоё решение — от начала и до конца. И вместо того, чтобы взять за него ответственность, ты пытаешься переложить её на других. На отца, на меня, на бабушку.       Её губы начинают дрожать.       — Ты никогда не жила с умирающим человеком, — говорит она.       Я моргаю, пытаясь собрать мысли.       — Жила… И ещё жила с тобой.       Похоже, мать не сразу улавливает смысл.       — Это было хуже.       Тишина.       В этот момент всё переворачивается.       Мне восемнадцать, и я сделала татуировку во всю спину. Стою у двери, нагнувшись, завязываю шнурки, как вдруг она тащит меня за волосы.       — Ты себя изуродовала! У тебя крыша поехала! Ты ненормальная совсем?!       Я падаю. В смысле — буквально. Рефлексы срабатывают сразу: согнуть руки в локтях, обхватить голову, закрыть лицо. Курс молодого бойца, домашний спецвыпуск.       Психологическая травма? Безусловно. Но получить черепно-мозговую тоже не хочется, пока она пинает меня, не переставая кричать. А потом судорожно набирает номер:       — Это психиатрическая больница? Вышлите бригаду! У меня дочь с ума сошла!       Пауза.       — Как это «только если буйная»?..       Её всё ещё потряхивает от праведного гнева, но в глазах — почти разочарование. Забавно, что единственная буйная в этой квартире — она сама.       И вот я снова у двери.       — Ты не уйдёшь, пока не выслушаешь!       — Ну, и что ты сделаешь? Ударишь меня?       Слова срываются, а она резко замирает — ищет в себе этот импульс. Я вижу, как её плечо напрягается. И она замахивается.       Я перехватываю руку. Крепко. Мать дёргается, пытается вырваться, потом поднимает вторую руку — и я ловлю её снова.       Мгновение — и я держу её, как ребёнка, который внезапно потерял контроль над собственным телом. Она снова рвётся, но я держу её руки. Не отпускаю.       — Прекрати, — говорю ровно.       Она замирает. Её пальцы дрожат. И вдруг — оседает. Её тело опадает, как сдутый воздушный шар. Я отпускаю её.       И тут она захлёбывается слезами. Потом тяжело поднимается на ноги и уходит в ванную, всхлипывая.       Я остаюсь на месте, не иду за ней — её слёзы не о вине или обиде, а о бессилии. В груди крошится что-то старое, знакомое, но вместе с этим уходит последний страх. На смену приходит холодная ясность: я вырвусь, чего бы это ни стоило.       Май.       Марина сидит на кухне, закидывает в чай три ложки сахара, мешает, звенит ложкой.       — И что, вы до сих пор общаетесь? — она смотрит на меня поверх кружки, прищурившись.       Я пожимаю плечами.       — Ну… иногда.       — Ну и зачем?       Она говорит это без осуждения, но с таким искренним непониманием, что я не нахожу, что ответить.       Как объяснить то, что Яна всё ещё часть моей жизни? Что её голос всё ещё отзывается во мне, даже когда кажется, что все чувства давно притупились? Что я сама не знаю, зачем продолжаю отвечать.       Я не успеваю придумать ответ — дверь в кухню распахивается, входит мать. Улыбается, глаза искрятся.       — Марина, золотце!       Она целует её в щёку, оставляя на коже отпечаток красной помады, а потом тут же трёт его ладонью, смеётся.       Марина улыбается, отвечает что-то. Ничего важного, пустая болтовня.       Меня раздражает голос, которым мать говорит с другими людьми. Смешно. Для всех остальных она — тёплая, лучезарная женщина, которая разливает чай, гладит по руке и смеётся в голос.       А потом, когда гости уходят, её лицо меняется. Голос становится другим. И вот уже её дочь — эгоистка и бестолочь. Она никогда не делает это при посторонних. Только когда некому видеть.       Мы с Мариной ретиру́емся на улицу. Она с облегчением выдыхает и трёт щёку ладонью.       — Всё-таки у меня от твоей матери мороз по коже.       — У меня тоже, — фыркаю я.       Марина закуривает, смотрит на меня внимательно.       — Ну, что ты дальше планируешь?       Сказать «не знаю» было бы честнее, но я молчу. Марина выдыхает дым, смотрит прямо в глаза.       — Блять, скажи, что ты не поедешь в Питер.       Я отвожу взгляд. Марина прищуривается.       — Ты серьёзно? — в её голосе нет злости, только смесь усталости и раздражённого удивления. — После всего?.. Я думала, у тебя хватит ума.       Не отвечаю, тереблю серьгу в ухе.       — Ну, серьёзно, это даже не смешно уже. Хочешь правду?       — Нет.       — Отлично, тогда слушай.       Я закатываю глаза. Марина не отводит взгляда.       — Ты понимаешь, что ты собираешься реанимировать то, что уже сдохло?       — Не только. Всегда хотела пожить в Питере.       Марина фыркает.       — Правда? Ну, давай, скажи это мне ещё раз, но без этого выражения лица.       Я молчу.       — Ты не к Яне хочешь… Знаешь, свет клином на ней не сошёлся. Ты вспомни, что в той жизни ещё было.       Я смотрю на неё.       — Чего молчишь? — Марина вскидывает брови. — Вспомни. Ты же не только ей там жила. У тебя была работа, у тебя были друзья. Учёба, жизнь, куда-то ты же стремилась. Ты хоть общаешься с кем-нибудь оттуда?       — Нет.       — Почему?       — А что я напишу? «Привет, я застряла в своём личном аду и не знаю, как выбраться?»       Марина вздыхает.       — В любом случае. Я к чему это говорю — это же не только про неё всё было, понимаешь?       Я не отвечаю. Потому что, если отвечу, придётся признать, что она права.       Марина щёлкает зажигалкой, прикуривает ещё одну сигарету.       — А сейчас что? Сейчас ты тут, в этой дыре, зажатая между детьми, матерью, её ебанутыми замашками, работаешь до изнеможения, чтобы ехать непонятно куда… Зачем?       Я открываю рот, но она не даёт мне вставить ни слова.       — Чтобы приехать к ней, а она потом скажет тебе, что «не уверена, что чувствует»? Да пошла она нахуй, если честно.       Я стискиваю зубы.       — Ты не понимаешь.       Марина фыркает, трёт лоб.       — А что тут понимать? Ты просто не хочешь признать очевидное.       — Ну, а если нет?       Она выдыхает дым в сторону, снова смотрит на меня.       — Если нет, то ты уедешь к ней, снимешь комнату или квартиру, в первый же день она скажет тебе «давай пока не будем торопиться», потом ты поживёшь одна, потом она будет встречаться с тобой раз в неделю, потом ещё реже, а через три месяца вы сядете где-нибудь в кафе, и она скажет, что встретила кого-то ещё.       Я сжимаю пальцы в кулак.       — Хватит.       — Что хватит? Я говорю тебе как есть.       — Ты не знаешь, что будет.       — А ты знаешь?       Мы сверлим друг друга глазами. Я и правда не знаю. Марина делает последнюю затяжку и отправляет окурок в урну.       — Делай как хочешь. Но, блять… Ты не должна жить так, как будто кроме неё ничего нет.       Она уходит, а я остаюсь стоять на месте с ноющей болью в груди.       Я хочу злиться. На неё, на эти слова. На то, как легко она это произносит, словно эмоции можно просто стереть, как номер в телефоне — и жить дальше.       Но злости нет.       Я замираю и смотрю в темнеющее небо.       ***       На часах почти три.       Я сижу на полу, прислонившись к дивану, и листаю блокнот, как свой гайд по спасению. Расчёты, наброски, даты. Нужная сумма почти собрана. Теоретически, я могу выдохнуть. На практике — максимум истерически посмеяться.       Прикидываю: два-три месяца аренды в Новосибирске — покрыто. Или билет в Питер, комната, попытка выжить.       Но хочу ли я туда?       Удастся ли найти работу? А если не получится? В общежитие, может, и примут, но захочу ли я жить в тесной коробке с чужими людьми?       Я подсчитываю цифры, перебираю варианты. Открываю галерею, листаю наши фотки. Набережная, стаканчики с кофе, осенняя листва. Плед на диване, стопка книг на столе. Яна смеётся, прикрыв рот ладонью.       Если она скажет, что ждёт меня — я приеду.       Потрясающий план.       Если и скажет, что тогда?       Я жду, что всё встанет на свои места? Что снова будет, как раньше? Но ведь как раньше уже не будет.       Что я вообще хочу вернуть?       Я ловлю себя на этом вопросе и замираю, как енот в свете фар.       Не Яну. Не нашу квартирку. Не нашу жизнь, которой больше нет.       Я хочу вернуть себя ту, которая была счастлива.       Откидываюсь назад, упираюсь затылком в подлокотник. Закрываю глаза. На мгновение мне кажется, что, если я приеду, Яна встретит меня на вокзале, кинется на шею, скажет: «Я так скучала». И всё станет правильно. Как если бы не было этих странных, долгих, тоскливых месяцев. Ни «я не знаю, что к тебе чувствую». Ни молчания. Ни повисших сообщений. Ни пустого, вязкого ожидания.       Но ведь всё это было.       Телефон вибрирует. Я открываю глаза, смотрю на экран.       Яна.       — Привет, — голос у неё чуть хрипловатый.       Изображение загружается с задержкой. Полумрак, смятые простыни, ноутбук, открытый на каком-то документе.       — Ты чего не спишь?       Яна криво улыбается, прочищает горло.       — Да что-то… фиг знает. Устала. Просто устала.       Пауза. Она бросает взгляд в сторону.       — В комнате так тихо, аж жутко. Лежала, смотрела в потолок, думала, блин, какая же херня. — Она вздыхает. — Взяла телефон – и вот.       — Какая херня?       Яна откидывается на подушку.       — Да всё… работа, учёба, этот город… До сих пор не могу привыкнуть. Не знаю, зачем мне всё это, куда я вообще иду. Бегу куда-то всё время, а куда — не понимаю.       Я слушаю, подношу телефон ближе.       — Понимаю. У меня так же было, когда приехала в Новосиб, — говорю я.       — Помню. Ты ещё постоянно выстраивала маршруты в приложениях, даже когда магазин был через дорогу.       — Блин, да, я же постоянно терялась. И вечно опаздывала.       — Да ты и без карты вечно опаздываешь, — Яна смеётся.       И в этот момент мне кажется, что всё, как раньше.       Тепло разливается внутри.       — А помнишь, как мы в Заельцо́вском кормили белок?       Яна моргает, потом тоже усмехается.       — Осенью?       — Угу.       — Я чуть пальцы не отморозила.       — Да! Ты ещё так возмущалась, типа, «Господи, зачем я это делаю, эти крысы даже спасибо не скажут».       Яна смеётся, откидывается назад.       — Ну, реально же.       — Одна хотя бы не убежала сразу.       — Потому что ждала ещё еды.       Я качаю головой.       — Всё равно было классно.       — Было, — соглашается Яна. — А потом мы вообще замёрзли, а ты предложила пить тёплое пиво.       — Ну, это была вынужденная мера.       — Да-да, конечно, — она снова смеётся. — Ты сама сказала, что это было твоё худшее решение.       — Зато не заболели.       Яна улыбается, тянется поправить волосы.       Я забываю, что сейчас май, что у меня другие маршруты, что в этом разговоре есть что-то однобокое.       Горло напрягается, а под рёбрами медленно разрастается болезненная нежность.       Я цепляюсь за этот момент, тянусь к нему, надеясь, что он спасёт меня.       — Я скучаю по тебе.       Яна медлит. А я замираю.       — Я тоже…       И я хочу ухватиться за это «тоже». На мгновение мне кажется, что я поймала её. Что я держу её за руку, и мы всё ещё вместе.       Она добавляет:       — Я так от всего устала.       Вот сейчас будет что-то вроде «мне нужна ты», да?       Нет.       — Да просто… — она резко отводит взгляд, щёлкает ручкой. — Ты же знаешь.       Да, Яна. Знаю.       Знаю, что тебе нужна поддержка.       Знаю, что ты хочешь, чтобы хоть кто-то был рядом.       Знаю, что ты даже не заметила, как снова сделала мне больно. Как ты можешь не замечать?       Тепло мгновенно вытекает, оставляя в груди ледяное оцепенение.       — Наверное, — говорю я тихо.       У меня даже нет сил злиться.       — Ладно, — Яна снова смотрит в экран. — Спасибо, что поговорила со мной. Спокойной ночи.       — Да, конечно. Спокойной.       Она уже хочет отключиться, но потом вдруг:       — Я тебя жду. Приезжай.       Экран гаснет. Я не сразу понимаю, что она сказала. Или понимаю, но не верю. Ждёт меня или ждёт кого угодно, кто сможет заполнить её одиночество?       Я вспоминаю звёздное небо, как галька врезалась в плечи, и как Яна напевала:       «Если мы выживем этим летом, с нами уже ничего не случится…»       Иронично, что это оказалось правдой.       Дисплей вдруг вспыхивает. Сообщение. Я не хочу смотреть. Не хочу. Но взгляд сам цепляется.       «Ты такая хорошая, знаешь?»       Как утешительный приз. Как кость, брошенная собаке.       Я смотрю на эти слова.       Да, хорошая. Знаю.       Только вот, может, хватит уже быть хорошей для всех, кроме себя?       ***       Последние две недели мать не конфликтует. Что-то не так. Хожу по дому на цыпочках, как по минному полю, готовая к взрыву. Но он не происходит.       А потом вижу гитару.       Она стоит у стены. Новая. Шикарная. Ель и махаго́ни. Бронзовые струны. На лаковой поверхности пляшут солнечные зайчики.       Мать говорит, но я не сразу понимаю смысл.       — Это тебе, — мать улыбается, словно всё в порядке.       Я смотрю на инструмент.       Слишком дорогой.       Слишком хороший.       — Ты мне так сильно помогла, — говорит она.       Я молчу, не понимая, что делать с этим информационным вбросом.       — Если бы не ты, я не знаю, что бы я делала.       Под рёбрами что-то дрожит. Мать делает шаг вперёд, хочет обнять.       — Ты же моя плоть и кровь.       Она смотрит на меня. Выжидает.       — Я всё равно тебя люблю.       Её голос обманчиво мягкий, слишком тёплый. Как наспех натянутая ширма поверх всего, что было раньше. Чего она ждёт? Что мне вдруг станет легче? Что я приму этот подарок как глупый, бесполезный символ любви? Как безмолвное извинение, которого она никогда не скажет вслух? Как замену всему, что уже нельзя исправить?       Я не чувствую ничего.       Во мне просто пустота.       Чёрная, глухая, холодная.       У меня внутри дыра, глубже, чем ёбаная Марианская впадина.       А она мне гитару дарит.       Уголки губ дрожат, в груди что-то трескается, ломается на куски. Смех скребётся изнутри, прорывается наружу — рваный, безрадостный. Я закрываю лицо руками. Пытаюсь остановить это дрожащее, нервное чувство, но не могу.       Какой же это абсурд.       Я хохочу и чувствую, как по щекам текут слёзы.       Мать замирает. Её улыбка чуть дёргается.       — Я думала, ты обрадуешься. Давай я тебе валерьянки накапаю.       «Валерьянки».       И в этот момент я понимаю: у нас никогда не будет нормального разговора.       Я никогда не услышу «прости».       Никогда не услышу «я была неправа».       Я остаюсь в комнате. С этой долбаной гитарой.       Опускаю голову на колени. Смеюсь и плачу. Не понимаю, где заканчивается одно и начинается другое. И почему-то не могу остановиться.       ***       Город гудит, звенит, пахнет сиренью и пылью. Вокруг снуют одиннадцатиклассницы в белых фартучках и бантах. Какая-то идиллическая советская открытка. Мне смешно. Все это кажется нелепым.       Я спускаюсь к Иртышу. Галька перекатывается под ногами, сухие стебли рогóза шелестят на ветру.       Я ложусь на спину, раскидываю руки.       Надо мной — голубое небо. Без границ, без препятствий, до горизонта.       Я вдыхаю, замираю.       И вижу его.       Лето.       Воздух дрожит над дорогой, раскалённый асфальт пахнет бензином. Я стою на вокзале, в руках рюкзак. Папа рядом. Руки в карманах, плечи чуть сгорблены.       — Напиши, как приедешь, — говорит он.       — Напишу.       Обычный разговор.       — Трассу опять чинят, — говорит он. — Будете трястись по объездным.       — Да, знаю.       Он кивает, неловко шарит в кармане, достаёт купюру, протягивает мне.       — На всякий случай.       Я мотаю головой.       — Пап, у меня есть деньги.       — Бери, — упрямо говорит он.       Я беру.       Мы обнимаемся. Я сжимаю немного крепче. Тепло его тела чуть обжигающее, как солнечные лучи в зените. Я вдыхаю запах одеколона, поднимаюсь на цыпочки и быстро целую его в колючую щёку.       — Ну, давай уже, — усмехается он, хлопает меня по спине.       Я залезаю в автобус, сажусь возле окна. Папа находит меня взглядом, улыбается.       Я хочу запомнить этот момент. Но он расплывается, как акварель в воде.       А через неделю я уже стою у гроба и не могу перестать смотреть на порез у него на щеке.       Я одёргиваю себя.       Нет.       Я не хочу это помнить.       Я смотрю в небо.       Помню его взгляд. Помню, как он стоял, щурился на солнце. А голос… Я напрягаюсь, но он не всплывает. Не помню, как он смеялся. Не помню, как звучало его «Напиши, как приедешь».       Этот страх засел глубоко — что однажды он исчезнет совсем.       Я шарю в кармане, достаю телефон. Листаю галерею — ищу прошлое, в котором всё было проще. И папа ещё был жив. И нахожу. День рождения. В прошлом году.       Я жму на экран. Из динамика раздаётся:       — Привет.       Его голос. Громкий, живой, такой знакомый. Никита держит камеру, хихикает.       На папе та самая футболка — белая, с крупными зелёными буквами «VIP — Very Important Papa». Я помню, как долго выбирала её, как мы смеялись, когда он её надел.       — Ну что сказать… — Папа мнётся, почёсывает затылок. Потом вдруг озорно улыбается. — Поздравляю с днём рожденья, желаю счастья в личной жизни, Пух!       Фыркаю. Я и забыла, что он так постоянно говорил.       — И чтобы нас не забывала! — кричит Никита.       — Да-да, и чтобы нас не забывала, — смеётся папа.       Экран дёргается. Запись прерывается.       Я прячу телефон в карман. Поднимаюсь, вытираю мокрые щёки и смотрю на воду.       Река всегда течёт вперёд.
Отзывы (3)