Смеясь, он дерзко презирал
Земли чужой язык и нравы;
Не мог щадить он нашей славы;
Не мог понять в сей миг кровавый,
На что он руку поднимал!..
(«Смерть поэта» Лермонтов М. Ю. 1837 г.)
Всю ночь великий поэт не знал сна. Веки накрывали глаза, ощущалась усталость за прошедший день, но сон так и не хотел прибирать Пушкина в свои мягкие тёплые объятия. Наташа, спящая по правую руку от него, вздымала аккуратную грудь, а губы её были слегка приоткрыты. Пушкин невольно засмотрелся на нежное личико супруги, но суровые воспоминания заставили его оторваться и с нахлынувшей волной ревности сжать кулаки. Каким же дураком Наталья выставила его перед всей Российской империей! Светать начало спустя часа полтора, и Александр медленно поднялся с кровати. Выйдя в коридор, он почувствовал, как стопы его обвил морозный зимний ветерок, пуская по телу мелкую дрожь и табун мурашек. Поэт вдруг остановился. Сознание подсказывало, что было бы правильным решением попрощаться с супругой, как следует: одарить румяную щёку невесомым поцелуем, прошептать ласковые слова любви. Но он не смог даже обернуться, потому, не найдя причин для задержки, покинул их с Наташей спальню. Оставалось заехать за верным другом, Данзасом, отозвавшимся быть секундантом на дуэли. Сомнения и унылый взгляд приятеля затронули эго великого поэта, отчего тот решил отсечь все сожаления и опасения, растянув губы в усмешке, которая больше походила на безрассудное самодовольство легкомысленного юноши, чем на холодную расчётливую уверенность взрослого мужчины. Но карета двинулась, а живые улицы столицы вскоре сменились заснеженным пейзажем леса, напомнившим Пушкину его родное Михайловское. Раздумья о предстоящей дуэли поэт встречал с наглым смешком. Мимо распахнутых глаз пролетали воспоминания последних дней, насыщенных противоречащими друг другу событиями. И, хоть Александр и был с лихвой уверен в сегодняшнем дне, в пуле, не сумеющей забрать его жизнь, сознание не покидали мысли о возможности его смерти от рук иностранного юнца. Быть может, Пушкин и был бы рад погибнуть, покинуть этот мир, завистливый и душный, всё крепче и крепче сковывающий его в неподъёмные кандалы цензуры, сословного неравенства, лести и лицемерия. В памяти всплыли лицеистские года, когда молодые, совсем ещё дети, Пушкин и Данзас убегали за пределы лицея, чтобы провести запрещённую дуэль с очередным недоумком. И как неожиданно, буквально из ниоткуда, к ним на поляну выбегал Пущин – первый друг Александра. Как, запыхавшись от бега, он выкрикивал сотни причин, по которым дуэль можно было считать нелепой и опасной затеей. Друзья в ответ заражались смехом и всё же прислушивались к настояниям Пущина, и, хоть и редко, но Александр и Данзас пропускали чужие слова мимо ушей, направляя пистолеты на противника. Воспоминания об Иване... Нет, о Ване, бесценном друге Пушкина, нахлынули обрывисто. В голове мелькали сотни моментов с приключениями троицы или только их самих. Поэт с детства видел в друге лишь слепое милосердие, бескорыстную добродетель и обострённое чувство справедливости и показывал явное неодобрение подобного поведения. Пушкин считал, что тот светлый мальчик с непослушными рыжими кудрями был обречён погибнуть от рук тех, к кому был так добр. Но годы шли, а милый сострадательный мальчик мужал. Восприятие мира в его глазах менялось, пока к двадцати семи годам он не пошёл против власти, которой так яро восхищался в юношестве. Александр всё ещё мог помнить, каким его друг приехал в Михайловское, куда поэта привела ссылка. На лице Пущина тогда было немало морщин – видимо, составление плана восстания вынуждало хмуриться уж слишком часто; взгляд не только выказывал уверенность своего обладателя, но и внушал те же самые чувства Пушкину, что имел слабость подолгу задерживаться взглядом на чужих глазах. Именно таким Пущин запомнился поэту: зрелый, непоколебимый в своём мнении, словно в постулате, заведённный блестящей идеей свергнуть самодержавие, но медные кудри неизменно обвивали огрубевшие черты лица. Пущин всегда был голосом разума их безумной троицы. И как иронично, что сегодня, в день намеченной дуэли, его не было с ними. Единственный лучик света погас, оставив друзей вслепую пробираться сквозь мрак. И вряд ли они действительно шли правильной дорогой. Приготовления к дуэли прошли молниеносно. И вот, Александр Сергеевич Пушкин, символ русской поэзии и русского народа в целом, стоял напротив заграничного наглеца, в чьих глазах поэт мог видеть страх, который только подначивал расправить плечи и крепче перехватить пистолет, направляя дуло прямиком в лоб противника. Пусть на счету у Пушкина и не было ни единой смерти, пусть ничьё дыхание не прерывалось раз и навсегда от его рук, но молодой мерзавец, посмевший опозорить честь великого поэта, был достоин получить пулю в самое сердце. И Пушкин был уверен, что не сжалось бы его собственное при виде бездыханного тела Дантеса. Наоборот, поэт бы часами любовался с изощрённым наслаждением, не вздрогнув, не моргнув ни на долю секунды. Он бы с упоением смотрел и в глаза супруги, явно залитые страхом и горечью, и на слёзы, – спору нет, она бы точно заплакала, узнав, что муж застрелил её любовника – стекающие по розовым щекам от сожаления о содеянном. Ах, как прекрасны были эти светлые глаза, смотрящие в упор, без стеснения! Особенно когда в них собирались слёзы. Подан сигнал сходиться. Ноги вели Александра через сугробы быстро и легко, сердце ускорялось до бешеного темпа. Дантес же то и дело спотыкался, но плечи были всё также расправлены, а спина выпрямлена, как по струнке, в насмешку над великим поэтом. Они остановились в условленных двадцати шагах друг от друга. Пушкин поднял свой пистолет, прикрыл глаз и… Выстрел. Слишком громкий для тихого берега Чёрной речки, оглушающий до звона в ушах выстрел раздался по округе. Отчего-то жгло справа под рёбрами. Пушкин покачнулся и повалился на снег. Этот юнец попал, что было даже смешно, ведь поэт собственными глазами видел, как дрожали то ли от мороза, то ли от волнения и страха руки Дантеса. Данзас сразу же подоспел к другу. Он всё пытался убедить Александра остановить дуэль, поскорее направиться в город и вызвать врача, но Пушкин был непреклонен. Пока он ещё оставался в сознании, было бы кощунством не оставить ответную дыру в теле противника. Решив не растрачивать силы на излишние движения, Пушкин выстрелил, лёжа на снегу. Громкий хлопок раздался вновь, а поэт откинулся на спину, раскидав тёмные кудри по сияющему снежному покрову. Данзас подбежал и в этот раз. На взволнованный взгляд друга, поэт лишь задал вопрос: — Убил я его? — голос дрожал, впрочем, как и всё тело. Данзас покачал головой, и Пушкин со смешком направил взгляд в небо. Раздумья снова нахлынули на его потяжелевшее сознание, но избавиться от них было невозможно. Поэт рассуждал о том, что, возможно, когда-то его произведения, не прошедшие цензуру сегодня, станут известны во всей Российской империи и, может, за её пределами. Случится ли это, когда Бог дарует ему второй шанс на жизнь, или всё же, когда Смерть утащит его в бездну, ухватившись своими ледяными когтями, оставалось лишь гадать. К карете его несли под руки. Ноги не слушались от слова совсем, а тонкие нити сознания уж слишком быстро обрывались одна за другой, лишая поэта связи с внешним миром. Данзас с придыханием выговаривал для него приглушённые воодушевляющие речи, иногда похлопывая друга по щекам, чтобы подольше удержать в сознании. Но в конце концов голова Александра запрокинулась назад, глаза закрылись, а тело обмякло бездушной тряпичной куклой в сильных руках. Очнуться Пушкин смог у себя в кабинете от рваных поцелуев Наташи по всему лицу. Дрожащие руки её не находили себе места не на груди, не на лице, не в волосах поэта, потому всё время меняли своё положение. А затем её оттащили и закрыли от мужа три спины в верхней одежде. Холодные металлические инструменты погрузились в его плоть, пока врач изучал ранение. Но хороших новостей не последовало, отчего все, находившиеся сейчас в кабинете великого поэта, разочарованно и печально принялись разглядывать пол, лица друг друга, но никоим образом не подстреленного Пушкина. Видеть это было, словно ощущать на языке противную горечь; хотелось поморщиться. Всхлипы Наташи слышались из самого угла кабинета, что заставило Александра раздражённо вздохнуть. Он устало прикрыл глаза и теперь уже сам молился о том, чтобы сознание покинуло его снова. Но всё, что получилось у измученного тела и разума, – уснуть крепким сном, сквозь который он всё ещё мог слышать, как из кабинета вышли мужчины в тяжёлых сапогах, а лёгкая поступь Наташи скрылась за дверьми, которые чуть позже оказались закрытыми. Наступила блаженная тишина.***
Спустя какое-то время Пушкин подскочил на диванчике, тут же схватившись за место ранения. Интенсивные спазмы боли заставили его проснуться и ужаснуться от происходящего. Когда болевые ощущения пошли на спад, Александр мог оглядеться. И тут он понял, что находился сейчас отнюдь не в своём кабинете и даже не в своём доме. Богатое и роскошное убранство точно отличалось от всех известных ему помещений, кроме одного, где он бывал не так много раз, чтобы быть уверенным. Он предпринял попытку встать и осмотреться, но ничего не вышло. Его состояние, напротив, ухудшилось. Поэт закашлялся, что пустило новые импульсы к ране. Пушкин поморщился от боли и лёг на диванчик с измученным кряхтением, устремив взгляд в расписной потолок. Он чувствовал, как силы стремительно покидали его. Александр понял, что умирает, и эта мысль показалась самой блаженной из всех, что ему когда-либо доводилось думать. Поэт вновь закрыл глаза, надеясь в этот раз уснуть навеки, но лишился столь прекрасной возможности, ведь почти сразу услышал, как в комнату вошли неизвестные. Пушкин слышал тихие переговоры отдалённо знакомых голосов, словно сквозь толщу воды. Его ускользающее сознание смогло зацепить обрывки фраз из диалога двух безликих для поэта мужчин. — Я не могу… — …Обязаны… — …Чудовищно… — …Нельзя допустить… Должен выжить… Страна… — Это неправильно!.. — У нас мало времени. Перед глазами была совершенная темнота, но приглушённый спор неизвестных доносился до слуха поэта. Пушкин внезапно почувствовал прикосновение чьих-то дрожащих рук на своих плечах. Сбитое горячее дыхание обожгло его шею опасной близостью. В следующие секунды поэт ощутил болезненный укус в изгиб шеи, будто два остро заточенных клинка вонзились в кожу с животной, даже зверской кровожадностью, перед тем, как послышался его последний вдох.