***
Ночь у ворот Лувра текла медленно — той особой, почти вязкой тишиной, которая знакома каждому, кому доводилось стоять в карауле. В такие часы даже камень кажется неподвижнее обычного, а время — длиннее, чем есть на самом деле. Фонари горели тускло, их свет падал неровными кругами на мостовую, и в этих кругах стояли мушкетёры — четверо друзей, чьи фигуры были так же различимы в полумраке, как и при свете дня, благодаря не столько глазам, сколько привычке. Д’Артаньян, как всегда, не мог стоять спокойно. Он то прохаживался, то останавливался, то снова начинал движение, словно сама неподвижность была для него испытанием. — Клянусь, — пробормотал он, — если караул продлится ещё дольше, я начну разговаривать с воротами. — Это будет весьма содержательная беседа, — заметил Арамис мягко, стоя с привычной невозмутимостью, руки за спиной. Портос зевнул, не слишком стараясь это скрыть. — Я предпочёл бы, чтобы ворота ответили. Атос молчал. Он стоял чуть в стороне, опершись плечом о каменную стену, и смотрел на улицу — не пристально, но внимательно, как человек, который видит больше, чем кажется. Именно он первым заметил движение. Из тени, со стороны дворца, отделилась фигура. Сначала — лишь силуэт, затем шаг, ещё один, и наконец человек вышел в свет фонаря. Д’Артаньян обернулся. — Кто идёт? — бросил он по привычке, хотя рука его уже не лежала на эфесе шпаги, а лишь касалась его. Фигура подошла ближе и тогда они узнали его. — Анри? — удивлённо воскликнул д’Артаньян. Портос выпрямился. — Из дворца? — добавил он, не скрывая изумления. Арамис чуть прищурился. Атос не сказал ни слова. — Судари, — сказал Анри, слегка поклонившись, — рад видеть вас. — И мы вас, — ответил д’Артаньян. — Но скажите, где вы были? Вы… выходите из Лувра? В его голосе было то живое удивление, которое он никогда не умел скрывать. — Да, — ответил Анри, стараясь говорить спокойно. — В такой час? — вмешался Портос. — Именно. Д’Артаньян шагнул ближе. — Позвольте поинтересоваться, что вы там делали? Анри на мгновение замялся, но ответил достаточно быстро: — Я… был приглашён. Портос поднял брови. — Приглашён? — Во дворец? — уточнил д’Артаньян. — Да. Арамис тихо улыбнулся. — Признаюсь, сударь, — сказал он, — вы умеете нас удивлять. Д’Артаньян рассмеялся. — И это после того, как уверяли нас, что не имеете ни малейших связей при дворе! Анри слегка покраснел. — Это… случайность. — Разумеется, — серьёзно кивнул Портос. — Самые интересные вещи всегда случаются случайно. Арамис сделал шаг ближе и остановился. — Впрочем, — произнёс он мягко, — одно обстоятельство делает эту случайность особенно… примечательной. Позвольте заметить, сударь, что от вас исходит весьма изысканный аромат. Д’Артаньян поднял брови. — Аромат? Портос втянул воздух. — Клянусь честью… действительно! Анри замер. — Это… вероятно, из зала, — сказал он быстро. — Там было много дам. — Несомненно, — согласился Арамис. — И, по всей видимости, одна из них оставила на вас более стойкое впечатление, чем остальные. Д’Артаньян рассмеялся. — Ах вот как! Наш юный друг времени не теряет! — Сударь, — начал Анри, слегка покраснев, — вы ошибаетесь… — О, мы всегда ошибаемся, — перебил его Портос с добродушной важностью. — Но, как ни странно, чаще всего — в нужную сторону. Арамис склонил голову. — К тому же, — добавил он, — вы только что вышли из дворца, да ещё и с таким… ароматом. Это наводит на определённые мысли. Д’Артаньян прищурился. — Скажите честно… не покорили ли вы сегодня чьё-нибудь сердце? — Нет! — слишком быстро ответил Анри. Портос громко рассмеялся. — Вот это ответ! — Самый убедительный из всех возможных, — заметил Арамис. И тут д’Артаньян, словно внезапно вспомнив нечто, хлопнул себя по лбу. — Постойте! Он посмотрел на друзей с живым блеском в глазах. — А что, если… герцогиня? Портос мгновенно оживился. — О! Вот это было бы поистине великолепно! — Представьте себе, — продолжил д’Артаньян, — она танцует на балу, а потом узнаёт, что некий молодой мушкетёр… — …весьма приятной наружности, — вставил Арамис, — …проводит время не только в её присутствии! Портос покачал головой с притворной серьёзностью. — Я бы на её месте начал ревновать. Анри резко повернул голову. — Судари! Но в голосе его уже не было прежней уверенности. Д’Артаньян рассмеялся. — Успокойтесь, мы никому не скажем. — Даже ей, — добавил Портос. — Особенно ей, — мягко уточнил Арамис. Атос всё это время молчал. Но именно в этот момент тихо произнёс: — Караул ещё не окончен. Все трое сразу притихли. Д’Артаньян вздохнул. — К несчастью, это правда. Портос бросил взгляд на часы. — Ещё… некоторое время. Арамис развёл руками. — Следовательно, наш юный друг вынужден будет разделить с нами это ожидание. Анри кивнул. — Я не возражаю. Разговор, начавшийся с лёгкой насмешки и оживлённый шутками, постепенно увлёк д’Артаньяна, Портоса и Арамиса; их голоса, то приглушённые, то чуть громче, сливались с ночной тишиной, но уже не нарушали её, а словно вплетались в неё, становясь частью той особой атмосферы, какая возникает между людьми, давно привыкшими к обществу друг друга. Они спорили о пустяках, перебрасывались замечаниями, и время, которое прежде тянулось медленно и тягостно, теперь шло почти незаметно. Атос же, как и прежде, оставался немного в стороне. Он не отстранялся — нет, он слышал каждое слово, и порой на его губах мелькала тень улыбки, — но его внимание было сосредоточено на другом. Он наблюдал. И чем дольше он наблюдал за Анри, тем яснее становилось, что весёлое настроение, охватившее остальных, не касается его в полной мере. Тот отвечал, когда к нему обращались, даже позволял себе редкие улыбки, но в этих улыбках не было той лёгкости, которая появляется сама собой; они казались скорее усилием, чем естественным проявлением настроения. Бледность, которую можно было бы списать на свет фонарей, оставалась, несмотря на перемену угла и тени; взгляд его, хотя и направленный на собеседников, иногда ускользал, словно он прислушивался не к словам, звучащим рядом, а к чему-то иному, внутреннему, ещё не успокоившемуся. Атос оттолкнулся от стены и, не привлекая внимания остальных, сделал несколько шагов, оказавшись рядом с ним. — Сударь, — произнёс он тихо, так, чтобы их разговор остался между ними, — позвольте спросить… всё ли у вас в порядке? Анри вздрогнул — едва заметно, но этого было достаточно, чтобы подтвердить наблюдение. — В порядке? — переспросил он, словно не сразу поняв вопрос. — Вы бледны, — спокойно продолжил Атос, не сводя с него внимательного взгляда. — И, если я не ошибаюсь, несколько рассеяны. Ваш взгляд… — он чуть помедлил, подбирая слово, — не задерживается на том, что перед вами. Анри попытался улыбнуться. — Вы слишком наблюдательны, сударь, — сказал он, стараясь придать голосу лёгкость. — Уверяю вас, ничего серьёзного. Я просто… устал. Он чуть отвёл взгляд, словно желая этим подчеркнуть незначительность сказанного. — День был длинным, — добавил он. — И вечер — тоже. Атос некоторое время молчал, как будто взвешивая этот ответ. — Возможно, — произнёс он наконец, — но усталость редко заставляет человека так внимательно всматриваться в тень. Анри ничего не ответил. Пауза, возникшая между ними, была недолгой, но в ней чувствовалось напряжение — не внешнее, а внутреннее, как струна, натянутая чуть сильнее, чем следует. — В таком случае, — продолжил Атос тем же ровным тоном, — позвольте напомнить. В наше время осторожность… — Не надо! — внезапно вырвалось у Анри. Слово прозвучало резко — слишком резко для тихого разговора, и потому сразу выделилось из общего фона. Д’Артаньян на мгновение обернулся, Портос прервал начатую фразу, Арамис слегка приподнял брови. Но Анри уже опомнился. Он замер, словно сам не ожидал от себя этой вспышки, затем провёл рукой по виску, медленно выдохнул и опустил взгляд. — Простите меня, — сказал он тихо, и теперь в голосе его звучала не только сдержанность, но и искренняя неловкость. — Я… Я не хотел… Он чуть склонил голову — жест краткий, но достаточно выразительный, чтобы придать словам вес. — Я устал, — добавил он, уже мягче, — и, должно быть, сказал это резче, чем следовало. Атос не изменился в лице, но в его взгляде мелькнуло что-то новое — не удивление, а скорее подтверждение догадки. — Вы извиняетесь без нужды, — ответил он спокойно. — Я не склонен обижаться на слова, сказанные под влиянием усталости. Я лишь хотел сказать, что осторожность никогда не бывает лишней. Анри на мгновение закрыл глаза. И когда он снова открыл их, в них мелькнула тень — не просто раздражения, но воспоминания, слишком свежего, чтобы быть безразличным. — Прошу, не говорите об осторожности, — произнёс он глухо. — Это… напоминает мне один разговор. Он замолчал, будто сказал уже больше, чем следовало. Атос внимательно посмотрел на него. — Разговор неприятный? — спросил он тихо. Анри едва заметно кивнул. — Настолько, — добавил он, — что от одного слова становится… не по себе. И он отвернулся, давая понять, что продолжать не намерен. Атос не стал настаивать. Он отступил на полшага, но теперь его взгляд уже не был просто внимательным — в нём появилась настороженность человека, который чувствует, что перед ним нечто большее, чем простая усталость или случайное беспокойство. В этот момент д’Артаньян, снова увлёкшийся разговором, громко рассмеялся, и напряжение, возникшее между ними, словно на мгновение рассеялось. Но именно тогда Атос заметил движение. Сначала — лишь движение в темноте, едва различимое на границе света фонаря; затем — силуэт, более чёткий, когда фигура приблизилась. Это была женщина. В этом не было сомнения — не столько по очертаниям, сколько по самой манере движения. Однако в её походке было нечто необычное. Она шла не прямо, не уверенно, как идут люди, хорошо знающие дорогу, а словно прислушиваясь к каждому шагу, чуть замедляясь, затем снова ускоряясь, и время от времени останавливаясь, будто пытаясь различить что-то в темноте впереди. — Кто это там? — пробормотал д’Артаньян, тоже заметив движение. Анри тоже заметил её. Он замер. На мгновение — всего на мгновение — в его лице отразилось такое напряжение, что оно не могло ускользнуть от внимательного взгляда Атоса. Затем он быстро повернулся к друзьям. — Судари, — произнёс он, стараясь говорить ровно, — прошу меня извинить… мне необходимо уйти. — Уже? — удивился д’Артаньян. — Но караул ещё… — Я знаю, — перебил его Анри. — Но у меня есть… неотложное дело. Прошу простить меня. И, не дожидаясь возражений, он развернулся и двинулся вперёд. Д’Артаньян хотел было окликнуть его, но Атос едва заметно поднял руку, и тот остановился. Они молча смотрели вслед. Анри быстро пересёк освещённое пространство, затем вышел из круга света и направился навстречу женщине. Теперь, когда они приблизились друг к другу, их силуэты стали яснее. Женщина остановилась. На мгновение она словно заколебалась. Анри подошёл к ней и, не говоря ни слова, протянул руку. И вот тут произошло то, что заметил лишь один человек. Женщина, прежде чем принять эту руку, на долю секунды замерла, словно колеблясь, словно в этом жесте было для неё нечто необычное, сбивающее с толку. Затем она всё же взяла его под руку. Анри слегка наклонился к ней, и они обменялись несколькими словами, которые до мушкетёров не донеслись. После этого он повернулся, и они вместе двинулись прочь, удаляясь в темноту, где их фигуры постепенно терялись, растворяясь в ночи. Некоторое время никто не говорил. Д’Артаньян первым нарушил молчание. — Вот это да, — произнёс он. — Наш Анри, кажется, ведёт куда более интересную жизнь, чем мы предполагали. Портос усмехнулся. — Я бы сказал — весьма запутанную. Арамис задумчиво смотрел в ту сторону, где исчезли фигуры. — Или весьма искусно скрытую, — тихо добавил он. Атос не ответил. Он всё ещё смотрел в темноту, но теперь уже не туда, где исчез Анри, а словно чуть дальше — туда, где начинались не только улицы Парижа, но и те тайны, которые редко открываются сразу.***
Бал в Лувре всё ещё продолжался, но в его блеске уже начинала проступать усталость — та едва уловимая перемена, которая приходит незаметно, когда музыка остаётся столь же звучной, огни столь же яркими, но лица гостей становятся чуть бледнее, улыбки — чуть более напряжёнными, а движения — менее непринуждёнными, чем прежде. Залы по-прежнему сияли, зеркала отражали сотни огней, и шелка скользили по паркету с прежней грацией, однако в глубине этого великолепия уже чувствовалось нечто иное — словно праздник, достигнув своей вершины, начинал склоняться к неизбежному завершению. Кардинал же, покинув шумный дворец, оказался в одном из своих кабинетов, которые служили ему временным убежищем от света и взглядов. Здесь было гораздо тише: толстые стены глушили звуки, а тяжёлые занавеси почти не пропускали света, оставляя лишь несколько свечей, чьё пламя горело ровно и спокойно. Он стоял у стола, опираясь на него кончиками пальцев, и смотрел на дверь. Ждал. Ожидание его не было ни долгим, ни нетерпеливым — это было ожидание человека, который привык, что всё происходит в назначенное время. Дверь открылась. Вошёл Рошфор. Он поклонился — коротко, без излишней церемонности, но с той точностью, которая свидетельствовала о привычке к подчинению. — Ваше преосвященство. — Вы опоздали, — сказал кардинал спокойно. — На несколько минут. — Этого достаточно. Рошфор не стал оправдываться. Он знал, что объяснения здесь не требуются — ни для того, чтобы оправдать, ни для того, чтобы быть принятым. Кардинал выпрямился. — Я только что говорил с герцогиней. Рошфор чуть прищурился. Кардинал медленно прошёлся по комнате, не глядя на него, словно продолжая разговор не столько с собеседником, сколько с собственными мыслями. — Она отрицает. — Это… неудивительно. — Разумеется, — мягко согласился кардинал. — Было бы странно, если бы она поступила иначе. Он остановился. — Однако отрицание — не всегда признак невиновности. Рошфор слегка склонил голову. — Напротив, чаще всего — обратное. Кардинал улыбнулся едва заметно. — Вы делаете успехи. Он подошёл ближе к столу, взял красную перчатку, лежавшую на его поверхности, и медленно провёл пальцами по её складкам, словно это движение помогало ему выстраивать мысль. — Она сказала, что не знакома ни с одним мушкетёром. — И вы ей не поверили. — Ни на мгновение. Рошфор позволил себе лёгкую усмешку. — Тогда вопрос лишь в том, насколько хорошо она умеет лгать. Кардинал поднял взгляд. — Достаточно хорошо… чтобы ввести в заблуждение тех, кто не привык слушать. Он сделал паузу. — Но недостаточно, чтобы обмануть того, кто наблюдает. Тишина в комнате стала чуть плотнее. — Она молода, — продолжил кардинал. — И в этом её слабость. Он произнёс это без насмешки — почти с интересом. — Молодость даёт смелость… но отнимает осторожность. Рошфор молчал. Кардинал сделал несколько шагов. — В обычном разговоре она держалась безупречно. Ответы — точны, голос — ровен, взгляд — спокоен. Он остановился у окна, чуть приподнял занавесь и на мгновение посмотрел на вечерний сад перед окном. — Но стоило мне изменить тему… слегка… едва заметно, — продолжил он, — как появились… трещины. Он опустил занавесь. — Пауза, чуть длиннее, чем нужно. Взгляд, на долю секунды уходящий в сторону. Дыхание, которое становится глубже, чем требует простое волнение. Рошфор кивнул. — Ошибки. — Именно. Кардинал повернулся к нему. — Малые. Почти незаметные. Он сделал лёгкое движение рукой. — Но именно такие ошибки и говорят больше всего. Он подошёл ближе. — Это не ложь, Рошфор, которая выдаёт себя словами. Это ложь, которая проскальзывает в промежутках между ними. Рошфор чуть склонил голову, принимая сказанное. — Следовательно, вы уверены. Кардинал посмотрел прямо на него. — Абсолютно. Пауза. — Мушкетёр, которого видели у её дома… ей знаком. Рошфор медленно кивнул. — И, вероятно, не просто знаком. — Вероятно. Он сделал несколько шагов, затем остановился, словно не столько раздумывая над словами, сколько наблюдая за самим Рошфором, и в этом взгляде, задержавшемся чуть дольше, чем требовалось для простого разговора, появилась та едва уловимая насмешка, которая всегда предшествовала его самым точным замечаниям. — Скажите, Рошфор, — произнёс он наконец, чуть мягче, чем прежде, — она вам симпатична… не так ли? Вопрос был задан почти непринуждённо, как будто возник сам собой, но именно в этой кажущейся случайности и заключалась его истинная точность. Рошфор не отвёл взгляда. Он знал, что от кардинала не скрывается ни движение мысли, ни тень чувства, и потому любая попытка уклониться была бы не только бесполезной, но и, пожалуй, неуместной. — Она мила, — ответил он спокойно, без поспешности, но и без колебаний. — И, должен признать, весьма хороша собой. Кардинал чуть улыбнулся. Улыбка эта была короткой, почти незаметной, но в ней промелькнуло удовлетворение — не столько от самого ответа, сколько от того, что ответ оказался именно таким, каким он и ожидал его услышать. — Я не сомневался в вашем вкусе, — заметил он. И, не давая разговору задержаться на этом, словно уже извлёк из него всё необходимое, он отвернулся и вновь медленно прошёлся по комнате, возвращаясь к прежнему ходу своих мыслей. — Она старалась, — продолжил он, и в голосе его теперь звучала уже не ирония, а скорее холодное признание. — Надо отдать ей должное. Для человека, не привыкшего к подобным играм… весьма достойно. Рошфор, всё так же стоявший неподвижно, слегка прищурился. — Но недостаточно, — сказал он. Кардинал остановился. И на этот раз пауза была чуть длиннее, словно давая словам окончательно оформиться. — Недостаточно, — повторил он, и в этих словах не было ни сомнения, ни снисхождения. Он медленно повернулся, и в его взгляде появилась та тень удовлетворения, которая возникает у человека, обнаружившего слабое место там, где его и ожидал. — Потому что в минуты напряжения, — продолжил он, — она забывает… что за ней наблюдают не только глазами. Он чуть наклонил голову, как будто прислушиваясь к собственным мыслям, затем добавил: — А это — ошибка, которую совершают почти все, кто впервые оказывается в подобной игре. Тишина вновь вернулась в комнату. Но теперь она была уже не пустой, а наполненной смыслом. — Что вы прикажете? — спросил Рошфор. Кардинал не ответил сразу. Он подошёл к столу, медленно надел перчатку, затем вторую, тщательно расправляя каждый палец, словно это действие имело для него особое значение. И только закончив, произнёс: — Продолжать. — Следить за домом? — Непрерывно. Он поднял взгляд. — Не только за ней. Пауза. — За теми, кто приходит. Рошфор слегка улыбнулся. — В том числе за мушкетёрами? — В первую очередь за ними. Кардинал приблизился. — Он вернётся. — Если уже не вернулся. Кардинал на мгновение задумался. — Возможно. Он сделал едва заметное движение рукой. — В таком случае… мы его увидим. Рошфор поклонился. — Я распоряжусь. Кардинал кивнул. — И ещё. Рошфор остановился у двери. — Да, ваше преосвященство? Кардинал посмотрел на него долгим, холодным взглядом. — Осторожно. — Разумеется. — Она может ошибаться, — продолжил кардинал, — но это не делает её глупой. Он слегка сузил глаза. — А люди, у которых есть причины скрывать правду… иногда оказываются опаснее тех, кто действует открыто. Рошфор склонил голову. — Я приму это во внимание. Кардинал отвернулся. — Я не сомневаюсь. Рошфор вышел. Дверь закрылась. Кардинал остался один. И его лицо вновь стало тем, каким оно было всегда — спокойным, холодным, и в этой спокойствии уже угадывался следующий ход в игре, которая только начиналась.***
Ночь, ещё недавно казавшаяся напряжённой и полной скрытых опасностей, теперь понемногу принимала иной характер — не столько тревожный, сколько утомлённый, как будто сама устала от тех событий, свидетелем которых ей довелось стать. Улицы Парижа не были пустынны, но шум их заметно утих; редкие прохожие спешили по своим делам, экипажи попадались всё реже, и в этом постепенном угасании дневного движения было что-то успокаивающее, почти обманчиво мирное. Анна Мария и Марианна шли рядом, не привлекая к себе лишнего внимания, и лишь изредка обменивались короткими словами, когда того требовала необходимость. Их разговор был сдержан, почти деловой, но за этой внешней простотой скрывалось напряжение, ещё не покинувшее ни одну из них. — Вы уверены, что это безопасно? — тихо спросила Марианна, когда они свернули на более узкую улицу, где дома стояли плотнее, а окна, большей частью тёмные, казались слепыми. — Безопаснее, чем возвращаться, — ответила Анна Мария коротко, не замедляя шага. — По крайней мере, на эту ночь. Она говорила спокойно, но в голосе её чувствовалась та решимость, которая не оставляет места сомнениям — ни своим, ни чужим. И всё же, несмотря на эту решимость, выбор их не был случайным. Ещё до приезда в Париж, когда будущее представлялось ей скорее цепью возможных обстоятельств, чем уже начавшейся действительностью, Анна Мария — тогда ещё свободная от необходимости скрываться — с присущей ей предусмотрительностью расспрашивала о домах, улицах, квартирах, которые можно было бы снять без лишнего внимания. Тогда это казалось лишь осторожностью; теперь же стало необходимостью. — Здесь, — сказала она наконец, останавливаясь перед домом, ничем не выделяющимся среди остальных, но именно этим и удобным. Дом был достаточно велик, чтобы не привлекать любопытства своей теснотой, и достаточно скромен, чтобы не вызывать вопросов. Улица, на которой он стоял, была тихой, почти безлюдной, и лишь один фонарь освещал вход, бросая тусклый свет на тяжёлую дверь. Переговоры с хозяином не заняли много времени. Деньги, предложенные без торга, и уверенность, с которой Анри говорил, сделали своё дело; лишних вопросов не последовало, а те, что всё же прозвучали, были заданы скорее по привычке, чем из настоящего интереса. Когда дверь квартиры закрылась за ними, и шум улицы остался снаружи, наступила та особая тишина, которая бывает только в новом, ещё не обжитом пространстве. Квартира была просторнее, чем можно было ожидать: три комнаты, расположенные одна за другой, с высокими потолками и окнами, выходящими во двор. В первой находилась гостиная — почти пустая, но с необходимой мебелью, дальше — небольшая комната, предназначенная для слуги, и, наконец, спальня, где уже стояла кровать с тяжёлыми занавесями и столик, на котором можно было оставить свечу. Анна Мария огляделась. — Этого будет достаточно, — сказала она тихо, словно не желая нарушать покой этого места. Марианна кивнула. — Подготовь комнату ко сну, — продолжила герцогиня, уже более мягко, и в этом смягчении, едва заметном, но ощутимом, прозвучала не только усталость, но и благодарность, которую она не привыкла выражать словами. — А затем можешь быть свободна. Отдохни. Нам обеим это необходимо. Марианна склонила голову. — Как скажете, госпожа. Она действовала быстро и без лишних движений, как человек, привыкший выполнять свою работу без суеты, и в этой сдержанной точности было нечто большее, чем просто навык — это была привычка, выработанная годами, почти с детства, ведь она служила Анне Марии с тех самых времён, когда та ещё не знала ни тяжести титула, ни холодной осторожности, которой теперь была вынуждена окружать себя. Она расправила постель, и складки ткани легли ровно, как если бы их касалась не рука служанки, а нечто более безличное и спокойное, проверила, чтобы всё было на месте, задерживаясь взглядом на каждой мелочи с той внимательностью, которая рождалась не из страха ошибиться, а из глубокой, почти незаметной преданности, затем зажгла свечу и поставила её у изголовья так, чтобы свет был мягким и не резал глаза, словно заранее заботясь о том, чтобы госпоже было легче забыться хотя бы на несколько часов. Но, исполняя всё это, Марианна не просто видела перед собой комнату — она видела прошлое, которое неизбежно вставало перед ней всякий раз, когда они оставались наедине. Она помнила Анну Марию ребёнком — живой, светлой, с тем ясным смехом, который звучит свободно, не оглядываясь ни на кого, с той открытостью, которая не знает ещё ни осторожности, ни необходимости скрывать мысли. Она помнила, как та бегала по саду, забывая о приличиях, как задавала вопросы, не боясь показаться наивной, как смотрела на мир с той доверчивостью, которая делает его проще и добрее, чем он есть на самом деле. И, может быть, именно за это — за эту искренность, за эту редкую способность оставаться собой даже там, где от человека требуют иного, — Марианна и любила свою госпожу с той тихой, не требующей признания преданностью, которая не ищет награды и не нуждается в словах. Анна Мария была не только добра — доброта сама по себе ещё не делает человека достойным восхищения — она была справедлива, внимательна, умела слушать и, что случается куда реже, умела понимать; она никогда не возвышала себя за счёт других и никогда не забывала, что даже самая незаметная судьба имеет свою тяжесть. И именно это, больше, чем красота, больше, чем положение, делало её в глазах Марианны по-настоящему исключительной. И потому тем больнее было видеть, как всё это начинает медленно гаснуть. Не исчезать — нет, Анна Мария не стала другой — но словно уходить вглубь, скрываться за теми словами, которые нужно было говорить, за теми решениями, которые требовали не сердца, а рассудка, за той осторожностью, которая с каждым днём становилась всё необходимее. Марианна не знала всех причин — ей и не нужно было знать, — но она видела достаточно, чтобы понять: госпожу втянули в игру, правила которой она не выбирала, и в этой игре не было места той лёгкости, с которой когда-то жила Анна Мария. И вот теперь, глядя на неё — бледную, сдержанную, слишком спокойную для своего возраста, — Марианна чувствовала не только тревогу, но и ту тихую, почти беспомощную жалость, которая возникает, когда понимаешь, что не можешь защитить того, кого любишь, от того, что неизбежно. Когда всё было готово, она остановилась у двери. — Сударыня, — произнесла она тихо, и в этом голосе, едва заметно дрогнувшем, прозвучало больше, чем просто забота, — вам понадобится помощь… в переодевании? Анна Мария покачала головой. — Нет, Марианна. Спасибо. И в этом коротком ответе было не отстранение, а желание остаться одной — не из гордости, а из необходимости, которую невозможно было разделить. Марианна склонила голову. — Как скажете, госпожа, доброй ночи, — сказала служанка. — Доброй ночи. Дверь закрылась. И только тогда Анна Мария осталась одна. Она стояла неподвижно, как будто не сразу осознала эту тишину, внезапно окружившую её со всех сторон. Затем медленно подняла руки и сняла шляпу. Парик последовал за ней — тяжёлый, чужой, лишний, позволив тёмным прядям, до сих пор скрытым, упасть на плечи. Она положила его на стол, почти с тем же облегчением, с каким человек избавляется от чего-то, что долгое время вынужден был носить против воли. Затем — усы. Тонкие, аккуратно приклеенные, они держались прочно, но поддались без сопротивления, оставив после себя лишь лёгкое ощущение чуждости, которое исчезло почти сразу. Одежда последовала за ними. Плащ, камзол, всё, что составляло облик Анри, было снято одно за другим и оставлено на стуле, пока она не осталась в одной рубашке — простой, мужской, слишком свободной для её фигуры, но теперь единственной, что отделяло её от полной уязвимости. Она подошла к кровати. Села. И вдруг — как это бывает с теми, кто долго держался, — силы, державшие её до сих пор, покинули её почти одновременно. Она опустила лицо в ладони. Сначала — тишина. Затем — дыхание, сбившееся, неравномерное. И, наконец, слёзы. Они не были бурными, не сопровождались ни рыданиями, ни отчаянными жестами; напротив, они были тихими, почти сдержанными, но от этого не менее тяжёлыми, как если бы каждая из них несла в себе не только пережитое сегодня, но и всё, что накопилось задолго до этого вечера. Мысли метались. Они не складывались в чёткую последовательность, не подчинялись логике — они приходили одна за другой, перекрывая друг друга, возвращаясь, усиливаясь. Зачем она приехала? Этот вопрос, ещё недавно казавшийся почти риторическим, теперь звучал с неожиданной настойчивостью. Ей было хорошо в поместье отца. Там всё было ясно, спокойно, предсказуемо; там не было ни кардиналов, чьи слова скрывают больше, чем открывают, ни тайн, от которых зависит слишком многое, ни необходимости быть кем-то другим. А здесь… Она сжала пальцы. Тайна королевы — тайна, которой она даже не знала полностью, но которая уже лежала на её плечах тяжестью, не дающей вздохнуть свободно. Кардинал. Его взгляд, его голос, его вопросы — точные, выверенные, словно он уже знал ответы и лишь ждал, подтвердит ли она их. И страх. Не тот, что заставляет бежать, но тот, что остаётся внутри, холодный и постоянный, напоминая о себе в каждом взгляде, в каждом слове. Если он узнает… Она резко подняла голову, словно сама мысль об этом была опасной. Если он узнает, что Анри — это она… Если узнает, от кого она носит письма королеве… Анна Мария не договорила даже мысленно. Но было и другое. Мушкетёры. Она закрыла глаза. Их лица возникали одно за другим — весёлый д’Артаньян, шумный Портос, спокойный Арамис… И Атос. Она задержалась на этом имени. Именно он видел. Не всё, но достаточно. Его вопросы — тихие, сдержанные — попадали точно в цель, и каждый раз ей приходилось отвечать, зная, что говорит неправду. Не грубую, не очевидную — но всё же неправду. И это больше всего остального тяготило её. Потому что в его взгляде не было ни подозрения, ни насмешки. Только внимание. И… сочувствие. Она закрыла лицо руками. — Я не могу… — прошептала она едва слышно. Но кому были адресованы эти слова — ей самой или кому-то другому — она не знала. Слёзы постепенно утихли. Усталость, до сих пор отступавшая перед необходимостью действовать, теперь взяла своё. Она легла, не раздеваясь окончательно, лишь чуть подтянув одеяло, и повернулась на бок. Свеча горела ровно, её пламя едва колебалось. Последней мыслью, прежде чем сон — тяжёлый, неровный, но неизбежный — сомкнул её глаза, было не о кардинале. И не о королеве. А о человеке, который стоял у ворот, в тени, и смотрел так, словно видел больше, чем должен был. Об Атосе. И в этой мысли было не только беспокойство. Но и что-то иное, ещё не названное, но уже существующее — тихо, почти незаметно, как зарождается чувство, о котором пока не осмеливаются говорить даже самим себе.