***
Суперинтендант Джек Кроуфорд (рост шесть футов один дюйм; суровое, бесстрастное лицо; нетерпеливая манера поведения; намерения хорошие, но поступки зачастую скверные) пробегает взглядом вечерние газеты, прежде чем с совершенно несвойственными ему досадой и тоской швырнуть их через стол. Он целится в проволочную корзину для бумаг, но промахивается на несколько ярдов — и морщится от раздражения, когда страницы начинают развеваться и закручиваться, словно издевательская имитация конфетти. Он не поднимает их. Газеты содержат тысячи слов, но есть несколько, которые особенно выделяются и теперь вызывающе вышагивают на периферии его зрения — даже если он закроет глаза, он не сможет стереть их: они будто вытатуированы на сетчатке его глаз. Вот эти слова: «полиция», «провал» и «поражение». В отличие от большинства своих коллег, склонных считать, что жертвы поистине напрашиваются на это (на основании того, что все они проститутки), а также несущественны (на основании того, что они женщины и, к тому же, очень бедны), Джека искренне огорчает столь ужасающая жестокость. Он вдовец и у него нет дочерей — если уж на то пошло, у него вообще нет детей — однако концептуальный скачок незначителен. Поэтому сплошной поток порицания за провал в попытке поймать убийцу из Уайтчепела трогает его куда сильнее, чем задетая профессиональная гордость. Конечно, очернение прессой деморализует — безусловно, это так: буквально вчера "The Tattle Crime" опубликовал нелестную карикатуру, на которой ему завязывает глаза оскалившаяся в злобной ухмылке фигура, очевидно, подразумевающая самого Потрошителя; "The Illustrated Police News" напечатали подобный рисунок сатирического содержания накануне. Но профессиональная гордость — это одно, а сострадание и человечность — это другое; и Джек Кроуфорд — это необычный образчик высокопоставленного должностного лица, в избытке обладающий обоими качествами. На его столе лежит переписка с комиссаром Пурнеллом, и это еще одна причина (как будто их и так было недостаточно) для тревоги Джека. Саму методологию Уилла Грэма — того, что, как предполагается, он может делать, а также того, что, как утверждается, он на самом деле сделал — Джек считает крайне беспокоящей. И хотя ему неловко это признавать (ограниченность сентиментов, противоречащих житейской мудрости, космополитизму, которыми, как Джек предпочитает считать, он более чем необычайно наделен), мысль об этом иностранце — американце — ему также не по вкусу. Было бы предпочтительнее оставить это дело лондонцам, британцам, однако данный план действий был разработан Пурнеллом и начальником самого Джека — и кто он такой, чтобы говорить главному суперинтенданту Скотленд-Ярда, какие действия были бы лучше. Нет никаких сомнений в том, что в этом также замешан министр внутренних дел — или, по крайней мере, он был поставлен в известность? Что ж, конечно, он будет осведомлен — в парламенте уже поднимался вопрос о неспособности поймать так называемого Потрошителя. Джек морщится при мысли об этом и устало проводит рукой по лицу. В то же время американец… разве американцы не должны быть наглыми и безыскусными? (на самом деле, Джек не знает: он никогда не встречал ни одного). Затем он тяжело вздыхает и шарит в столе в поисках спрятанной там маленькой бутылки бренди: формально она там «в медицинских целях», но на самом деле на подобный случай. Конечно, реальность такова, что едва ли имеет значения, нагл ли Уилл Грэм или безыскусен, беспокоен или он сам вызывает беспокойство или же все это вместе — или ничего из этого: единственное, что имеет како-либо значение — это то, эффективен ли он. И одному богу известно, нужна ли именно эффективность: разве газеты не утверждали то же самое? Разве он сам не говорил то же самое? Потому что суть в том, что какой-то нечестивый умалишенный разрывает женщин на части под его надзором — под надзором Джека Кроуфорда — и никто не может ничего сделать, чтобы его остановить.***
Фредди Лаундс (рост пять футов десять дюймов; ярко-рыжие, как мех лисы, волосы; внимательные покрасневшие глаза и постоянно находящиеся в движении покрытые чернильными пятнами пальцы) сидит за своим столом в брюках и рубашке с короткими рукавами, стуча по скрипящей пишущей машинке Underwood настолько яростно, будто она чем-то оскорбила лично его. В данный момент так много сроков подходят к концу (подходят к концу… идея для каламбурного заголовка?), и все заинтересованы в соблюдении временных рамок, учитывая, что эта недавняя волна убийств была сенсационной для роста продаж. Просто сенсационной. Бесспорно, интерес к этому делу теперь международный, и Фредди — а также подобные ему бесчисленные газетчики — намеревается оставить его таковым. Поначалу он был настроен несколько скептически («Это всего лишь несколько мертвых шлюх»), однако постепенно потенциал был полностью раскрыт, и теперь, если бы он мог встретиться с Потрошителем — он бы пожал ему руку. Порядочность или неблагопристойность этого отношения его не волнует — но даже если бы волновала, он бы не позволил этому чувству овладеть им: Фредди не очень нравятся женщины (не то чтобы он особенно любил мужчин) — и эта антипатия, судя по всему, всецело взаимна. В этом вопросе не всегда ясно, откуда ведет начало неприязнь между Фредди (с одной стороны) и родом людским (с другой): кто сделал первый выстрел, так сказать. Это как извечная межличностная игра курицы и яйца. Конечно, пока Потрошитель не будет достаточно любезен, чтобы предоставить новую мертвую проститутку, Фредди необходимо будет найти другие способы поддерживать это дело бурлящим и кипящим в глазах общественности. Удобным средством для этого оказалась резкая критика полиции, а нападки на суперинтенданта Кроуфорда и его сотрудников становились все более ехидными и обвинительными прямо пропорционально временным промежуткам между каждым новым убийством. Исключительно логически, с прагматической точки зрения — а Фредди чрезвычайно прагматичен — тот факт, что этот тип убийцы совершенно беспрецедентен, означает, что неразумно рассчитывать, что стандартные методы расследования убийств поспособствуют его поимке. Но это, в свою очередь (что также прагматично), проблема полиции, а не Фредди. Фредди Лаундс мысленно улыбается и делает глоток своего кофе — жгуче черного и горького — а затем подзывает проходящего мимо его стола мальчика на побегушках. — Отнесешь их для меня, Чарли? — говорит он. — Имей в виду, это океанская почта — они адресованы за границу. — Да, сэр, — отвечает мальчик. Он опускает взгляд на стопку писем рядом с пишущей машинкой Фредди: большинство — но не все — адресованы в главное полицейское управление Балтимора.***
Шарлотта Тейт (рост пять футов четыре дюйма; волнистые светлые волосы цвета выцветшей соломы; все еще красивая, но все более бледная и измученная) пытается читать газетные заголовки — ее губы едва заметно шевелятся, когда она запинается на незнакомых словах. Устало бредущие мимо девушки с фабрики в своих цветастых хлопковых платьях и аккуратных чепчиках, с неодобрением смотрят на ее кричащий наряд (Браслеты! Боа!), на ее непокрытую голову (Без шляпки!) и обмениваются понимающими взглядами. Эти взгляды приправлены надлежащей долей презрения (О, шок! Как стыдно!), но Шарлотта давно научилась не обращать на них внимание. Она им уже даже не завидует: несмотря на то, что их аккуратные маленькие чепчики свидетельствуют о порядочности, а хлопковые платья сшиты с соблюдением приличий и благопристойности. Кто бы хотел работать на фабрике? Это самый прискорбный вид тяжелой работы: долгие часы, низкая заработная плата; изнурительная, жалкая жизнь почти задаром. А также опасная. Регулярно рассказывают истории о рабочих, искалеченных или убитых вследствие неисправности оборудования и всем известных пагубных условий труда — бесконечный парад слепых швей, увечных текстильщиц и обезображенных фосфорным некрозом челюсти производительниц спичек. Шарлотта не несчастна (по крайней мере, большую часть времени), и поскольку она молода и цепляется за свою красоту, то и денег у нее достаточно: жизнь, хотя и не совсем добра к ней, по крайней мере, была умеренной в своей жестокости. Конечно, это не значит, что она не предпочла бы заниматься чем-то иным, если бы у нее был выбор. Но что остается делать? На самом деле, вариантов мало. По крайней мере, если ты женщина. Шарлотта знает, что кричащее сообщение в крупных черных заголовках важно; но так или иначе она не совсем готова связать его с собой — она не опознает свой собственный образ в отвратительных описаниях шлюх, падших женщин и дочерей порока. Однажды человек из баптистского сообщества кричал ей нечто подобное: там же, на улице, прямо перед всеми. Кто-то рассмеялся, кто-то выглядел возмущенным, а один или двое даже сочувствующе посмотрели — но этого было недостаточно, чтобы кто-то решил вступиться за нее. Тот человек был одет в лоснящийся черный костюм, напоминавший панцирь жука: длинный, проворный жук с ногами, руками и религиозными трактатами, называющий ее отвратительными, злыми наименованиями, такими как «потаскуха», «Иезавель» — крича до тех пор, пока его лицо не раскраснелось, а изо рта не полетели брызги слюны. За все это время Шарлотта не сказала ни слова — но если бы она это сделала, она бы ответила ему, что не планировала эту жизнь, и не хотела ее. Она бы рассказала ему, что однажды была замужем, и что расхожие клише применимы к ней столь же в той же мере, что и к любому другому человеку — что они были «бедны, но порядочны», «молоды и влюблены», как они «жили скромно, но по средствам». Она могла бы рассказать ему — или кому угодно, если бы они потрудились спросить — о том, как они были взволнованы и счастливы начать свою супружескую жизнь здесь (потому что Лондон был вершиной Империи, над которой, как утверждалось, никогда не заходило солнце, и, конечно же, лишь хорошие события могли произойти в таком месте — особенно для пары, которая любила друг друга так сильно и так искренне?); но ее муж погиб в результате несчастного случая на фабрике, а затем закончились деньги, и в конечном итоге оставалось либо умереть на улице, либо зарабатывать на ней на жизнь. Она до сих пор носит камею своего мужа: небольшой кусочек миниатюрного портрета — достаточно маленький, чтобы повесить его в кукольном домике, вставленный в застежку из черепахового панциря — он покачивается на ее шее в те дни, когда она не работает. Сегодня кулона там нет. Судя по всему, она действительно не нравилась этому жукоподобному баптисту — хотя его, по-видимому, не волновали мужчины, которые сделали возможной такую профессию. По крайней мере, даже если и волновали — он ни разу не упомянул их. С другой стороны, у газет противоположная заинтересованность. Их вообще не волнуют женщины — их мысли поглощены мужчиной. Этим неизвестным мужчиной, этим «Джеком Потрошителем», который убивает проституток — даже несмотря на то, что последние, похоже, не имеют значения, за исключением того, что когда-то они были живы, а теперь — нет. Они подобны актрисам второго плана в чьей-то драме. Шарлотта не отмечает это ни как хорошее, ни как плохое: оно просто есть. — Лотти! — зовет голос. — Лотти! Я тут! — и Шарлотта оборачивается и видит другую девушку, Эмму — еще одну Дочь Порока, еще одну Падшую Женщину — с которой она прежде делила комнату, а теперь временами делит угол улицы. Они хмуро обсуждают последнее убийство. Термин «Джек Потрошитель» уже стал общепринятым: все знают, кто это. И все же, никто не имеет ни малейшего представления о его личности. Разве это не странно? — Лондон — большой город, — говорит Шарлотта, потому что это правда. — Какова вероятность столкнуться с ним? — Совершенно никакой, — отвечает Эмма. И, возможно, они верят в это, а возможно и нет; но думать так проще — потому что какой у них выбор? — Мне пришлось выходить прошлой ночью, — добавляет она, будто подтверждая эту мысль. — Моя хозяйка с криками требовала арендную плату. Сказала, что вышвырнет меня, если я не смогу заплатить ей сегодня. Она бы так и сделала, безжалостная старая сука. — Но она же не вышвырнет… правда, Эм? Ты достала деньги? — Достала, — она достает из ридикюля запачканный бумажный конверт, показывая его Шарлотте — и вместе они, смущенные богатством, рассматривают лежащие в нем медные монеты. — В пекарне на Фэйрфакс-роуд есть эклеры, — добавляет Эмма. — Я видела их сегодня утром. Мы могли бы побаловать себя. Итак, они берутся за руки и идут по середине тротуара, ярко и беспричинно смеясь, и игнорируя неодобрительные взгляды прохожих. Через несколько десятилетий психологи введут в употребление термин «когнитивный диссонанс», чтобы объяснить такое, казалось бы, иррациональное поведение: преодолевающая стратегия борьбы со страхом и противоречиями — и это совсем не редкость для тревожных и травмированных людей. Однако это глубокое понимание вопроса придет слишком поздно, чтобы помочь Шарлотте, Эмме или кому-либо подобному им.***
Пока девушки идут по улице, звук их смеха доносится до окна инспектора Уилла Грэма (прежде работавшего в полиции Балтимора, в настоящее время находящегося в Кэмден-Плейс, Лондон; рост пять футов девять дюймов; каштановые волосы, голубые глаза), который поднимает взгляд и невольно улыбается, поскольку он так давно не слышал искреннего, неподдельного смеха, который не был бы сардоническим или насмешливым — и в этом есть нечто глубоко притягательное. Не то чтобы он сам так смеялся (он даже не пытается вспомнить, когда подобное случалось в последний раз, потому что, если говорить откровенно, это невыполнимая задача), но он все еще может ценить это умение в других. Это немного похоже на наслаждение музыкой неспособным играть на музыкальном инструменте человеком. У Уилла на столе те же газеты, но он изо всех сил старается не смотреть на них: отчасти, потому что написанное в них чрезвычайно удручает, но также потому, что в одной из них напечатана его большая фотография — а взгляд на собственное изображение всегда заставляет его испытывать спазмы острого смущения. Вместо этого он занят тем, что пытается составить письмо домой, хотя это оказывается трудновыполнимой задачей, и слова не идут. На самом деле, за последние десять минут он успел написать только два слова — «Дорогой отец» — что в общей структуре написания писем кажется исключительно непримечательным. Дело даже не в том, что его отец особенно дорог ему, но ворчливый старый ублюдок будет ожидать весточки. И, помимо этого, Уиллу больше некому писать. Он вновь опускает взгляд на два одиноких слова, которые, кажется, почти издеваются над ним своей неискренностью. «Дорогой отец, который на самом деле не дорог.» Уилл вращает ручку в воздухе и ловко ловит ее одной рукой, прежде чем засунуть ее за ухо. Затем он наливает себе стакан воды из графина на столе, пытаясь потянуть еще немного времени, и ловит свое отражение в блестящей поверхности, когда ставит стакан обратно. Глядящее на него лицо выглядит раздражающе молодым и хрупким: все эти широко посаженные глаза и тонкие скулы. Он пытался отрастить бороду, чтобы придать своему виду немного внушительности, но не совсем уверен в том, насколько ему это удалось (и в более мрачные моменты вынужден признать, что она демонстрирует неоспоримую и прискорбную тенденцию к пушистости). Такая моложавость кажется несколько ироничной, учитывая, что если тяготы жизни должны отражаться на лице — а они, конечно, должны? — то он по праву должен выглядеть совершенно затраханным. Слегка вздохнув, он вновь берет ручку. «Рейс оказался на удивление быстрым: всего шесть дней от Нью-Йорка до Ливерпуля. Я благополучно прибыл в Лондон и рад сообщить, что уже начинаю обживаться в новой стране.» Вторая часть — абсолютная ложь, но это едва ли имеет значение (в любом случае, когда того требует ситуация, Уилл мастерски лжет — поэтому он намерен начать так, как он собирается продолжать). И не то чтобы он когда-либо чувствовал себя особенно обжившимся в прежней стране, так что кого это вообще волнует? Чтобы подчеркнуть эту чушь, он добавляет: «На самом деле я предчувствую счастливую жизнь здесь.» — Вообще-то, это не так, — саркастически сообщает Уилл газете. — Я предчувствую, что буду крайне и избыточно несчастен, — затем он осознает, что разговаривает сам с собой — и что это, вероятно, не очень хорошая привычка, чтобы приобретать ее столь рано — поэтому вместо этого он делает глоток воды и пытается придумать, что написать, чтобы это было достаточно безопасно и скучно. Что же? Он скользит взглядом по комнате, непреднамеренно вновь обращая внимание на газетные заголовки (о Боже, не те), прежде чем остановиться на стопке афиш, доставленных сегодня утром из театра «Астор» и которые с энтузиазмом рекламируют предстоящую серию лекций. Это странное сочетание: «Искусство инженерии» в понедельник, эволюционная биология во вторник и вечер после презентации самопровозглашенного «сорвиголовы» («Придурка» — говорит Уилл), который выжил, прыгнув с подвесного моста Клифтон — по-видимому, только для того, чтобы утомить широкую публику пересказом такой смертельной глупости. В этом отношении, думает он, сведение в группу последних двух лекций весьма иронично: «не повезло мистеру Дарвину — естественный отбор сегодня не побеждает». Он мысленно ухмыляется, а затем резко шумно вздыхает и неохотно заставляет себя вновь сосредоточиться на письме. О, да ради Бога, это нелепо: это всего лишь послание его отцу, почему это так сложно? Возможно, он мог бы описать утренний обязательный круг осмотра достопримечательностей? Трафальгарская площадь и парад конной гвардии. После этого он прогулялся по парку Сент-Джеймс, любуясь павильоном и просторами кустарников и другой растительности, а затем поделился обедом с бродячей собакой, которая подошла и присоединилась к нему на берегу озера. Уилл обожает собак, хотя это также то, что он не может описать своему отцу, который испытывает к ним неприязнь, как к грязным падальщикам — и никогда не позволит Уиллу держать одну в доме. Уилл лелеет смутную надежду, что ему удастся завести питомца здесь — хотя, учитывая запрет на содержание домашних животных во всех пансионатах, где он наводил справки, это кажется маловероятным. «Сегодня днем я видел собор Святого Павла. Думаю, он бы тебя заинтересовал. Архитектура очень…» Он хмурится и запинается. Очень что? Показательна для иррациональных предрассудков, легковерия и жалкой готовности человечества переложить ответственность на призрачную Высшую Силу (в сущности, на большого бородатого человека в небе)? Бесполезная трата денег налогоплательщиков? Претенциозный, чванливый кусок дерьма? Он аккуратно пишет: «очень впечатляет». Он вновь откладывает ручку и смотрит в окно, пытаясь найти вдохновение. На здании напротив растеклась огромная полоса влаги цвета меди, начинающаяся у дымохода и тянущуюся по всей высоте стены. Если смотреть на нее слишком долго, она начинает приобретать досадное сходство с пятном мочи — как будто кто-то помочился сбоку. Словно кто-то спустился с самих небес. Опять Бог? «Дорогой отец, я уверен, что тебя очень позабавила бы большая струя небесной мочи на другой стороне улицы.» Уилл вызывающе ухмыляется, представляя, как бы выглядело лицо его отца, если бы он действительно поделился этим конкретным видением — затем запускает руки в волосы, пока они не встают дыбом, расстегивает воротник и закатывает рукава рубашки — что, вероятно, ужасно вульгарно, но никто не видит, как он это делает, так что (опять же) кого это волнует? Не то чтобы его волновало, если бы кто-то был здесь. Чтобы усугубить ситуацию, он снимает ботинки и швыряет их в угол, теперь сидя босиком, а затем добросовестно пытается придумать, что написать — что старый ублюдок действительно хотел бы услышать. «Классовые структуры здесь чрезвычайно укоренились — почти до смешного. В этом отношении Старая Страна, безусловно, могла бы поучиться у эгалитаризма Америки.» Не то чтобы это было правдой. Возможно, кровь и рождение — хорошее воспитание — имеют меньшее значение, но вам вряд ли нужно пересекать Атлантику, чтобы признать два столпа — деньги и респектабельность — извечно важными элементами общественного договора. Уилл, который никогда не получал денег в наследство (и никогда не стремился к респектабельности), чувствует, что он в хорошем положении, чтобы судить об этом. Хотя это вряд ли тот тип чувств, к которым его отец — консервативный в своих политических взглядах, конформистский в своем отношении к жизни и амбициозный в своих представлениях о социальной мобильности, несмотря на наличие воротничка характерного синего оттенка — будет проявлять хоть какое-то сочувствие. Временами Уилл ощущает нечто вроде вины за сильное презрение, которое он питает к Грэму-старшему из-за такого бездумного подчинения: для Уилла в этом нет ничего добродетельного или достойного восхищения — это просто форма идентификации с притеснителем. После некоторых раздумий он добавляет жизнерадостный маленький восклицательный знак в конце предложения («Америки!»), чтобы создать впечатление, что это то, над чем они с отцом — просвещенные, демократические американцы — могут пошутить: тайно посмеиваясь над чопорными, узколобыми англичанами. Не то чтобы подобное уютное совместное времяпровождение вообще было бы в порядке вещей, если бы его отец действительно был здесь: они бы уже начали циклически проходить через обычную последовательность хронического, раздражающего негодования, и Уилл в конечном итоге регрессировал бы до состояния юношеской капризной обидчивости (борода также никогда не уберегала от этого), а его отец сердито смотрел бы и жевал свои усы — которые всегда кажутся такими же жесткими и пучкообразными, как зубная щетка — прежде чем отступить в миазмы безмолвного возмущения. Уилл знает, что значительная часть разногласий проистекает из того факта, что его отцу понравился бы тот тип сына, с которым он мог бы потягивать пиво и обсуждать бейсбольную лигу Балтимора (в отличие от сына вроде… него) — но также из того факта, что он имеет сходство со своей матерью, у которой были такие же широко посаженные глаза и изящное телосложение — и для его отца эта ассоциация болезненна. Хотя боль ли это от горя и утраты или же от более горькой пелены ярости и негодования — Уилл так и не смог полностью определить, и едва ли ощущает возможность спросить. У них не такие отношения. Уилл вновь запинается, раздраженно грызя кончик ручки, и позволяет своим глазам отвлечься от письма и скользнуть взглядом по уже заваленному столу. На промокательной бумаге лежит записка от Джека Кроуфорда, в которой тот кратко просит его приехать в Скотленд-Ярд первым делом завтра утром. Вот и все: это все, что в ней написано. Ничего о цели визита или о том, чего от него ждут — или хотя бы нескольких избитых, но благожелательных строк о том, что он рад, что Уилл здесь… хотя сам Уилл не рад, что он здесь, так что, может быть, и у Джека Кроуфорда нет причин для этого? Он все еще не уверен, что именно они знают о нем — насколько подробно комиссар Пурнелл углублялся, каков точный объем разглашения информации. То происшествие после воспаления мозга… Боже, они же не могут знать всего? Хотя на самом деле, едва ли имеет значение, знают они или нет — потому что он в любом случае здесь, и завтра, как ожидается, он вновь наткнется на чей-то кошмар. Если бы он мог, он бы, вероятно, заплакал или даже закричал — но в конечном итоге он боится сделать и то, и другое из-за предчувствия, что если он начнет, то никогда не сможет остановиться и будет рыдать и кричать каждый день до конца своей жизни. Конечно, нет никаких сомнений, что данная осведомленность и является настоящей проблемой, которой следует избегать: на самом деле, иронично, что увиливание от написания письма — что само письмо — это лишь притворство, чтобы избежать подлинного источника страданий. Но как даже начать размышлять о таком: о проблеме столь огромной и ужасающей, что она как живое существо — как второй человек в комнате? У него даже не хватает слов, чтобы обсудить ее с самим собой. Если бы это было записано, то информацию пришлось бы выразить многоточиями, спрятать за последовательностью точек, поскольку чудовищность этого не поддается ни осознанию, ни артикуляции: «То, что чувствует Уилл Грэм, это…». Он знает лишь, что не хочет этого делать, он хочет вернуться домой, хочет быть нормальным — даже несмотря на то, что желание неуместно, будучи не более чем формой безнадежности по доверенности. А затем скорбная, детская часть Уилла хочет заявить: «Я не могу этого выносить», но, конечно, у него нет выбора, кроме как все же вынести это — и у него никогда не было выбора, и вряд ли он когда-либо будет — поэтому он ничего не говорит. — И я не собираюсь разговаривать сам с собой, — добавляет Уилл (прежде чем осознает, что это достойное восхищения постановление несколько подорвано тем, что оно, по сути, повлекло за собой разговор с самим собой), поэтому он мысленно закатывает глаза и возвращается к своему письму. «Я нашел очень приятное жилье, — пишет он, — по разумной цене и в удобной части города. Хозяйка была очень добра ко мне, а здания в этом районе имеют чрезвычайно поразительный внешний вид в стиле…» Он снова делает паузу, а затем откладывает ручку на стол. В стиле чего? Он никогда не знал так уж много о красивых вещах.***
Доктор Ганнибал Лектер (в настоящее время держащий элитную медицинскую практику на Харли-стрит; предыдущее местонахождение никому доподлинно неизвестно; рост шесть футов один дюйм; темные волосы и темные глаза) также читает газеты, время от времени неприязненно морщась, вникая в подробности последнего зверства в Уайтчепеле. Впрочем, его отвращение весьма далеко от того, которое выражают 99% читателей газеты, но для него это чувство не менее обоснованно. На самом деле, если уж на то пошло, оно даже более справедливо, поскольку исходит из подлинной проницательности и интеллектуальной целостности, а не бестолкового блеющего морального возмущения. Такая резня для него почти невыносимо уродлива: жестокая, бездумная и бессмысленная. Хуже того — безыскусная. Лишенная грациозности и изящества. Никакой виртуозности. Ганнибал брезгливо вздрагивает и позволяет себе тихонько вздохнуть по поводу удручающего скотства и свинства простонародья в целом. Даже в таком предположительно космополитичном и утонченном городе, как Лондон, достаточно выглянуть в окно, чтобы увидеть их кишащими и барахтающимися, как зверье на ферме. Ах да, и к слову о них… — Сэр, — доносится голос из-за двери его кабинета, — простите за беспокойство, но мистер Фруадево здесь. — Он достаточно рано, — отвечает Ганнибал спокойным тоном, который никоим образом не выдает внутреннего приступа раздражения от того, что его прервали. На самом деле мистер Фруадево неизменно приходит рано, в своей невротической, чрезмерно тревожной манере (утомительной). Хотя нельзя отрицать, что у него были и худшие пациенты (не то чтобы он долго их принимал… как бы то ни было), и что последовательно опаздывать было бы гораздо более предосудительно, поэтому он готов это терпеть. — Проводить его в кабинет? — Если вы будете столь любезны, — говорит Ганнибал. Он смотрит на часы и осознает, что у него осталось ровно 12 минут, которые он решает потратить на вдумчивое изучение второй газеты. Инспектор Уилл Грэм выглядит достаточно интригующе — не в последнюю очередь потому, что он чрезвычайно молод для такой ответственной должности. Либо у него есть какой-то услужливый родственник, который обеспечил влияние своим именем, либо инспектор Грэм — идеально одарен в вопросах смерти. Поразмыслив, он приходит к выводу, что почти наверняка последнее. Уилл Грэм выглядит пугливым и неловким — весьма далеким от того вида заносчивости и развязности, которые можно было бы ожидать от привилегированного выскочки, демонстрируемого сторонним наблюдателям. Напротив, он отказывается смотреть в камеру, вместо этого изучая пол. Значит, не любит зрительный контакт. Можно подумать, что он на самом деле не хотел там находиться. И все же он там. Как интересно. В отличие от Уилла, Ганнибал не закатывает рукава рубашки, не снимает воротничок и не швыряет обувь через всю комнату; тем не менее, он использует свою собственную версию подобных действий, которая заключается в том, чтобы вытянуть свои длинные ноги вперед в куда более непринужденной и небрежной манере, чем ему привычна — а затем складывает пальцы домиком под подбородком и устремляет в пустое пространство задумчивый взгляд. Так далеко от Америки… как столь редкое растение могло быть пересажено так далеко от своей родной почвы? На, несомненно, бесплодный и не подающий никаких надежд грунт? Затем он проводит несколько мгновений, развлекаясь представлением об инспекторе Уилле Грэме как о реальном растении и о том, каким видом оно могло бы быть. Для начала он перебирает росянковые — плотоядные растения, которые ищут внешний раздражитель, а затем используют соблазнительную западню, чтобы заманить своих жертв — но в конечном итоге отвергает эту аналогию как слишком неотесанную. Слишком… очевидную: больше подходящую для самого Ганнибала, если уж на то пошло (ухмылка). Значит, роза? Семейство розовых. Красивые и хрупкие на вид, но с колючей подноготной, которая цепляет и разрывает неосмотрительных — любого, кто недооценивает их задатки к дикости. В своей предыдущей практике он столкнулся с пациентом с глубокой колотой раной, полученной от куста роз: началась гангрена, за которой последовал сепсис, и мужчина сначала потерял конечность, а затем и жизнь. Необычный случай. Ганнибал почти неуловимо прищуривается и возвращается к изучению фотографии. Хотя он обычно не склонен к полетам воображения, нечто в грустном молодом лице Уилла Грэма, несомненно, привлекло его внимание. Это не совсем сострадание (сострадание неудобно); скорее… что? Увлеченность? Очарование? Нет, не это — не совсем. Возможно, заинтригованность была бы более точным определением. Он второй раз читает сопроводительный текст, аккуратно вскрывая гиперболизацию, чтобы извлечь лежащие в основе факты, взывающие к нему с фотографии. Молодой. Неуверенный в себе — и все же в непокорном наклоне челюсти и хмурой складке между тонкими бровями есть неоспоримый намек на самообладание. Он все же знает, как постоять за себя. Но что именно влечет такой необычный экземпляр (семейства розовых) к такому безжалостному, беспощадному занятию. В чем именно заключается привлекательность? Потому что она определенно должна быть. Впрочем, это чрезмерное количество предположений, которые можно извлечь их из одной зернистой, монохромной фотографии — но Ганнибал Лектер всегда был необычайно искусен в том, чтобы видеть то, что недоступно другим людям: то, что другим людям даже в голову не пришло бы искать. И вот он видит Уилла Грэма, и он раздумывает. На улице под окном разносится полный скорби крик газетчика: «Ужас в Ист-Энде! Прочтите все об этом! Ужасное убийство в Уайтчепеле!» Было еще одно? Большинство людей, вероятно, в этот момент направились бы к окну, но Ганнибал — не большинство, поэтому он остается на своем месте, и задумчиво смотрит из своего кресла на вид города. Начинают опускаться сумерки, окутывая все сгущающимися тенями, которые перетекают в туман. Газ в уличных фонарях уже зажигается: надвигается тьма. «Город под угрозой!» — кричит газетчик. «Прочтите все об этом! Дьявольский убийца все еще на свободе!» 12 минут истекли, поэтому Ганнибал встает и поправляет одежду, позволяя себе бросить на фотографию последний взгляд. Такое грустное лицо. Не задумываясь об этом, он на мгновение касается кончиком пальца черт (широко посаженные глаза, и тонкая костная структура), которые смотрят на него с газеты. Позже он спросит себя, что заставило его совершить подобное действие — и не сможет ответить. «Будьте начеку, инспектор Грэм, — говорит он фотографии, — боюсь, вам понадобится вся ваша бдительность.»***
Завтра Уилл Грэм и Ганнибал Лектер встретятся впервые, и мир каждого из них накренится. Джек Кроуфорд встретится с Уиллом Грэмом, а Уилл Грэм встретится с Джеком Кроуфордом и при этом обнаружит, что в Лондоне осенью 1888 года есть вещи гораздо хуже, чем комната без вида и без собак. Шарлотта и Эмма встретятся с Судьбой (если «Судьба» не слишком величественный и торжественный термин для двух бедствующих уличных женщин, до которых миру нет дела), а Фредди Лаундс и его собратья-журналисты напишут еще больше газетных статей и этим действием — даже не подозревая об этом — создадут то, что аналитики спустя десятилетия назовут первым современным прототипом концепции серийного убийцы. Тем временем общественность будет покупать газеты и читать статьи, а затем возмущаться — но только потому, что это последние оставшиеся дни до того, как возмущение перерастет в откровенный ужас. А затем туман снова сгустится — как позже скажут люди, худший туман за последние 30 лет — и улицы заполнят тени, из которых выползут темные существа. Ничего из этого еще не произошло — но произойдет. Фигуры расставлены на доске — как полагается — и теперь игра начинается.