...
16 марта 2025 г., 12:57
Это похоже на скромный колокольный шёпот: огибая слух, звук касается сознания прежде, чем удаётся запечатлеть момент, в который он соскальзывает вниз, подобно раненной птице, и, роняя перья и оголяя саму суть, неожиданно взмывает вверх, рассекая воздух, заставляя что-то внутри с трепетом отозваться, будто по приказу. Тишина, затёкшая в самую глубь мелких промежутков и потеснённая строгими нотами, дрожала, из раза в раз сжимаясь до напряжённой точки между партиями – момента, в котором мысли каменели вместе с телом, позволяя ощутить кончиками пальцев каждый дюйм того факта, что секундой ранее ты был абсолютно пуст, способный вобрать в себя всё то, что могло даровать прекрасное звучание, чувствуя, как сам смысл благоговения формирует тяжесть, не позволяющую сдвинуться с места. Вместе с мыслями замирало и дыхание, мометально унесённые льющейся мелодией вздохи будто рассеивались, оставляя после себя одни только полые отголоски того, что когда-то на выдохе становилось словами, и тогда затянувшееся молчание срасталось с музыкой, в конце концов становясь её частью, послушно изгибаясь под заданный темп и позволяя в полной мере ощутить, как крепко на самом деле теперь захвачено каждое из пяти чувств, пока те, мурлыча, неосознанно просили большего, и винить их в этом было бы греховно: лишь тогда, когда сердце перестанет выстукивать о рёбра неоспоримый ритм, подконтрольный умелым, изящным рукам, когда мысли оттаят, а слова вновь примут форму, позволительно было бы перебрать укоризненным взглядом каждое из них, так наигранно и неискренне строго, что горло начинало бы щекотать нервным смехом. Моментами воздух плавился, чтобы мгновением позже замереть резной ледяной фигурой, о которую представлялось возможным поранить душу при малейшей неосторожности, и потому взгляд захватывал отточенные, филигранные движения настолько бережно, будто всего лишь посмотреть на них было достаточным, чтобы невзначай, но наотмашь переломать той самой птице крылья – собрать пальцами взрощенный иней, чтобы в конце концов с сожалением наблюдать за тем, как его фантомные остатки растекаются по пальцам, оставляя после себя лёгкую прохладу единственным доказательством увиденного и услышанного. Ничто иное, как свидетельство искренней, фанатичной любви, граничащей с помешательством, – стоит всего единожды допустить мысль об этом, как она, разбиваясь вдребезги о глубокое уважение, обещающее быть посмертным, разлетается в стороны, уничтожая что-то, что когда-то казалось фундаментальным.
Однако в какой-то момент крышка пианино опустилась.
– Сфальшивил в конце. Прости.
Тот факт, что он находил оправдание чему-то настолько удивительному, вероятно, в какой-то из вселенных стал понятием возмутительности на страницах толковых словарей. Аояги Тойя, без пяти минут причина его, Шинономе Акито, метафорично, но неоднократно сломанных колотящимся сердцем ребёр, по совершенно неизвестной ему причине сейчас улыбался неловко и в какой-то степени даже виновато, заставляя нечто среднее между здравым смыслом и неописуемым восторгом шевелиться на подкорке осмысления, наспех перебирая фразы в поиске подходящих слов, каждое из которых казалось ему никуда не годящимся, если речь шла о том, что Акито только что довелось услышать – в карманах кофты всё ещё шуршат остатки дрожи, которую Акито поспешил стряхнуть со своих рук сразу, как представилась возможность отмереть, моргнув хотя бы раз или два. Его брови сдвинуты в привычной манере сожаления о содеянном: выражение лица, которое, как иногда казалось, было перманентно вписано куда-то Тойе под кожу, и только лишь ради того, чтобы со стабильной переодичностью заставлять нервные клетки Акито выводить "влюблённый дурак" где-то так на лбу и большими буквами, наверняка смешными и корявыми, потому что Ан из раза в раз находит повод посмеяться над этим зрелищем. По-дружески, конечно, не со зла, но оттого, если быть честным, не менее раздражающе, потому что и самому всё до банально-простого и кристально-чистого понятно, когда на обратной стороне век отпечатан целостный устоявшийся образ, а пульс бесперебойно выстукивает чужое имя – впрочем, теперь ему ясно, почему эти чувства зачастую приравнивают к тому, чтобы "ощущать себя живым", иначе объяснить эту поразительную схожесть ну совсем никак не получалось. Да и, если быть честным, Акито никогда не пытался найти этим чувствам объяснение: они просто были, просто состояли из мягкого, почти что солнечного тепла, уже давно не случайных соприкосновений рук и консонанса, звучащего между всем прочим; появившись в какой-то момент, они просто поселились где-то между лёгкими и запоздалым, смиренным осознанием, не то чтобы превнося в жизнь какие-то кардинальные изменения, но как будто бы переворачивая всё с ног на голову в один из дней настолько похожих на другие, что едва ли можно вспомнить. Заставляя сердце колотиться, словно от адреналина, впитывающегося через кожу от света прожекторов во время выступлений и отражающего всю ту дикую страсть, что они питают к музыке, Акито чувствовал себя безмятежно-спокойным рядом с ним, и как бы нескладно этот факт не валялся где-то у него в голове, копаться в причинах этих противоречий он не хотел и не собирался, возможно, на самом деле более чем наслаждаясь затесавшимся в пространстве между ними особенным, доверительным умиротворением, иногда срывающимся в пропасть отчаянного желания быть рядом, даже если ради этого придётся положить на кон все усилия, напоследок пригвоздив поразительно колкими, почти ядовитыми амбициями. Думалось время от времени, изредка так, что рано или поздно он обожжётся об эту опасную неопределённость, больно и на всю жизнь, так, что потом ещё долго придётся зализывать раны, рубцы которых будут мучительно ныть ещё очень и очень долго. Но длилась подобная тревога до первого взгляда в эти глаза, в прищуре которых Акито мог найти молчаливые ответы на все свои беспокойства, решения всех своих проблем только лишь наличием в своей будничной рутине одного конкретного человека.
Тойя лаконично оглаживает опущенную крышку инструмента, но делает это будто бы с неосознанной заботой и благодарностью, так, что простить можно было бы любую сыгранную фальш, даже если таковая и имела место быть, ведь руки, касающиеся чего-то настолько бережно, казалось, совсем никак не могли нести в своих движениях и грамма непочтительности. Каждый раз, когда клавиши звучно опускались под давлением нажатий, у Акито складывалось впечатление, словно музыка рождалась не между молотками и струнами в непосредственный момент касания где-то под плотным, статным корпусом, а была искусно вырисована на самих кончиках пальцев, будто бы вместо отпечатков на них были нотные строки, принимающие звук в его истинном, первозданном виде: ассоциация неприятно кольнула, заставив уголок губ дёрнуться и в ту же секунду отрекошетив от затылка осознанием – это было вбито в нутро долгими, нещадными часами тренировок, и выводилось кропотливыми линиями до тех пор, пока результатом не стала абсолютная идентичность звука с желаемым идеалом. И не впервые Акито ловил за хвост это неловкое, молчаливое желание провести по отпечатавшимся строкам рукой с той же заботой, с какой относился к музыке Тойя.
– Даже если бы я это заметил, то не обратил бы никакого внимания. – Мягкая усмешка оказывается отзеркаленой, а тысячи слов восхищения поглощены собственным отсутствием, каждое из них немедленно съедает само себя, будучи не самым подходящим. Похвала, что обычно вылетала сама собой и в огромных, непомерных количествах, в миг словно иссякла и теперь кажется... Недостаточной? Неуместной? Уродливо сострадательной? Дрожь всё ещё копошится в карманах, пробираясь к сердцу. – ..Не знаю, что и сказать.
И ведь правда не знает, честно-честно, даже если постараться ляпнуть что-нибудь, пусть даже банальное, пусть даже не передающее во всех красках то, что он испытал от услышанного на самом деле, но ведь главное, чтобы искренне, верно? Возможно и так. Однако ничего из того, что приходит на ум, по форме никак не подходит этим образовавшимся пустым пространствам в их разговоре, чтобы их можно было бережно и складно заполнить. В них, как по наитию, затекли диезы, бемоли и что-то им сродни, в то время как Акито мог лишь наблюдать за происходящим, маяча между делом затактовым недоразумением. Впервые с того самого легендарного вечера, с момента, когда он пропал в уличной музыке окончательно и бесповоротно, заразившись почти губительной тягой к ней; с момента, как он смог всецело прочувствовать, каково это – когда чьё-то пение течёт по твоим венам, заставляя пылать изнутри, Акито услышал нечто настолько ошеломляющее.
Он впервые услышал, как Тойя играет.
Не то, чтобы Акито было, с чем профессионально и осведомлённо сравнивать: классика, к её великому и ужасному сожалению, за последние года, так уж вышло, более всего ассоциировалась у него с скрипящим на зубах раздражением и поникшим, виноватым взглядом, уже привычно подпирающим пол, стоило разговору выйти на не ту частоту. А частоты эти Акито старался регулировать по максимуму, так, чтобы, желательно, белый шум не селился в ушах навязчивым и неприятным напоминанием, в идеале – закрыть болтливый рот как можно скорее и в достаточной степени доходчиво, чтоб в последствии от зубов не отскакивало. И даже если за последнее время прецедентов, резонирующих не с теми ошмётками памяти, с которыми следовало бы, практически не было, – а если и были, то те проскальзывали мимо под пристальным, предусмотрительным взглядом, в сухом остатке не вызывая особого беспокойства, – даже если всё начинало выглядеть так, будто никогда не претерпевало изменений; Акито действительно старался делать вид, что не замечает редких, но стабильных попыток заставить пальцы двигаться в нужном темпе, будь то мелочь вроде аркад или хватки на микрофоне, пока заведомо потрёпанные сухожилия, теперь с протестом воспринимая любую попытку сделать больше, чем охватывал диапазон физических возможностей, с трудом слушались, нелицеприятно размазывая простое, секундное действие по минутному интервалу. Старался, но время от времени тело поспевало за мыслями слишком уж быстро, настолько, что подумать о сделанном дважды не представлялось возможным, а одёргивать руки, когда на чужих костяшках уже оставлена пара-тройка нежных поглаживаний, бывало слишком тяжело поздно. Он правда не знал, что ему следовало сказать.
Но Тойя – это Тойя, всегда слишком понимающий, слишком проницательный, даже если случайно и неосознанно, даже если это вбито в него на уровне рефлексов вкупе с нотным станом, отпечатавшимся на подушечках пальцев – ими Тойя умел читать человеческие души, преобразуя каждую унцию в красивый звук, как и наоборот, между тонами и без единого слова, но уловить то, что хотелось прокричать, срывая голос. Так Акито казалось. Даже то, что было болезненно вложено через проделанные в собственном "я" трещины, залитое нескончаемым повторением одного и того же шага и неисправно застывшее, он принимал с благодарностью, чтобы в конце концов понять, что весь этот огромный путь был пройден лишь для того, чтобы закончить тысячный круг по периметру золотой клетки, впитав каждую мелочь от и до. Тогда, вероятно, всё казалось бессмысленным, напрасным, до тошноты отвратительным в вопросе самого своего существования.
– Всё в порядке. Я очень рад, что ты послушал. Спасибо, Акито. Это было... Важно для меня.
Тогда, вероятно, это было невыносимо. Сейчас Акито видит в уголках этой мягкой, счастливой улыбки прямое, настоящее доказательство того, что если бы Тойе пришлось вернуться назад и повторить эту мучительную тысячу циклично закольцованных кругов, стирая пальцы в кровь через касания к напалированным прутьям и извлекая звук, похожий на скромный колокольный шёпот, если бы это значило, что в эпилоге этого минорного периода он вновь выйдет к открытой настежь двери, на пороге которой его неизменно встретит уверенная протянутая навстречу рука, то он бы без малейшего сомнения сделал это снова. И тогда на него накатывает облегчение.
Тойя в порядке.
Ему не нужны ни похвала, ни сочувствие, ни признание, ни что-либо ещё, в этот конкретный момент такое пустое и бесполезное, совершенно ни о чём не говорящее. Не звучащее. Ведь всё, что ему было когда-то так необходимо, он уже получил сполна, не смея просить о большем, бережно лелея то, что имеет теперь. Ведь протянутая рука, всегда терпелимо ждущая его, несмотря на медленный, неуверенный шаг, одобрительно сжимает его ладонь в ответ. Акито улыбается ему, тепло и искренне, и хочется думать, что глаза предательски грозятся намокнуть лишь от того, как заныли от этой улыбки пересохшие в улетучившемся напряжении губы.
– И всё же, это было замечательно. Хоть я и... Не особо разбираюсь, но к месту меня пригвоздило знатно. От одного звучания всё тело цепенеет.
– Хочешь попробовать?
Раздавшийся переливный, тихий смех кажется Акито ещё более прекрасной музыкой чем та, ощущения от которой он только что пытался перелепить в слова – настолько, что он почти забывает, что сам и стал причиной этого смеха, поэтому далеко не сразу поправляет выражение своего лица, предпочитая натянуть что-то более приемлимое, чем растерянный шок. Получается, правда, не сразу, но в общем и целом достаточно оперативно, пускай руки, вдруг сами собой поднявшиеся в неопределённом жесте, и были небольшой, не простительной погрешностью в общей картине его самообладания.
– Разве можно..?
Акито казалось, что один только взгляд может оставить на этой идеально отполированной поверхности следы невежественного обращения. Ему кажется, что блестит на самом деле далеко не лак, а осевшая на тёмном корпусе аура профессионала, которая возникала как будто по умолчанию, стоило Тойе сесть за инструмент – идеально ровно и прямо, в то время как сам Акито, пододвинувшийся ближе, вдруг ощутил всё навалившееся в раз неудобство собственного неуклюжего положения в пространстве, и даже дышать получалось как-то наперекосяк, когда осторожная рука деликатно легка ему поясницу, ненавязчиво напоминая о том, что пред данным музицирующим алтарём нужно не забывать держаться подобающе, и осанка в этом деле – вещь далеко не вторичная. Дрожь, ранее поспешно запрятанная в карманы, поднялась по плечам и услужливо вернулась на своё законное место, оповещая об этом лёгким неловким тремором в пальцах, нависших над вновь открывшимся стройным рядом чёрно-белых клавиш, что десятком минут ранее под умелыми руками Тойи, с лёгкостью в моменте касающихся любых из них, казался Акито пространством, сжавшимся до пределов непозволительного минимума, а сейчас – растянувшейся за пределы поля зрения будоражащей линией. Нельзя сказать, что он рассчитывал в ответ на подобное богохульство услышать чистый и ровный звук, но выходит нечто достаточной степени неприемлимости, чтоб в полной мере ощутить весь колоритный спектр контраста их навыков; мышца в лице, отвечающая за непреодолимое чувство стыда, нервно дёрнулась. На удивление брови обычно чувствительного к подобного рода вещам Тойи лишь снисходительно изгибаются, и по какой-то абсолютно необъяснимой причине Акито хочется надуться в деловитой чего-ты-ещё-ожидал манере. Но то, как их плечи в раз соприкасаются, как бедром Тойя осторожно подталкивает его ноги к правильному положению, вместе с тем пальцами проходясь от самых предплечий до запястий, учтиво и без давления контролируя положение каждой мышцы, – и вот комок никудышных напряжённых угловатослей постепенно обретает черты чего-то сносного, теперь уже приемлемого, – опустошает разум до талого, позволяя только и делать, что думать об ощущении приятного, заботливого тепла чужих ладоней, напоследок потеревших большими пальцами тыльные стороны его собственных. И именно это тепло словно получается передать через звук, мягко опустив теперь расслабленные руки на клавиши. Нота звеняще растягивается в попытке продлить ключевой момент, когда чувство становится более осознанным, а гладкая поверхность больше не кажется такой неприветливо холодной.
– Чем-то напоминает тот раз, когда я помогал на выставке музыкальных инструментов.
– Вот как... И чем же? – Его руки всё ещё расслабленно нависают над пианино, взгляд упёрся в клавиши, которых Акито только что коснулся.
– Мальчик, которого я там встретил. Пусть он и играл на трубе довольно давно и усердно, у него никак не получалось издать нужный, красивый звук. Как оказалось, проблема была в том, что он не мог себе его представить, слишком волнуясь о самой технике игры. – Теперь уже изгибаются брови Акито: какая же знакомая, однако, история. И всё же... – А ты?
– Что?
– Ты, Акито. Звук, что ты сыграл, был тем, что ты представлял?
Его взгляд, теперь уже разбавленный некоторой задумчивостью, снова опустился на собственные руки. Звучало ли то, о чём он думал в тот момент, как то, что вышло из-под его пальцев? Тепло от мест на руках, где лежали руки Тойи, постепенно вверх, по шее, ползло к щекам, отражаясь во взгляде. Акито жил музыкой все последние годы – Тойя дышал ей, сколько себя помнил. Так звучат ли эти глубокие серые глаза, аккуратность жестов, нежная улыбка, непомерная доброта во взгляде и эти ставшие такими дорогими сердцу черты так, как звучит идеально настроенный, искусно-многогранный инструмент? Звучит ли Тойя как то, чему Акито хотел бы посвятить всю свою жизнь? Ну конечно же—
– Да.