***
У Винса чуть порваны уголки губ. Это не очень заметно, если не улыбаться. А улыбаться совсем не хочется – ебаный Войд преследует его в кошмарах. Потому что знал ведь, сука, все время знал и ничего не делал. Держал Кавински за идиота. А вообще, так и есть – он же повелся. Поверил в свою безнаказанность, и это непростительная тупость. Надо же было так проебаться! С потолка на него глядит грустная плесень. Сосед сверху – ебанат. Сосед сверху две недели назад вскрыл вены в собственной ванной, а у Кавински теперь плесень на потолке, потому что вода из той ванны лилась через край, пока ебаната не нашли. Кавински думает, что если когда-нибудь захочет убить себя, он застрелится где-нибудь в чистом поле. В собственной ванне вода давно остыла. Собственные пальцы превратились в десять маленьких гармошек. Смыть с себя мерзость чужих прикосновений не получается. Кавински понятия не имеет, зачем соглашается на это снова и снова. Должно быть потому, что это помогает – к нему еще не заявились с обыском, не повязали. С другой стороны – никакого, даже условного, подобия сделки не было. И Кавински понятия не имеет, зачем Войд соглашается на это снова и снова. И что заставляет его всякий раз срываться и действительно делать больно, если не его эта невообразимая жестокость? Войд – наглухо конченный, и сомневаться в этом так же тупо, как и надеяться на хороший исход. Проблема только в том, что Кавински тоже ебнутый.***
Цвет – золотой, но не такой, который носят на запястьях, а отдающий оттенком сухой травы и выцветших линий на костюмах поэтов. Свет – теплый, и Кавински от этого только больше тянет блевать. Потому что вокруг все так и пытается казаться добрым. Светлым. Домашним. Но выходит только блевотно-лицемерное зрелище, когда каждый второй, у кого на запястье настоящее золото, ведет себя как пьяное животное – и это хуже, чем то, что Винс готов терпеть. Золото болтается своеобразными шторами в проходах. Золото – в ложбинке на груди какой-то барышни. Золото – в пузырьках шампанского. Кавински тошнит. Золотой зуб выбивается из общей картины безупречной улыбки, которая кажется до невероятия мерзкой. Даже при всех манерах ее обладателя. Кавински, в целом, глубоко насрать на внешность, на статус – да вообще на все, что касается этого «высшего общества», той прослойки населения, которая, как и он, почувствовала себя чуть ли не Архонтами. Кавински усмехается и думает, что скоро они все полетят вниз. – Ты не выглядишь так, как будто тебе это действительно нужно, – говорит мужик с золотым зубом и улыбается так, как улыбаться могут только вдрызг пьяные люди. Которым не хочется отвечать тем же. – Товар вперед, и я буду выглядеть так, как пожелаешь, – отвечает Винс. И ухмылка, сука, трезвая. Тяжело возвращаться к прошлому, когда бо́льшая половина этого прошлого прошла мимо в пьяном угаре и наркотрипе. А мужик – ничего. Пожимает плечами, и, кажется, только больше расплываясь в улыбке, тянет ему маленький, чуть меньше ладони, черный пакетик. Золото в его прокуренных белках глаз. Кавински стоит к нему так близко, что чувствует чужое дыхание, отдающее желтизной. Золотой зуб поблескивает в свете ламп.***
В этом пистолете двенадцать патронов. Три-шесть-девять… Нельзя палить из табельного оружия, если Инспектор может внезапно решить проверить количество пуль. Три-шесть… Инспектор смотрит исподлобья, не грозно, не со злостью, но холодно, вселяя страх своей безразличной физиономией. Винсу не страшно, он привык. Хотя Войда стоило бы бояться. После вчерашнего – особенно. Но ничего особенного в этом не было – Винс уверен. Девять. – Где еще три патрона? – спрашивает Войд. Кавински пожимает плечами. Ему бы и одной пули хватило, на самом деле. Если бы первая не прилетела тому мужику в колено – Винс вообще изначально не планировал никого убивать. Если бы вторая не пришлась в голову. Если бы третья не вышибла мозги одному громиле, пытавшемуся остановить его. Три-шесть… восемь. Войд разряжает пистолет и возвращает – с одной пулей. – Теперь у тебя только одна попытка.***
Его пальцы длинные, как у пианиста, и бледные, будто он никогда не бывал на солнце. Они держат сигарету – неумело, потому что курить Калеб не пробовал. Никогда. И это почти смешно – Кавински курит с четырнадцати. – Не вдыхай глубоко, – говорит он. – С непривычки… Но Калеб не слушается и через мгновение закашливается. Морщится от никотиновой горечи. Но все равно упорно продолжает травить организм. И со второй попытки у него начинает получаться, он затягивается – неглубоко, – и выдыхает дым. Кавински смотрит на него – бледного, с сигаретой между пальцев, такого… не такого. Здесь, с ним, Калеб выглядит как-то особенно неправильно. Будто бы не на своем месте. Калеб с сигаретой смотрится неестественно. Калеб в автомастерской, среди машин и всяких инструментов, смотрится неестественно. Калеб рядом с Винсом смотрится ебать как сюрреалистично. Мастерская насквозь пропахла дымом, и Винс думает, что Войд непременно узнает, чем там Калеб занимался. И не то чтобы беспокоится, просто… той ночью, когда Войд намеревался его стереть… это было больно. Войд способен на причинение боли просто так. Это не записано ни в одном протоколе. А Калеб – во власти Войда и по бумагам, и психологически. – Не боишься, что он узнает? – спрашивает Винс. Калеб всего на мгновение поднимает взгляд и качает головой. – Нет… И не объясняет почему. Может, он соврал. А может, ему действительно все равно. И снова затягивается. Быстро учится, сукин сын. – Зачем ты это делаешь? – Не знаю... – Несколько долгих секунд Калеб молчит. А потом сигарета догорает до фильтра. Он тушит бычок о стену, Кавински ничего не говорит ему за это. – Может, мне просто нужно что-то, что будет разрушать... изнутри. Кавински в ответ только хмыкает. – Тебе твоих собственных бед с башкой не хватает? Калеб скептически склоняет голову. – А тебе? – Я – другое. – Нихуя, – отрезает Калеб, и Винс аж вздрагивает – он еще и ругаться может, оказывается. – Войд... – продолжает. – Ты ведь тоже его ненавидишь?..***
Он не знает, зачем соглашается на это снова и снова. Окна кабинета выходят на восток, и утреннее солнце заливает помещение золотом. Ярким, красивым золотом, окрашивающим белые стены в желтый, от которого не должно тошнить. Которое должно заставлять улыбаться. Но улыбаться не получается, когда тебе зажимают рот ладонью – крепко. Чтобы не кричать. И не разговаривать – Войд пустой болтовни не любит. Наверное, сейчас где-то шесть утра. И до невероятия хочется спать. С очередным грубым толчком Винс думает: «Ну зачем?..» Он упирается грудью в Инспекторский стол. Перед собой, сквозь стекло панорамного окна, видит солнце – золотое, мерзкое, издевательски яркое. Может сосредоточиться на нем лишь на мгновение. А дальше опять – грубо, больно, в какой-то степени даже приятно. И Винс не мазохист, он просто привык. Когда ногти Войда оставляют на коже вмятины-полумесяцы, одна рука – на щеке, вторая – на бедре, Винс думает: «Да блять…» Волосы – обесцвеченные, сука, бледно-желтые – мокнут от выступившего на лбу пота и противно лезут в глаза. Винс не помнит, куда дел очки. Царапать столешницу нельзя, поэтому приходится царапать собственные локти. Сводит челюсть. Зубы лязгают от резкого толчка сзади. Об пол лязгают железные ножки стола. Войд мычит что-то нечленораздельное. Резкости, небрежности в движениях прибавляется. Хаотичности. Он убирает руку с лица Кавински, ей же упирается в стол. Думает, Винс уже понял – ни звука. А он и понял. Просто на Войда и его комфорт ему глубоко насрать. И Винс шипит сквозь стиснутые зубы – от отголосков режущей боли, от бессилия и понимания, что на весь происходящий пиздец тело реагирует, и у него все-таки встал. И он даже кричит – матом. И Войд замечает. Войду не нравится. Но он закрывает на это глаза, потому что это, наверное, единственный момент, когда Кавински может позволить себе послать Инспектора на хуй. Когда его тело содрогается в оргазме, Винс думает: «Ну ладно…» И почти смиряется. Даже если потом будет злиться – на себя, на Войда, на злоебучую систему, которая не позволяет избежать Инспектора в юридических вопросах. И криминальных – тем более. Войд отпускает его, оставляет на этом столе как использованную салфетку. Фантик. Презерватив. Какой-то мусор. В глаза по-прежнему светит солнце. Хочется что-нибудь разбить. Между ног липко, противно. Отдает желтизной.***
Не то чтобы день совсем испорчен. Просто теперь Винс будет думать об этом чуть дольше, чем обычно. Приходить к Войду утром – плохая идея. Утром в его кабинете слишком много желтого цвета. А еще Винс не имеет права покинуть рабочее место, и если раньше ему было на это совершенно наплевать, а лень спокойно сходила с рук, то в нынешних реалиях приходится строить из себя прилежного сотрудника. Почти как Калеб. Разница лишь в том, что Калеб – хороший мальчик, а Кавински вынудили им стать. Слишком много яда он теперь просто проглатывает, и внутри копится слишком много желчи. Душа в здании нет. И даже если Винс использует десять пачек салфеток и выбросит одежду, весь день желтизна будет преследовать его. Может, кто-то заметит. Может, всем плевать. Может, не все видят в желтом цвете сумасшествие. Моча желтого цвета. Налет на кафельных стенах туалета – желтый. Винс долго держит руки под струей горячей воды, чтобы они стали красными. И смотрит на себя в зеркало, вглядывается в радужки красных глаз. Кровь – тоже красная. Пакетик в кармане – черный. Таблетки – белые.***
И, может, это больше никогда не повторится. Если остановиться вовремя и осознать свое положение – он больше не может игнорировать ни систему, ни законы, ни Инспектора, ни вероятность стирания или ликвидации – ничего, что всегда касалось простых людей, но никогда не касалось его. Отсюда все проблемы. А Калеб может. Они поменялись ролями, и теперь именно Калеб отчаянно разгрызает поводок, пока Кавински специально и, что самое страшное, совершенно сознательно затягивает его на своей шее. У него было слишком много свободы – так считал и считает до сих пор Войд. А еще он считает, что лучший способ подчинения – это медленное, мучительное и до невероятия болезненное убийство личности. Войд считает, что это не выгодно – стереть того, кто готов пойти на что угодно, лишь бы этого избежать. Кавински стирать не выгодно. Ликвидировать – тоже, но если придется... Войд считает, что большой потерей это не будет. Другое дело – Калеб. Это то, что не ломается привычными Инспектору способами, ведь он прожил под его влиянием больше десяти лет. У него иммунитет к унижениям. У Кавински тоже, только Войд не в курсе. А может, в курсе. Он вытащил Кавински из дерьма десять лет назад, чтобы теперь собственноручно закопать обратно. Винс думает об этом как о какой-то дурацкой игре, где нет победителя. Но проигравшего тоже нет, она бесконечная. И очень долгая. Он думает, что играет в нее всю осознанную жизнь. Всю жизнь видит желтый цвет в отражении зеркала, желтый цвет в синяках недельной давности – на шее. Напоминание о том, что партия не закончена. – Повеситься пытался что-ли? – задумчиво произносит Калеб. Он все-таки научился курить и теперь жжет свои легкие при каждом удобном случае. Даже Винс, наверное, за всю свою жизнь столько не курил… И он не улыбается в ответ на неловкую попытку пошутить. Даже при всей своей любви к черному юмору. И язвит: – Очень смешно. Калеб затягивается. Выдыхает дым. Говорит: – Ладно, извини. Если серьезно: отчего это? А Винс без понятия, как объяснить. Потому что очевидно – это либо его кто-то пытался душить, либо он сам себя… Насилие, сплошное насилие вокруг. – Повеситься пытался, – говорит Кавински. И Калеб больше ничего не спрашивает. Неясно – поверил или нет. Хотел ли вообще понять или спросил лишь бы спросить?.. Винс вообще надеется, что ему похуй. Но Калебу, похоже, – нет. Со стороны он кажется мраморной статуей – белой, холодной… сигареты там быть не должно, она вложена ему в бледные руки вандалами. У него почти черные синяки под глазами. А во взгляде усталость. И не равнодушие, совсем нет. Отголоски жалости – к самому себе из прошлого, к Кавински, который до невероятия напоминает ему себя. – Войд, – констатирует Калеб. Винс кривит губы. – Да. – Мудак. Винс не спорит. Вот только чтобы Калеб осмелился сказать что-то такое про Инспектора… черт, кажется, он действительно сорвался с цепи. – Это у тебя бунт такой? – спрашивает Кавински. Усмехается. Калеб пожимает плечами. Тушит сигарету о столешницу. Ну да, кабинет самого Главного секретаря. Самое небезопасное место во всей Империи. Хотя бы потому, что сюда в любой момент может зайти… Калеб не похож на себя. Он закидывает ноги на стол, сам разваливается на стуле. Даже Винс такого себе не позволяет, потому что в Наблюдательском штабе за такие выкрутасы пиздили прикладом по затылку. Там вообще много за что пиздили, а Кавински каким-то чудом удавалось избегать реальных наказаний, зато получать за просто так в ночных клубах – иногда в глаз, иногда в рот. Зависит от дилеров. Впрочем, когда стало все равно, Винс вообще перестал считать синяки. И раны – даже пулевые. И те, что в уголках губ. Они, кстати, до сих пор не зажили. – Ты больше его не боишься, – говорит Винс. Калеб кивает. Совершенно уверенно. – Он ничего не сделает. Он больше не способен меня удержать, как не способен остановить революцию. Кавински ничего не отвечает. Только думает о том, что все еще боится его, сука, ебанного Войда, этого ржавого киборга, плюющегося машинным маслом. Его, разваливающегося на куски, как и его Империя. Войд – всего лишь сумасшедший дед, повернутый на превращении своего тела в машину. Всего лишь подсос системы. И только. Так почему же тогда?..***
Если выдавить глаза, ты навсегда останешься в темноте. Никакого солнечного света. Блядского желтого света. Это первый раз, когда они действительно разговаривают, а не просто молча трахаются. Это первый раз, когда здесь упоминают Калеба. – Ты больше не можешь его контролировать, – говорит Кавински. Войд, как обычно, холоден и бесстрастен. Он только хмыкает, но отвечает: – Наши с ним разногласия тебя не касаются. Однако Кавински продолжает, и с каждым словом улыбка на его лице становится все шире. Будто бы никакой желтизны, никаких синяков и никакой липкости в прикосновениях. Будто бы не хочется блевать. – Все развалится, и ты даже не заметишь… Империя уже трещит по швам. Еще пару месяцев, и ликвидировать ты будешь только сопли из носа, Инспектор. У Войда во взгляде на секунду мелькает холодная ярость. Но этого достаточно, чтобы Кавински понял, что у него получается. Даже если потом будет больно. Инспектор цедит сквозь зубы: – Закрой рот. А то подпишу тебе смертный приговор прямо сейчас. Винс усмехается. – Попробуй. – Надоело тянуть время? А в ответ Кавински молчит.***
Конечно, может быть, жизнь и не такая уж мерзкая по своей сути, но дерьма в ней определенно сверх нормы. И даже так, дерьмо это кажется просто пиком блаженства: когда цвета выкручивают на максимум, и вокруг становится слишком ярко, слишком быстро – в глазах рябит. Слишком много всего, и каждая клеточка тела отвечает разрядом электротока на малейшее прикосновение. Каждая частичка прогнившей насквозь души будто изо всех сил пытается воскреснуть. И это единственный способ избежать реальности. Таблетки – белые. Руки у Калеба – тоже белые, и он больше не курит. Теперь он просто существует рядом, и Винсу достаточно и этого, чтобы окончательно не съехать с катушек. Старый диван с выпирающими ребрами деревянной рамы кажется мягче любых одеял. Вместо подушки Винс падает Калебу на колени. Калеб не против. – Он все-таки это сделал. – Винс истерически хихикает. – И даже соизволил сказать дату. Можешь радоваться – меня ебнут через три дня! Калеб, должно быть, думает, что Кавински сошел с ума. Потому что он не сделал ничего такого, за что его можно было бы уничтожить. И еще потому, что он сам когда-то этим занимался, и он – доверенное лицо. И Войд не подозревает его в предательстве. Войд уверен в том, что Кавински не выгодно переобуваться и предавать Империю. И вообще, причин подписывать этот сраный приговор у Войда нет. Калеб не верит. Хмыкает себе под нос и с крайне задумчивым видом накручивает прядь выжженных желтых волос на палец. – Не неси хуйню, – говорит он. Винс слова игнорирует. Потому что жест кажется ему более важным, чем пререкания: не верить Калеб будет ровно до тех пор, пока не увидит размазанные по стене или еще по какой поверхности мозги. Жест кажется ему до странного успокаивающим. Наверное, сейчас все кажется странным. Плывущий разноцветными пятнами, как бензиновая лужа, потолок. Качающееся из стороны в сторону пространство. Калеб не курит, и вот теперь это кажется правильным. Когда его пальцы не держат сигарету, а перебирают Винсовы волосы. Должно быть, на ощупь как солома, – думает он. А потом думает, что солома – это сухая трава. Пожелтевшие от холода поляны. Желтые листья на деревьях. И солнце желтое. Особенно по утрам, когда окна – на восток… Винс не знает, как опять пришел к этому. Выплевывает красноречивое: – Блять. Руки Калеба замирают. Потому что он не понял. – Что? – Войд. – Что «Войд»? – Он ведь реально это сделал! Как будто бы осознание пришло только сейчас. Винс резко вскакивает, садится на диван ровно, а пространство продолжает раскачиваться и куда-то плыть. Калеб хмурится и ничего не говорит. Потом всматривается Кавински в глаза, пытается оценить степень его упоротости. Чем – Калеб даже не поинтересовался, хотя понял сразу. А Кавински до сих пор думает, что не понял. А потом Калеб резко меняется в лице. А потом вообще исчезает в какой-то непонятно откуда взявшейся темноте. Пропадают цветные пятна, и в голову ударяет чернота. О ребра ударяет сердце. Так сильно, как никогда до этого, будто бы норовя вырваться из груди. А потом еще и еще – и Винс думает, что это, наверное, ненормально. А потом думает про солнце, про золото и налет на кафеле. Про синяки на шее. И не только на ней. Синяки – фиолетовые, желтые, зеленые… кровоподтеки в мыслях, гематомы в подсознании, защитная реакция – и это страшно до удушья и почти до слез. Сломанные кости в недалеком будущем и размазанные, размазанные, как варенье, по стене мозги. И это, кажется, тоже ненормально. Потому что не получается сделать вдох. Смерть. И с каждой секундой – ближе. С каждой секундой ком в горле становится больше, сука, человеку надо дышать!.. Смерть. Смерть. И это, наверное, последнее, о чем удастся подумать. Да что с тобой, блять, такое? Потому что сердце стучит и стучит, так гулко отдаваясь где-то в затылке, пульсируя в животе и ударяя о ладонь с новой силой, ломая ребра. У трупов такого не бывает. Бывают судороги, и его тело дрожит. Холодно тоже бывает. Слышишь меня? И никогда-никогда-никогда больше не думать о желтом цвете. В смерти нет боли. А еще, конечно, умрут все и даже, наверное, прямо сейчас. Страх сдавливает горло, и накатывает волна паники. Потому что он был прав, когда говорил, что теперь все зависит от единственной подписи. Твоя жизнь, – подпись, – и она уже не твоя. Твои раны в уголках губ. Твой сосед-самоубийца. Твой пистолет с одной пулей. Смерть-смерть-смерть по кругу, да почему ты не можешь просто… да твою мать. Только не вырубись тут, я даже не знаю, что ты принимал… И наверное, больше ничего не поможет, ведь он был прав. Смерть-смерть-смерть-смерть-по-кругу-и-желтизна. Успокойся. Страшно. Страшно до дрожи и бешено стучащего сердца. Все хорошо, слышишь?.. Винс слышит. И думает, что это уебанское «хорошо» звучит от Калеба пиздец неправдоподобно. И когда он просит дышать, в голове крутится: «Да я пытаюсь, блять!..» Но слова теряются в спутанном клубке из мыслей и проблесков случайных воспоминаний. И чем более неприятны эти воспоминания, тем хуже становится, тем отчетливее ощущается приближение неизбежного. Винс чувствует теперь совершенно точно руки Калеба на своих плечах. И в этом жесте попытка успокоить очевидна. И это, наверное, помогает. Потому что наконец получается вдохнуть. Потому что тепло вокруг, и оно сдерживает эти предсмертные судороги, оно не дает сердцу разорвать грудную клетку… И это, наверное, так и должно быть… Не смерть – это точно. Рано. Но она все равно слишком много вертится рядом. У трупов такого не бывает, но Винс врубается, что теплый – Калеб и его бледные руки, кажущиеся со стороны ледяными. И что, наверное, это ненормально – когда бьет дрожью на ровном месте. Калеба – нет. Он спокоен как самая крепкая стена, и надежен, наверное, тоже. – Кавински, слышишь меня? Порядок? – спрашивает Калеб совершенно серьезно, даже подозрительно, как будто бы действительно полагает, что могло произойти нечто серьезнее легкой паники. – Да. – Теперь – уверенно. Но тихим, сиплым голосом, которого даже сам Винс пугается. А еще находит себя почти лежащим на Калебе, а еще – тремор рук. И стучащая в ушах кровь. – Это… че это было? Калеб не отвечает. Зато обнимает резко и крепко. Наверное, чтобы унять дрожь.***
Одна попытка. Она стоит всех ран и гематом. Она стоит всех синяков и сломанных костей. Сраная одна единственная пуля, и Винс не может прострелить ему колени, не может изрешетить его конечности так, чтобы тот умирал долго и мучительно. Всего одна пуля, и Войд пытается улыбаться – надменно. Но выходит плохо, потому что улыбаться с пистолетом во рту весьма проблематично. Мечом раздроблены шарниры в его коленях. Возможно, в нем еще остались силы, чтобы встать и дать отпор, но он почему-то этого не делает. Ждет. Хватит ли духу? Кавински давит коленом в пах Инспектору – раздавить, размазать, размазать, сделать ебучую яичницу из его гениталий… они у него из плоти. Они у него с нервным клетками. Они у него чувствительные, как у всех нормальных людей за исключением, конечно, того, что Войд не нормальный. Пока нормальные вопят от боли, он только тихо стонет в дуло пистолета и щурит глаза, будто бы сдерживая смех. И Кавински это бесит. Он, сука, не должен сейчас злорадствовать. Винс проталкивает пистолет глубже в глотку. – У тебя его тоже нет? – Имеет в виду рвотный рефлекс. Ухмыляется. Портит Инспектору прическу, наматывая на кулак черные сальные волосы. Не ждет ответа, ждет реакции. Но даже ее не следует. Войд будто смирился. Тогда давление усиливается, и он издает невнятный задушенный хрип. Дергает головой назад, ударяясь о стену затылком, в попытке отстраниться. Вполне естественная реакция. И она заставляет Кавински ликовать: наконец-то консервная банка почувствовала хоть что-то, кроме садистского удовольствия. – Интересно, можно ли сломать тебе челюсть?.. – спрашивает Винс и действительно проводит свободной рукой по линии нижней челюсти Войда, потом спускается ниже – к шее… – Или задушить?.. И сдавливает. Войд хрипит и смешно дергает руками, тщетно пытаясь сделать вдох. – Винс… Он не оборачивается, когда его окликают, потому что сразу узнает голос. В дверях стоит Калеб и, должно быть, он немного напуган. Просто потому, что такой жалкий вид Инспектора… того самого Инспектора, который всю жизнь внушал страх… того самого, который сейчас пускает слюни в попытках пересилить рвотный рефлекс и перестать задыхаться, даже когда его не пытаются душить намерено… он вызывает чувство диссонанса. Такой Инспектор Кавински даже нравится. Ведь на пару минут можно даже подумать, будто мусор здесь – Войд. – Ты ведь не собираешься действительно его?.. И только тогда Кавински смотрит на него. И даже вытаскивает пистолет изо рта Инспектора, держит у щеки, чтобы не вырвался. А тот почему-то даже не дергается. А Калеб действительно выглядит испуганным. И ошарашенным. Может, с намеком на истерику. – А почему нет? – Кавински пожимает плечами. – Он заслужил. И Войд сзади еле слышно усмехается. Кавински это игнорирует. – Он чудовище. Даже хуже, чем я. И вдавливает несчастный пистолет Инспектору в щеку до упора. Потом продолжает: – Он сломал тебе жизнь. Из-за него погибли твои родители. Неужели у тебя ни разу не возникало желание его уничтожить? Калеб наконец отвечает: – Успокойся. – и пытается, ключевое слово «пытается», сам казаться спокойным. – Убьешь его – неизвестно, что будет дальше. Эта система держится не только на нем, и последствия… Он не успевает закончить фразу, как Кавински порывается что-то сказать, но в итоге не произносит ни слова. Вместо этого Инспектор цедит, почти шипя: – Вы мне жизнью обязаны. Вы оба… где бы вы сейчас были, если бы не я? И тут же болезненно морщится из-за резкого удара дулом в челюсть. Виском ударяется о стену. И продолжает: – Если я дал тебе почувствовать власть, это не значит, что я позволю так с собой обращаться. И поднимается. С трудом, опираясь о стену, но все-таки, сукин сын, поднимается! Выверенным движением перехватывает руку Кавински. Стальной хваткой. Выворачивает запястье. Ломает руку раньше, чем Винс успевает среагировать, с громким, смачным хрустом. Кавински роняет пистолет. Слезы брызжут из глаз, а ненавидеть себя за непродуманность плана решительно некогда: в тщетных попытках отбиться получается только зарядить Войду по уху здоровой рукой. И потом получить вдвойне – в грудь, чтобы упасть. Почему у Инспектора приемы из уличных драк, Кавински понятия не имеет. И не задумывается. Пытается защищаться. Не очень умело. Даже если вокруг нет желтого цвета, желтизна преследует его и сквозит отовсюду чувством резко подступившего страха. И никаких перестрелок или сражений на мечах. Только в рукопашную – молча и кроваво. С точными ударами железных кулаков и ответными попытками сломать, расцарапать сталь. Наверное, у Инспектора все-таки есть запасное оружие, и в этой доминирующей позиции вроде-бы не составляет труда дотянуться до упавшего пистолета, но… должно быть, теперь это дело принципа – убить голыми руками. Если импланты, конечно, за оружие не считаются. – Я обещал тебе ликвидацию, – говорит Инспектор. И больше не бьет. Теперь спускается ниже – к шее. И сдавливает.***
Во рту железный привкус. Из-за капель крови, брызнувших на лицо. А еще белая куртка, как оказалось, эту самую кровь отлично впитывает. И она разрастается красным пятном на груди. Возможно, вперемешку с кровью – частички мозга.***
– Ты меня, получается, второй раз спас, – говорит Винс. Усмехается. Калеб кивает. И выглядит на удивление спокойным. Таким же спокойным, каким был, когда прострелил Войду башку. – Сильно болит? – спрашивает. – А ты как думаешь? Калеб не отвечает. Тогда Кавински со вздохом добавляет: – Ниче, щас перестанет. И тянется за чем-то в карман. «Что-то» оказывается размером меньше ладони и черного цвета. И Калеб все понимает. – Даже не думай.***
Кабинет Инспектора светится белым. Его стены белые, потолок белый, и все вокруг белое. Окно все такое же панорамное, но солнце больше не озаряет помещение – ушло на другую сторону здания. Теперь здесь ни намека на то, что происходило недавно, и ни намека на самого Инспектора. Только жалкий Войд. Его тело, распластавшееся на полу, как оболочка чего-то, что внушало, но теперь совершенно ничего из себя не представляет. – Ты… не расскажешь? – Калеб закуривает, садясь прямо на столешницу Инспекторского стола. Винс стоит рядом, глядя на этот стол как на прокаженный. – О чем? – Откуда такая жестокость. Ну, по отношению к нему… Тогда Кавински поднимает взгляд, уставившись на Калеба так, будто… нет, ну он действительно не врубается? – Ты щас серьезно? – Я не говорю, что он этого не заслуживает, просто… должны же быть причины. Кавински мнется пару секунд. Поджимает губы. И снова опускает взгляд. А потом: – Знаешь что? Это нечестно. Почему тебе можно курить, а мне пару грамм – нет? Калеб в ответ только фыркает, делая очередную затяжку. – Кури на здоровье. – И даже предлагает сигарету. Свою, недокуренную. – Не, – говорит Винс. – у меня другой способ саморазрушения. – Тогда обломись. Теперь Калеб кажется каким-то надменным. Особенно после осознания, что черный пакетик теперь у него. И ведь не полезешь в драку. Без одной руки в ней победить практически невозможно. Вспомнив про руку, Кавински болезненно морщится. И констатирует: – Болит. Сильно. Калеб пожимает плечами. – Иди к врачу. – Не могу. Калеб ничего не отвечает. И Кавински готов кричать. – Это опиаты, они действуют как обезболивающее… – говорит он с почти нескрываемым раздражением. – Нет, ну ты специально? Калеб снова кивает и, честно, это уже начинает бесить. – Ты из-за них паническую атаку словил или что-то вроде того. Мало было? – Это не из-за них. – Из-за чего? И, конечно, Кавински ему не расскажет. Не потому что не готов к этому разговору, а потому что в нем больше нет смысла. Войд мертв. Синяки заживут. Кости срастутся. Поэтому он молчит. И садится рядом. На Инспекторский стол – с ногами, игнорируя бумаги и вообще… Железные ножки стола знакомо, чуть слышно лязгают об пол. Табачный дым проплывает перед глазами, и Калеб с сигаретой больше не выглядит неестественно. Должно быть, Винс просто привык. На полу труп – вот что кажется неестественным. И невозможным, если подумать о том, чей он. – Все нормально? – спрашивает Винс. – В плане? – Ну… ты, считай, своего отца убил. Тогда Калеб улыбается, почти истерично. – Ты щас серьезно?***
Что ж, а Кавински действительно думал, что после смерти Инспектора все проблемы решатся. Возможно, у Войда была власть, чтобы его уничтожить, но через пару месяцев Кавински и сам с этим справится. Таблетки и порошки – они правда помогают, вот только рука уже давно не болит. И кости правда срослись. И синяки правда зажили. И революция в самом разгаре. И Калеб с его поздним переходным возрастом постепенно отделяет свою личность от выстроенной Войдом. И система, намертво засевшая в сознании миллионов, заменяется другими принципами. И возвращаться обратно, стаскивать с себя ошейник, оказалось непривычно, но приятно. И желтизна – в шампанском, в золоте, в зеркале, – легко остается только отпечатком из прошлого и триггером к болезненным эпизодам. И проблемы правда решаются почти все. А раны в уголках губ отчего-то не заживают месяцами.