Мы будем гнить вместе

Горячая работа
NC-17
В процессе
107
автор
Фэндом:
Молокососы, Сотня (кроссовер)
Размер:
планируется Миди, написано 116 страниц, 46 999 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
107 Нравится 70 Отзывы 98 В сборник

Третья лишняя

Настройки
09:47. Квартира Октавии. Кухня. Тишина в квартире была новая, чужая материя, плотная и звенящая. Она вытеснила привычную, обжитую акустику их мира, натянутое молчание между ними, прерывистый свист ветра в щели окна, навязчивый тикающий звук в голове, который Эффи иногда слышала по ночам. Теперь воздух вибрировал от другого ритма, уверенного, почти военного постукивания ножа по разделочной доске, бульканья кофеварки, шипения, которое обещало не абстрактную опасность, а конкретную, бытовую пищу. Беллами стоял у плиты, заслоняя грязное окно, через которое обычно лился унылый серый свет. Его спина в потёртой, но чистой футболке была шире, чем казалось в дверном проёме вчера. Солнечный луч, слабый и редкий гость в этой части города, упал как раз на его плечо, высветив крупинки пыли, танцующие в воздухе. Он двигался с выверенной эффективностью солдата на посту. Каждое движение, взмах сковородой, щепотка соли, было лишено суеты. Запах. Вот что било в нос сильнее всего. Резкий, жирный, честный запах растопленного сливочного масла. Он перебивал въевшиеся в стены духи сигаретного дыма, дешёвого виски, пыли и отчаяния. Запах тостов, чуть подгоревших по краям, и кофе. Не растворимой коричневой пыли, которую Октавия заливала кипятком, а густого, черного, дурманящего аромата свежесмолотых зерен. Этот запах был агрессивно нормальным. Он кричал о другом образе жизни, о другой реальности, где люди просыпаются и завтракают, а не приходят в себя после очередной ночной бури. Октавия сидела за столом, сгорбившись, стараясь занять как можно меньше места в своей же кухне. Её пальцы неловко обхватывали белую керамическую чашку, которую она не помнила в своих шкафах. Пар поднимался от тёмной поверхности, застилая её взгляд дымкой. Но она смотрела не на него. Её взгляд был прикован к тёмному прямоугольнику дверного проёма, ведущему в коридор. Туда, где за закрытой дверью должна была спать Эффи. Тишина из-за той двери была неестественной. Эффи не умела спать тихо. Её сон всегда был полем боя, она либо вскрикивала, резко садясь на кровать, с глазами, полными немого ужаса, либо погружалась в тяжёлое, почти коматозное забытье, из которого её было не вытащить до самого вечера. Эта новая, глухая тишина была хуже. — Она не ест по утрам, — выдохнула Октавия. Слова вышли хриплыми, прорвавшись сквозь ком в горле. Беллами, не оборачиваясь, ловким движением запястья сбросил яичницу с пушистыми краями и целым, смотрящим на неё солнечно-желтым глазком, на тарелку. Рядом аккуратно легли два ломтика хлеба, подрумяненные до золотистой корочки. — Так и понял. Холодильник у вас стал кладбищем, — невесело произнёс Блейк свои наблюдения. — Бутылка джина, банка оливок времён моей дембеля и что-то зелёное и склизкое в углу. — Нам хватает, — проговорила она, но это уже звучало как заученная мантра, потерявшая всякий смысл. — Хватает, чтобы не умереть сегодня, — он наконец повернулся, поставил тарелку перед ней с лёгким стуком. — Не чтобы жить завтра. Их взгляды скрестились в воздухе, насыщенном запахами его вторжения. В его глазах была непоколебимая, до боли знакомая уверенность старшего брата, который всегда знал, как лучше. В её же глазах была усталая, но ещё живая ярость затравленного зверя, которого загоняют в угол под видом заботы. Она ненавидела, когда он был прав. Но ненавидела в тысячу раз сильнее, что эта его солдатская «правда жизни» касалась Эффи. Касалась самого больного, самого уязвимого места в её броне. — Не лезь, — прошипела она так тихо, что это было скорее движением губ, чем звуком. Но её рука, предательски, сама потянулась к вилке. 10:13. Коридор. Эффи стояла в дверном проёме их комнаты, став частью сумрака. Своим плечом она чувствовала шершавость облупившейся краски на косяке. Пальцы бесшумно выстукивали на дереве сложный, хаотичный ритм. Она видела кухню, как картину в рамке. Ярко освещённую, неестественно чистую, Беллами, видимо, протёр стол. Октавия, её Октавия, сгорбленная над тарелкой, как школьница, которую заставляют доесть нелюбимую кашу. Видела, как та, скривив губы, с явным усилием отломила кусок того поджаристого хлеба. А Беллами сидел напротив, не едя, наблюдая. И протянул ей соль, простой жестяной цилиндр. «Вот видишь? Кровь. Родная кровь всегда гуще. Гуще любого джина, гуще твоих слёз. Он вернул ей кусок прошлого, кусок нормальности. А что дала ты? Синяки, кошмары и пустые пачки сигарет.» — голос в голове не кричал. Он был тихим, звучал как её собственные мысли, только отполированные до лезвия. Он шептал изнутри черепа, и от этого не было спасения. Октавия что-то сказала, губы её дрогнули. Беллами в ответ усмехнулся, не той колючей, опасной усмешкой, которую он часто демонстрировал вчера в баре, а какой-то другой, тёплой, с морщинками у глаз. И на лице Октавии, обращённом к нему, в эту секунду мелькнуло что-то абсолютно ей не свойственное. Что-то вроде расслабления. Безопасности. Возможности на миг перестать быть крепостью, быть просто человеком. «Он даёт ей то, чего ты никогда не сможешь. Покой. Ты — вечный шторм. А он — тихая гавань. Кто, думаешь, выиграет в этой борьбе? Ты здесь временно. Сломанная игрушка, которой играли, пока не нашли что-то целое.» Эффи впилась ногтями в собственную ладонь, пока не почувствовала влажную теплоту под ногтями. Острая, чистая боль на миг рассекла липкий туман шепота. Она сделала шаг назад, в глубь тёмной комнаты, подальше от этого яркого, жуткого изображения «как должно быть». От этой нормальности, которая резала глаза больнее, чем вспышки неона в «Арке». 14:20. Гостиная. Беллами оккупировал и эту территорию. На полу, на старой газете, были разложены инструменты. Грязная тряпка, банка с краской цвета уныния, шпатель с засохшими брызгами прошлых жизней. Он возился с оконной рамой, которая годами дребезжала, жалуясь на каждый порыв ветра. Сегодня, в нарушение всех правил, выглянуло солнце. Один-единственный, настойчивый луч пробился сквозь слой городской мглы и грязи на стекле, упал прямо на пол, превратив пыль в золотую взвесь, а каждую трещину в паркете в миниатюрный каньон. Октавия сидела на подоконнике в противоположном конце комнаты, поджав ноги. Забытая сигарета тлела в её рука. Она наблюдала. Между ней и братом лежало хрупкое, новообретённое перемирие, натянутое, как паутина, но державшееся. В этом молчании витали очень старые призраки, запах краски в старом доме, звук радио из кухни, их мать, зовущая к столу. Он вытаскивал эти призраки на свет, аккуратно, как сапёр мину, и ей было одновременно больно и сладко. — Помнишь, как мы в том старом доме дверь на балкон чинили? — его голос прозвучал на удивление мягко, сливаясь со скрипом отвёртки. — Та, что на петлях висела, будто на честном слове. — Она потом всё равно отвалилась, — откликнулась Октавия, выпуская струйку дыма. — Через неделю. Прошел сильный ветер. — Зато неделю держалась, — парировал он, вкручивая саморез с аккуратным усилием. — Целую неделю было не безнадёжно. Не всё было безнадёжно, Окт. Она фыркнула, но уголок её губ дрогнул словно пытаясь вспомнить, как складываться в нечто отличное от оскала. Беллами вспоминал эти обрывки, эти щепки их общего затонувшего корабля, и пытался склеить из них хоть маленький плотик. И её, чёрт побери, от этого становилось не по-детски тепло, а по-взрослому, по-горькому больно и нужно. Эффи лежала на старом диване, уткнувшись лицом в спинку, пахнущую пылью и грустью. Она притворялась спящей, но её веки были лишь прикрыты. Сквозь щель ресниц она наблюдала. Видела их обоих, Октавию, освещённую сзади грязным окном, с сигаретой, как скипетром отчаяния, и Беллами, сидящего на корточках, сконцентрированного на простой задаче починки. Они не касались друг друга, почти не разговаривали, но пространство между ними было наполнено глубинным пониманием. «Они на своей волне. Своей крови. Ты помеха. Шум. Фоновый гул безумия, который скоро станет невыносимым. Она уже почти привыкла к тому, что воздух не пропитан твоим страхом. Посмотри, как она дышит ровно, когда ты не рядом, не цепляешься за неё, не требуешь спасения, которого не заслужила.» Она зажмурилась, пытаясь сдавить виски изнутри, выдавить этот голос. Но он был уже не голосом. Он был её собственной мыслью, отравленной, изнанкой её души. Он тыкал её лицом в очевидное, то что Октавия улыбалась. Нечаянно. Не той усталой, кривой гримасой, что была её щитом, а чем-то настоящим, мелким, возникшим из-за глупого воспоминания о сломанной двери. Из-за брата. 18:05. Ванная. Октавия нашла её там. Не искала специально, просто почувствовала пустоту в комнате и пошла по её следу, как ищейка. Эффи сидела на холодном краю ванны, уже одетая, уже готовая к миру, который не нуждался в её готовности. Она не плакала. Не курила. Просто сидела, уставившись в стену, где сетка трещин в кафеле складывалась в причудливый узор. — Эффи? Никакой реакции. Полное отсутствие. Взгляд был прозрачным, выцветшим, как стекло, за которым ничего нет. Он был устремлен не на стену, а сквозь неё, в какую-то иную, параллельную реальность, где всё было ещё хуже. Грудь едва поднималась, мелкие, экономные вздохи, будто дыхание было роскошью. Октавия застыла на пороге. Прежнее, почти привычное раздражение испарилось, уступив место холодной, тонкой как лезвие игле тревоги. Это было не просто отчуждение. Это было отключение. Полный уход. Такое же, как в заброшенном доме, только сейчас оно было тихим, домашним, и оттого в сто раз страшнее. Она сделала шаг внутрь. Скрип половицы под подошвой ботинка прозвучал как выстрел в гробовой тишине. — Стонем, — голос её был твёрже, командирским. Попытка достучаться через тональность, которая раньше работала. Эффи медленно, с трудом, будто шея её была из ржавых шарниров, перевела взгляд. Их глаза встретились. В глазах Эффи не было ни злости, ни страха, ни даже привычной мути. Была лишь пустота. Та самая, что высасывала свет. Но сейчас она не кричала. Она молчала. И это молчание было похоже на предсмертную агонию души. — Всё в порядке? — спросила Октавия, и фраза прозвучала дико фальшиво, неуместно, как аплодисменты в морге. Эффи моргнула. Раз. Два. И затем щелчок. Почти физически ощутимый щелчок где-то в глубине. В глазах появилось мерцание, слабое, как отражение звезды в грязной луже. Возвращение. Мучительное и неполное. — Да, — её голос был плоским, лишённым тембра, как голос робота. — Просто задумалась. Она поднялась, движения её были плавными, чуть замедленными, как у сомнамбулы. Прошла мимо Октавии, не задев, не взглянув, словно та была не человеком, а мебелью. Вышла в коридор, унося с собой запах мыла и этого жуткого, металлического послевкусия абсолютной тишины. Октавия осталась стоять посередине ванной, глядя на отпечаток, оставленный на краю ванны. В груди сжалось что-то тяжёлое, холодное и беспомощное. Она знала этих «демонов». Знала их гнусавый, ядовитый шёпот. И сейчас, с леденящей ясностью, она поняла, на кого они направили свои отравленные стрелы. И поняла, что не знает, как сражаться с врагом, который живёт под кожей у того, кого она хочет защитить. 20:40. Кухня. Беллами устроил ужин. Это звучало как насмешка, но он сделал это. На столе, застеленном теперь чистой, чёрт знает, откуда взявшейся, клеёнкой, стояли три тарелки с пастой. Не аляповатой, слипшейся массой, а аккуратными порциями. Томатный соус из банки, но сверху щепотка сушёного базилика, который он, видимо, успел купить. Маленькая деталь, которая кричала о желании навести порядок, о надежде. — Эффи, — позвал он, когда её тень промелькнула в коридоре. — Иди есть. Хоть немного. Надо же что-то класть в желудок кроме алкоголя и никотина. Стонем остановилась, она медленно повернула голову. Взгляд её скользнул по тарелке, будто это была не еда, а яд. Потом перешёл на Беллами, оценивающий, пустой. И наконец на Октавию. Та сидела за столом, не трогая свою пасту, сжав кулаки на коленях так, что костяшки белели. В её позе была не привычная агрессия, а напряжённая, почти болезненная концентрация. Как будто она всем существом пыталась удержать что-то на краю. — Не голодна, — произнесла Эффи монотонно и сделала шаг, чтобы раствориться в темноте коридора. — Эффи. — На этот раз это был не голос Беллами. Это был голос Октавии. В нём не было просьбы, не было приказа в привычном понимании. В нём был вызов. Старый, их личный, кровавый вызов: «Не смей сдаваться. Не смей уходить. Борись, чёрт тебя дери, даже если не видишь смысла. Борись, потому что я здесь». Стонем замерла на месте, будто споткнулась о невидимую стену. Она медленно, очень медленно обернулась всем телом. Её глаза, затуманенные пеленой отстранённости, нашли глаза Октавии. И сквозь эту пелену она увидела тот же самый, дикий, животный страх, что грыз Октавию три дня, когда та искала её по помойкам города. Страх потери. Чистый, неконтролируемый ужас перед пустотой, которая вот-вот поглотит всё. Эффи молча подошла к столу, но не села. Она протянула руку и взяла свою тарелку. Движение было механическим. Она прижала тёплую керамику к груди, так как руки дрожали и для тарелки нужна была опора. — Я в комнате, — выдавила она, голос сорвался на полутоне. И ушла, не оглядываясь, унося с собой этот жалкий символ капитуляции перед заботой. Беллами тяжело вздохнул, отодвинув свою тарелку. — Ну, хоть взяла. Это уже маленький успех, — пробормотал он, больше для себя. Октавия не ответила. Она смотрела на пустой дверной проём, вслушиваясь в тишину, которая воцарилась за стеной. Она знала, что Эффи не притронется к еде. Та тарелка была не обедом. Это был крик о помощи, высеченный в камне, крик, который невозможно было издать голосом. И Октавия услышала его. Услышала всем своим израненным, не умеющим любить по-другому, существом. И с ужасом осознала свою беспомощность. Как воевать с призраками в чужой голове? Как защитить её от самой себя, когда рядом появилось напоминание о свете, делающее её внутреннюю тьму ещё более абсолютной, ещё более невыносимой? 23:10. Спальня. Эффи лежала на боку, отвернувшись к стене, выстроив своим телом непреодолимую крепость молчания. Спиной к Октавии, к двери, за которой жил теперь Беллами, к миру, который снова начал требовать от неё непонятных, невыполнимых вещей вроде еды и надежды. Она смотрела в штукатурку, но видела не её. Видела лицо брата, его улыбку, направленную не на неё. Слышала тот тёплый смех, которого никогда не вызывала. Тарелка с остывшей, покрытой матовой плёнкой пастой стояла на полу у кровати, как надгробие над её попыткой «быть нормальной». Октавия лежала рядом, не приближаясь, но и не отдаляясь. Просто лежала, глядя в потолок, где знакомые трещины больше не складывались в спасительные узоры. Сегодня они были просто трещинами. Глубокими, неизлечимыми разломами в самой структуре бытия. Её рука лежала между ними на прохладной простыне. Ладонь была раскрыта вверх, как предложение. Но Эффи не двигалась. Она застыла, как зверёк, почуявший капкан, даже не понимая, что ловушка захлопнулась уже давно и находится внутри её собственного черепа. «Она молчит. Она уже смирилась с твоей ненужностью. Видишь, как ей спокойно? Она дышит ровно. Без твоего тревожного присутствия, без твоего вечного страха. Кровь, Эффи. Кровь — это навсегда. А ты что? Мимолётная боль. Грязная вода в стакане, которую выплеснут при первой же возможности.» Октавия слышала не тишину, а гулкую, давящую пустоту, что раздавалась в груди у Эффи. Видела, как под тонкой тканью футболки на спине девушки напряглась каждая мышца, как будто она несла невидимую тяжесть. Видела, как дрожит кончик её мизинца, лежащего на одеяле, крошечная, предательская вибрация тотального ужаса. И тогда Блейк сделала единственное, что умела. Единственное, что всегда было их языком, когда слова превращались в прах. Она медленно, с чудовищной осторожностью, положила свою руку поверх ледяной, неподвижной руки Эффи. Просто накрыла. Чтобы та, в своём аду, знала, что рядом есть другая рука. Сначала под её ладонью ничего не изменилось. Рука Эффи оставалась мёртвым грузом. Потом пальцы дёрнулись один раз, резко, судорожно, и снова замерли. А потом они начали двигаться. Медленно, мучительно. Повернулись. И впились в её руку. Не просто взяли. Впились. Острые ногти вонзились в кожу Октавии до боли, до крови, с отчаянной, предсмертной силой утопающего, который хватается за соломинку, зная, что она не спасёт, но иного выбора нет. И Октавия позволила. Позволила ей впиваться, причинять боль, рвать кожу, потому что эта боль была единственным сигналом. Единственным криком из темноты: «Я ещё здесь! Я не исчезла полностью! Меня ещё можно почувствовать, даже если только через боль!». Она сжала руку Эффи в ответ. Так же крепко, так же безмолвно. В темноте комнаты, под приглушённый, ровный храп Беллами за стеной, звук чужого, здорового сна, они лежали, сцепившись руками в тёмном, кровавом рукопожатии. 03:12. Спальня. Сон, когда он настигал Октавию, был не милостью, а ещё одним ударом. Её сознание не погружалось в бездну, а скорее отступало на заранее подготовленные позиции, оставляя на передовой чуткий, неусыпный часовой, её тело. Оно спало, как спят солдаты в окопах под обстрелом: поверхностно, с оружием под рукой, каждым нервом прислушиваясь к изменению тишины. Это был не отдых, а просто пауза в жизни, и у этой паузы был свой, чётко отлаженный ритм. В этом ритме существовал священный ритуал. Каждый час, даже когда сознание было погребено под самыми тяжёлыми пластами усталости, её правая рука совершала крошечное, почти неосязаемое движение. Она не двигалась резко. Она словно прорастала сквозь простыню микроскопическими движениями, мизинец выпрямлялся, ища едва уловимое тепло, ладонь слегка поворачивалась, проверяя плотность воздуха, кончики пальцев касались не пространства, а присутствия. Это был слепой, инстинктивный язык. Язык, который говорил: «Ты здесь. Я здесь. Мы ещё на связи». Тепло кожи Эффи, едва уловимое движение грудной клетки под её ладонью, даже тот особый, горьковато-металлический запах её бессонницы, всё это было маяком в тёмном море ночи. Координатами, по которым Октавия выстраивала свою хрупкую якорную стоянку. И вот, в этот час, когда ночь была самой густой, а предрассветный холод только начал подбираться к стёклам, её рука отправилась в свой привычный путь. Пальцы скользнули вперёд по льняной плоскости. Встретили не привычное тепло, а прохладу. Не упругость живого тела, а податливую пустоту натянутой ткани. Мозг, ещё спящий, выдал первый, приглушённый сигнал несоответствия. Ладонь, уже по привычке, развернулась, охватывая большую площадь. Шершавая, холодная простыня. Гладкая, нетронутая подушка. Ничего. Пустота. Это слово прозвучало не в голове, а где-то в самой глубине грудной клетки, в том древнем отделе мозга, что отвечает за страх перед темнотой и одиночеством. Оно было беззвучным, но от того не менее оглушительным. Часовой на передовой забил в набат. Сердце, дремавшее неглубоко, споткнулось, замерло на долю секунды, а потом рванулось в бешеную, хаотичную скачку, ударяя по рёбрам изнутри с такой силой, что перехватило дух. Горьковатый привкус адреналина, знакомый как собственное отражение, выжгли остатки сна, словно кислотой. Октавия открыла глаза. Тьма в комнате была не просто отсутствием света. Она была другой. Она зияла. Особенно там, на другой половине кровати, где должно было быть второе дыхание, второй источник тепла. Теперь это было просто чёрное пятно, провал в реальности. Она не села. Она застыла, превратившись в один большой слуховой нерв. Тишина. Но это была неправильная тишина. Она была монотонной, одноголосой. В ней не хватало второго набора лёгких, не ровного дыхания спящего, а того особого, лёгкого, почти сиплого свиста, который издавала Эффи, когда её нос был заложен от слёз или простуды. Не хватало шороха, когда та ворочалась, забирая себе одеяло. Не хватало едва слышного поскрипывания пружин под её худым телом. Медленно, как против воли, Октавия повернула голову. Пятно пустоты на подушке рядом казалось огромным, всасывающим. Она протянула руку, которая час назад была якорем, сцепленным с другим. Простыня под её пальцами была не просто прохладной. Она была холодной. Остывшей. Как камень на заброшенной могиле. Ушла. Это уже была не догадка, а приговор, высеченный ледяным резцом в самой кости. Весь её мир, этот хрупкий, едва склеенный из осколков мир, с грохотом рухнул в молчание. 02:55. Коридор. Для Эффи тот момент, когда дыхание Октавии наконец стало тяжёлым и ровным, не принёс покоя. Напротив, с отступлением внешнего мира, скрипа половиц, уличного гула, даже тиканья часов, внутренний мир обрёл чудовищную, оглушающую власть. Шёпот, который весь вечер клубился на задворках сознания, подспудным, ядовитым течением, теперь вышел на первый план. Он звучал не в ушах, а за ними, будто кто-то сидел у неё в черепе и нашептывал прямо в серое вещество, окрашивая её собственные мысли в цвета гнили и тлена. Спит. Слышишь? Дышит ровно. Глубоко. Впервые за долгое время может выспаться. Потому что ты не вцепляешься в неё, как пиявка. Не дышишь ей в затылок своим вечным страхом. Она держала тебя за руку не потому что хотела. Из жалости. Из чувства долга перед сломанной игрушкой. Как держат больную собаку, которую жалко выгнать на мороз, но которая уже давно всем в тягость. Она лежала, превратившись в статую, стараясь подражать ритму дыхания Октавии, но внутри всё рвалось, кричало, билось о стены черепа. Ей хотелось заорать, чтобы этот голос замолчал. Заткнуть его руками, подушкой, разбить себе голову о стену, лишь бы прекратить этот внутренний диалог ненависти. Но голос был частью её. И он знал все её болевые точки, все страхи, все уязвимости, потому что сам из них и родился. «Он здесь. За этой тонкой стенкой. Её плоть и кровь. Настоящий. Целый. А ты что? Дыра в воздухе. Пустое место, которое по недоразумению занимает половину её кровати. Ты думала, твои шрамы, твоё безумие, твоя боль делают тебя особенной? Интересной? Они делают тебя обузой. Уродливой, треснувшей вазой, которую стыдно показывать гостям. Гостю. Ему.» Эффи зажмурилась так сильно, что перед глазами поплыли кровавые спирали. Она вжалась лицом в подушку, пахнущую шампунем Октавии и её собственными слезами. Но шепот не стихал. Он обрастал плотью, превращался в яркие и невыносимые картины. Завтрашнее утро. Беллами у плиты, снова жарящий яйца. Общий смех над какой-то глупостью из детства, в которую её не посвятить. Взгляд Октавии, который будет скользить по ней, не задерживаясь, а потом найдет брата, и в нём появится то самое тёплое, спокойное сияние, которое она видела сегодня. Она станет призраком. Прозрачным, невидимым, немым пятном в углу собственной жизни. Боль от этой мысли была острее любой физической раны. Она прожигала насквозь, оставляя после себя пепелище. И из этого пепла родилось другое чувство. Желание. Не просто прекратить это. Заткнуть их. Заткнуть всех этих демонов, этот нескончаемый шепот, эту оглушающую тишину собственной никчемности. Ей нужен был грохот. Адский, всепоглощающий рёв. Боль, но другая, простая, примитивная, понятная. Боль, после которой можно отключиться. Перестать чувствовать. Перестать быть. И она знала, где всё это можно найти. Знание это жило в ней, как вторая, тёмная память, как карта ада, выжженная на внутренней стороне век. Движения её были отточены до автоматизма, плод сотен ночей, когда нужно было улизнуть незамеченной. Она прислушалась, услышала дыхание Октавии глухое, ровное. Медленно, сантиметр за сантиметром, она начала высвобождать свою руку из-под её ладони. Кожа скользила по коже. Октавия во сне вздохнула глубже, её пальцы рефлекторно сжались, нащупав пустоту, и беспомощно разжались. Эффи замерла, сердце колотясь где-то в горле, громко, предательски громко. Потом, как тень, без единого звука, соскользнула с края кровати. Пол под босыми ступнями был ледяным, шершавым. Холод пробежал по позвоночнику, но был ничем по сравнению с внутренним морозом. Она не стала искать свою одежду. Просто накинула на тонкую майку чёрную, потрёпанную кожанку Октавии. Тяжёлая ткань пахла табаком, дождём и ею, этим специфическим, смешанным запахом кожи, металла. Этот запах сейчас был и пыткой, и последней нитью, связывающей её с реальностью. Засунула ноги в стоптанные, грязные кеды, не завязывая шнурки. Последний раз она обернулась на пороге. В сером свете, пробивавшемся сквозь жалюзи, силуэт Октавии на кровати был смутным и беззащитным. Что-то дикое, раненое и безумно любящее рванулось в её груди, требуя вернуться, разбудить её, вцепиться в неё и никогда не отпускать. Сказать… но что сказать? Все слова уже были отравлены. Шепот оказался сильнее. Он заглушил этот последний порыв души. «Оставь её спать. Сделай ей одолжение наконец. Просто исчезни. Перестань быть проблемой.» Эффи развернулась и бесшумно выскользнула в коридор, притворив дверь с тихим щелчком. Дверь в комнату Беллами была закрыта, из-за неё не доносилось ни звука. Она прошла по коридору, мимо него, вдохнула спёртый, пыльный воздух прихожей, пахнущий старой обувью и чужим присутствием. Её пальцы нашли холодную железную щеколду на входной двери. Она нажала. Металл щёлкнул, звук негромкий, сухой, но в гробовой тишине квартиры он прозвучал как хлопок дверцы камеры. Она замерла, прислушиваясь всем существом. Из спальни тишина. Из-за стены тишина. Она потянула дверь на себя, проскользнула на площадку лестничной клетки. Дверь медленно, почти невесомо, захлопнулась за её спиной с тихим, финальным выдохом. Щелчок замка прозвучал уже за её спиной, отрезая её от тепла постели, от руки на простыне, от всего, что за минуту до этого с трудом можно было назвать её жизнью. 03:20. Улицы. Ночной ветер встретил её на улице не как струю воздуха, а как жидкий азот. Он пробирался под кожанку, обжигал открытые участки кожи, заставлял ёжиться. Город в этот час был не спящим, а притворяющимся мёртвым. Он лежал в неестественной, зловещей позе. Фонари отбрасывали на асфальт жёлтые, ядовитые лужи, между которыми зияли пропасти абсолютной черноты. В этих провалах таилось всё, чего она боялась, и всё, к чему её неумолимо тянуло. Эффи закуталась в куртку глубже и зашагала, не выбирая маршрут, её ноги знали дорогу сами. Шаг был быстрым, нервным. Она не смотрела по сторонам, взгляд уткнулся в трещины на асфальте под ногами. Знакомые повороты, тёмные, заваленные мусором подворотни, кричащие нецензурными граффити стены, всё это было вехами на её личной карте погибели. Её мысли не были мыслями в привычном смысле. Это был белый, яростный шум, какофония обрывков. Вспышка: улыбка Беллами, открытая, беззащитная. Вспышка: яичница с цельным желтком на чистой тарелке. Вспышка: тарелка с остывшей пастой на полу, как памятник её несостоятельности. Вспышка: простыня под её исчезнувшей рукой, холодная и чужая. Третья лишняя. Третья лишняя. Третья лишняя. Ритм этого слова совпал с ритмом её шагов. Она ускорилась, почти перешла на бег, подошвы кед шлёпали по мокрому асфальту. Она бежала, как будто могла убежать от пустоты, которая раздувалась внутри её грудной клетки, угрожая разорвать её изнутри, оставив лишь пыль и шепот. 03:45. Подпольный клуб. Место не имело имени. Только облупившуюся синюю дверь в тупике грязного двора, охраняемую двумя безликими тенями. Один из них, костлявый, с лицом, на котором жизнь не оставила ничего, кроме пустоты в глазах, кивнул ей, чуть заметно. Дверь приоткрылась, выпустив наружу сгусток звука и вони. Она проскользнула внутрь, и ад принял её в свои объятия. Грохот. Настоящий, физический, сдирающий кожу. Музыка здесь была не искусством, а орудием пытки, монотонный, звериный бас, бивший по грудной клетке, выбивающий воздух, стирающий мысли. Воздух был не воздухом, а густым, влажным бульоном из испарений пота, дешёвого парфюма, табачного дыма и сладковатого, химического запаха чего-то запретного. Стробоскопы, словно вспышки эпилепсии, рвали тьму на клочья, превращая толпу в сюрреалистичный танец дергающихся марионеток. Здесь не было лиц, не было личностей. Были только тела. Тела, жаждущие отключения, грубого, безличного касания, быстрого, животного забвения. Эффи остановилась на пороге, дав волне какофонии накрыть себя с головой, как морской прибой. Да. Вот оно. Именно это. Здесь её демоны тонули в общем рёве. Здесь не нужно было быть Эффи Стонем. Здесь можно было быть просто телом. Анонимным сосудом для боли, удовольствия, химии. Телом, которое можно использовать, о которое можно стереть себя в порошок. Она пробилась сквозь толпу к потной, липкой стойке бара. Заказала виски. Стакан поставили перед ней без лишних слов. Первый глоток обжёг горло огненной волной, второй — уже принёс долгожданное онемение. Тепло разлилось по жилам, притупив остриё внутренней агонии, заменив её знакомым, тупым, обволакивающим огнём. Она прислонилась к стене, холодный кирпич через ткань косухи был твёрдым и реальным. Она наблюдала за танцполом сквозь дымку алкоголя. На неё уже смотрели. Мужчины, женщины, взгляды голодные, оценивающие, лишённые всего человеческого. Она была здесь своей хрупкой, бледной, с синяками под глазами и вызовом в позе. Доступной. Кто-то подошёл. Парень с остекленевшими от химии зрачками, протянул на ладони маленькую, невзрачную таблетку. Она взяла, не глядя, положила на язык. Горький привкус растворился в слюне. Через несколько минут мир начал плыть. Резкие углы сгладились, звук отодвинулся, стал приглушённым, будто доносился из-за толстого стекла. Шёпот в голове не исчез, но стал тише, словно его источник теперь был в соседней комнате, за закрытой дверью. Она закурила, выдохнула струйку дыма прямо в лицо подошедшей девушке с фиолетовыми, спутанными волосами. Та улыбнулась, прикусив проколотую губу, и шагнула ближе. Здесь был свой язык. Примитивный, животный. Язык прикосновений без тени нежности, поцелуев с привкусом крови и никотина, боли без смысла и послевкусия. Язык, на котором она была свободна. Свободна от прошлого с визгом тормозов, от будущего, где не было её места, от мучительной мысли, что она может быть кому-то нужна. Здесь она была ничьей. Проходящим облаком дыма. И это забвение было единственной формой спасения, которую она могла принять. 04:15. Спальня Октавии. Октавия лежала неподвижно ещё несколько мгновений, пытаясь силой воли переписать реальность. Может, Эфир ушла в туалет, и сейчас дверь скрипнет? Может, это продолжение сна, самого страшного сна? Но её тело, этот вышколенный годами опасности инструмент, не верило в сказки. Оно знало правду по остывшей простыне, по особому, гулкому качеству тишины, по тому, как всё внутри сжалось в один тугой, ледяной узел страха. Она резко села. Глаза, привыкшие к темноте, метнулись по комнате, выхватывая детали с пронзительной чёткостью, стул, на котором бесформенной кучей лежала её одежда, контур шкафа, похожий на гроб, пустой квадрат пола у кровати, где должны были валяться стоптанные кеды Эффи. Их не было. Только пыль да тень. — Нет, — вырвалось у неё. Не слово, а хрип, сорванный с самых корней языка, обожжённый адреналином и ужасом. Она сорвалась с кровати, босиком, в одной тонкой футболке, прилипшей к спине от холодного пота. Выскочила в коридор. Дверь в ванную была распахнута настежь, внутри чёрная пустота и запах сырости. Кухня, только призрачный запах вчерашней пасты, тиканье часов на стене, звучавшее как отсчёт последних секунд. Она подбежала к входной двери. Железная щеколда была отодвинута. Лёгкий, леденящий сквозняк с лестничной клетки шевелил пыль у порога, словно призрачным дыханием. Она облокотилась о косяк, вдруг почувствовав, как земля уходит из-под ног, как в висках застучало, а в глазах поплыли тёмные круги. Не сейчас. Только не сейчас, когда каждая секунда на вес золота. Но это было сейчас. Снова. После месяцев шаткого, хрупкого перемирия, после той ночи в заброшенном доме, когда она думала, что вытащила её с самого дна. Эффи снова исчезла. Но не как тогда, не в беспамятстве, не поддавшись голосам. На этот раз она ушла сама. Сознательно. Целенаправленно. Ушла туда, где, по её исковерканной логике, можно было найти спасение. В тот самый ад, который она знала инстинктивно, как зверь знает свою нору. В ад, который был ей роднее, чем тёплая постель и рука, готовая держать. Октавия оттолкнулась от косяка и почти побежала обратно в спальню. Она стала одеваться на ощупь, движения резкие, лихорадочные, пальцы плохо слушались, спотыкаясь о молнии и пуговицы. Джинсы, тяжёлые ботинки, чёрная, обтягивающая водолазка. Куртка. Руки дрожали так, что она с трудом застегнула её. Она уже знала, куда идти. Знакомый маршрут отчаяния, выжженный в памяти за три дня бесплодных поисков. Все те же притоны, те же заброшенные крыши, те же щели в теле города, куда могло провалиться такое потерянное существо, как Эффи. Октавия выскочила в коридор и на миг замерла перед дверью Беллами. В груди что-то рвалось наружу. Желание вломиться туда, схватить его за плечи, трясти, кричать в лицо: «Просыпайся! Она снова исчезла! Она ушла! И это из-за тебя! Из-за твоей чёртовой нормальности, твоих яичниц и починки окон! Ты напомнил ей, что она не такая, и она сбежала туда, где её примут любой!» Но она стиснула зубы до хруста. Сглотнула этот ком бешеной, беспомощной ярости. Нет. Он не поймёт. Он увидит только истеричку. Увидит слабость. А каждая потраченная на объяснения секунда — это шаг Эффи глубже в тот омут, откуда её всё труднее, всё болезненнее вытаскивать. Это их война. Её и Эффи. И в неё нельзя впускать посторонних, даже если это родная кровь. Октавия развернулась, её тень мелькнула на стене, и она бесшумно вышла из квартиры, тихо прикрыв за собой дверь. Предрассветный холод обрушился на неё на лестничной клетке, но внутри горел ледяной, яростный огонь, огонь охотника, огонь тех, кто идёт вырывать свою добычу из пасти небытия. Она слетела вниз по лестнице, не касаясь перил, и шагнула в серую, безликую мглу улицы, начинающей только-только синеть на востоке. Её шаг был быстрым, целенаправленным. Она не просто шла. Она начала свой бег. Бег за призраком, который снова выбрал быть ничьим, чем быть обузой. И она должна была найти её. Найти и вернуть. Даже если для этого придётся снова нырнуть во все круги ада, который этот город мог предложить. Даже если самой сгореть в его пламени дотла. 4:40. Остановка. Октавия шла по улицам, и её шаги не стучали, а вязли в этой новой, неприютной субстанции предутреннего мира. Каждый удар подошвы о мокрый асфальт отбивал один и тот же безжалостный, примитивный мантра: нет-здесь, нет-здесь, нет-здесь. Первой точкой на её внутренней карте кошмара стала остановка. Тот самый убогий оазис из бетона и ржавого железа, где когда-то пересеклись их взгляды, заряженные взаимным презрением и скрытым голодом. Она подошла к ней, и холод, веющий от разбитого навеса, оказался не просто температурой воздуха. Он был тем самым холодом, что проникал сквозь тонкую ткань куртки Эффи в ту ночь. Он ударил Октавию сквозь время, пробравшись под кожу, прямо к сердцу. Здесь никого не было. Только ветер, скуля, гонял по земле окурки и обрывок глянцевой рекламы, на которой улыбалась несуществующая счастливая семья. Надпись «Ты уже мертв, просто еще не знаешь об этом» в утренних сумерках казалась не зловещим предсказанием, а констатацией жалкого факта. Октавия ударила кулаком по жестяной обшивке. Ответом был не крик, а глухое, пустотелое бульканье, звук полного отсутствия. Пустота здесь была особенно звучной, ведь именно здесь зародился тот хаос, который теперь угрожал всё поглотить. 05:10. Задний двор «Арка». Задний двор «Арка» никогда не знал солнечного света. Это было царство вечных сумерек, пахнущее кислым пивом, перегаром, мочой и подвальной сыростью. Здесь, в тени кирпичной стены, поросшей каким-то жалким плющом, они делили первую сигарету, жест не мира, а разведки. Здесь же, позже, вцепились друг в друга не в поцелуе, а в яростной попытке доказать что-то миру или самим себе. Октавия методично обошла каждый квадратный сантиметр этого закутка. Фонарик в её дрожащей руке, она схватила его на автомате, как берут оружие, выходя в ночь, выхватывал из мрака лишь унылые свидетельства упадка: скомканные пачки из-под сигарет с дешёвыми названиями, осколки бутылок, блестящие, как чьи-то остекленевшие глаза, пару крыс, неспешно пересекавших двор. Ни намёка на знакомый, угловатый силуэт в чёрном. Только мусор и призраки. Призраки их собственных жестов, слов, взглядов, которые, казалось, витали в спёртом воздухе и смотрели на неё с немым укором: «Ты упустила. Снова». 05:45. Крыша. Пожарная лестница встретила её знакомым скрипом ржавых суставов. Она взбежала наверх, не чувствуя жжения в мышцах, только ледяное онемение где-то глубоко внутри. Здесь, наверху, мир снова обрёл объём и ветер. Не городской сквозняк, а мощный, чистый поток, рвущийся с реки. Он выл в ушах, сметая остатки связных мыслей, заменяя их белым шумом отчаяния. Она подошла к самому краю, к тому роковому месту, где бетонный зуб парапета давно вырван временем или чьей-то отчаянной волей. Место, где Эффи встала на цыпочки, раскинув руки, будто собираясь обнять весь этот проклятый город или сбросить ему в лицо своё тело. Сейчас край был пуст. Лишь небо на востоке, запылённое выбросами, мучительно рождало какой-то грязно-розовый, болезненный свет. Он окрашивал трубы и антенны в фальшивые, умирающие тона. Октавия стояла на самом краю, но не смотрела вниз. Она смотрела в ту пустоту, где час назад могла стоять Эффи. И впервые за эту бесконечную ночь её накрыла не волна ярости, а полная, тотальная тишина бессилия. Такая тишина, после которой уже не хочется кричать. Хочется просто шагнуть вперёд и прекратить всё. Где ты? Мысль была не криком, а шёпотом, уносимым ветром в никуда. Спускалась она уже не бегом. Она сползала. Каждая ступенька отдавалась в её коленях и в душе тупой, раскалённой болью. Запасы адреналина, подпитывавшие её всё это время, истощились, обнажив сырую, незащищённую плоть страха. Страха, который тошнил и сводил желудок. 06:15. «Арк». «Арк» в этот час был похож не на спящего зверя, а на труп, из которого ещё не вытекла жизнь. Мерзкая, липкая жизнь ночных отбросов. Музыка умерла, оставив после себя не тишину, а звуковой вакуум, в котором звенели собственные уши и билось сердце. Агрессивные неоновые полосы погасли, лишь пара тусклых лампочек над стойкой бармена отбрасывали жёлтые, умирающие круги света. Воздух был не воздухом, а физической субстанцией, густой смесью въевшегося в стены табачного дыма, испарений дешёвого алкоголя, пота и того особого запаха человеческого истощения, что пахнет надеждой, вывернутой наизнанку. В этом полумраке копошились последние обитатели ночи: кто-то спал, положив голову на липкий стол, кто-то бессмысленно смотрел в пространство, кто-то тихо, монотонно скандалил с невидимым собеседником. Октавия вошла, и её появление не вызвало ни всплеска, ни интереса. Она была частью этого пейзажа. Мерфи, с тупой, автоматической точностью протиравший уже и так чистый бокал, лишь поднял на неё тяжёлые, налитые свинцом усталости веки. — Твоей не было, — прохрипел он, и его голос был похож на звук ржавой двери. Он сказал это не как информацию, а как приговор. — С каких это пор ты начал читать мысли? — выдавила Октавия, но в её голосе не было ни прежней колкости, ни вызова. Только усталое признание игры, в которой все ходы известны заранее. — С тех самых пор, как ты стала выглядеть как призрак каждый раз, когда она пропадает, — равнодушно бросил Мерфи, снова опуская взгляд на блестящее стекло. — Не было. Иди искать туда, где темнее. Она прошла по залу, её острый и пустой взгляд скользил по сгорбленным спинам, по лицам, с которых словно стёрли всё человеческое, оставив лишь маску нужды. Ни одного знакомого изгиба плеч. Ни тени той особой, нервной, почти электрической ауры, что всегда окружала Эффи, даже в полной неподвижности. Она остановилась посреди зала, под тусклым светом лампы, и почувствовала, как последние крупицы чего-то, что можно было назвать надеждой, высыпаются у неё из рук, уносятся в липкую грязь пола. Мысль о том, чтобы снова нырять в все известные ей щели этого города, вызывала не отчаяние, а леденящее, философское бессилие. Вселенная пропастей была безгранична. А её Эффи всего лишь пылинка, затерявшаяся в одной из них. Она развернулась к выходу, и её плечи, всегда такие прямые, сгорбились под незримым, тотальным гнётом. Уже почти у двери, рука уже тянулась к холодной железной ручке, её слух, вышколенный годами ожидания подвоха, уловил что-то. Не слова сначала, а тембр. Сиплый, пропитанный чем-то химическим и безысходностью. Обрывки фраз, тонущие в приглушённом смешке и хриплом, надрывном кашле. Говорили двое. Они засели в самом дальнем углу, за последним столом, почти растворившись в тени, отбрасываемой огромным, молчащим музыкальным автоматом. Двое мужчин, вернее, то, что когда-то ими было, кожа да кости, обтянутые грязной тканью, лица, испещрённые морщинами не возраста, а распада; руки, трясущиеся с мелкой, неконтролируемой дрожью. Классические «торчки», нашедшие своё окончательное пристанище на самом дне бутылки, шприца или самокрутки. Они что-то делили на столе, склонившись над крошечным свёртком из фольги, их движения были медленными, церемонными. Октавия уже было отвернулась, её сознание уже скользнуло к двери, к холоду улицы, к следующей бесцельной точке поиска. Но одно слово вплыло в её слух, зацепилось за край сознания и впилось, как рыболовный крючок. — …эту, с волосами чёрными. Худая, блин, до нельзя. Как щепка. А глаза… Глаза, будто выключили свет внутри. Понимаешь? Совсем пустые» Она замерла. Не просто остановилась, она окаменела. Дыхание застряло где-то в горле. Она не повернулась. Она стала просто сосудом для слуха, антенной, настроенной на этот гнусавый, отравленный голос. Второй, тот, что постарше, с лицом, напоминающим высохшую глину, фыркнул. Звук был похож на лопнувший пузырь. Он затянулся чем-то дымящимся, держа самокрутку пальцами, почерневшими от никотина. — А, эту… Видал. В «Бездну» она прошла, наверное, с час назад. Состояние у неё, бля… не то чтобы под кайфом. А будто… будто сама из себя выпала. Шла, по стеночке держалась. Думал, щас грохнется. Но нет, пробилась к стойке — И? Присоединилась к кому? — К кому? — старший хрипло рассмеялся, и смех его перешёл в очередной приступ кашля. — К ней сами присоединяться стали. Как мухи на… ну, ты понял. Смотрели на неё, как… — Он запнулся, язык, заплетающийся, искал нужное, похабное слово. — Как на бесплатную пробу перед покупкой. Чистая оторва, знаешь ли. Такие… ломкие. Им это нравится. Поиграть и сломать Первый что-то неразборчиво пробормотал в ответ, и они оба издали короткий, сухой, как треск сухих веток, смех. В этом смехе не было ни капли веселья. Только усталое, циничное признание правил игры, в которой они все были пешками. Октавия почувствовала это не сразу. Сначала по спине, от копчика до затылка, пробежала ледяная, медленная волна озноба. Потом озноб сменился жаром. Не теплом, а сконцентрированной, белой яростью, такой чистой и такой всепоглощающей, что края зрения на мгновение заволокла алая пелена. Весь мир сузился до этого стола, до этих двух полулюдей, чьи слова высекали в её мозгу картины, от которых хотелось выть. Она развернулась. Не бросилась, не кинулась. Она обернулась. Два шага, и её тень, длинная и безжалостная в тусклом свете, упала на них, накрыв собою их жалкий свёрток и пустые глаза. Они вздрогнули, неуклюже запрокидывая головы, и их зрачки, расширенные химией, с трудом сфокусировались на ней. Она не стала спрашивать. Не стала угрожать, не стала кричать. Она просто смотрела на них. Её взгляд был не взглядом человека. Он был взглядом стихии, обрушившейся в это подполье. Холоднее обледеневшей стали, опаснее заточенной бритвы. В нём было обещание не просто боли, а полного, тотального стирания. — «Бездна», — произнесла она. Одно слово. Голос был тихим, почти шёпотом, но он разрезал спёртый воздух зала, как раскалённый нож масло. В нём вибрировала такая первобытная, такая нечеловеческая сила, что оба не просто отшатнулись, они съежились, будто пытаясь стать меньше, незаметнее, раствориться. — Где? Тот, что помоложе, с трясущимися, как в лихорадке, руками, неуверенно, почти боязливо ткнул грязным пальцем куда-то в сторону, будто показывая сквозь стены. — За старым химическим комбинатом… там, во дворах… синяя дверь, сильно облупленная… Октавия уже отворачивалась, её тело было напряжено, как тетива лука, готовое выстрелить в указанном направлении. — А ты… а ты кто ей? — сипло, с внезапной, наглой бравадой, выкрикнул старший. Наглость, возможно, была последней вспышкой чего-то в его угасающем сознании, искрой от вещества. Она обернулась ровно настолько, чтобы он увидел её профиль, резкий, как у хищной птицы, и глаз, блеснувший в полумраке. В этом взгляде не было ни угрозы, ни предупреждения. Была лишь абсолютная, неоспоримая истина. Истина о том, что между жизнью и смертью сейчас, тончайшая паутина, и она держит в руках ножницы. — Если с ней хоть что-то случилось, пока я шла сюда… — Она оборвала фразу на полуслове. Договаривать не было нужды. Всё остальное было написано у неё в глазах. Написано кровью и сталью. Она вышла из «Арка», и дверь захлопнулась за её спиной с тяжёлым, финальным стуком, отрезав последние звуки того мира, сиплый смешок, надрывный кашель, тихое бормотание. Утренний свет на улице был уже не серым, а каким-то больным, жёлтым. Он не приносил облегчения. Он лишь ярче освещал путь. Единственный оставшийся путь. В «Бездну». Октавия вышла на пустынный тротуар, и через секунду её тело, преодолевая усталость, боль, отчаяние, перешло на бег. Не на быстрый шаг, на спринтерский, яростный, неистовый бег. Фасады домов превратились в смазанные полосы грязи и камня. Ветер, теперь встречный, свистел в её ушах, заглушая всё на свете, кроме бешеной, яростной канонады собственного сердца, выбивавшего один и тот же, чудовищный ритм: «Бездна. Бездна. Бездна». У неё теперь были не догадки. У неё были координаты, данные устами полумёртвых. «Худая, как щепка». «Глаза пустые». «Чистый оторв». «Как на бесплатную пробу». Каждое слово было не описанием. Каждое было миниатюрной, ужасающей голограммой, которую её сознание, против воли, разворачивало в полноценный кошмар. Эффи в этой толпе потерянных душ, но потерянная по-другому,потому что выбрала это сама. Её, такую хрупкую, с душой, уже расколотой изнутри, среди тех, кто видит в этих трещинах лишь удобные щели, куда можно влезть, чтобы сломать окончательно. Ярость, кипевшая в ней теперь, была уже не адресной. Она не была направлена на Эффи, на её демонов, на Беллами, на себя. Она была направлена на саму ткань мироздания, породившего такие места, как «Бездна». На физические законы, позволившие существовать таким людям, как эти двое в баре. Эта ярость была топливом. Она превращала свинец в жилах в расплавленную сталь, усталость в холодную, неумолимую целеустремлённость, бессилие в готовность разорвать всё на куски. Она знала, где старый химический комбинат. Заброшенная промзона на задворках цивилизации, царство ржавых цистерн, разбитых стёкол и эха былой индустриальной мощи. Идеальный ландшафт для того, чтобы исчезнуть. Или чтобы тебя исчезли. Октавия бежала. Её тень, длинная и угрожающая в косых лучах утреннего солнца, летела по стенам, заборам, пустынным гаражам, как тень огромной хищной птицы, выходящей на охоту не за пищей, а за частью самой себя, украденной и утащенной в самую гущу тьмы. Она больше не искала. Теперь она шла отбирать. Вырывать клыками и когтями из самой пасти того небытия, в которое её Эффи, в своём слепом, отчаянном страхе, так добровольно, так непростительно шагнула. 06:45. «Бездна». «Бездна» не была местом. Это был диагноз, поставленный пространству. Диагноз полная сенсорная и моральная капитуляция. Здесь органы чувств не получали информацию, они подвергались пытке. Зрение капитулировало первым. Не было освещения, были приступы. Стробоскопы, словно в предсмертной агонии, высекали из непроглядного мрака жуткие, застывшие кадры: оскал в клубах дыма, вывернутую руку, закатившийся глаз, блестящий поток пива по грязному полу. А затем снова абсолютная, давящая чернота, в которой эти образы продолжали жить на сетчатке, как ядовитые послесвечения. Никаких плавных переходов, только рывки между слепотой и слепящей вспышкой. Слух был атакован не музыкой, а чудовищной, физической субстанцией звука. Низкочастотный гул, исходящий от колонок, был не мелодией, а давлением, сотрясавшим грудную клетку и заставлявшим вибрировать внутренности. Сквозь этот гул прорывались не ноты, а обрывки: сиплый, истерический смех, животный рёв, хриплый кашель, скандальное бормотание. Это был не саундтрек, а звуковая рвота самого помещения. Обоняние было сломлено окончательно. Воздух был густым, почти осязаемым коктейлем. Сладковатый, приторный запах дешёного парфюма, смешанный с кислым духом перегара и пота. Едкий шлейф химического дыма, въедающийся в носоглотку. И под всем этим фундаментальная, гнилостная нота сырости, плесени и чего-то невыразимо тленного. И в самом эпицентре этого сенсорного ада, на провалившемся кожаном диване, утопая в грязных, вонючих подушках, словно на троне из отбросов, сидела Эффи. Она не была похожа на человека. Она была похожа на куклу, дорогую и хрупкую, которую после бурной игры бросили в грязь. Сидела абсолютно неподвижно, если не считать одного, механического движения: медленного, ритуального поднесения к губам бутылки с тёмной, вонючей жидкостью, выдававшей себя за виски. Её взгляд был устремлён не в пространство клуба, а внутрь, в какую-то бездонную, тёмную шахту собственного сознания. Глаза, то полные ледяного вызова, то бездонной боли, теперь были пусты. Совершенно. Это были не глаза, а два стеклянных шарика, вмурованных в бледное, восковое лицо. Даже бешеные вспышки стробоскопов не оставляли в них отблесков. Они просто поглощали свет, не возвращая ничего. Вокруг неё, как мутные воды вокруг неподвижного острова, клубилась компания. Трое мужчин и одна девушка, существа, чьи лица утратили индивидуальность, слившись в коллективную маску распада, полуприкрытые веки, расслабленные, влажные губы, взгляд, плавающий где-то между блаженством и тупой агрессией. Они передавали по кругу толстую, кривую самокрутку, от которой тянуло сладковатым, тошнотворным дымом, пахнущим сожжённой пластмассой и апатией. Один из них, грузный, с бычьей шеей и маленькими, мутными, как заплывшие грязью озёра, глазами, сидел вплотную к Эффи, почти навалившись на неё. Его ладонь, широкая и грязная, лежала на её колене, большой палец с отросшим, чёрным ногтем грубо и медленно водил по ткани джинсов, будто изучая фактуру неодушевлённого предмета. Эффи не реагировала. Она просто пила, глотая жидкость ровными, безвкусными глотками. Затем он наклонился. Его дыхание, зловонное от алкоголя и кариеса, обожгло её кожу. Губы, влажные и мясистые, прижались к её шее, чуть ниже линии растрёпанных тёмных волос. Это был не поцелуй. Это было влажное, исследующее прикосновение, похожее на то, как пробуют плод на спелость. Эффи вздрогнула, но не от отвращения, а как от слабого разряда тока, дошедшего сквозь толщу онемения. Но она не отстранилась. Она даже не повернула голову. Её веки медленно сомкнулись, длинные ресницы легли на синяки под глазами. Казалось, она пыталась раствориться ещё глубже, уйти от реальности этого влажного прикосновения так же, как ушла от реальности звука, света, запаха и собственной боли. И именно в этот миг, словно по заказу какого-то злобного режиссёра, луч стробоскопа задержался на них на долю секунды дольше обычного, выхватив из тьмы эту законченную картину декаданса, её бледное, отрешённое, почти святое в своей опустошённости лицо, его грязные пальцы, впившиеся в её джинсы, влажный, блестящий след на нежной коже её шеи. 06:47 Октавия материализовалась из мрака не как человек, а как сгусток абсолютной, концентрированной ярости. Она не издала ни звука. Не потребовала остановиться, не закричала. Она просто вошла в тот самый выхваченный лучом круг, и её присутствие ощутилось физически, как внезапное падение атмосферного давления перед смерчем. Её рука, с выпирающими сухожилиями и шрамами на костяшках, метнулась вперёд со скоростью змеиного удара. Она не схватила. Она впилась. Пальцы, сильные и узловатые, как корни старого дерева, сомкнулись вокруг запястья мужчины, вцепившегося в Эффи. Хватка была нечеловеческой, в ней была не просто сила, а неумолимая, холодная решимость, сжимающая плоть до хруста. — Отвали, — её голос был низким, сиплым, но он прорезал какофонию басов, как лезвие ленточной пилы режет металл. Мужчина от неожиданности разжал пальцы и откинулся, уставившись на неё. Его мутные глаза с трудом фокусировались. В них не вспыхнуло понимания, лишь раздражение пьяного, тупого зверя, у которого отнимают миску с едой. — Ты кто такая, сука? — сипло выдавил он, пытаясь вырвать руку. Его мышцы напряглись, но рука в стальной хватке Октавии даже не дрогнула. Октавия даже не взглянула на него. Весь её фокус, вся её вселенная в тот момент сузилась до Эффи. До этого воскового лица с закрытыми глазами. — Эффи, — произнесла она, и имя прозвучало не как зов, а как их личный пароль. — Ты встаёшь. Сейчас же. Мы уходим. И в её голосе, сквозь сталь и лёд, пробилась трещинка. Не слабости, нет. Но чего-то невероятно хрупкого. Почти мольбы. «Проснись. Узнай меня. Позволь мне увести тебя отсюда». Но «они» эта маленькая, спаянная общим падением стая, уже опомнились. В их извращённой иерархии такие, как Эффи в её текущем состоянии, были не личностью, а ресурсом. Общим, временным, одноразовым развлечением. И его не отдают просто так. Нарушение этого негласного правила было вызовом всему их убогому миропорядку. — Эй-эй, куда собралась, принцесса? — поднялся на ноги второй, тощий, жилистый, с синим, грязным шрамом, пересекавшим всё лицо от виска до угла рта. — Мы тут культурно отдыхаем. Она не хочет никуда идти. Видишь же, ей хорошо. — Она сейчас захочет, — сквозь стиснутые зуабы процедила Октавия и рванула Эффи за руку, пытаясь поднять её с дивана. Тело Эффи оказалось тяжёлым, безвольным, как мешок с песком. Оно поддалось инерции движения, но не проявило ни малейшей собственной воли. И тогда первый, бычья шея, двинулся. Пока не для серьёзной драки. Он просто тяжело толкнул Октавию в плечо, широким, размашистым движением пьяного, пытаясь оттеснить, обозначить границы. — Отцепись, стерва! Ослепла? Человек отдыхает! Этот толчок, грубый и примитивный, стал искрой, упавшей в цистерну с горючим. Не ярости даже. Ярость была позже. Сначала сработало нечто более древнее. 06:49 Мышцы Октавии среагировали раньше, чем сознание успело оформить мысль. Годы улиц, тюремных коридоров, тупиковых драк выковали в ней отдельный, автономный контур. Контур выживания. Он не думал. Он делал. Толчок в плечо? Ответ, короткий, хлёсткий, как удар бича, апперкот ребром ладони снизу вверх. Цель кадык. Удар пришёлся с идеальной, безжалостной точностью. Раздался не крик, а хриплый, захлёбывающийся звук, как будто у человека внутри лопнул мех. Бык отшатнулся, глаза его вылезли из орбит, руки инстинктивно впились в горло. Тощий со шрамом, увидев это, с диким, нечленораздельным воплем рванулся на Октавию. В его руке мелькнул обломок чего-то, ржавой трубы, тяжёлой рукоятки, сложно было разобрать. Удар был размашистым, сильным, но слепым от ярости. Октавия не отпрыгнула. Она присела, вжимаясь в пол, и свистящий удар прошёл в сантиметрах над её головой, взметнув ей волосы. И, выпрямляясь из приседа, она вогнала колено ему в пах со всей силой, на какую была способна. Не столько удар, сколько вдавливание. Воздух с хрипом вырвался из его лёгких, лицо побелело, и он сложился пополам, беззвучно открывая рот. Но третий, до этого молчавший, с лицом доходяги и горящими лихорадочным блеском глазами, использовал момент. Он прыгнул ей на спину сзади, костлявые, сильные руки обвились вокруг её шеи в мёртвую хватку. Запах немытого тела, пота и страха ударил в нос. Воздух перехватило. В висках застучало. В глазах поплыли тёмные круги. Где-то рядом, будто из другого измерения, донёсся голос Эффи. Тихий, плоский, без интонации: «Оставьте… её…». Октавия не стала бороться с руками. Она рванулась всем телом назад, развернулась и со всей силы бросилась спиной на ближайшую стену, используя вес нападавшего как таран. Раздался глухой удар, и тело на её спине хрипло ахнуло, почувствовав, как рёбра вжимаются в шершавый, холодный кирпич. Но пальцы не разжались. Они впились ещё сильнее. Бык, откашлявшись, с новой, животной яростью двинулся на неё. Его огромный кулак описал дугу и пришёлся ей по корпусу, чуть ниже грудной клетки. Раздался негромкий, сухой хруст. Боль, острая, ослепительная, пронзила её насквозь, вырвав из горла короткий, сдавленный стон. Ребро. Или два. Боль была знакома. Она была старым, ненавистным товарищем. Но сейчас она не парализовала. Она, как раскалённый прут, вонзилась в мутнеющее сознание и выжгла из него всё, кроме одной цели. Цели. Игнорируя человека на спине, Октавия, скрючившись от боли, рванулась навстречу быку. Не в защиту. В атаку. Её кулак, собравший в себя всю ярость, всю боль, всё отчаяние этой ночи, вонзился ему прямо в солнечное сплетение. Удар был сконцентрированным, страшным. Весь воздух с шипением вырвался из его лёгких, глаза остекленели. Он замер, согнувшись пополам, беззвучно открывая рот. Октавия, не давая ему опомниться, схватила обеими руками его за волосы и за воротник и с размаху ударила коленом в лицо. Звук был отвратительным, влажным хрустом хрящей и костей. Он рухнул на колени, а затем на пол, захлёбываясь кровью, хлюпая и издавая булькающие звуки. Человек на её спине, потрясённый этим внезапным, жестоким контрударом, ослабил хватку на долю секунды. Этого хватило. Октавия, используя его же инерцию и вес как рычаг, резко наклонилась вперёд, подведя его центр тяжести себе на плечи, и с силой, рождённой отчаянием и тренировкой, перебросила его через себя. Он перелетел через её голову и грохнулся на бетонный пол спиной. Воздух вышел из его лёгких со звуком лопнувшей шины. Она, не давая ему опомниться, наступила. Не ногой. Каблуком своего тяжёлого, армейского ботинка. Наступила ему на запястье, лежащее на полу. И перенесла на него весь свой вес. Хруст был негромким, приглушённым, но отчётливым. Как будто кто-то наступил на сухую ветку. Крика не последовало, только тихий, свистящий, бесконечный стон. Его рука неестественно выгнулась под ботинком. Тощий со шрамом, стиснув зубы от боли в паху, попытался подняться, его рука снова потянулась к трубе. Октавия, повернувшись, вырвала у него оружие из ослабевших пальцев и, развернувшись на каблуке, со всей силы ударила его же по согнутой в локте руке, которой он пытался прикрыться. Тот же сухой, кошмарный хруст. Тот же приглушённый, утробный вой. И внезапно… тишина. Не абсолютная, конечно. Грохот басов, вопли и смех из других уголков клуба никуда не делись. Но в их локальном круге, на этом пятачке грязи и насилия, воцарилась звенящая пустота. Три тела корчились на липком от пива и крови полу, издавая хрипы, стоны, булькающие звуки. Четвёртая, девушка из их компании, забилась в самый тёмный угол, прижавшись к стене, смотря на Октавию расширенными от животного, неосознанного ужаса глазами. В них читалось одно: «Это не человек». Октавия стояла посреди этого маленького ада, тяжело дыша. Каждый вдох давался ценой пронзительной, режущей боли в боку. Из разбитой и опухшей губы текла тёплая, солёная кровь, капая на окровавленную футболку. Левый глаз начинал заплывать и закрываться от удара, которого она даже не заметила. Вся правая сторона тела горела огнём. Руки дрожали от чудовищного напряжения и выброса адреналина. Она медленно повернула голову, преодолевая боль в шее, и её взгляд,один ясный, один затуманенный, упал на Эффи. Та всё так же сидела на диване. Бутылка теперь лежала на боку у её ног, выливая остатки жидкости в грязь. На её лице не было ни страха перед только что произошедшей бойней, ни облегчения от «спасения», ни даже намёка на узнавание. Была лишь та же всепоглощающая, леденящая пустота. Она смотрела на Октавию, на это окровавленное, дышащее болью и яростью существо, только что сломавшее трёх человек, как смотрят на странное, необъяснимое природное явление. Без интереса. Без участия. Без понимания. Боль в боку слилась с другой болью, более глубокой и невыразимой. Октавия шагнула к дивану, пошатнувшись. Острая агония пронзила её, заставив на миг согнуться. Но она выпрямилась, волевым усилием заставив мышцы спины напрячься. Она протянула руку, костяшки которой были содраны до мяса, пальцы испачканы чужой кровью. Теперь она просто висела в воздухе между ними. Дрожащая. Предлагающая. — Всё, — хрипло, через боль, сказала Октавия. Она сплюнула на пол сгусток крови, тёмный, как смола. — Кончилось. Всё кончилось. Пошли домой. Эффи медленно, будто через толщу мутной воды, перевела взгляд с её избитого лица на эту окровавленную, предлагающую ладонь. Она смотрела на неё долго. Казалось, она что-то вычисляет, что-то вспоминает. Потом, без единого слова, без изменения в выражении своего воскового лица, она подняла свою собственную руку — бледную, с синяками на запястье — и положила свою холодную, безжизненную ладонь поверх окровавленной ладони Октавии. Не взяла. Не схватила. Просто вложила. Как вкладывают ключ в замок. Октавия сжала её пальцы. Осторожно, с невероятной, почти невозможной нежностью, стараясь не причинить боли этим хрупким косточкам. И потянула на себя. Эффи поднялась, её ноги подкосились, тело закачалось. Октавия обвила её за плечи, прижала к себе, чувствуя, как то худое, беспомощное тело безвольно обмякает в её объятии, находя в нём единственную точку опоры. Она повернулась, спиной к стене, лицом к выходу, и повела её, шагая через стонущие, корчащиеся тела на полу, не удостаивая их ни взглядом, ни мыслью. Она не видела злобных взглядов, бросаемых им вслед из темноты, не слышала сдавленных проклятий. Весь её мир сузился до боли в боку, до тяжести на плече и до холодной руки в её руке. Они выбрались из «Бездны» в предрассветную, грязно-серую муть. Свежий воздух ударил в лицо, смешавшись со смрадом крови, пота и боли, исходящим от них обеих. Октавия, стиснув зубы от новой, пронзительной волны агонии, крепче прижала к себе Эффи, пытаясь согреть её своим собственным, истекающим силами жаром. 07:15. Квартира. Дверь захлопнулась за ними не со стуком, а с приглушенным, усталым вздохом дерева и металла, словно сам порог облегченно выдохнул, приняв их обратно из ночного пекла. В прихожей, узкой и темной, висел знакомый, почти забытый за эти часы адреналина запах, кофе, поджаренный тост, масло. Запах обыденности, насильственно врывающийся в их мир, пропитанный потом, кровью и страхом. Из-за полуоткрытой двери кухни доносился ритмичный, уверенный стук ножа по деревянной доске. Беллами уже встал, не ведая, что пока он нарезал хлеб для завтрака, его сестра вырезала клыками и когтями дорогу из ада. Эффи выскользнула из объятия Октавии в тот самый момент, когда переступила порог, как тень, отделяющаяся от тела при ярком свете. Не шатаясь, не оседая на пол, а просто растворив физический контакт, будто он был досадной случайностью, неловким соприкосновением в толпе. Она не взглянула в сторону кухни, не удостоила ввниманием Блейка старшего,чья крупная фигура на мгновение заслонила свет из дверного проема. Она прошла прямо, сквозь прихожую, в коридор, к их комнате, как запрограммированный механизм, движущийся по единственно известной траектории. Ее шаги были быстрыми, легкими, лишенными какого-либо намека на человеческую неуверенность. Дверь в спальню захлопнулась. Октавия осталась стоять посреди прихожей. Ее спина нашла опору в прохладной штукатурке стены, и она прислонилась к ней, будто только сейчас позволив гравитации взять верх над остатками воли. Внезапная тишина, нарушаемая лишь приглушенным стуком ножа из кухни и собственным громким, прерывистым дыханием, обрушилась на нее, сменив какофонию «Бездны». Боль, которую она сдерживала, как плотину, пока несла на себе другую, теперь прорвалась, затопив все тело. Не отдельными вспышками, а единым, пульсирующим морем агонии. Она медленно сползла вниз по стене, не в силах удержать собственный вес. Копчик и спина ударились о деревянный плинтус, но этот удар был ничтожен по сравнению с раскаленным ножом, вонзавшимся в левый бок при каждом вдохе. Она зажмурилась, и мир за веками залился не чернотой, а багрово-красными всполохами, танцующими в такт ударам сердца. Шаги. Не суетливые, не испуганные. Тяжелые, размеренные, властные. Беллами вышел из кухни, вытирая руки о полотенце. Увидел ее. На его лице, еще хранившем отпечаток сна, сначала промелькнула тень привычного утреннего раздражения, затем, мгновенная переоценка ситуации. Он бросил полотенце, оно бесшумно упало на пол. — Октавия. Что, черт возьми… Он не договорил. В два шага он оказался рядом, опустился на корточки перед ней, его колени хрустнули. Его руки, привыкшие оценивать повреждения, но не на ее, сестрином, теле, осторожно, почти с благоговением, коснулись ее лица. Большой палец аккуратно отвел ее подбородок, повернув голову к свету, падавшему из кухни. Он увидел все. Разбитую, опухшую губу, из которой сочилась сукровица. Левый глаз, начинающий заплывать и закрываться, превращаясь в узкую, болезненную щель. Свежие ссадины на скуле и виске, по которым уже струились тонкие дорожки запекшейся крови. Его пальцы, холодные от воды, осторожно прощупали ребра под мятой, пропитанной потом и грязью футболкой. Она вздрогнула всем телом, скривив губы в беззвучном стоне, но не отпрянула. Ее терпение к боли было абсолютным, почти религиозным. — Ребра. Похоже на трещины, может, смещение, — пробормотал он, голос стал низким. — Говори. Где еще? Что случилось? Октавия лишь слабо мотнула головой в сторону коридора, глаза оставались закрыты. Слова казались ненужной роскошью, непосильной ношей. Беллами не стал давить. Он встал, его тень на миг полностью накрыла ее, а затем он скрылся в ванной. Вернулся с большой, потрепанной, зеленой аптечкой с красным крестом, реликвией их общего прошлого. Он открыл ее на коленях, и знакомый запах йода, бинтов и чего-то лекарственного ударил в нос, смешавшись с кофейным. Он работал молча, с сосредоточенной. Смоченным антисептиком ватным тампоном, зажатым в пинцете, он начал обрабатывать ссадины на ее лице. Она шипела сквозь стиснутые зубы, мышцы шеи напрягались, но она не отворачивалась. Приняла очищение как должное, как часть расплаты. Потом помог ей, осторожно, снять куртку и водолазку. Кожа на боку и спине была испещрена сине-багровыми пятнами, уже расползавшимися, как ядовитые цветы. Его пальцы, сильные и точные, вновь прощупали ребра, определяя масштаб разрушения. — Нет открытых переломов, но дышать больно будет долго. К врачу. Сейчас же. — Нет, — хрипло, на выдохе, выдавила она. — Октавия, это не шутки. Могло задеть легкое… — Никаких врачей, — ее голос, сквозь боль, обрел ту самую стальную, не терпящую возражений ноту, которую он знал с детства. Единственный открытый глаз сфокусировался на нем, и в его глубине он увидел не просьбу, а приказ. И нечто большее, дикий, животный страх перед любым внешним вмешательством, перед системой, перед миром, который видел в них лишь проблемы. Он задержал взгляд, смерил ее, и увидел не упрямую девчонку, а командира, отдающего последний приказ на разгромленном поле боя. Вздохнул, сдавшись. Достал широкий эластичный бинт. Его движения стали еще более аккуратными. Он начал бинтовать ее грудную клетку, снизу вверх, туго, с правильным натяжением, фиксируя сломанные ребра, создавая ей внешний каркас. Каждое движение, каждый оборот бинта отзывались в ее теле свежими вспышками боли, но вместе с тем приносили странное, почти извращенное облегчение. Боль теперь была структурированной, заключенной в жесткие рамки, ей можно было управлять. — Кто это сделал, Октавия? — Когда он завязывал концы бинта надежным узлом, его голос прозвучал тихо. Она молчала. — Кто, блять, посмел? — он не сдержался, голос сорвался на полтона, выдав всю накопленную за эти минуты ярость и беспомощность. — На кого ты нарвалась? Где была Эффи, почему она не… почему она… — Она была там, — перебила она его, голос был хриплым, но абсолютно четким, как лезвие. Она открыла оба глаза, и тот, что не заплыл, смотрел прямо на него. — И я ее оттуда достала. Все. Точка. Беллами замер, его широкие плечи слегка опустились. Он смотрел на нее, на эту окровавленную, перебинтованную, но не сломленную сестру, и в его глазах боролись ярость, жалость и горькое понимание. Он понял, что всей правды не узнает. Или что правда эта будет страшнее любого нападения. — Идиотки, — выдохнул он наконец, почти беззвучно, убирая остатки бинтов и пузырьки в аптечку. — Конченые идиотки. Вы оба. 07:40. Комната. С его помощью, опираясь на его согнутую в локте руку, Октавия поднялась на ноги. Мир накренился, закачался, но она нашла точку равновесия. Сделала несколько осторожных шагов, привыкая к новому, тугому панцирю на теле и к тому, как боль теперь пульсировала внутри него с каждым движением. Потом отпустила его руку, кивнув в знак того, что дальше она сама. Он остался стоять в прихожей, наблюдая, как она, сгорбившись, но с прямой спиной, идет к их комнате. Она открыла дверь. Внутри царила кромешная тьма. Шторы были задернуты наглухо, не пропуская ни лучика утреннего света. Воздух был спертым, пахнущим старыми сигаретами, ее духами и теперь ее страхом. Эффи лежала на кровати, на спине, вытянувшись по струнке. Она не шевельнулась, не повернула голову. Казалось, она даже не дышала. — Эффи, — тихо произнесла Октавия, закрыв дверь за собой, отрезав себя и ее от всего остального мира. Ее голос прозвучал грубо, чужим. — Уйди, — послышалось из темноты. Голос был плоским, лишенным тембра, как голос автомата. Но слова были выточены с ледяной четкостью. — Убирайся. Я не звала тебя. Я не просила меня «вытаскивать». Ты сама полезла туда, как дура. Сама нахваталась. Не ной теперь мне. Каждое слово было ударом. Не по телу, по тому хрупкому, невидимому мосту, что еще держался между ними после ночи. Октавия стояла, прислонившись спиной к двери, слушая этот монотонный, бездушный поток отравы, и чувствовала, как внутри все медленно, неумолимо замерзает. Боль в боку сливалась с этой новой, внутренней леденящей пустотой. Она не ответила. Не бросилась оправдываться, не закричала в ответ, не попыталась образумить. Вместо этого она оттолкнулась от двери и медленно, тяжело, как подводник в скафандре, подошла к кровати. Она постояла над ней, глядя в темноту на резкий, бледный профиль Эффи, на линию сжатых губ. Потом, с тихим, сдавленным стоном, в котором сплелись физическая агония и что-то иное, она опустилась на колени на старый, скрипучий пол. И легла. Не рядом, не под одеяло. Она опустила голову на живот Эффи, уткнувшись лицом в тонкую ткань ее футболки, обхватив ее за талию одной, менее поврежденной рукой, словно боясь, что та исчезнет. Эффи вздрогнула всем телом, как будто ее коснулись раскаленным железом. — Что ты делаешь?! Отстань! — ее голос сорвался, в нем зазвенела настоящая, живая злость, прорвавшая апатию. Она попыталась оттолкнуть Октавию, ударить ее по спине, по голове. Удары были несильными, беспомощными, похожими на биение пойманной птицы, но каждый из них отзывался в сломанных ребрах Октавии свежей, ослепительной вспышкой боли. Октавия лишь глубже вжалась лицом в ее живот, стиснув зубы до скрежета, впиваясь пальцами в ткань так, что суставы побелели. Ее хватка была не только физической. Она была воплощением воли. — Убери руки! Я ненавижу тебя! Ты все испортила! Все! — Эффи била ее кулаками по спине, по забинтованной грудной клетке, царапала ногтями шею, но Октавия не отпускала. Она просто лежала, принимая эти удары как должное, как неизбежное наказание за свое вторжение, за свою попытку спасти того, кто не хотел быть спасенным. Ее дыхание стало прерывистым, хриплым от боли, но она молчала, затаившись, как зверь в западне. Борьба была короткой и бесплодной. Силы быстро покинули Эффи, истощенные ночью, химией и собственным отчаянием. Ее удары ослабели, превратились в слабые, бессмысленные тычки. Потом и вовсе прекратились. Она лежала, тяжело, часто дыша, ее грудь под тяжелой головой Октавии резко вздымалась и опадала. Слез не было. Была лишь опустошающая, выжигающая все эмоции пустота, которая и выплеснулась этой кратковременной яростью. В комнате воцарилась тишина. Не мирная, а густая, тяжелая, как смола. Октавия лежала неподвижно, прислушиваясь. Под ее ухом, сквозь тонкую ткань, стучало сердце Эффи. Слишком быстро. Слишком неровно. Трепетное, испуганное, живое. И тогда случилось нечто, что не было ни словом, ни действием в привычном смысле. Сперва это был лишь едва уловимый сдвиг. Рука Эффи, лежавшая на одеяле, бессильно раскинутая, дрогнула. Пальцы, сжатые в кулак, медленно разжались. Потом, с невероятным, мучительным усилием, словно преодолевая невидимое сопротивление, она подняла эту руку. Замерла с ней в воздухе, ладонью вниз, над спиной Октавии. Казалось, она решает какую-то невероятно сложную задачу. И опустила. Не для нового удара. Просто положила ладонь плашмя на лопатку Октавии, чуть ниже шеи. Сначала это было просто статичное прикосновение. Ладонь лежала, чувствуя под собой теплую, влажную от пота ткань футболки, напряжение мышц, выступающие позвонки. Потом, через минуту, может, через вечность, пальцы начали двигаться. Сначала просто скользили по ткани, неосознанно. Потом движение обрело форму. Медленные, робкие, неуверенные поглаживания. Вверх-вниз. По линии позвоночника. По напряженным, как канаты, мышцам плеч. Движения были неумелыми, будто она впервые в жизни касалась другого человека с намерением, отличным от причинения боли или получения удовольствия. Октавия не шевельнулась. Она лишь прикрыла глаза, и что-то внутри нее, что было сжато в тугой, болезненный узел из страха, ярости и отчаяния, дрогнуло и начало медленно, мучительно разжиматься. Это не было прощением. Не было благодарностью или осознанием. Это было нечто более примитивное, более фундаментальное. Признание присутствия. Признание связи. Она лежала, прижавшись щекой к мягкому, дышащему животу Эффи, чувствуя на своей избитой спине эти робкие, исследующие прикосновения. Физическая боль никуда не делась, она пульсировала в такт сердцебиению. Слова, сказанные Эффи, висели в темноте комнаты, как отравленные кинжалы. Но в этой кромешной тьме, под этими неуверенными, но настойчивыми поглаживаниями, теплился крошечный, хрупкий огонек. Нить. Паутинка, протянутая над бездной отчаяния. И пока она не порвана, пока эти пальцы скользят по ее спине, можно было дышать сквозь боль. Можно было терпеть. Можно было надеяться, что когда-нибудь, не в этот день и не в следующий, та, чье тело служило ей сейчас и подушкой, и якорем, снова откроет глаза, и не просто увидит, а узнает.
107 Нравится 70 Отзывы 98 В сборник