Мы будем гнить вместе

Горячая работа
NC-17
В процессе
107
автор
Фэндом:
Молокососы, Сотня (кроссовер)
Размер:
планируется Миди, написано 116 страниц, 46 999 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
107 Нравится 70 Отзывы 98 В сборник

Предел

Настройки
10:15. Кухня. Эффи сидела за столом. Спина прямая, почти неестественно прямая, словно внутри неё вместо позвоночника вставили стальной прут. Руки аккуратно сложены на коленях, одна поверх другой, пальцы сплетены в замок, который не расслабился ни разу за последние полчаса. Взгляд устремлён в стену, в точку над раковиной, где облупившаяся краска складывалась в причудливый узор, похожий на карту неизвестной страны. Она не моргала. Или моргала, но так редко, что это было похоже на сбой в механизме или кратковременное отключение системы. Перед ней стояла тарелка. Паста, которую Беллами приготовил вчера, разогретая сегодня утром, теперь остыла и покрылась тонкой, матовой плёнкой. Жирные разводы застыли на поверхности, превратив когда-то аппетитное блюдо в нечто чужеродное, почти оскорбительное в своей попытке казаться едой. Вилка лежала справа от тарелки, чуть наискосок, так, как её положил Беллами, когда ставил завтрак. Она не была тронута. Ни разу. Октавия сидела напротив. Её левый глаз почти не открывался, веко опухло, налилось синюшным оттенком, превратившись в узкую, болезненную щель. Правый, единственный работающий сейчас, был прикован к лицу Эффи. На скуле белел пластырь, Беллами наклеил его аккуратно, стараясь не касаться ссадины под ним. Под чёрной и свободной футболкой, чтобы скрывать движения, туго стягивали рёбра эластичные бинты. Каждое дыхание отдавалось тупой, ноющей болью, но Октавия научилась дышать так, чтобы это не было заметно, мелкими, поверхностными вдохами, сдерживая грудную клетку, не давая себе расслабиться ни на секунду. Она смотрела на Эффи. И в этом взгляде было всё: усталость, оставшаяся после бессонной ночи, смешанная с адреналиновым выхлестом и болью; остатки ярости, которая ещё тлела где-то глубоко, но уже не могла пробиться сквозь ледяную корку осознания того, что произошло; и отчаянная, почти животная надежда просто на моргание. На любое движение. На то, что Эффи хотя бы повернёт голову, хотя бы покажет, что она здесь. — Эффи, — голос был тихим, хриплым. Слова давались с трудом, не только из-за разбитой губы, которая всё ещё саднила при каждом движении, но и из-за того, что их приходилось выдавливать сквозь ком в горле. — Ты должна поесть. Хотя бы немного. Молчание. Густое, вязкое, как смола. Оно заполнило пространство между ними, сделало воздух тяжёлым и трудным для дыхания. Эффи даже не дрогнула. Её лицо оставалось непроницаемым, восковым, лишённым любого намёка на эмоцию. Тени под глазами казались ещё глубже, чем прошлой ночью, две тёмные впадины, в которых утонул весь свет. Ни гнева. Ни страха. Ни боли. Только пустота. Октавия выдержала паузу. Ждала. Надеялась. Пальцы её правой руки, лежавшей на столе, едва заметно дрогнули, она пыталась их успокоить, пыталась не показать, как сильно её трясёт от напряжения. — Слышишь меня? — она подалась вперёд, почти касаясь грудью края стола. Движение отдалось резкой болью в рёбрах, но она не позволила себе поморщиться. — Я понимаю, что ты злишься. Но я не жалею, что пришла за тобой, и я бы сделала это снова. Никакой реакции. Эффи смотрела сквозь стену. Сквозь неё. Сквозь всё. Беллами, стоявший у плиты с чашкой остывшего кофе в руках, перевёл взгляд с одной на другую. Его лицо оставалось невозмутимым, но пальцы, сжимающие ручку кружки, побелели. Он видел эту сцену в тысячный раз: разговоры, которые велись в одни ворота, мольбы, разбивающиеся о стену молчания, надежду, умирающую в пустоте. Но сегодня было иначе. Сегодня он видел на лице сестры то, чего не видел никогда: страх. Не перед врагами, не перед опасностью, перед тем, что человек, сидящий напротив, уже не вернётся. — Октавия, — сказал он тихо, стараясь, чтобы голос не прозвучал грубо. — Дай ей время. — Времени нет, — ответила она, не оборачиваясь. Голос её сорвался, превратившись в хриплый шёпот. — Я не могу больше ждать, пока она... — Она не договорила. Слова застряли в горле, превратившись в горький ком, который невозможно было проглотить. — Я знаю, что ты меня слышишь, — продолжила она пытаться добиться реакции на саму себя. — Я знаю, что ты там, и я не уйду. Я могу ждать. День, неделю, месяц. Слышишь? Я не уйду. Эффи не шевельнулась. Даже веки не дрогнули. Беллами сделал шаг вперёд, поставил кружку на стол, и звук, с которым фарфор коснулся деревянной поверхности, показался оглушительным в этой тишине. Он сел на стул рядом с сестрой, его крупное тело почти не помещалось на маленьком стуле, но он не обращал на это внимания. Он смотрел на Эффи так же пристально, как и Октавия. — Она не ела, — сказал он тихо, обращаясь к сестре. — Вчера тоже не ела. Сейчас даже говорить и реагировать перестала. Октавия не ответила. Она просто смотрела на Эффи, и её рука медленно, очень медленно, протянулась через стол. Движение было осторожным, почти боязливым, словно она прикасалась к дикому зверю, который мог в любой момент оскалиться. Её пальцы легли на запястье Эффи, поверх сплетённых пальцев. Кожа под её пальцами была ледяной, неестественно холодной, словно кровь перестала согревать тело. Эффи не отдернула руки. Она вообще не отреагировала, ни взглядом, ни жестом, ни даже напряжением мышц. Она просто продолжала сидеть, глядя в стену. И тогда Октавия сделала то, чего не делала никогда. Она прижалась щекой к руке Эффи, прикрыв глаза. Её дыхание стало ровнее, медленнее, она будто пыталась настроиться на ритм Эффи, на её отсутствующий пульс, на её холодную, неподвижную кожу. Она не говорила ничего. Она просто была рядом. Беллами отвернулся. Он смотрел в окно, на серое утреннее небо, на редкие облака, плывущие по нему, на грязные крыши соседних домов. Но он всё равно видел боковым зрением, как его сестра сидит сгорбившись, прижавшись лицом к руке человека, который давно ушёл, оставив здесь только тело. И он чувствовал ту же пустоту, ту же беспомощность, что, наверное, чувствовала она. Он не знал, что делать. Не знал, как помочь. Не знал, как вернуть к жизни того, кто не хочет жить. Октавия не отпускала её руки. Даже когда пальцы онемели, даже когда боль в рёбрах стала почти невыносимой, даже когда Беллами, вздохнув, вышел из кухни и закрыл за собой дверь, оставив их наедине. Она держала её руку. И ждала. Эффи сидела неподвижно. Она не говорила ни слова. И, казалось, не собиралась начинать. Но её пальцы чуть дрогнули. Октавия почувствовала это. Она не подняла головы, не открыла глаз. Она просто сильнее сжала её руку, прижалась щекой к холодной коже, и с её губ сорвалось то, что нельзя было назвать ни словом, ни вздохом. Это был тихий, хриплый, почти неслышный звук облегчения. 10:27. Кухня. Октавия встаёт. Движение выходит резким, но неловким, эластичные бинты под футболкой сковывают каждое движение, напоминают о том, что рёбрам нужен покой, а не этот рывок, продиктованный отчаянием. Она опирается ладонью о край стола, чтобы не пошатнуться, и чувствует, как боль прокатывается по левому боку тугой, горячей волной. Глаз, пока единственный способный видеть, ищет что-то, за что можно зацепиться, но находит только неподвижный, безжизненный профиль Эффи. Она обходит стол. Медленно, стараясь, чтобы шаги звучали уверенно, хотя каждое движение отдаётся в рёбрах глухой пульсирующей болью. Подошвы её ботинок касаются линолеума с тихим, приглушённым шорохом, она не хочет спугнуть, хотя понимает, что спугнуть уже некого. Эффи сидит, не двигаясь, не показывая, что заметила её приближение. Октавия останавливается за её спиной. Её рука ложится на спинку стула, дерево под пальцами шершавое, старое, впитывающее тепло её ладони. Она смотрит на макушку Эффи, на эти спутанные тёмные волосы, которые в утреннем свете кажутся почти чёрными, на линию плеч, напряжённых даже в этой неподвижности. Она чувствует запах, не её привычный, с примесью дыма и дешёвых духов, а чужой, оставшийся после ночи в «Бездне»: химический, сладковатый, от которого тошнит и который не выветрился даже за час пребывания дома. — Я знаю, что ты меня слышишь, — говорит Октавия. Голос её звучит грубее, чем она планировала. В нём появляется знакомое раздражение. Оно прорастает сквозь ледяную корку, которую она так тщательно держала всё это утро, и теперь она не может его сдержать. — Просто скажи что-нибудь. Она ждёт. Смотрит на размытое, почти призрачное, искажённое грязью и утренним светом, отражение Эффи в стекле окна, но даже в этом отражении нет движения. Только неподвижная фигура, которая по ощущениям врослась в этот стул. — Скажи, что я мудачка, — продолжает Октавия, и её голос становится тише, но острее. — Что я не имела права. Что ты хочешь, чтобы я ушла, просто открой рот. Тишина. Плотная, вязкая, она заполняет пространство между ними, становится тяжелее, чем воздух. Где-то за стеной слышно, как Беллами ходит по коридору, шаги его медленные, тяжёлые, он не решается войти. Октавия сжимает спинку стула так, что костяшки пальцев белеют, и чувствует, как боль в рёбрах отдаётся в позвоночнике, в шее, и вообще в каждой клетке тела. Но она не отступает. Она наклоняется вперёд, почти касаясь плеча Эффи, и её лицо оказывается рядом с её лицом. Она почти шепчет, и в этом шёпоте слышится что-то хрупкое, незащищённое. — Просто покажи мне, что ты ещё здесь. Пожалуйста. Последнее слово повисает в воздухе. Оно звучит неловко, неуместно. Октавия почти никогда не просила. Она требовала, она брала, она приказывала. Но сейчас она просит, и в этом слове слышится отчаяние, обнажённое до кости, лишённое защиты, брони, маски. И тогда Эффи переводит взгляд. Очень медленно, словно движение даётся ей через невероятное усилие. Её глаза, пустые и ничего не выражающие, скользят с пустой стены на пустое окно. Мимо Октавии. Прямо сквозь неё. Этот взгляд, даже не взгляд, а просто направление. Механическое перемещение зрачков от одной точки к другой, без смысла, без намерения, без признания того, что кто-то стоит рядом. Эффи не видит её. Она смотрит сквозь Октавию, как сквозь стекло, как сквозь дым, как сквозь пустоту, в которой она живёт уже слишком долго. И в этом движении нет ничего, кроме подтверждения того, что она здесь, но не здесь. Что её тело сидит на этом стуле, но она сама где-то далеко, за гранью, куда не достучаться. Октавия застывает. Её рука, всё ещё сжимающая спинку стула, медленно разжимается. Боль в рёбрах становится острее, она чувствует её теперь не только как физическое ощущение, но и как что-то, что разливается по груди, заполняет горло, сжимает его так, что трудно дышать. Она смотрит на лицо Эффи, на её профиль, на эти глаза, которые смотрят в окно, но не видят его. И понимает: она не злится, она не раздражена, она просто... сдаётся. На мгновение, на одну секунду, когда весь воздух выходит из лёгких, и она позволяет себе почувствовать ту пустоту, которую чувствует Эффи. Она отступает на шаг. Потом на другой. Её колени подгибаются, и она опускается на стул напротив, не сводя глаз с Эффи. Её дрожащая рука, находит край стола и сжимает его так же, как минуту назад сжимала спинку стула. Она молчит. Она просто сидит и смотрит на женщину, которая смотрит в окно, и ничего не говорит. 10:42. Кухня. Октавия ходит по кухне взад-вперёд. Шаг влево, шаг вправо, разворот на пятках, снова влево. Движения её были резкими, рублеными, но в каждом из них чувствуется та скованность, которую навязывают бинты. Тугая повязка на рёбрах не даёт выпрямиться до конца, заставляет дышать мелкими, поверхностными вдохами, не позволяя сделать полный, глубокий вздох. Она дышит надрывно, с присвистом, каждый выдох звучит как жалоба, которую она не хочет произносить вслух. Рёбра ноют тупой, пульсирующей болью, которая отдаётся в позвоночнике, в шее, в каждом позвонке, когда она поворачивает голову. Руки её сжаты в кулаки. Пальцы впиваются в ладони, ногти оставляют на коже белые, болезненные следы, которые потом станут красными, а потом синими, как и всё остальное на её теле. Костяшки побелели до неестественного, мраморного оттенка, и на одной из них, на той, что была разбита в «Бездне», снова проступает тонкая, алая ниточка крови, которая сочится из треснувшей кожи и медленно стекает по пальцу, оставляя влажный след. Она пытается успокоиться. Пытается перевести этот гнев, эту ярость, это бессилие в действие, в нечто осязаемое, что можно разбить, сломать, уничтожить. Но вокруг неё только тишина, только стены, которые не реагируют на её шаги, только эта фигура за столом, которая не двигается, не дышит, кажется, не живёт. И Октавия не знает, куда направить свою злость, потому что враг, с которым она борется, не имеет формы. Он внутри Эффи. А она не может вырвать его оттуда, не разорвав её саму. Шаг. Разворот. Шаг. Разворот. Шаг. Её дыхание становится всё более прерывистым, сбивчивым, и она ненавидит себя за это, ненавидит, что тело подводит её, что рёбра не дают ей дышать так, как она хочет, глубоко, яростно, освобождая пар. Вместо этого она ловит воздух ртом, как выброшенная на берег рыба, и в каждом вдохе слышится тот свист, который раздражает её больше, чем боль. — Ты что, вообще не собираешься со мной говорить? Голос её начинает ломаться. Становится выше, напряжённее, в нём появляется вибрирующая, почти истеричная нота, которую она так ненавидит проявлять при Эффи. Но сейчас она не может сдержать её. Она чувствует, как где-то внутри неё что-то трескается. — Мы что, теперь будем жить как два призрака в одной квартире? — Она останавливается посреди кухни, поворачивается к Эффи. Её голос срывается на крик, который она не может контролировать. — Будешь просто сидеть и ждать, когда я устану? Так? Эффи не двигается. Её руки по-прежнему лежат на коленях, сложенные одна поверх другой. Её взгляд устремлён в ту же точку над раковиной. Её дыхание ровное, поверхностное, почти незаметное. Она выглядит как статуя, которую кто-то забыл выбросить, как предмет интерьера, лишённый души, как пустая оболочка, в которой больше нет никого. Октавия смотрит на неё. На этот неподвижный профиль, на эти тёмные волосы, на эту бледную кожу, на эту пустоту. И чувствует, как внутри неё поднимается волна, но гнева. Гнев уже выплеснулся, осталась только его тень. Поднимается безнадёжность, которую она чувствовала три дня, когда искала Эффи по всему городу, которая заставила её обойти все морги и все подворотни, и которая не отпускает её до сих пор. Она подходит к столу. Резким, грубым движением она отодвигает стул так, что его ножки скрежещут по линолеуму, издавая пронзительный, болезненный звук, похожий на крик. Она садится напротив, впивается единственным здоровым глазом в лицо Эффи, и в этом взгляде нет ничего, кроме яростной, почти безумной потребности достучаться. Её руки, дрожащие от усталости, боли и бессилия, лежат на столе, пальцы слегка подрагивают, и она не может их успокоить. Она сжимает их в кулаки, разжимает, снова сжимает. Бесполезный, механический жест, который не приносит облегчения. — Посмотри на меня. В голосе её слышится требование. Приказ, но в этом приказе сейчас нет уверенности, только отчаянная, почти детская надежда, что он сработает, что этот тон, который всегда действовал на других, подействует и на Эффи. Что она, наконец, повернёт голову и посмотрит на неё. — Эффи, блять, посмотри! Голос срывается. Он становится хриплым, низким, почти звериным. Октавия чувствует, как слёзы подступают к её глазам, но она не позволяет им пролиться. Она не может позволить. Не сейчас. Не перед ней. Эффи медленно моргает один раз. Её веки опускаются медленно и поднимаются так же медленно, с той же неестественной плавностью. Моргание не имеет никакого отношения к Октавии, к её голосу, к её приказу. Это был просто автоматический, бессознательный рефлекс, не требующий участия разума. Она могла бы моргнуть в любой другой момент, и это не значило бы ничего. И сейчас это тоже не значит ничего. Её взгляд снова застывает. Смотрит в окно, на серое утро, на мутное небо, которое не обещает ничего хорошего. И больше ни одно мускулы на её лице не двигаются. Только пустота. Бесконечная, всепоглощающая, готовая растворить в себе всё, что попадает в её поле. Октавия смотрит на неё. Смотрит на это лицо, на которое она готова смотреть вечно, если бы только оно что-то выражало. Смотрит на эти глаза, в которых она когда-то видела вызов, страсть, боль, жизнь. Сейчас там ничего нет. Она не знает, сколько времени проходит. Минута, две, десять. Она просто сидит напротив, смотрит и пытается дышать сквозь эту пустоту, которая заполняет всё пространство между ними, которая становится её единственным спутником. Октавия опускает голову. Ложится лбом на холодную поверхность стола, закрывает глаза, и тихо, почти беззвучно, выдыхает. Ее дыхание сбивается не от боли, или усталости, а от всепоглощающей пустоты, которая разливается внутри неё. В этом выдохе слышится что-то, чего она никогда не позволяла себе — полная капитуляция. Не перед Эффи, не перед ситуацией. А перед собственной беспомощностью, перед осознанием того, что она не может её вернуть. Что она не знает как. Что она ничего не может сделать, чтобы пробиться сквозь эту стену, которую Эффи выстроила вокруг себя. 10:58. Кухня. Октавия чувствует, как эта тишина душит её, как она сжимает горло невидимыми пальцами, не давая сделать полноценный вдох. Её рёбра ноют, каждый вздох отдаётся тупой, пульсирующей болью, но это ничто по сравнению с тем, что творится внутри. Она быстро встает, разворачивается, и её рука, сжатая в кулак, с силой бьёт по спинке стула. Стул с грохотом опрокидывается, падает на линолеум с таким звуком, что, кажется, стены содрогаются. Дерево врезается в пол, ножки скрежещут по поверхности, оставляя за собой белёсые царапины, и этот единственный живой звук разрывает тишину на куски, разбивая её вдребезги. Что-то падает со стола, возможно, вилка или салфетка, но Октавия не смотрит. Она стоит, тяжело дыша, её грудная клетка ходит ходуном, каждый вдох отдаётся острой болью в рёбрах, но она уже не замечает этого. Адреналин заглушает боль, превращая её в далёкий, почти неощутимый фон. Она смотрит на Эффи. Та сидит неподвижно, как и прежде. Её поза не изменилась ни на миллиметр, спина прямая, руки на коленях, взгляд устремлён в окно. Она даже не вздрогнула от грохота, даже веки не дрогнули. Стул упал в полуметре от неё, и она не повернула головы, не отвела взгляда от серого утреннего неба. — Ты не хочешь говорить? — Голос Октавии срывается на крик. Он звучит хрипло, надрывно, в нём слышится боль, ярость и отчаяние. Она чувствует, как горло саднит от напряжения, как голосовые связки натягиваются до предела, готовые лопнуть. — Хорошо! Не говори! Молчи! Сиди в своей чёртовой тишине! Она замолкает на мгновение. Только чтобы перевести дыхание. Только чтобы собраться с силами. Но дыхание не приходит, оно сбивается, вырывается из груди с тем самым свистом, который раздражает её еще больше. — Но ты будешь есть! Слова срываются с губ. Она почти кричит их в лицо Эффи, но та не реагирует. Вообще никак. Будто крик Октавии не более чем шум с улицы, который можно игнорировать. Эффи смотрит в окно, и в её взгляде нет ни страха, ни интереса, ни даже раздражения. Только пустота. Октавия подходит к столу. Ее шаги тяжёлые, неровные, а боль в рёбрах даёт о себе знать с каждым движением, но она игнорирует её, как игнорируют надоедливую муху. Она берёт тарелку с остывшей пастой, и пальцы её сжимают холодный край керамики. Она смотрит на слипшуюся, уже не аппетитную, почти отталкивающую еду. В ней нет ничего, что могло бы привлечь внимание, заставить захотеть попробовать. Но это не важно. Важно только то, что Эффи должна поесть. Должна. Даже если для этого придётся сделать то, что Октавия никогда не делала. — Ты думаешь, я шучу? — Голос её низкий, почти шёпот, но в нём слышится прежняя злость — Я не шучу, Эффи. Если ты не начнёшь есть сама, я волью эту еду в тебя насильно. Слова повисают в воздухе. Тяжёлые, ядовитые, они заполняют пространство между ними, делают его ещё более плотным, ещё более душным. Октавия стоит, держа в руках тарелку, и ждёт. Ждёт хоть какой-то реакции. Любой. Хоть угрозы, хоть удара, даже простого взгляда, направленного на неё, а не сквозь неё. Ничего. Эффи сидит неподвижно. Её дыхание такое же ровное и поверхностное, она не показывает, что слышала. Не показывает, что ей не всё равно. Она просто продолжает смотреть в окно, на серое небо. Октавия стоит. Тарелка в её руках начинает дрожать от волны, которая поднимается внутри неё, от смеси ярости и отчаяния, которая не находит выхода. Она смотрит на Эффи, на это лицо, которое когда-то было живым, на эти глаза, в которых когда-то горел огонь, и чувствует, как что-то внутри неё начинает трескаться. Ещё немного, и она развалится на куски, и некому будет собрать её обратно. Она ставит тарелку на стол. Медленно. Осторожно. Так, чтобы не разбить, не разлить, не разрушить единственное, что она может контролировать в этой ситуации. Она садится на корточки рядом со стулом Эффи, и её дрожащая рука, поднимается, чтобы коснуться её руки, но останавливается в сантиметре от кожи. Она не решается прикоснуться, боится, что даже это прикосновение не дойдёт до неё. Что оно останется просто движением воздуха, которое не вызовет никакого отклика. — Пожалуйста, — шепчет она. Голос её срывается, становится тоньше, слабее, лишённым той силы, которую она так старательно демонстрировала. — Пожалуйста, Эффи. Я не знаю, что делать. Скажи мне, что делать. Слова остаются без ответа. Эффи продолжает смотреть в окно. Её рука лежит на колене, холодная, неподвижная, и Октавия смотрит на неё, на эту руку, которая когда-то сжимала её плечи, которая держала нож, которая рисовала на стенах их общей истории линии боли и надежды. Сейчас она просто лежит, безжизненная, как всё остальное в этом теле. Октавия закрывает глаза. Прислоняется лбом к колену Эффи, и чувствует, как ткань джинсов холодит кожу. Она не плачет, она просто не может. Октавия не поднимает головы. Она сидит на коленях, прижавшись лбом к колену Эффи, и тихо, почти беззвучно дышит. В этом дыхании нет больше ни гнева, ни требований, ни надежды. Только усталость. Бесконечная, всепоглощающая, готовая растворить её целиком. А Эффи сидит, глядя в окно. Её взгляд устремлён в никуда, в серое утро, в пустоту, которая не кончается и, кажется, никогда не кончится. И, возможно, она даже не замечает тяжести головы на своём колене, не чувствует тепла чужого дыхания, не слышит этого тихого, надрывного шепота. Она там, где её никто не может достать. И Октавия знает это. Чувствует это каждой клеткой своего избитого тела, каждой частицей своей истерзанной души. Но она не уходит. Она остаётся. Потому что уйти означает признать, что Эффи действительно ушла. А она не может признать это. Она не может. 11:05. Коридор. Дверь кухни захлопывается за спиной Октавии с тихим, приглушённым стуком, но этот звук кажется ей оглушительным. Она выходит в коридор, и каждый шаг даётся с трудом. Ноги ватные, подкашиваются, но она заставляет себя идти, отойти от кухни, от пустоты, которая, кажется, уже начала просачиваться в неё саму. Она идёт, сжимая кулаки, впиваясь ногтями в ладони, чтобы не закричать, не разбить что-нибудь, не рухнуть на колени прямо здесь, посреди этого узкого, тёмного коридора. В груди всё горит. Не та боль, что от рёбер, та, что внутри, глубже, там, где не достать ни бинтами, ни таблетками. Она чувствует, как этот огонь поднимается выше, заполняет горло, сжимает его так, что трудно дышать. Пальцы её ходят ходуном, мелкая, нервная дрожь, которую невозможно контролировать, которая передаётся от рук к плечам, к спине, ко всему телу. Она пытается унять её, сжать кулаки сильнее, но мышцы не слушаются, они дрожат. И вдруг боль в рёбрах становится невыносимой. Острой, пронзительной, как будто все трещины разом открылись заново, или будто кто-то вонзил в неё нож и проворачивает его медленно м методично. Она останавливается, прижимается спиной к стене, и холод штукатурки проникает сквозь тонкую ткань футболки, остужая кожу, но не унимая ту боль, что внутри. Она закрывает глаза, пытается дышать глубоко, но каждый вдох отдаётся в рёбрах новой вспышкой, и она чувствует, как под повязкой что-то смещается, эластичный бинт натягивается до предела. Она открывает глаза. И видит Беллами. Он стоит у двери, прислонившись плечом к косяку. Его руки скрещены на груди, лицо напряжённое, в глазах та смесь, которую Октавия ненавидит больше всего, тревога и осуждение. Он смотрит на неё, и она знает, что он слышал всё. Каждое слово, обещание накормить насильно. Он стоял здесь, за дверью, и слушал, как его сестра разваливается на части, и ничего не мог сделать. — Ты не можешь заставлять её есть силой, — говорит он, и голос его звучит ровно, спокойно, но под этим спокойствием чувствуется напряжение. — Это только сделает хуже. Октавия поворачивается к нему, смотрит на него, и её взгляд был диким, как у раненого зверя, загнанного в угол, готового рвать всё, что движется. Её дыхание сбивается, вырывается из груди с тем же свистом, что и на кухне, и каждый вдох звучит как предупреждение. — Ты ничего не понимаешь! — голос её срывается на крик, который эхом отражается от стен коридора, заполняет всё пространство, становится слишком громким для этого маленького, тесного мира. — Она уже второй день не ест! Она вообще ничего не делает, Беллами! Она просто сидит и ждёт, когда умрёт! А я должна смотреть на это и делать вид, что всё нормально?! Она замолкает на мгновение, чтобы перевести дыхание и не задохнуться от этой ярости, которая поднимается из самого сердца. Она чувствует только эту ярость, которая требует выхода, которая хочет разбить что-то, сломать, уничтожить. Беллами делает шаг вперёд. Один шаг. Медленный, осторожный, не желая разозлить свою сестру еще больше. Он не повышает голоса, наоборот, его голос становится тише, спокойнее, и в этом спокойствии есть что-то, что раздражает Октавию ещё больше. — Нормально? — повторяет он, и в его голосе слышится усталость, и тревога, и братская забота, которую она так ненавидит, когда она выходит на поверхность. — Нормально — это когда ты начинаешь думать головой, а не превращаться в копию того, что ты же сама ненавидишь. Слова бьют по Октавии с неожиданной силой. Она чувствует, как они врезаются в неё и ранят больнее, чем любой удар. Она смотрит на него, и в этом взгляде нет ничего, кроме чистой, первобытной, неконтролируемой ярости. Она отворачивается, её рука, сжатая в кулак, с силой бьёт по стене. Кулак впечатывается в штукатурку, и она чувствует, как костяшки разрываются, как на них выступает тёплая, липкая кровь. Но она не останавливается. Она бьёт снова и снова, и в каждом ударе слышится то, что она не может выразить словами: боль, отчаяние, безнадёжность, страх. Боль в рёбрах усиливается. Она чувствует, как трещины отзываются на каждое движение, как они пульсируют в такт сердцу, как они напоминают ей о том, что она сделала, куда пошла, кого пыталась спасти. Но она не останавливается. Она бьёт до тех пор, пока рука не начинает неметь, пока на стене не остаются тёмные, влажные следы ее крови. — Не читай мне мораль! — орёт она, и голос её срывается на хрип. Она поворачивается к нему, отчего Беллами невольно отступает на полшага. — Ты был там вчера? Ты видел, что она творила? С кем она была? Что они с ней делали? Нет! Она замолкает. Её грудь тяжело вздымается, дыхание вновь сбивается, хотя оно еще с прошлого раза не успело успокоиться, в горле пересохло, и каждое слово даётся с трудом. Она смотрит на него, и в её взгляде было требование ответа или понимания. Чего угодно, что могло бы облегчить эту боль. Беллами молчит. Он смотрит на неё, на её разбитый кулак, на кровь, которая капает на пол, на её горячечный взгляд. На его лице была усталость, и тревога. Он не отводит взгляда. Он просто стоит и смотрит на неё, на свою сестру, которая ломает руки о стены, потому что не знает, как ещё справиться с этой болью. — Хорошо, — говорит он наконец. — Хорошо. Что тебе нужно? Что она сможет проглотить? Октавия замирает. Вопрос застаёт её врасплох, она не ожидала, что он сдастся так быстро, что он прекратит спорить и начнёт предлагать решения. Она смотрит на него, и в её взгляде появляется что-то похожее на растерянность, смешанная с усталостью. — Не знаю, — она проводит рукой по лицу, и в этом движении было столько усталости, столько изнеможения, что Беллами, кажется, впервые понимает, насколько она истощена. Её голос дрожит, срывается, становится тоньше, слабее, как будто из неё выкачали всю силу. — Что-то жидкое. Пюре. Детское питание. Чёрт, хоть бульон. Лишь бы в неё что-то попало. Она замолкает. Смотрит на него, ожидая насмешки, ожидая того, что он скажет, что это глупо, что это не поможет, что она сходит с ума. Но он молчит. — Детское питание, — повторяет он почти с нервным смешком, но в этом смешке не было реальной насмешки, была только усталость, и тревога, и понимание, которое она так старательно ищет. — Ты серьёзно? Этот смешок был последней каплей. Октавия чувствует, как внутри неё что-то обрывается, как последний контроль, который она держала, разлетается на куски. Её глаза вспыхивают той же яростью, что и минуту назад, но теперь в ней нет ничего, кроме животного желания защитить то, что осталось. — Я тебя убью, если ты не пойдёшь прямо сейчас! — срывается она снова. В её голосе слышится настоящая ярость, смешанная с ужасом, с ледяным страхом, который не отпускает её ни на секунду. Она не может позволить себе сломаться. Не сейчас. Не перед ним. Беллами поднимает руки, словно сдаётся. Он смотрит на неё, на её разбитые костяшки, на её заплывший глаз, на её дрожащие плечи, и что-то в его взгляде меняется. Становится мягче. Теплее. Почти нежным. Он не говорит ни слова. Просто берёт куртку, висящую на крючке, накидывает её на плечи. Движения его медленные, неторопливые, он не спешит, но и не задерживается. Он выходит за дверь, и та закрывается за ним без звука, без хлопка, просто мягко. Тишина. Октавия остаётся одна в коридоре. Слышен только звук её дыхания, прерывистый, надрывный. С ней была только боль в рёбрах, пульсирующая в такт сердцу. Только кровь на костяшках, медленно стекающая по пальцам, капающая на пол тёмными, алыми каплями. Она прислоняется спиной к стене, закрывает глаза. Её руки дрожат, и она не может их унять. Она чувствует, как по щеке скатывается капля пота, или крови, или той усталости, которая вытекает из неё вместе с последними остатками силы. 11:45. Кухня. Дверь открывается бесшумно, Беллами всегда умел входить тихо, привычка, выработанная годами, когда шум мог стоить жизни. Он переступает порог, и с улицы вместе с ним врывается холодный воздух, запах мокрого асфальта и сырости, которая пропитала город за эту бесконечную ночь. Он ставит на стол несколько стеклянных, маленьких баночек, с яркими этикетками, на которых нарисованы улыбающиеся яблоки и морковки. Баночки звенят, соприкасаясь друг с другом, и этот звук кажется слишком живым, слишком обыденным для этой кухни, где воздух застыл в мёртвой, неподвижной тишине. В руках у него пакет с покупками, хлеб, молоко, что-то ещё, что он схватил на автомате, пока ждал, пока кассирша пробивала детское питание и смотрела на него с тем любопытством, которое он предпочёл бы не замечать. Он ставит пакет на пол, у стены, небрежно, почти не глядя, и в этом движении есть что-то отстранённое, будто он уже устал от этой реальности, от этого утра, от этой битвы, которую не может выиграть. Он смотрит на сестру. Она стоит у стола, прислонившись к его краю, её руки дрожат, пальцы сжимают край столешницы так, что ногти оставляют на дереве белые следы. Она не смотрит на него, она смотрит на баночки, на эти маленькие стеклянные сосуды, в которых спрятана надежда, которую она не знает, как достать. — Выбирай, — говорит Беллами, и голос его звучит ровно, хотя он старается, чтобы в нём не было той усталости, которая давит на плечи. — Я не знаю, что она любит. Может, яблочное. Или морковное. Я взял разное. Он замолкает, ждёт ответа. Но Октавия молчит. Она просто смотрит на баночки, на эти яркие крышечки, на эти улыбающиеся фрукты, которые обещают что-то хорошее, что-то детское, что-то простое. И в этом взгляде нет ничего, кроме тупой, тягучей боли. Она протягивает руку. Берёт одну из баночек с яблочным пюре, потому что яблоки, кажется, самое безобидное, самое нейтральное. Открывает её, крышка поддаётся с тихим, шипящим звуком, и в воздухе разливается сладкий, искусственный запах. Она берёт ложку, лежащую на столе, которую не тронула Эффи. Она поднимает взгляд на дверь. На ту комнату, где сидит Эффи, куда она ушла после того, как Октавия вернулась на кухню. Она не знает, что делать. Не знает, как подойти. Не знает, как протянуть эту ложку и не разбиться вместе с ней. — Спасибо, — говорит она тихо, почти шёпотом, и Беллами кивает. Он не говорит больше ни слова. Он просто отворачивается, идёт к своей комнате, закрывает за собой дверь, оставляя её одну с баночками и ложкой. 11:50. Спальня. Октавия открывает дверь медленно, как можно тише, но в этой тишине даже скрип петлей звучит как выстрел. Она входит, и комната встречает её тем же, что и при пробуждении, полумрак, задернутые шторы, воздух, спёртый от долгого непроветривания. Эффи сидит на самом краю кровати, в той же позе, в которую села, как только вернулась обратно. Спина прямая, руки на коленях, взгляд устремлён в стену. Она не двигалась ни разу после того, как перебралась сюда с кухни. Октавия закрывает за собой дверь. Осторожно, чтобы не хлопнуть и не нарушить хрупкую тишину, которая держится между ними. Она садится на край кровати, на то самое место, где прошлой ночью лежала Эффи, и чувствует, как матрас прогибается под её весом. Она не говорит ни слова. Просто протягивает ложку ко рту Эффи, и в этом жесте столько осторожности, столько почти детской робости, что она сама не узнаёт себя. Яблочное пюре на ложке блестит в полумраке, переливается тусклым, янтарным светом. — Открой рот. — В ее голосе нет силы, нет уверенности, нет командирских ноток, которые она привыкла использовать. Только усталость, боль, и отчаяние, которое уже стало частью её дыхания. Эффи молчит. Её губы плотно сжаты, как будто кто-то зашил их тонкой, невидимой нитью. Её взгляд по-прежнему устремлён в стену, в какую-то точку, которую она выбрала своим якорем. Она не смотрит на ложку. Не смотрит на Октавию. Она вообще не показывает, что заметила присутствие еще одного человека. Октавия держит ложку в воздухе. Рука её дрожит, и пюре слегка колышется, грозясь упасть. Она чувствует, как напряжение в плечах нарастает вновь, как мышцы сводит от долгого ожидания. Но она не опускает руку. Она просто держит её, как будто этот жест был единственным, что она может контролировать в этой ситуации. — Я не хочу делать это силой, — говорит она, и голос её становится ещё тише, надломленнее, как будто каждое слово даётся ей через нечеловеческое усилие. — Но я сделаю. Ты знаешь, что я сделаю. Она ждёт. Секунда. Две. Десять. Тишина заполняет всё пространство, становится плотнее, тяжелее. Она чувствует, как пустота между ними разрастается, становится непреодолимой стеной. Эффи не шевелится. Её губы сжаты в тонкую линию, в которой, однако нет ни напряжения, ни расслабления, только отсутствие. Она смотрит сквозь стену, сквозь время, сквозь всё. Октавия смотрит на неё. На этот профиль, который она знает наизусть, на каждую линию, на каждую морщинку, на каждый шрам. На эти губы, которые когда-то улыбались, кричали, целовали. Сейчас они просто сжаты, плотно, как крышка, которую не открыть. Она медленно опускает ложку. Кладёт её на край баночки, и звук металла о стекло кажется оглушительным в этой тишине. Она сидит, опустив руки, и смотрит на Эффи, и не знает, что делать дальше. Она чувствует, как подступает к горлу тот самый ком, который она сдерживала все это утро. Как глаза начинают щипать. Как мир начинает плыть, расплываться, терять чёткость. — Я не знаю, что ещё сделать, — шепчет она. — Я не знаю, как тебя вернуть. Октавия закрывает глаза. Она прислоняется головой к плечу Эффи, чувствует, как ткань футболки холодна под её щекой, как тело Эффи неподвижно, как в нём нет жизни, нет тепла. И тихо, почти беззвучно, выдыхает. Дыхание её сбивается, становится прерывистым, и она не может его унять. Она просто сидит, прижавшись к Эффи, и ждёт. 11:52. Спальня. Октавия сидит неподвижно, прижавшись щекой к холодному плечу Эффи, и смотрит на свои руки. На те самые руки, которые сжимали нож, которые били, которые держали, которые пытались удержать то, что ускользает сквозь пальцы. Они дрожат. Мелкая, нервная дрожь, которую невозможно контролировать. Она видит эту дрожь, чувствует её, но ничего не может сделать, мышцы не слушаются, пальцы не успокаиваются, они продолжают подрагивать в такт её сбивчивому дыханию. Она медленно поднимает голову. Взгляд её падает на баночку с яблочным пюре, на ложку, лежащую на краю, на тумбочку, на которой они стоят. Она смотрит на них, на эти маленькие предметы, которые должны были стать решением, и чувствует, как внутри неё что-то ломается. Уговоры не работают. Слова разбиваются о пустоту, как камни о стену, оставляя только пыль и тишину. Всё, что она сказала, всё, что она пыталась донести, не достигло цели. Она не знает, дошло ли это до Эффи вообще, слышит ли она её, понимает ли, что она здесь. Остаётся только действие. Единственное, что она может сделать. Единственное, что может сломать эту стену, даже если стена будет сломана вместе с ней. Она медленно, нехотя, протягивает руку, как будто каждая клетка её тела сопротивляется этому движению. Она знает, что этот жест и все что за ним последует нельзя будет отменить. Пальцы её дрожат, когда они касаются подбородка Эффи, и кожа под ними холодная, неестественно холодная, как будто внутри этого тела уже нет тепла. Она чувствует, как под пальцами напрягаются мышцы, как челюсть сжимается ещё плотнее, как Эффи пытается уйти от прикосновения, закрыться, исчезнуть. Октавия сжимает пальцы. Грубо. Достаточно сильно, чтобы приоткрыть челюсть и преодолеть сопротивление, которое по сути своей и не является сопротивлением, просто отсутствием воли, отсутствием желания что-либо делать. Она чувствует, как кости под её пальцами поддаются, как челюсть слегка приоткрывается. Она делает это не потому, что хочет причинить боль, она делает это потому, что не знает другого способа. Потому что слова не работают. Потому что осталось только это. — Эффи, — шепчет она. Голос её был тихим и сломленным, в нём слышится та боль, которую она не может выразить. — Прости меня. Она вливает ложку пюре в приоткрытый рот. Движение её руки было медленным, осторожным, как будто она боится, что даже это прикосновение может разрушить то, что осталось. Она чувствует, как ложка касается губ, как пюре скользит внутрь, как оно заполняет рот, который так долго был закрыт. Эффи вздрагивает. Всё её тело содрогается, как будто она только что очнулась от глубокого, долгого сна, в котором не было ничего, кроме пустоты. На секунду ее глаза расширяются, на одно краткое мгновение, в них появляется что-то похожее на узнавание, на ужас, на ярость. Живое. Настоящее. Она смотрит на Октавию, и в этом взгляде есть всё: страх, ненависть, искра, которую Октавия так отчаянно искала. Но она не выплёвывает, она проглатывает. Механически, как будто тело выполняет команду, оно знает, что нужно делать, даже если мозг отказался участвовать. И в этом глотке слышится что-то, что невозможно описать словами подчинение, или усталость, или признание того, что сопротивление бесполезно. Октавия выдыхает. Дыхание её срывается, становится прерывистым, и она чувствует, как воздух выходит из лёгких. Её рука дрожит, когда она снова зачерпывает ложку, и пюре на ней колышется. — Ещё, — шепчет она. — Пожалуйста. Эффи молчит, но не закрывает рот. Октавия кормит её. Ложка за ложкой. Медленно, осторожно, стараясь не торопиться, стараясь не сломать Эффи окончательно. Она чувствует, как каждый глоток даётся Эффи с трудом, как она проглатывает через силу, через сопротивление, которое уже не имеет значения. Она чувствует, как её собственная рука дрожит, как боль в рёбрах становится почти невыносимой, как слёзы подступают к глазам, но она не позволяет им пролиться. Не сейчас. Не здесь. Когда баночка становится пустой, она ставит её на тумбочку. Звук стекла о дерево кажется ей оглушительным в этой тишине. Она смотрит на пустую баночку, на ложку, на свои руки, которые всё ещё дрожат, и чувствует, как внутри неё поднимается волна того, что можно назвать смесью усталости, страха и надежды. Но она не знает, что из этого сильнее. Октавия встаёт, берёт пустую баночку, зажимает её в дрожащей руке. Она смотрит на Эффи, на её профиль, на её сжатые губы, на её руки, лежащие на коленях, и чувствует, как внутри неё разливается просто осознание того, что она не ушла. Что она ещё здесь. Что она может вернуться. Она не говорит ни слова, потому что слова все еще могут быть не услышанными. Она разворачивается, идёт к двери. Шаги её тихие, почти беззвучные, но каждый из них даётся с трудом, через боль, через усталость. Она открывает дверь, выходит в коридор, и закрывает её за собой. За её спиной тишина. Октавия останавливается в коридоре, прижимается спиной к стене, закрывает глаза. Баночка выскальзывает из её пальцев, падает на пол, но она не слышит звука, она слышит только собственное дыхание и биение сердца, которое стучит слишком быстро, слишком громко. Она не знает, поможет ли это. Не знает, вернётся ли Эффи. Не знает, сможет ли она пережить ещё один день, ещё один час, ещё одну минуту этой тишины. Но она сделала. Она сделала то, что должна была. И сейчас, стоя в коридоре, прижавшись к холодной стене, она позволяет себе просто дышать. Дышать через боль и страх. Где-то там, за стеной, все еще без движения Эффи сидит на кровати. Но она проглотила еду. И этого, возможно, достаточно.
107 Нравится 70 Отзывы 98 В сборник