_______
Иногда, особенно когда закат окрашивал стены спортзала в кроваво-алые тона, Рико ловил себя на том, что смотрит на Хикару и не видит его. Он видел тень. Призрак. Эхо. Он видел мальчишку с разбитыми коленками и слишком большими надеждами, каким был сам десять лет назад. Того, кто ещё верил, что мир можно завоевать одним лишь упрямством и, наконец, заставить всех заметить его. Того, чьи глаза горели ровно так же — безрассудно, наивно, предательски-ярко. И в этот миг что-то внутри него сжималось в комок ледяной ярости. Не на Хикару. Никогда на него. На того мальчика, которого убили в нём самом. На собственную слабость, которую он когда-то позволил сжечь дотла. На несправедливость мира, которая брала самых светлых и ломала их о стены взросления. Поэтому, когда Хикару болтал без умолку, Рико молчал. Когда тот сиял от восторга, Рико хмурился. Когда он искал поддержки, Рико отворачивался. Это была жестокость во спасение. Прививка от будущей боли. «Не привязывайся. Не верь. Не надейся», — шептал он ему в каждом своём ледяном взгляде. «Иначе будет больно. Как было больно мне». И когда он видел, как взгляд Хикару тускнел от его слов, как плечи опускались от очередного резкого замечания, Рико чувствовал горькое удовлетворение. Вот так. Правильно. Научись. Выживи. А потом, оставшись один, он сжимал ладонь до побеления костяшек и бил кулаком о стену, пока не проходила дрожь. Потому что он помнил. Помнил, как первый раз сам получил такой урок. Помнил, как что-то необратимо умерло в его груди в тот день. И теперь он по крупицам, с жестокостью хирурга, вырезал это же из Хикару. Чтобы спасти. Чтобы защитить. Чтобы тот не повторил его ошибок. Он не понимал, что убивал в нём совсем другое. Что тепло, которое он так яростно тушил, было не слабостью, а силой. Что, ограждая мальчика от воображаемых ран, он наносил ему реальные — день за днём, взгляд за взглядом, молчанием за молчанием. И самое ужасное было в том, что остановиться он не мог. Это был его единственный известный способ любить. Единственный дар, который он мог преподнести — горький, как его кофе, и холодный, как его сердце. Дар выживания. Даже если ценой этого станет свет в глазах того, кто смотрел на него, как на бога. Даже если однажды он обернётся и увидит перед собой не сияющего воронёнка, а свое собственное отражение — уставшее, опустошённое, замёрзшее. И ему останется лишь сжать челюсти и сказать: «Так лучше». Любовь для Рико была как текст на неизвестном языке. Он видел очертания букв, догадывался о смысле, но прочесть — не мог. Его не учили. Вернее, учили обратному: что доверие — глупость, привязанность — уязвимость, а тепло — роскошь, которую нельзя себе позволить. И тогда Хикару появлялся в его жизни с этим своим неуёмным, навязчивым, оглушительным миром. С обжигающей откровенностью, с которой он вручал своё обожание, как протягивают конфету — просто так, без условий. С пугающей готовностью прощать его колкости, словно не замечая их. С абсурдной верой в то, что подо льдом есть что-то тёплое. И это бесило. Сбивало с толку. Пугало. Потому что Рико знал, как отражать атаки. Знал, как держать оборону. Знал, как подавать мяч. Но он не знал, что делать с подарком, который ему навязывали, когда он даже не просил. Он видел, как Хикару любит — легко, щедро, всем существом. Как он несёт это тепло Жизель, Коулу, даже угрюмому Тетсудзи. И Рико смотрел на это, как учёный на необъяснимый феномен, с холодным любопытством и смутной тревогой. Что, если это заразительно? Что, если он, сам того не желая, научится? А научившись — захочет? А захотев — обожжется так, что уже не оправится? Иногда, в самые неожиданные моменты, сквозь ледяную броню пробивалось что-то острое и щемящее. Когда Хикару, устав после тренировки, неосознанно приникал к его спине, доверчиво ища опоры. Или когда, получив его редкое, скупое «неплохо», загорался так, будто ему подарили целое состояние. И в эти секунды Рико чувствовал необъяснимый порыв. Рука сама тянулась похлопать его по голове. В горле вставало слово «молодец». Что-то тёплое и опасное пыталось растопить лёд изнутри. И он давил это в зародыше. Немедленно. Потому что это был неизведанный океан, а он не умел плавать. Потому что это могло быть ядом. Потому что бойся того, чего не понимаешь. И он снова отталкивал его. Снова хмурился. Снова прятал руки в карманы. А потом смотрел, как свет в глазах мальчика меркнет, и чувствовал странное, горькое облегчение. Безопасность. Холодная, знакомая, предсказуемая. Но по ночам его преследовал образ — сияющее лицо Хикару, которое он сам же и погасил. И он ворочался, пытаясь заглушить тихий, навязчивый вопрос: А что, если попробовать? Вопрос был таким же страшным, как и молчаливый ответ. Слишком больно. Слишком поздно. И он зажмуривался, отгоняя его прочь, обратно, в ту самую пустоту, где не нужно было знать язык любви, чтобы выжить._________________
Жизель же научилась не доверять звукам. Шаги за дверью могли нести угрозу, а громкий смех — обернуться слезами. Её мир был выстроен из осторожности и тишины. Когда появился Хикару с его оглушительным присутствием, она инстинктивно отпрянула. Он был полной противоположностью всему, к чему она привыкла: громкий, навязчивый, неудержимый. Как ураган, ворвавшийся в её хрупко выстроенное укрытие. Она наблюдала за ним со стороны, сжимая в руках клюшку — её единственную надёжную спутницу. Он пытался заговорить, и она отвечала односложно, её голубые глаза внимательно изучали его, выискивая подвох, скрытую насмешку, ту самую, к которой она привыкла дома. Но подвоха не было. Был только Хикару. С его нелепыми историями о Рико, с сияющей улыбкой, которую он раздавал всем подряд, с абсурдной верой в то, что мир — это место, полное чудес, а не ловушек. И против её воли, по капле, его свет начал просачиваться сквозь щели в её стенах. Он не пытался её «исправить» или «развеселить». Он просто был рядом. Тащил на тренировки, когда она пыталась отсидеться в углу. Делился своими дурацкими конфетами. Вторгался в её тишину своим болтовнёй, пока она не ловила себя на том, что отвечает. Сначала односложно. Потом — фразами. А потом — смехом. Её смех был для неё самой неожиданностью — тихим, будто робким, но настоящим. Хикару стал для неё тем, кто не боялся её тишины. Кто не требовал объяснений. Кто видел в ней не «ту девочку с трудной судьбой», а просто Жизель. Игрока. Подругу. Терпеливо слушал её редкие, скупые рассказы о тактике. И однажды, когда она проговорилась, что хочет доказать, что девчонки могут играть не хуже, он посмотрел на неё с искренним недоумением и сказал: — А разве кто-то сомневается? Один из создателей Экси же женщина. И в его голосе не было ни капли лести. Только полная, непоколебимая уверенность. В тот вечер, лёжа в кровати, Жизель впервые за долгое время думала не о том, как выживать, а о том, как летать. О том, чтобы быть не просто «не хуже», а лучшей. Для себя. Для своей команды. Её замок всё ещё стоял. Стены никуда не делись. Но теперь в них было окно, через которое лился свет. И этот свет пах шоколадом, звучал как бессвязная болтовня и выглядел как сияющая улыбка Хикару.__________
Коул привык быть фоном. Его тёмные волосы и зелёные глаза будто специально созданы, чтобы растворяться в толпе. Дома его существование было удобным, но непримечательным — тихий сын, не доставляющий хлопот, чьи успехи и неудачи проходили мимо родительского внимания. Он научился жить в этой тени, и со временем она стала его второй кожей. А потом появился Хикару. С его прилипчивым вниманием, с его неудобными вопросами, с его разрушающей всё привычную тишину болтовнёй. Хикару не позволял ему быть невидимкой. — Коул, смотри! — он тащил его за руку, чтобы показать новый трюк с мячом. —Коул, как думаешь? — он спрашивал его мнение о тактике, хотя Коул ещё не успел и рта открыть. —Коул, а помнишь? — он хранил в памяти мельчайшие детали, которые сам Коул давно забыл. Сначала это было мучительно. Как будто тебя раздели перед всеми, указав на тебя прожектором. Коул ёрзал, отмалчивался, пытался снова слиться со стеной. Но Хикару был неумолим. Он вёл себя так, будто в Коуле скрыта какая-то невероятная ценность, которую просто нельзя оставлять без внимания. И самое странное — постепенно Коул начал верить. Верить, что его мнение и впрямь может быть важным. Что его тихий голос кто-то хочет услышать. Что его присутствие — не просто данность, а что-то значимое. Хикару заставлял его смеяться — громко, без оглядки, как никогда. Втягивал в дурацкие споры с Жизель. Требовал, чтобы тот показывал ему свои, секретные, никем не виданные приёмы. Он не был на заднем плане. Он был частью этого. Важной частью. Иногда он лежал без сна, и в его зелёных глазах, привыкших наблюдать из теней, горел новый огонь. Огонь того, кого увидели. Кто понял, что его тишина — не пустота, а глубина. И что есть кто-то, кто всегда будет кричать его имя, вытаскивая на свет, потому что искренне верит — Кто-то должен его увидеть. И этот кто-то был громким, навязчивым, добрым лучом по имени Хикару.__________
Письма Хикару были для Хитоми окном в его новый, стремительный мир. Сначала она читала их с лёгкой тревогой, пробивающейся сквозь усталость. Эти имена — Жизель, Коул, Рико — были просто тенями, силуэтами на экране его жизни. Жизель. Сначала Хитоми представила себе надменную девочку, высокомерную, когда Хикару писал о том, как она всегда молчала. Но потом строки Хикару рисовали другой портрет: «Она учит меня французским словам, но только хорошим!», «Она смеётся тихо, как будто боится спугнуть». И Хитоми поняла. Поняла ту боль, что скрывается за осторожностью, тот страх, что прячется за длинными прядями волос. Её сестринское сердце, всё ещё истекающее кровью после потери, сжалось от сочувствия. Она начала вкладывать в конверты для Хикару две шоколадки — «вторую для твоей подруги». Это было её молчаливое благословение. Её способ сказать: «Держись за неё. Она тебе нужна». Коул. О нём Хикару писал меньше, но каждое упоминание было тёплым. Хитоми, выросшая в тени рабочей униформы матери, узнала в этом молчаливом мальчике родственную душу. Того, кто привык быть опорой, потому что никто не давал ему быть ребёнком. Она начала добавлять в письма простые, житейские советы — как вывести пятно с формы, как зашить порванный рукав. Не для Хикару. Для Коула. Передавая ему, пусть и заочно, то, чему, возможно, не научили его самого.. Но Рико Морияма... Сначала он был для неё просто именем. Потом — угрозой. Хмурый, холодный, колючий старшеклассник, в чьей тени её солнечный, доверчивый брат проводил всё своё время. Каждое упоминание Хикару о нём заставляло её внутренне сжиматься. «Рико-сан сегодня опять назвал меня идиотом...» «Рико-сан не разговаривал со мной весь день...» Она видела боль в этих строчках, скрытую за восторженным «но потом он показал мне крутой приём!». И её сердце сжималось от гнева и страха. Она мысленно строила стены, готовилась к битве за своего мальчика с этим бесчувственным циником. Но потом, в этот хаос её предубеждений, начали пробиваться странные сигналы. «...а потом он молча подсунул мне пластырь, когда я порезался.» И самое главное — тон Хикару. Да, он жаловался. Но в его жалобах не было обиды. Была... гордость. Как будто каждая такая суровая мелочь была драгоценным знаком внимания. И Хитоми, сквозь призму его слов, начала различать контуры. Она поняла, что его холод — не высокомерие, а сковывающий доспех. Что его грубость — не жестокость, а неумелый, корявый язык, на котором он пытался говорить. Что его отстранённость — не равнодушие, а единственный известный ему способ не сломать то, что ему дорого. Её недоверие медленно таяло, уступая место чему-то вроде острой, щемящей жалости. Жалости к этому мальчику, который, как и она, слишком рано узнал, что мир бывает жесток, и который, в отличие от неё, не нашёл в себе места для тепла — только для льда, чтобы выжить. И однажды, перечитывая очередное письмо, где Хикару с восторгом описывал, как Рико просто постоял рядом, пока тот заливал синяк, она вдруг ясно увидела. Она увидела не угрозу. Не циника. Она увидела ещё одного ребёнка, сломленного жизнью, который из последних сил, слепой и неуклюжий, пытается быть опорой её брату. Как умеет. И в этот миг её сердце, наконец, смирилось. Ладно, — мысленно сказала она этому призраку с ледяными глазами. — Ладно. Я тебе доверяю. Не потому что ты идеален. А потому что ты — его. И он — твой. И в следующем письме она впервые добавила отдельную строку, без иронии, без подтекста: «Передай Рико — чтобы присматривал за тобой. И... спасибо.» Это было не капитуляцией. Это было признанием. Признанием того, что её воронёнок нашёл не просто кумира. Он нашёл зеркало — разбитое, поцарапанное, но отражавшее ту самую боль, что жила в них обоих. И, возможно, именно такое зеркало ему и было нужно, чтобы собрать себя обратно. Сначала это были лишь строчки, приписанные в конце к письмам Хикару. Короткие, деловые, лишённые всяких намёков на личное. «Следи, чтобы он не забывал менять носки.» «Он съел сегодня завтрак?» «Передай ему что.." Рико отмахивался от них с привычным раздражением, бросая в ящик стола вместе с детскими каракулями младшего. Но однажды ночью, когда лампочка над столом мерцала, а за окном лил осенний дождь, он вдруг вынул один такой листок. И перечитал. И почувствовал странное спокойствие в её чётком, аккуратном почерке. В этой заботе на расстоянии, лишённой сюсюканья, но от того не менее тёплой. Его ответы были такими же скупыми. Карандаш на полях тренировочного графика. «С носками всё в порядке.» «Съел.» «Ок.» Но однажды он не удержался и добавил: «Он сегодня голов забил больше всех.» И вложил в конверт Хикару. Тот, прочитав, завизжал от восторга и тут же написал сестре целый трактат о своей «победе», даже не догадываясь, что источником этой информации стал сам Рико. Так между ними, поверх головы сияющего Хикару, протянулась невидимая нить. Тихая. Понимающая. А потом конверты стали приходить на имя Рико. Без детских рисунков, без восклицательных знаков. Просто — ей нужно было знать, что с её братом всё в порядке. А он — единственный, кто мог сказать это без прикрас. И он писал. Сначала коротко. Потом — подробнее. Он рассказывал не только об успехах, но и о неудачах. О том, как Хикару плакал от злости, провалив упражнение. Как упрямился. Как снова и снова вставал. Он доверял ей его боль. А она — доверяла ему его лечение. Хикару сначала радовался. Его сестра и его кумир общаются! Он строил планы, как они все вместе поедут на море, когда он станет знаменитым игроком. Но вскоре его радость сменилась настороженным любопытством. Потому что Рико начал прятать её письма. Не бросал в общий ящик, а убирал в наглухо запертый ящик стола. И Хикару, просыпаясь ночью за стаканом воды, видел сквозь щель в двери: Рико сидел на кровати и в свете настольной лампы его профиль был не таким острым, а в руке он держал не отчёт, а исписанный её почерком листок. И перечитывал. Снова и снова. И однажды Хикару поймал себя на мысли, которая заставила его замереть на полпути к кухне. Это... не похоже на дружбу. Друзья не перечитывают письма. Не прячут их, как самое дорогое пасхальное яйцо. Не пишут ответы черновиком, зачёркивая и переписывая фразы с таким сосредоточенным видом, будто разрабатывают тактику против «Лис». Он стоял в холодном коридоре, и по его спине бежали противные, колючие мурашки. Он хотел, чтобы они подружились. Но... не так. Не до такой степени, когда его сестра, его Хитоми, вдруг стала чем-то личным для его Рико. Чем-то, что он прячет ото всех. Даже... от него. И впервые за всё время ему стало немного страшно. Потому что он чувствовал — что-то изменилось. И он больше не был единственным мостом между двумя своими самыми важными людьми. Они построили свой собственный. А он остался на берегу, с внезапно нахлынувшим, горьковатым чувством, что его место в их вселенной вдруг перестало быть центральным. Это было глупо. Нелогично. По-детски эгоистично. И Хикару отлично это понимал. Где-то в глубине сознания теплился голос разума, шептавший, что Хитоми заслуживает своего счастья, своей жизни кроме того, чтобы быть его сестрой. Но разум был бессилен против и горького чувства, что поднялось из самой глубины его души, едва он осознал — её письма теперь адресованы не только ему. Её внимание, её забота, её внутренний мир, который всегда был его последним убежищем, теперь делился с кем-то ещё. С Рико. И это был не просто «кто-то». Это был человек, который и так занимал в его сердце огромное, особое место. И теперь эти два самых важных полюса его вселенной начали сближаться, оставляя его где-то сбоку, в роли просто брата, просто младшего. Он не хотел этого чувствовать. Оно было уродливым, неблагодарным. Ведь Рико... Рико был его героем. А Хитоми — его крепостью. Но когда он видел, как Рико прячет её конверт, на лице капитана мелькало нечто слишком мягкое, слишком личное, Хикару чувствовал, как в груди закипает что-то тёмное и колючее. «Она моя», — шептал какой-то древний, детский инстинкт. «У меня никого больше нет. Она — единственная, кто остался. И я не хочу ни с кем её делить. Даже с тобой». Он злился на себя. Потом злился на Рико. Потом снова на себя. Это была порочная, изматывающая спираль. Однажды, застав Рико за написанием ответа, он не выдержал и бросил с вызовом: —Опять пишешь Хитоми? О чём вы там можете так много обсуждать? Меня? Рико медленно поднял на него взгляд. И в его глазах не было ни гнева, ни раздражения. Был просто взгляд. Долгий, пронизывающий, будто видящий ту самую детскую ревность, которую Хикару так старался скрыть. — Мы обсуждаем, как сделать тебя сильнее, — тихо и безразлично ответил Рико, снова опуская глаза к бумаге. — Всё. Это «всё» прозвучало как приговор. Как намёк на то, что между ними есть целый пласт разговоров, в которые ему, Хикару, доступа нет. Он отвернулся, чувствуя, как комок подкатывает к горлу. Это было глупо. Это было по-детски. Но это болело. Потому что он боялся, что в их тихой, взрослой переписке он постепенно станет не причиной, а просто темой. И тогда его самое большое сокровище — любовь сестры — придётся делить с тем, чьё место в его сердце и так уже было огромно. А делить то, что осталось после всех потерь, было самым страшным. Ревность не ушла в один миг. Она отступала медленно, как морской прилив, оставляя после себя влажный песок осознания и тихую, чуть горьковатую пену. Она отступала с каждым письмом от Хитоми, где та по-прежнему с нежностью спрашивала его, а не Рико, о синяках и успехах. Ревность таяла, когда Хикару видел, как Рико, получив новое письмо, не прятал его сразу с таинственным видом, а мог оставить на столе. Или даже, скривившись, бросал через всё помещение: «Твоя сестра опять ноет насчёт твоего кашля. Вылей это ведро с колой, идиот». И в этой привычной грубости вдруг проглядывало что-то новое — не попытка отгородиться, а странное… соучастие. Как будто они с Хитоми стали сообщниками в этом неблагодарном деле — растить этого неугомонного воронёнка. Хикару начал замечать мелочи. То, как Рико, не глядя, поправлял ему шарф именно тем узлом, которому научила Хитоми в своём последнем письме. То, как он вёл его в столовую именно в шесть, потому что «так принято», а Хикару знал — в шесть звонила сестра, и Рико следил, чтобы он был сыт и мог спокойно болтать с ней, не отвлекаясь на урчание в животе. Это была не та любовь, что была у него с Хитоми — громкая, нежная, объятиями и смехом. Любовь Рико была тихой. Она была в терпении, с которым он слушал бесконечные истории о сестре. В том, что он вообще позволил ей занять место в своей жизни — жизни, где до этого не было места почти никому. Однажды вечером, когда они вдвоём разбирали тактику, Хикару вдруг сказал, глядя в пол: —Она… она рада, что ты есть. Рико не ответил. Прощелкал маркером по доске, проводя линию атаки. — Говорит… что я стал спокойнее. С тех пор как ты… — Хикару запнулся. Рико фыркнул. —С тех пор как я не вышвыриваю тебя в окно за твою болтовню? — Ну да. Наступила пауза. Потом Рико, всё так же не глядя на него, пробормотал: —Она… хорошая сестра. И в этих трёх словах было всё. Признание. Уважение. И даже… благодарность. Благодарность за то, что она существует, делая его, Рико, мир чуть менее одиноким через заботу о том, кто стал для него своим. И ревность Хикару, наконец, отпустила. Она ушла не с боем, а с тихим выдохом. Потому что он понял — его не лишали любви. Его окружали ею. Просто теперь это кольцо стало шире, включив в себя ещё одного сильного, молчаливого и такого же преданного хранителя. И его сестра, и его кумир… они любили его каждый по-своему. И, возможно, именно их странная, тихая связь друг с другом делала эту любовь ещё прочнее._____________
Рико не умел любить. Для него это было сродни алхимии — тёмное, непостижимое искусство, формулы которого ему не дали при рождении. Его мир был выстроен на логике, выживании и холодной стальной воле. Но потом в его жизнь ворвался Хикару с своей ослепительной, безрассудной любовью, которая не требовала ничего взамен. Она просто была, как закон природы. Как солнечный свет. И против этой лавины всепоглощающего обожания его защитные стены начали давать трещины. Он учился, как слепой учится различать формы. На ощупь. Методом проб и ошибок. У Хикару он учился терпению. Тому, что можно слушать десять минут восторженной тарабарщины и не сбежать, потому что в конце последует такое сияющее «спасибо, что выслушал!», от которого в груди что-то ёкало. Он учился заботе. Не показной, не из чувства долга, а тихой, практичной. Пододвинуть стакан с водой, когда тот задыхался после кросса. Отобрать мокрую футболку, чтобы тот не простыл. Молча стоять рядом, когда у того дрожали плечи от слёз, которые он не мог сдержать. А потом появилась Хитоми. И её любовь была другой. Не ослепляющей, как у брата, а тёплой, как плед в холодный вечер. Она не требовала сияния в ответ. Её письма были глотком нормальности в его хаотичном мире. В них не было оценок, требований, борьбы. Только спокойная уверенность, что он справится. Что он — достаточно хорош таким, какой он есть, чтобы быть опорой её брату. У неё он учился доверию. Тому, что можно открыть часть себя — свою озабоченность успехами Хикару, свою тревогу за него, своё раздражение — и не получить удар в ответ. Получить понимание. И простое человеческое «спасибо». Он учился нежности. Той, что прячется в вопросе «а ты сам-то поел?» в конце письма, полного заботы о младшем. Той, что читалась между строк, когда она писала: «Не давай ему спуску, но и не ломай». Он всё ещё спотыкался на каждом шагу. Всё ещё хмурился, когда чувствовал, что становится слишком мягким. Всё ещё отступал в свою ледяную скорлупу, когда ему казалось, что он слишком много позволил. Но теперь в этой скорлупе были трещины. Сквозь них пробивался свет. И по ночам, перечитывая её письма, он по складам, как первоклассник, складывал новые для себя слова: «забота», «доверие», «привязанность». Он не умел любить. Пока. Но он учился. И его учителями были два самых упрямых и светлых человека на свете, которые, казалось, и не учили его вовсе — они просто любили. А он, сопротивляясь, отнекиваясь и хмурясь, — впитывал. И однажды, сам того не заметив, он уже не просто терпел Хикару рядом — он ждал его болтовни. Он всё ещё не умел любить. Но он уже знал, как начинается этот путь. С одного шага. С одного письма. С одной протянутой маленькой рукой, которая отказалась отпускать его в одиночество.__________
Когда Хитоми появлялась на трибунах, всё для Хикару на мгновение замирало. Она не кричала, не размахивала шарфами, как другие. Она просто сидела, прямая и спокойная, и её улыбка была тихой гаванью в бушующем море стадиона. И в эти секунды он видел не просто сестру. Он видел мать. Тот же наклон головы, когда она смотрела на него с нежностью и лёгкой тревогой. Тот же жест — поправить воображаемую прядь волос, убирая её за ухо, хотя её собственные волосы были аккуратно убраны. Тот же запах духов, тот самый, мягкий и дорогой одновременно, что теперь пах домом и безопасностью. В её присутствии сжималось что-то голодное и сиротливое внутри него. Он ловил себя на том, что бежал к ней после матча не просто чтобы поделиться победой, а чтобы уткнуться в плечо, вдохнуть этот знакомый запах и на секунду закрыть глаза, позволив себе быть просто ребёнком, за которым присматривают. А для Хитоми он был живым мостом к тому, что они потеряли. В его упрямом взгляде, когда он спорил с судьёй, ей мерещилась мамина решимость. В его безудержном, заразительном смехе после забитого гола — отголосок её радости, такой редкой в последние годы. Даже в его сбитых коленках и разодранных локтях была странная поэзия — напоминание, что жизнь, с её падениями и взлётами, продолжается. Она ловила его взгляд через поле, и в этом молчаливом обмене им обоим казалось, что они ненадолго прикасаются к призраку. Что мама где-то здесь, наблюдает, гордится. Что они по-прежнему трое, просто в другой конфигурации. Однажды, после особенно тяжёлой победы, Хикару, запыхавшийся и сияющий, подбежал к ней, и она, не говоря ни слова, просто обняла его. Он замер, прижавшись к её плечу, и она почувствовала, как по её шее скатывается что-то горячее — не пот, а слёзы. — Она бы гордилась тобой, — выдохнула она ему в волосы, сама не зная, кого имеет в виду больше — его или себя. Он лишь кивнул, не отпуская её. И в этот миг они были не просто братом и сестрой. Они были хранителями одного пламени. Двумя половинками сердца, которое когда-то билось в третьей груди. И в этой тихой, горькой нежности, которую они дарили друг другу, всегда присутствовала тень — не пугающая, а охраняющая. Тень женщины, которая научила их любить и теперь наблюдала, как они, спотыкаясь, несут этот огонь дальше. Ooh, Hikaru/Hitomi Would look just like you With a temper like you, run around like you Jumping in the pool, like you Sing to all her pets in the way I did Be sensitive like you