________
Лето в родном доме текло медленно и сладко, как мёд на горячих тостах. Хитоми будила его не свистком тренера, а лёгким постукиванием ложки по краю чашки с какао. — Вставай, солнышко, — её голос был тише утреннего ветерка, но Хикару слышал его даже сквозь сон. Она завязывала ему шнурки двойным узлом, чтобы не развязались. Поправляла воротник, когда он слишком торопился. Смеялась, когда он, размахивая руками, рассказывал про тренировки — про Рико-сана, про Тетсудзи, про Лис, которых нужно обязательно победить. — Ты стал сильнее, — говорила она, гладя его по волосам, и в её глазах светилось что-то грустное и гордое одновременно. Хикару не понимал, почему она смотрит так, будто он уже уезжает. — Конечно! — он хвастался, показывая новый приём, почти как у Рико. — Я же теперь Ворон! Хитоми улыбалась, но крепче сжимала его руку, когда они шли через дорогу. По вечерам она читала ему сказки — те самые, из детства, — хотя он уже давно выучил их наизусть. А когда он засыпал, прибирала разбросанные по комнате кроссовки, футболки и тот самый алый галстук, который он бережно вешал на спинку кровати. Однажды ночью Хикару проснулся от тихого голоса. Хитоми сидела на краю его кровати, она тихо пела то колыбельное, без которого он не мог уснуть. Хикару притворился, что спит. Но крепче ухватился за её руку. Чтобы она не ушла. Чтобы лето не кончилось. Чтобы хоть немного остаться тем самым малышом, за которым она так любила присматривать. А утром снова были какао, улыбки и обещания "когда-нибудь" показать ей всех Воронов. Особенно Рико-сана. Он точно ей понравится! Лето раскрывалось, как книжка с картинками — яркое, шумное, пахнущее жареным арбузом на пляже. Но где-то между страницами затаились чужие взгляды, слишком долгие паузы, тихие разговоры, обрывающиеся, когда он вбегал в комнату. Мама вдруг стала появляться чаще дома. Не урывками по вечерам, не на бегу между сменами в больнице — а по-настоящему. Она будила его по утрам, гладила форму на стадион, смеялась над его рассказами — слишком громко, слишком радостно, будто боялась, что он не услышит. И гладила его по голове так, будто пыталась запомнить что-то на ощупь. — Мам, ты почему не на работе? — спросил он как-то за завтраком, с набитым тостом ртом. Асами замедлила движение руки с чашкой чая. — Хочу провести время с тобой, — сказала она, и голос её дрогнул, как поверхность воды, на которую упал листок. Он пожал плечами и доел тост. Может, она просто соскучилась. Хитоми следила за ними тревожными глазами. — Мама, тебе нужно отдыхать, — шептала она, когда думала, что Хикару не слышит. — У меня ещё будет время для отдыха — отвечала мама странным голосом. Хикару ловил эти взгляды, которые они бросали друг на друга, когда он отворачивался. Тяжёлые. Грустные. Какие-то... прощальные? Однажды ночью он проснулся от тихих голосов на кухне. — ...Не говори ему пока, — шептала мама. — Но он должен знать! — голос Хитоми дрожал. — Пусть хотя бы лето будет... обычным. Хикару замер в дверном проёме, цепляясь пальцами за косяк. Он не понял слов. Но понял тишину, которая упала между ними. Понял, как сгорбились мамины плечи. Понял, как сжала кулаки Хитоми. Он вернулся в кровать, свернулся калачиком и притворился, что ничего не слышал. А утром мама снова улыбалась, жарила крокеты и расспрашивала про Воронов. И Хикару тоже улыбался, болтал без умолку и ни за что не признавался, что видел слезы на её ресницах, когда она думала, что он не смотрит. Он не был готов узнать правду. Не сейчас. Не в это лето. Не в свои десять лет. Поэтому он цеплялся за каждое "завтра", за каждую мамину улыбку, за каждый смех Хитоми — как если бы этого хватило, чтобы остановить то, что приближалось. А по ночам тихо злился на кого-то невидимого, кто осмелился сделать его маму такой хрупкой.____
Он не понимал слов. Не понимал, почему в доме теперь так часто пахнет лекарствами, а не ванилью. Не понимал, почему мама вдруг стала такой маленькой в своей кровати, будто кто-то постепенно стирал её, как рисунок с бумаги. Но он чувствовал. Боль. Она была острее, чем любой удар, более горьким, чем кофе Рико, тяжелее, чем все тренировки вместе взятые. Она жила у него в груди, сжимала горло, застревала в уголках глаз горячими колючками, которые он отчаянно тер кулаками. — Почему она не встаёт? — спросил он однажды у Хитоми, цепляясь за её руку. Сестра не ответила. Просто прижала его к себе так сильно, что затрещали рёбра, а в волосы упало что-то мокрое и горячее. — Ты же обещал быть сильным, — прошептала она разбитым голосом. Но он не хотел быть сильным. Он хотел, чтобы мама снова жарила крокеты. Чтобы ругала его за разбросанные носки. Чтобы смеялась, когда он показывал свои глупые экси трюки. Но мир больше не слушал его желаний. Однажды утром в дом пришли чужие люди в белых халатах. Они забрали маму куда-то, откуда не возвращаются. Хитоми плакала. Он нет. Он просто сидел в углу, сжав в руках тот самый алый галстук, и ждал, что вот-вот распахнётся дверь, и мама скажет, что это всё просто страшный сон. Но дверь не открывалась. А боль... Боль не уходила. Она грызла его изнутри, ломала что-то очень важное, оставляя только пустоту и один-единственный вопрос: «Почему?» Без ответа. Без надежды. Без мамы. И когда спустя дни, недели, месяцы он наконец разревелся — это были не детские слёзы. А что-то горькое, взрослое, окончательное. Как прощание. Как признание. Она стояла перед зеркалом, поправляя складки чёрного платья, которое висело на ней, как чужая кожа. Хикару никогда не видел сестру в чёрном. Для него она всегда была солнцем — в ярких свитерах, с розовыми заколками в волосах, с смехом, который звенел, как колокольчик. А теперь... Теперь она была тихой. Хрупкой. Она повернулась к нему, и он увидел в её глазах то же, что чувствовал сам — осколки. Миллионы осколков, которые больно режут изнутри, но склеить уже нельзя. — Хикару... — её голос дрогнул, как тонкий лёд. Он не дал ей договорить. Врезался в неё, вцепился в платье, спрятал лицо в складках ткани. — Я не хочу, — выдохнул он, и это было единственное, что он мог сказать. Не хочу, чтобы мама уходила. Не хочу, чтобы сестра плакала. Не хочу этого чёрного платья, этих чужих голосов, этой пустоты в доме. Хитоми обняла его, и он почувствовал, как дрожат её руки. — Я знаю, — прошептала она. — Я тоже. Они стояли так долго — двое сирот в слишком тихой квартире, цепляясь друг за друга, как утопающие за соломинку. Потом Хитоми глубоко вдохнула, отстранилась и присела перед ним. — Слушай, — она поймала его взгляд, вытирая слёзы тыльной стороной ладони. — Мы... справимся. Он не верил ей. Но кивнул. Потому что должен был. Потому что она теперь всё, что у него осталось. А вечером, когда гости ушли, а цветы начали увядать, он нашёл её на кухне — с маминой кружкой в руках, с беззвучными слезами на щеках, с разбитым вдребезги миром в глазах. И сел рядом. Молча. Плечом к плечу. Как равный. Как брат. Как единственный человек, который понял бы её боль. И может быть, именно это — эта тихая взрослая солидарность — и была первым шагом к тому, чтобы научиться жить с дырой в груди._____
Тишина в комнате была густой, как вата. Даже часы на стене не решались тикать. Хикару стоял у края кровати, цепляясь за мамину руку. Она была такой холодной. Холоднее, чем зимний ветер на стадионе. Холоднее, чем взгляд Рико в первый день знакомства. Он тер её ладонь своими маленькими руками, пытаясь согреть, пытаясь вернуть хотя бы каплю тепла. — Мама… Голос сломался, превратившись в тонкий, детский стон. Слёзы капали на их соединённые пальцы, но она не шевелилась. Не гладила его по голове. Не говорила, что всё будет хорошо. Хитоми обняла его сзади, прижала к себе, но он вырвался, вцепившись в маму ещё сильнее. — Проснись! Его крик разорвал тишину, ударился о стены и вернулся к нему эхом — одиноким, беспомощным. Но мама не проснулась. И не проснётся. Никогда. Хитоми снова попыталась оттащить его, но он впился в простыню, в мамино платье, в что угодно, лишь бы не отпускать. — Я же ещё не показал тебе… Не показал, как научился бить по воротам, как Рико. Не рассказал, что тренер однажды похвалил его. Не успел пообещать, что станет лучшим нападающим, чтобы она гордилась. Теперь никогда не успеет. Когда чужие руки всё-таки оторвали его от неё, он закричал. Не словом. Не плачем. А животным, разрывающим горло воем. Как раненый зверёк. Как ребёнок, который только что узнал, что мир — это боль. А потом… Тишина. Пустота. Осколки того, что раньше было его жизнью. И алый галстук в руках, который теперь казался слишком большим, слишком тяжёлым, слишком ненужным. Как и он сам. Дом теперь был слишком тихим. Хитоми ходила на цыпочках, будто боялась разбудить чей-то сон. Говорила шёпотом, смеялась беззвучно, обнимала его резко и крепко, как будто проверяла — он ещё здесь, он ещё её брат, он ещё не исчез, как мама. Хикару молчал. Он ел то, что ему давали. Спал, когда его укладывали. Смотрел в потолок, пока Хитоми гладила его волосы дрожащими пальцами. Он помнил мамины руки. Тёплые. Теперь никто не гладил его так. Хитоми пыталась. Она включала его любимые мультфильмы, покупала мороженое. Но её улыбка была как бумажная — хрупкая, ненастоящая. А её глаза всегда искали в его лице что-то, чего он не мог ей дать. Надежду. Что он справится. Что они справятся. Но он не знал, как. Однажды ночью он услышал, как она плачет в своей комнате. Тихо. Беззвучно. Как будто стыдилась даже собственных слёз. Хикару подошёл к двери, прижал ладонь к дереву, но не зашёл. Он не умел утешать. Он сам был сломан. Утром Хитоми снова улыбалась, жарила тосты и притворялась, что всё в порядке. А он... Он притворялся, что верит. Потому что больше ничего не оставалось. Только эта хрупкая ложь между ними. Только двое детей, оставшихся одни в слишком большом мире. Он тихо сжимал в руках мамину расчёску (она пахла её шампунем) или разглядывал пятно от её помады на чашке (она никогда не замечала, что оставляет следы). Мало. Слишком мало вещей, слишком мало воспоминаний. Он почти не знал её. Но знал, что она любила его. Он помнил маму отрывками: Запах духов, когда она на секунду заглядывала в его комнату перед ночной сменой. Горсть монет, которую она оставляла на тумбочке, чтобы он мог купить мороженое после школы. Её усталую улыбку, когда он показывал ей свои школьные грамоты. Хитоми находила его ночью в маминой комнате — сидящим на ковре, прижавшим к груди её больничный халат. — ...Мне не хватает, — шёпот был горячим и липким, как кровь из разбитой коленки. Сестра не говорила глупых утешений. Просто садилась рядом, обнимала и молча качала, как когда-то их мама. — Я знаю. Два слова. Но в них умещалась вся боль мира. А ещё — обещание: Я никуда не денусь. Я тоже люблю тебя. Нас всё ещё двое._______
Возвращение обратно было странным. Всё осталось прежним — резкий запах краски в раздевалке, скрип кроссовок по паркету, знакомые спины товарищей, сгорбленные над снарядами. Но что-то изменилось. Или это изменился он. Жизель бросала на него быстрые взгляды, когда думала, что он не видит. Коул избегал случайных прикосновений, будто боялся раздавить. А Рико... Рико молчал. Но его взгляд — тяжёлый, пристальный — видел слишком много. На ночных тренировках Хикару бил по мячу так, будто хотел пробить им стену. Слишком резко. Слишком жёстко. Слишком безрассудно. — Ты убиваешь руки, — однажды раздался голос за спиной. Хикару не обернулся. — Плевать. Рико подошёл ближе, вырвал мяч из его рук. — Нет, не плевать. Тишина. Луна висела над ними, холодная, равнодушная. — Она умерла, — выдохнул Хикару, и эти слова горели на губах, как яд. Рико не ответил. Просто взял мяч, отступил на несколько шагов и замер. — Смотри. Его удар был идеальным — расчётливым, безжалостным, прекрасным в своей точности. Мяч вонзился в ворота, даже не дрогнув в полёте. — Теперь ты. Хикару стиснул зубы, схватил мяч, повторил движение. Не так. Снова. Опять мимо. — Снова. И снова. И ещё раз. Пока пальцы не онемели, а спина не покрылась потом. А Рико стоял рядом, молчаливый, неподвижный, как скала, о которую разбиваются все волны. И вдруг... Боль внутри стала чуть тише. Всего на миг. Всего на один удар мяча. Но этого хватило. Хикару упал на колени, сжал кулаки, зажмурился. — Я не знаю, как это пережить. Рико медленно положил руку ему на голову. Тяжёлую. Тёплую. Настоящую. — Никто не знает. И это было самой честной фразой из всех, что он слышал за эти месяцы. Луна плыла над ними, а Вороны молчали, давая им этот миг — без слов, без жалости, без лжи. Просто двое людей, стоящих в темноте и дышащих в унисон. Рико не знал, как быть с этим. Два с половиной месяца без Хикару — и «Вороны» снова стали ледяной пустыней, где каждый выживал в одиночку. А потом он вернулся. Маленький. Похудевший. С глазами, в которых погасли все звёзды. Рико не умел утешать. Не знал, какие слова подобрать. Его собственная мать была для него чужим человеком — что он мог сказать тому, кто по-настоящему любил свою? Поэтому он действовал так, как умел: — Тренировка. Он швырнул мяч прямо в грудь Хикару, заставив того инстинктивно поймать его. — Но я... — Сейчас. И они играли. Без слов. Без жалости. Без лишних взглядов. Рико не снижал темп — наоборот, бросал мяч жёстче, пасовал резче, заставляя Хикару бежать, прыгать, бороться. Чтобы не думал. Чтобы не вспоминал. Чтобы чувствовал только жгучую усталость в мышцах и хрип в горле. А когда Хикару споткнулся и упал, не поднимаясь, прикрыв лицо руками, Рико... Рико сел рядом. Молча. Не прикасаясь. Просто был там. И когда спустя час тишины Хикару прошептал: — Она не вернётся, да? Рико не солгал: — Нет. И этого, кажется, было достаточно. Потому что на следующее утро Хикару снова пришёл на тренировку. Бледный. Тихий. И когда Рико кинул ему мяч, он поймал. Крепче, чем когда-либо. Как будто это был не просто мяч, а якорь. Спасение. Шанс.