в небе отсвет голубой

PG-13
Завершён
59
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 2 149 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
59 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник

Часть 1

Настройки
Револьвер что надо, не рухлядь ржавая, на которую медяки приходится собирать, да и тех жалко. Чистенький, ухоженный. Блестел бы, если бы через сгустившийся воздух поглощенного миазмой района пробивался солнечный свет. Загляденье, что за револьвер. Курок взведен, дуло смотрит в лицо бакалавру Данковскому. Это что же? Это как же это? Артемий и не думал здесь быть. Снаружи еще только вечер, закатный свет наводняет стоящую на улицах хмарь кровавым отблеском — в такое время у гаруспика дел невпроворот, и все больше в степи, по городу разгуливать некогда. Вот только плащ прохудился, думал, срежет, успеет до лавки. В зараженных районах, может, и опасно, зато людей, которые когда глазеют, а когда и заточку вынуть готовы, поменьше. Нужен плащ-то. Ну, срезал. А теперь вот стоит напротив бакалавра, как шахматные фигуры — лоб в лоб, клетка к клетке. Они встречаются глазами, и Артемий сразу откуда-то знает, будто коснулся вещи и узнал от нее секрет, что Данковский это всерьез, не подурачиться, не обмануть кого. Да и кого обманывать среди покрытых чумной накипью домов? Тут и смотреть некому. Спектакль без зрителей. Артемию-то казалось, что Данковский в таком играть побрезгует, а вот поди ж ты.  Люди не убивают людей, но, бывает, убивают себя. “Стой!” — ревет Артемий, не помня себя, и кидается вперед. Удар выходит страшный — в Артемии силы как в быке, хотя весу после минувшей недели поубавилось. Револьвер хлопает, как праздничная шутиха Каиных, и отправляется в полет по дуге. Державшая его рука, вместе с приделанным к ней телом, обмякает, будто из нее с хлопком вышла душа. Данковский падает на землю кучей тряпья — и остается лежать.  На миг Артемий обмирает: не убил ли каким дурным случаем собственной рукой столичное светило? Вот так номер бы вышел, герой, спаситель... Армейская выучка толкает действовать, пока в голове и кишках еще иней. Наклонившись, он сует пальцы под кожаный ворот (платка-то пижонского не хватает, платок потерял) и щупает слабо бьющуюся жилку. Живой, только едва-едва.  В змеях, в них всегда едва теплится. Тот пульс, что есть, медленный и сонный — ни следа возбуждения, которое приливает к голове, когда на живого человека направляют револьвер, даже когда держит оружие он сам. Сердце-механизм с напряжением толкает густую кровь; такая бывает у стариков и морфинистов. Знамо дело, морфий. Артемий и сам раз дал себе поблажку, ощутил, как рыжеватое стекло трескается под пальцами, чтобы дать себе от выламывающей боли и нестерпимого сознания передышку — но только раз. Кто к Сабуровым ходил, тот в игры с аптечным дьяволом-утешителем без крайней нужды играть заречется, да и с нуждой трижды подумает. А Данковский, значит, не ходил. А может, нашел родственную душу. Чтобы до такой глубины нырнуть, нескольких дней не хватит, разве что морфий вместо сахара в чай опрокидывать. Не зря Артемию еще в самом начале казалось, что с породистого лица свысока смотрят странно блестящие, лихорадочные глаза. Было в Данковском что-то эдакое — нервные руки, нервный румянец. Таким только дай повод, они и за револьвер схватятся, и Башню строить возьмутся, и ампулу обезболивающего ненароком в карман, пока никто не смотрит — и оправдают ведь, выдумают, какая у них срочность. Убедят себя, что воля позволит им пустить время вспять, когда надоест, будто и не было ничего. Может, и раньше начал, в столице. Приехал же он зачем-то в их глушь, ни родни, ни особого желания — погнало, значит, что-то от блистательной карьеры и научных прорывов. В россказни об охоте на Симона Артемию не верится. Чудес в захолустье много, но от хорошей жизни столичные двигатели прогресса на них любоваться не ездят. Делегаций, чтобы замерить Многогранник или чуду степную половить для зоологической коллекции, в очередь не выстраивается. Кто едет, тому, может, и нужно чудо, но вряд ли то, которое город на Горхонске может породить. С хриплым вздохом Артемий наклоняется, чтобы поднять безвольного Данковского на руки. Внутри ворочается уже не страх, а глухое отчаяние, крепко замешанное на досаде. Бед без края и конца, а теперь — это? Следи, глаз не отводи, чтобы номер на бис не повторился, только в этот раз — успешно. Но ведь ничего не поделаешь. Бросишь — так сам умрет, застынет, револьвер не понадобится. Или с тоски. Артемий на войне видел, как люди ложились и с тоски прямо на гниющих траншейных досках умаривались насовсем.  Ноша легкая, жизни в Бакалавре осталось немного. Артемий старается быть с ним бережней, чтобы ненароком не услышать, как под рукой что-нибудь окончательно сломается. Идти некуда, кроме как в Машину. В Омуте, пожалуй, тоже не погонят, и Данковскому знакомые стены или хоть хозяйка могли бы быть милее... с другой стороны, чего и угождать человеку, которому весь мир не мил, а Артемия тянет в собственное логово, как зверя — отлеживаться. С удачей у него неважно, но иногда все-таки везет. Город под заходящим солнцем стал неживым и плоским, как картинка из бумажных обрезков. По пути попадается, около самого корня Жилки, где она ныряет в город, только небольшая группка Червей, но этим до людских забот дела нет, никому не расскажут — разве что себе подобным, да и то не словами, а так, передадут, словно кровь в воде растворится. Какая-то женщина на нищей окраине глазеет в сгущающиеся сумерки, но Артемий бросает на нее один только взгляд, и ставни захлопываются с треском. Глядишь, тоже не разнесет. Боятся люди мясника. Данковский на руках всю дорогу не шелохнется; раз со смертью не вышло, выбирает хоть забытья урвать. Артемий прислушивается иногда — дышит ли, но слышно только, как через заброшенную линию рельсов от Боен сладко, маняще поет набухшая дурманящим соком твирь. Тяжелую дверь берлоги с такой ношей отворять несподручно, но класть его на землю Артемию не хочется. Интуиция хирурга предостерегает: отпустишь от собственного тела, перестанешь вливать тепло — подберешь обратно уже холодное и неживое. Некоторые вещи, особенно — людей, нельзя выпускать из рук надолго. Приходится кое-как, упираясь плечом. Внутри пахнет сыростью и тинктурами, и немного — домом. Соломой для тюфяка на постели, кровью от засохших ночью повязок, сахаром, который нашел для Мишки в какой-то задрипанной лавке, да так и не отнес пока. Из каждого угла веет руками отца, которые здесь когда-то все обустроили. Артемий запирает дверь накрепко и относит свой несчастливый груз вниз, на постель, укладывая поверх одеяла. Оглядывает; со вздохом принимается раздевать, чтобы уложить посподручнее. Бросать работу на полпути не приучен. Пока освобождает бакалавра от змеиного плаща, за эти дни потерявшего свой лоск и теперь похожего на отмирающий слой чешуистой шкурки, и сапог, Артемий его рассматривает.  Пытается вспомнить, каким он в точности был, когда они впервые встретились, и не может. Щеки, должно быть, еще не так ввалились. Жилы на горле не выступали так остро. Кожа теперь мертвенно-бледная, только скулы — словно неумелый гример поработал кисточкой с румянами. А глаза... глаза какие были? Чудится, будто Артемий теперь всегда будет их видеть теми, с какими встретился перед неслучившимся выстрелом. — Дрянь ты столичная, — говорит бакалавру Артемий, но досада уже выстыла; не екает ни злости, ни удовлетворения. Так, от бессилия говорит. — Борец со смертью… дезертир ты, Данковский, вот ты кто. Внутри у него все за несколько дней выхолощено, того и гляди, ветер начнет свистеть в пустотах. Данковскому тоже сказать нечего — только голову отворачивает с жалобным звуком, как животное. Светит ему, наверное, от лампы. Гнев так и не поднимается, и Артемий больше из привычки к состраданию, чем из него самого, чистой тряпицей закрывает бакалавру глаза. Какой-никакой, а все-таки врач. Да нет, неохотно спохватывается привычный к честности Артемий: если бы какой-никакой, посредственный, так без него было бы лучше. Вдвоем со Стахом бы соображали, хоть бы и порознь. Но Данковский побольше врач, чем они вместе взятые да Самозванка сверху навеском — может, не хирург, хирург-то из него никудышный и на фронте бы он не сгодился, но здесь-то враг другой, и без ученого не обойдешься. Данковский со своим микроскопом и вакцинами и верой им нужен. Как бакалавр будет жить потом, Артемий не думает. Наступит ли это "потом" вообще, это еще неясно; если и наступит, то не раньше, чем все соки из них вытянет. Если такое переживет, глядишь, и одумается. — Что на тебя нашло-то, ойнон? — спрашивает Артемий, просто чтобы Данковский не засыпал. И так ясно, что. Город у них вроде корабля, в степи — как в океане, и вода во все щели хлещет, только успевай затыкать.  Роль у Данковского на этом корабле незавидная. Артемий, может, и считает его выдумки придурью (не то чтобы он в карантин не верил, да только нет у приезжего такой власти — это воля нужна, как у правящих семей, а то и похлеще; слова Большого Влада и то хватило один только Термитник запереть), а все-таки Данковский борется, как может, и за каждый шаг виноват. За Артемием хоть пригляду такого нет. Сильные города сего если и бросят взгляд, то мельком, по пятам ходить не станут; а Власти, тем и вовсе не до него. Действовать, представляя комнату для допросов каждый раз, как глаза прикроешь, да еще Инквизитора в ней, никак невозможно.  Тут уж немудрено захотеть карты сдать. Артемий бы и сам, может, захотел, только быку о том, чтобы лечь и уснуть насмерть под ярмом, лишь бы не тащить, сообразить не дано. Сердце на шагу разорвется, тогда отдохнет. Но Данковский, он-то другой. У него разум вперед воли идет, нервы вперед жил натягиваются. Опасная это вещь, нервы. Жаль его по-своему. Артемий бы помог, даже если бы не жалел, так уж он устроен, а все-таки жаль — как на бабочку смотреть на булавке, еще живую. Тошно так, как не бывает при разделке туш. А Данковский, видать, специально в какой-нибудь столичной лаборатории сконструирован, чтобы его, Артемия, сбивать с толку. Артемий все стройно додумал, а гость отвечает невпопад. — Ева... — бормочет он; глаза у него под тряпицей открыты, Артемий откуда-то это знает, и мечутся, причиняя боль. — Ева, душа собора... душа... прыгнула! — Ева Ян? — глупо повторяет Артемий, хмурясь, хотя другой-то Евы у них отродясь не водилось. Другая им ни к чему. Клары вот две, и то спасу никакого нет. — Куда это она прыгнула?  Данковский, видно, бредит. Вместо объяснений из его рта льются, как яд, несчастья-небылицы: про Катерину, про Петра Стаматина с чертежами, про детей; гнездо какое-то, Столица, дознаватели... Раз даже про панацею заговаривается. Панацею! Был бы у них хоть пузырек, они бы совсем по-другому зажили. Артемий уж ему не говорит, что никаких Точечек в театре-госпитале отродясь не водилось, одни только птицеликие санитары. Может, бакалавр с кем из них дружбу свел, а может, и выдумал. Нервничать человеку в таком состоянии вредно. — Орехи... орехов им не давай. Не желаю... — Не буду, — обещает Артемий, как может, мягко. — Не буду давать. Лежи. Бакалавр только стонет, мотая головой по скудной подушке. Протянув руку, Артемий пробует его лоб; жара нет, нет даже испарины. Под ладонью холодно и сухо — ну правда, змей. С последней дозы должно было пройти порядочно. Артемий сам до такого не доходил, но знает, как оно бывает. Тело холодеет; возвращается вначале боль, которую морфием гнали, а потом приходит и новая — селится глубоко в костях, пронизывает вены, раскалывает голову. Человек начинает маяться, скверно ему и мясом, и душой.  Приходится встать, пошарить по углам о втором одеяле или хоть тряпье каком. Тряпья нет, и Артемий стоит с минуту в проеме, отряхивая так и не починенный плащ от земли, травы и бурых хлопьев, которые, может, и кровь, а может, и нет, будто накрывать столичного гения грязным куском брезента — кощунство и портит всю целебную пользу. Мимоходом Артемий думает о том, чтобы запереть двери, позволить морфию выгореть, ломке — пройти, и выпустить днями спустя нового, может, неблагодарного, но освобожденного Данковского. Куда там... Времени у них нет, да и не выдержит Данковский бороться с болезнью и с собой по двум фронтам разом. Но и морфия у Артемия — две ампулы; те пока трогать нельзя, новых наскоро не справит, да и излишек убить может не хуже пули. Подождать бы хоть до утра. — Бурах... — едва слышно бормочет бакалавр, и рука его вслепую водит по простыне. Ему, может, и страшно, но не оттого, что он в логове соперника, отчаявшийся и обессиленный. Просто так страшно, вообще. Места в берлоге мало, вернуться у быка-Артемия занимает три шага. Как раз успевает подхватить ищущую ладонь. — Здесь я. Здесь. Не бойся. На ученого-недотрогу бакалавр не похож. Под новыми ссадинами, расцветшими за эту неделю, на тонких пальцах белесые полоски шрамов — от неласкового случая, от лабораторных промашек, от чего-нибудь далекого, уже сгинувшего в воспоминаниях о детстве? Артемию вдруг хочется знать; хочется расспросить, что это было за детство, что за лаборатория. Каким Данковский был до того, как превратился в змея, а потом — в морфиниста, почти самоубийцу. Хочется, чтобы оба прожили достаточно, чтобы узнать.  Шумно вздохнув, Артемий рядом садится на край постели. — Ничего, ойнон, — говорит он неловко; с ним часто так, еще с детства — от сердца говорить нелегко, а больше никак не научен. — Еще пройдет. Как-нибудь тут управимся... оно легче будет. У нас ведь не так плохо, когда эпидемии нет. Расскажешь, что ли, про свою Танатику. Или нет, необязательно Танатику, — спохватывается; радости и утешения в мыслях о том, что согнало Данковского с места, привело сюда, может быть ни на грош. — Что-нибудь, чем дорожить не горько... Семья-то есть у тебя? Ну, что-нибудь найдется. Хоть про латынь расскажи. Повинуясь наитию, Артемий легонько сжимает подрагивающие пальцы, и через удар сердца — медленный, медленный — чувствует, как сжимаются они в ответ.

***

Револьвер остается лежать в чумном районе, в закутке, куда даже мародеры соваться за день побоялись. Артемий после сходить хотел, подобрать, да некогда было, а как выгорело там все, голубчики Грифа его к главарю доставили. Пуля так и осталась в стволе; пороховая затравка хлопнула вхолостую. Осечка, значит, вышла. Не такой уж и замечательный револьвер оказался.
59 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (4)