***
Он пришёл к Сухо в тот же вечер. Не потому что хотел говорить — потому что не мог быть один. В палате было полутемно. Сухо сидел, опершись на подушки, с выключенным телевизором. Сиын зашёл и сразу сел на пол, у кровати. Облокотился спиной о стену. Молча. Сухо не спрашивал. Он только посмотрел. Долго. И, кажется, понял. Сиын провёл рукой по лицу. Сухо подался вперёд, дотянулся, коснулся его плеча. Сиын чуть заметно кивнул. — Он… — выдохнул. — Всё. Сухо ждал. Не торопил. — Я… знал, что с ним что-то не так. Он был… странный в последние дни. — Просто не хотел в это лезть. — Думал, сам справится. Он провёл рукой по полу, медленно. Как будто чертил что-то пальцами. — А он не справился. — И теперь его нет. Сухо не мог ответить. Он только взял блокнот. Написал: «Ты сделал всё, что мог.» «Ты нужен мне.» Сиын прочитал. Медленно кивнул. Но неуверенно. — Я не знаю, чего я теперь стою. — Я вроде не кричу, не плачу, но внутри — будто что-то просело. Как будто стал меньше. Легче. Но не в хорошем смысле. Он посмотрел на Сухо. — Ты ведь знаешь это чувство? Сухо снова написал: «Как будто внутри пусто. А снаружи — никто не замечает.» Сиын кивнул. — Именно. Он замолчал. Сухо сел ближе. Дотронулся до его руки. Просто рядом. Просто присутствие. И Сиын вдруг понял: это не спасает, не лечит — но помогает держаться. Он не был убит горем. Не рвал себя изнутри. Он просто знал, что часть его жизни — исчезла. И что теперь с этим жить. Сухо посмотрел в глаза. И даже без слов сказал главное: Ты не один.***
Сиын долго сидел в одиночестве, пока не осмелился дотронуться до фотографии. Бомсок. На ней он смеётся. Настояще, по-детски. Как тогда, до всего. До зависти. До злости. До взрыва в коридоре. До того, как всё покатилось. Сиын не простил. И не забыл. Но он вдруг понял, что даже это — больше не имеет значения. Потому что теперь — нельзя ничего ни простить, ни исправить. Он думал: а если бы тогда не отвернулся? Если бы подошёл? Если бы сжал зубы и сказал: «Давай поговорим. Честно. Без этой злости». Возможно, всё пошло бы иначе. Может, они бы ещё сидели на крыше школы, болтали о всякой ерунде. Смеялись. Ругались. И остались. А теперь — нет. Теперь остались только разорванные связи, которые нельзя зашить. Он не плакал. Просто сидел, прислонившись к стене. Сердце билось медленно, как будто само не знало — зачем. Ты же злился, Сиын. Ты отворачивался. Ты думал: «Он сам виноват». И, может быть, даже был прав. Но правда не возвращает мёртвых. Она только делает боль — тоньше. Пронзительнее. В палате Сухо всё понял сразу. Сиын вошёл поздно. Тихий. Но не сломанный. Скорее — опустевший. Как после выстрела, который прошёл сквозь и не задел ни одного органа, но оставил дыру. Он сел рядом. Не обнимал. Не прижимался. Просто сказал: — Он не был чудовищем. — Но он сделал больно. Нам всем. — И я держал это в себе. Долго. Притворялся, что мне плевать. Он чуть улыбнулся. Горько. — А теперь мне не плевать. Просто уже некому об этом сказать. Сухо положил руку ему на плечо. Ладонь тёплая, уверенная. Сиын на мгновение прикрыл глаза. — Я не хочу, чтобы он был только этой ошибкой в моей памяти, — выдохнул. Сухо кивнул. Тихо. — Он был живой, — сказал Сиын. — Со всем своим дерьмом, со всеми страхами. — А я… я мог бы помочь. Мы могли вытащить его. Вдвоём. — Если бы не ждали. Если бы не злились. Он посмотрел на Сухо. — Но мы не успели. И теперь мы остались. Сухо написал в блокноте: «Он ушёл. Но ты всё ещё здесь. И ты нужен. Мне.» Сиын прочитал. И впервые — позволил себе опереться. Не как на костыль, а как на силу. Он сел ближе. Положил ему голову на плечо, ощутив его тепло. — Спасибо, что не уходишь, — сказал почти шёпотом. — Спасибо, что ты рядом.***
Сухо знал — Сиын держится. Но внутри трещит. Он видел это по глазам. По тому, как тот стал меньше говорить. Как стал сидеть рядом дольше, но всё чаще — молча. Как будто искал в тишине опору. Или пытался раствориться. Сухо хотел протянуться до самого дна этой тишины. Достать его. Поднять. Сказать: «Ты не один». «Я люблю тебя». «Ты нужен, даже если сам не веришь в это». Но он не мог. Ни сказать, ни крикнуть. Только смотреть. Только быть рядом. И всё это — казалось недостаточным. Он слышал, как Сиын тяжело дышит во сне. Как сжимает кулаки. Он знал: вина не глушит Сиына, но медленно сдавливает изнутри. И именно это — страшнее. Сухо помнил, как в первый вечер после смерти Бомсока Сиын просто сел на его кровать, положил ему голову на плечо — и не двигался час. Он не рыдал. Не жаловался. Но Сухо чувствовал, как он дрожит. Каждая крошечная вибрация кожи передавалась через кости — прямо в грудь. Сухо гладил его по спине. Медленно. Ритмично. Я здесь, я здесь, я здесь. Он хотел бы сказать это вслух. Хотел бы взять всё горе, вину, обиду — и забрать себе. Просто чтобы Сиын снова задышал. Иногда он мечтал: а если бы я не потерял слух? Если бы мог говорить… мог петь ему что-то, как раньше, или просто сказать, как сильно он мне нужен… Но теперь всё иначе. Теперь — тишина. И в ней он может лишь быть. Он смотрел, как Сиын сидит у окна, закинув ногу на подоконник. Лоб опущен, пальцы сжимают что-то в кармане. Фотографию? Записку? И Сухо чувствовал, как болит грудь. Как будто всё, что он не может сказать, давит изнутри. Ты хороший. Даже когда ты думаешь, что не справился. Ты нужен мне. Даже если сам себя не прощаешь. Я люблю тебя. Даже если ты всё ещё не можешь это видеть. Он подошёл сзади. Молча. Обнял. Не крепко — мягко. Как будто прикасался к стеклу, чтобы не треснуло. Сиын не отстранился. Он только чуть повернул голову и посмотрел на него. Глаза тихие. Измотанные.\ И Сухо улыбнулся. Сквозь эту боль. Сквозь всё, что не может сказать. Иногда любовь — это просто остаться рядом, когда мир ломается. Не требовать, не спасать. Только быть. До конца.***
Я не хотел умирать. Правда. Я просто хотел, чтобы это всё — остановилось. Этот шум в голове, этот голос: ты всё испортил, ты слабый, ты им не нужен, ты сделал больно тому, кого любишь… Сначала я злился. На Сиына. На Сухо. На всех. Казалось, они вдвоём — как свет. А я — тень. Не нужен. И я хотел… да, я хотел, чтобы им стало больно. Чтобы почувствовали хоть кусочек того, что разъедало меня каждый день. Но когда почувствовали — я сразу захотел всё забрать назад. Закричать: «Это не так! Я не такой! Я просто… не справился!» Но было поздно. Я смотрел на Сухо, когда его везли в реанимацию — и чувствовал, как внутри всё рушится. Ты сделал это. Это твоя ярость. Твоя слабость. А потом — полная тишина. Сиын не пришёл. И я знал — не потому, что ненавидит. А потому что устал. И я понял: один. По-настоящему. И уже нельзя вернуться туда, где мы были просто детьми, кричали в парке, ели лапшу из одного стакана, шутили глупости, пока Сиын делал вид, что нас презирает. Теперь — всё наперекосяк. Я не смог сказать, что мне было страшно. Что я любил. Что завидовал, потому что хотел быть нужным. Хоть кому-то. Я не мог сказать даже "прости". Потому что — кому? Им было больно. Мне — стыдно. А теперь просто поздно. Я сидел в своей комнате. За окном гудел город — как будто не замечал, что я умираю. Медленно. Не от пуль, не от крови. А от пустоты. Я же мог попросить помощи, правда? Но ведь кто бы понял? И вдруг — мысль: А если Сиын всё ещё помнит меня хорошим? Если всё ещё есть шанс — хоть крошечный — что я не стал для них окончательно чудовищем? Эта мысль сделала боль невыносимой. Потому что я знал: если шанс был — теперь его не станет. Я лёг. Не рыдал. Просто смотрел в потолок, как в воду. Тело стало лёгким. Голова — тяжёлой. А потом — ничего. Не было света. Не было покоя. Просто пустота. И где-то в ней — Сиын. Прости меня, пожалуйста. Ты должен был знать, что я не ненавидел тебя. Никогда.