***
Солнце поднималось над серыми крышами Кукуя — так её называли местные, а Его Будущее Величество великий царь всея Руси, Пётр Александрович именовал Немецкой слободой. Хотя жили в ней в основном голландцы и французы. Но, да, немецкий от слова «немой» — по ихнему не говорящий, а вовсе не германский бюргер. Бюргеров Ля Форт на дух не выносил. Вообще-то, сам по себе он был добрый и весёлый француз: на родине — опальный фрондёр, бежавший сюда из петли. За столом мог перепить любого. Ну, почти любого. Кроме, разве что, Гришки Печорина, который, конечно был такой же Гришка, как и Ля Форт. Анри его звали. Анри де Бражелон. Но приехавший под его командование молодой шевалье пожелал сменить имя, а, сменивши, изволил, чтобы по-новому и величали. Новая жизнь — новое имя, так он утверждал. Да и вообще парень был престранный: во сколько бы Ля Форт не встал, а Печорин уже на ногах, одет полностью, приказам подчиняться готов. На плацу повиновение беспрекословное, а как вольница, так ускачет в Московию, с девками кутить или пить и дебоширить. А иной раз и то, и другое сразу. Бывало, вдруг, посреди веселья, после третьей, а то и четвертой бутылки вина, сделается мрачен, нелюдим, печален. Бормочет, что надоело ему всё, опостылело. Да и внешности молодой человек был примечательной, такой, что сразу породу выдает: шевелюра белокурая, аж на солнце золотится, волосы наощупь мягкие, аки шёлк, меж пальцев струятся, так и хочется их накрутить как на веретено. Да оттянуть. А усы и брови — наоборот смольно чёрные. Красит он их что ли? Глаза тёмно-зеленые, почти бутылочные. Ни у кого еще Ля Форт такой нестандартной внешности не видел. Ясное дело, непростой удалец к нему приехал с родины. Вот и в это утро Ля Форт встал, а Печорин уже сидит, любуется рассветом. Мечтательный такой, задумчивый, — ну прямо девушка. Глаза свои тёмно-зеленые прикрыл, подставил лицо всходящему солнцу, а в руках медальон раскрытый. «Молится что ли?» — подивился Ля Форт. С Печориным бывало: уж как найдет набожное настроение, так и давай поститься и каяться да из церкви не вылезать, священника местного уматывать. Хорошо, хоть редко с ним это бывало. Стараясь ступать беззвучно, Ля Форт подошел к подопечному, заглянул через плечо в раскрытый медальон. Кто его знает, что там? Но встретили его, вопреки ожиданиям, не печальные глаза святого Антония и даже не всепрощающее лицо Мадонны: из скругленных рам смотрело двое мужчин. Один на редкость миловидный, на которого Григорий Александрович очень походил, но при ближайшем рассмотрении второго портрета, Ля Форт пришел к выводу, что Печорин парадоксально похож и на второго мужчину — сурового брюнета с печальными тёмно-зелеными глазами. — Кто это? — нарушил Ля Форт чары нарождающегося дня. Печорин вздрогнул, как от удара. Медальон захлопнулся. — Так, — буркнул он. — Никто. Всего лишь мои родители. Один дал жизнь, не спрашивая моего на то позволения, а второй имя, не пожелав узнать, нужен ли мне пресловутый титул виконта. У Ля Форта был с десяток вопросов. Например, мог ли он видеть кого-то из них в свете или в армии, во время осады Ля Рошели. Или где они сейчас, живы ли? И от чего виконт сбежал из благополучной, богатой Франции, в страну бедную и дикую. Однако, задал он самый неочевидный: — Как думаете, кто у нас победит? Король или Фронда? Печорин усмехнулся то ли печально, то ли безразлично, как он один умел. — Король, конечно же. Людям во все времена будет нужен козёл отпущения, который будет им говорить, что делать, и которого, в случае неудачи, можно обезглавить и, счастливым, пойти в трактир. Те, кто верит в социальную ответственность человека перед обществом просто безнадежные романтики. Он погладил крышку медальона большим пальцем и убрал его в карман. — Желаю им героически умереть в этой борьбе, чтобы не увидеть тщетности своих усилий. А я уж так и быть, занесу в ежедневник их похороны. Если раньше них не умру.Часть 1
31 марта 2025 г., 14:21
Разговор со священником может быть разный. Особенно, если этот самый священник по совместительству ваш друг. Особенно, если вы грешите унынием, что относится к грехам смертным, караемым седьмым или восьмым кругом, уж за точность маршрута не ручаюсь, не по моей части. И в особенности если лекарство от этого уныния, пусть ненадолго, на каких-то полчаса или меньше, находите вы в пьянстве.
Кто не пытался утолить свои печали, забывшись? Декарт, я знал его лично, любил поговаривать, что мыслит, а значит существует. Среди друзей я прослыл самым разумным, и как бы они, должно быть удивились, узнай от меня, что вот как раз последнего я совсем не люблю. От того и, с наслаждением, предавался вину, с коим один из моих соратников неприменно падал в объятия женщин, второй — вкушал всевозможные яства, а третий —бежал на звон клинков.
Да, да. А вот я топил свою горечь в вине и ненавидел себя за собственное же бессилие.
Слишком рано столкнувшись с коварством женщин, я навсегда закрыл для себя двери страсти. Опечаленный и озлобленный на собственную неосмотрительность, потерял вкус к жизни вообще и самому яркому культурному её проявлению — пище, в частности. Наконец, звон же клинков прельщал мне так же мало, как все остальные громкие проявления жизни, однако всё-таки я не отказывал себе в удовольствии излить на чьи-то, случайно подвергнувшиеся, головы свой накопившийся гнев в железном поединке.
В целом же жизнь проистекала мирно и однообразно с тех пор, как я поставил на ней крест. Она не посещала меня, как я и велел, лишь периодически беспокоила через визиты трёх моих друзей, один из которых, к слову, был чуть более навязчив, чем двое других.
Священник, пусть и бывший, но хорошего от этого народа всё одно — не ждать. Всё оно одно — врачеватели. Одни из них в задницу без мыла лезут, вторые и того хуже — в душу.
Друг мой, священник, впрочем, был совсем неплох. Во всяком случае, достаточно обучаем, хоть, как и всё духовное сословие, ужасно упрям. Уж коли втемяшилось узнать, что у меня на душе, так измором брать начал. Бывало, придет поздно вечером (право слово, лучше бы он женщин своих так обихаживал, чем меня!) и начинается:
— Вы так печальны, друг Атос. Поведайте, что за груз у вас на душе и сердце? От чего вы так мрачны сегодня? Пожалуй, даже более чем вчера.
А я, по обыкновению, сидел да смотрел на свечи, коими был утыкан весь камин. В их неровном, подчас чадящем пламени чудился мне призрак той бестии, что очернила мое доброе имя, обманула доверие, навела порчу на весь мой дворянский род.
Потом переводил взгляд я на своего друга священника, в чертах лица которого мне продолжал чудиться призрак той чертовки, имя коей Анна де Бель. У друга моего, врачевателя душ, также подстать ей были белокурые волосы, волнистые от природы. Такая же нежная кожа, да и вообще в смазливых чертах лица его то и дело мелькало что-то женское. Наверное поэтому женщины так и вешались на него.
Не знаю, право, был ли мой друг хоть сколько-нибудь родовит, ведь все мы, кроме разве что Д’Артаньяна, значились в полку под вымышленными именами. У меня на то причина была прямая; не собираюсь святить дворянское имя и графский титул. Почему два других моих друга выбрали скрыть свои имена — не знаю. Иногда думается, что только лишь для привлечения внимания. Люди они молодые ещё, зеленые: одному мне в их компании почти стукнуло тридцать.
Но я отвлекся, а надо бы вернуться к внешности моего дорогого друга священника, отчасти объясняющей, почему я вообще терпел его «выкрутасы».
Арамис был белокур и голубоглаз, причем во взгляде его всегда царила задумчивость, будто незаконченная мелодия или старая, но приставучая, песня, которая как засядет в голове, так не прогонишь — так и будет крутиться, пока не напоешь её раз сто за день. Вот эта вот черта заставляла меня, да и многих других, подолгу заглядываться на него. Ну и цвет глаз, конечно. Такого чистого оттенка голубого до него я видел всего раз в жизни и, поверьте мне, такие не забудешь. Вот вы знали, что глаза человека особенно широко раскрываются и неестественно блестят, когда его душат? Я знаю и каждый год в один и тот же день об этом вспоминаю.
Собственно, после того, как я узнал, что мушкетерский плащ тоже голубого цвета, чуть было не ушел в кардинальскую гвардию. Лишь намерение жить так, словно ничего и не случилось, заставило меня надеть на себя этот гадкий голубой цвет.
А Арамис жил с глазами такого цвета и ничего. Впрочем, возможно, он просто пребывал в неведении о том, какой же отвратительный у него цвет глаз. Глаз, которые были обрамлены пушистыми длинными ресницами. Губы и очень правильный нос подчеркнуты щегольски-тонкими усиками. Даже у меня, отпрыска дворянского рода, не получалось так их набриолинить и подкрутить концами вверх. Прибавьте к этому вполне высокий рост и достаточно субтильное, но не костлявое телосложение.
И вот обладатель этого всего имел наглость стабильно, раз в месяц, предлагать мне исповедь. Когда-нибудь это точно станет отдельной профессией: люди будут приходить к другим людям и навязчиво предлагать им то, что им не нужно, в итоге получая деньги, за то, чтобы лишь бы оставили в покое. Мой друг, Арамис, сделался бы в этом настоящим мастером. Так и вижу, как он ходит по домам, стучится в двери и убеждает открывших бедолаг в том, что им непременно надо исповедаться!
— Вы сегодня так много выпили, Атос. Я заметил, что вы много пьете именно 27 апреля. Что с этим связано? Какую годовщину вы всё время празднуете? Если что, я связан тайной исповеди, ведь был священником и думаю ещё вернуться на службу, — напомнил он мне в Бог знает какой раз.
Как обычно я ответил:
— Я выпил столько, сколько выпил. Не понимаю, о чём вы, друг мой.
Арамис, впрочем, так легко никогда не сдавался.
— Что вы потеряли в этот день, Атос? Деньги? Любимую женщину? Это всегда что-то одно из двух.
— Друг мой, — в моем голосе прибавилось усталости. — Меня не интересуют женщины, деньги еще меньше.
И зря я это сказал.
— А мужчины вам нравятся? — задал неожиданный вопрос он.
Я аж поперхнулся. И где там была ещё одна бутылка вина? Гримо точно говорил, что она есть.
— А я вам нравлюсь? Вот я? — тут он мило опустил глаза, прикрыв их ресницами.
Я осмотрел узкую плоскую грудь, будто оценивая её привлекательность с точки зрения мужчины. Перевел взгляд на пальцы — узкие, с аккуратно подстриженными ногтями. Некстати вспомнил, что Арамис всё время ругал меня за мои руки: что я плюю на ухаживающие кремы, от того они всё время в цыпках. Но ему всё равно нравились мои руки, особенно пальцы.
Ну вот и, зная это, как я мог ответить, что он являлся олицетворением всего того, что я ненавижу? Что его тонкая шея так и просит петли, другой конец которой, я бы закрепил на первом же суку. Что его глаза того самого омерзительно голубого цвета. Что его белокурые волосы просят твёрдой руки, в которую собрать бы их и сжать со всей силы, чтобы их обладатель выгнулся в спине и распахнул глаза пошире.
Наверное, я просто слишком много выпил, потому что агрессия вдруг подлила от сердцу к глазам, и я увидел в своем друге, всё ещё рассматривающим свои пальцы, Анну. Воровку с клеймом на плече, обманом соблазнившую священника, отправившую его заблудшую душу в ад, а после, избавившись от священника, вздумавшую погубить ещё одну душу. В этот раз из рода Ла Феров. Но на этом ведь всё закончилось, я ведь вздернул её! Или нет? Или вот она — пришла в образе настырного друга! Убить её, убить бы, но сначала…
Я очнулся только, когда Арамис в моих объятиях испуганно охнул от того, что я приложил его скулой о стену. Видимо, хорошо приложил: на стене остался потёк крови. В моменты злости мои руки обретают трёхкратную силу — думаю, что смогу вырубить даже Портоса, а ведь его в драке даже бревном прикладывали по затылку, когда он всё равно на ногах остался.
И вот теперь одна из этих рук сжимала талию Арамиса и давила на неё, заставляя нагнуться, а вторая — оттягивала волосы так, словно они были струнами. Как я и ожидал, голубые глаза моего личного морока распахнулись во всю ширь, и увидел я в них то же, что за секунду до того рокового повешения: страх, мольбу. Но как и в первый раз, я не собирался им внимать, ведь морок должен быть разрушен. Если она пожелала вернуться ко мне в образе мужчины, даже пусть в образе лучшего друга, меня это не остановит. Даже наоборот: я верю, это спасет и Арамиса, и меня. Я, наконец, смогу воспринимать голубой цвет без отвращения. А он утолит своё любопытство — надумается, сполна, и унесет полученные сведения в могилу.
Я вдохнул запах, исходивший от него. Так пахнет роса, когда в лицо дует ветер, а ты раскрываешь ему объятия. Я вдохнул полной грудью и сделал шаг навстречу этому холоду весны. Завывания ветра стали особенно высокими, а, может быть, то был шум моей собственной крови в ушах, но я держал друга мёртвой хваткой, жадно сжимал его умопомрачительно мягкие кудри, отличающиеся от волос графини де Ле Фер лишь величиной завитка. Пахло от них лёгкими дорогими духами. Кожа нежнее пирожных, что печет кондитер принца Конде, краснела под моими губами и зубами.
Борясь с наваждением и изливая всю накопившуюся за годы воздержания ярость, я чувствовал себя Портосом, чья очередная диета накрылась медным тазом. Наконец, выдохнувшись, я расцепил руки, и мой товарищ, не устояв на ватных ногах, кулем рухнул на пол.
Гримо, этот бездельник, конечно, всё видел из своей каморки, но вряд ли его можно было этим удивить. Как-то в гневе от того, что он смеет говорить со мной, я отрубил ему кончик языка. Был пьян и целиком не попал, но и этого хватило, чтобы дурак замолчал навсегда. Люблю тишину, и когда слуги знают свое место.
Рывком я поправил штаны, затянул потуже пояс, оперся согнутой рукой о стену. Арамис на полу — да, теперь я ясно видел только своего друга, но всё никак не мог прийти в себя. И взгляд у него был точно как у Гримо, когда тот отучился доставать меня.
Я поймал себя на том, что любуюсь этими большими голубыми глазами, по поверхности которых шла характерная рябь. Это было очень красивое зрелище. А, может, мне так только казалось и виной тому было захлестнувшее меня умиротворение.
— Так мы связаны тайной исповеди, мой друг? — уточнил я. — Я могу надеяться, что произошедшее останется лишь между нами?
Арамис потрясено кивнул.
— В таком случае, считайте свой долг выполненным. Вы излечили мою душу.
— И тело, — пробормотал мой друг, начавший понемногу очухиваться и осторожными движениями пытавшийся сесть и привести себя в порядок. Насколько это возможно, конечно.
Я выгнул бровь вопросительно.
— И тело, — повторил он. — Я ведь думал, что причина вашей печали, что вы не можете… совсем. В смысле, совсем-совсем, не только с женщинами.
Его ещё бледные после перенесенного губы тронула улыбка тщеславия и коварства.
— Вот, решил проверить. Оказалось, я и правда на всех действую спасительно, — он поднял ворот, скрывая следы моих действий. — Надеюсь, мне не грозят никакие последствия от нашего маленького эксперимента.
Маленького? Я невольно глянул на каминные часы. Обидно, знаете ли, когда твой подвиг называют «маленьким экспериментом». Я ведь воздерживался лучше иного священника — несколько лет.
— Не такой уж и маленький. Сейчас уже раннее утро, — заметил я. — Отлежитесь сегодня, я заступлю в караул вместо вас. А последствиями «немаленького эксперимента» займется Гримо.
— Гримо? А он не поделится с другими слугами тайной исповеди?
Я покачал головой.
— Я отучил его быть болтливым.
— Меня тоже отучите? — сверкнул глазами мой друг почти ехидно, хотя я видел, что встает он через силу.
— Тогда я вряд ли смогу рассчитывать на регулярные исповеди, — заметил я.
— А вы надеетесь? Мне показалось, вы не слишком-то воцерковленны, Атос.
— Был, — согласился я, — но вы весьма талантливый бывший аббат, Арамис. Смогли убедить даже меня, что исповедь лечит и душу, и тело. Я себя чувствую значительно лучше. Да и вы, полагаю, узнали всё, что хотели?
— Недостаточно, чтобы отказать вам в просьбе продолжить вас исповедовать, — усмехнулся он, хромая к моей кровати и ложась на нее, не убрав покрывала. — Сколько в вас страстей необузданных, Атос. Такого я не видел даже у самых агрессивных светских львиц.
— Это расценивать как комплимент? — уточнил я.
Он ответил мне улыбкой.
— Идите в караул, а то опоздаете, я-то сегодня точно не смогу маршировать.
Я плеснул себе в лицо холодной воды, надел, впервые безо всякого омерзения, голубой плащ, и вышел вон в светлеющие парижские улицы.