Моя великая вина (русреал АУ!)

NC-21
В процессе
57
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 134 страницы, 64 485 слов, 19 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
57 Нравится 62 Отзывы 8 В сборник

сделай меня птичкой, Бог

Настройки
Примечания:
      Детство Воскресенья и Зарянки проходило в добротном доме, выстроенным надёжно и прочно: просторные и светлые комнаты с высокими потолками, ровные, свежевыкрашенные стены, широкие окна, в которые днём проникало много света. Полы были из тёмного дерева, гладкие и прохладные, и скрипели под лёгкими шагами. Здесь не было обветшалости и запустения – Гофер Древ, их приёмный отец, позаботился о том, чтобы всё выглядело достойно после того, как женился на матери сиблингов.       Гофер Древ был священником. Он всегда выглядел безупречно. Высокий, широкоплечий, с осанкой человека, привыкшего к власти, он внушал уважение одним лишь присутствием. Его лицо с резко очерченными скулами и глубоко посаженными глазами казалось высеченным из мрамора – выражение спокойное, выверенное, тщательно отрепетированное перед зеркалом. Если он улыбался, то в этой улыбке не было тепла – только тщательно отмеренная доля заботливости: ровно столько, сколько требовалось, чтобы казаться хорошим отцом. Его ряса всегда была безукоризненно чиста, без единой складки, а ткань никогда не мялась, подчиняясь его требовательному порядку. Он верил в дисциплину, в строгие правила, в неизменность установленного порядка вещей. В его мире всё должно было иметь своё место: начиная от стоявшей на кухне чашки до человеческих поступков и эмоций. Поэтому и дом был отражением его принципов. Просторный, ухоженный, без единого признака беспорядка, он существовал в строгих рамках, как и те, кто в нём жил. Полы начищены до блеска, книги расставлены ровными рядами в алфавитном, постели заправлены без единой складки. Каждый предмет находился именно там, где должен был быть. Гофер не кричал, не наказывал, но одного его взгляда было достаточно, чтобы никто не посмел нарушить этот порядок.       Он умел говорить правильные слова. Его проникновенный голос мог звучать в один момент как утешение, а в другой – как приказ или как обещание, от которого не уйти. Его вера была не мягким утешением, а незыблемой истиной, которую он вбивал и в умы окружающих. Гофер говорил с той самой уверенностью, с какой судьи выносят приговоры преступникам. Его слова звучали, как приговоры, произнесённые уверенным голосом судьи, знающего, что правда неизменна, а вера была тем самым законом, которому следуют без сомнений. Он не рассуждал о Боге с теплотой – он говорил о Нём, как говорят о железных конструкциях, удерживающих мир от хаоса. Для Гофера вера была не личным путём души, а кодексом, уставом, которому подчиняются безоговорочно, как строй солдат подчиняется командиру, как ритуал, исполняемый в строгой последовательности. Он не молился в смиренной надежде – он возносил слова, будто устанавливая порядок в мире. Бог не обнимал, не утешал, не склонялся к слезам – Он направлял и требовал. И Гофер спрашивал того же.       Гофер Древ поправлял вязаную накидку на плечах их матери, приносил ей чай с мёдом, аккуратно поднимал упавшую со колен книгу, когда мать засыпала, – и при этом каждый его жест казался чуть замедленным, нарочитым, словно заученным. Он заботился о больной жене и неродных маленьких детях, но в его заботе не было человечности. Это был долг, исполняемый с безупречной точностью, без лишних эмоций. Потому что так должно быть.       Зарянка не любила Гофера. Это чувство держалось в голове неясным туманом, но она чувствовала его каждую клеточкой своего тела. Отчим никогда не делал ничего открытого – не кричал, не издевался, не показывал никаких явных признаков агрессии, но в его присутствии было что-то, что заставляло её ощущать себя уязвимой. Всякий раз, когда он подходил и аккуратно-точно поправлял её воротничок на платье, она чувствовала, как по спине пробегает холодок. Его пальцы слегка касались её кожи, но порой задерживались на мгновение дольше, чем требовалось. Её тело отзывалось на эти моменты инстинктивно: скованность в плечах, напряжение в шее и липкое ощущение в животе. Она не понимала, что именно было не так, но каждый раз, когда его рука оставалась чуть дольше на её коже, она ощущала тяжелый отпечаток руки, который нельзя было отмыть, сколько не оттирай железной губкой. В моменте воротничок, плотно прилегающий к шее, становился не просто элементом одежды – он становился символическим ошейником, обозначая, что и тут у Гофера всё под контролем.       Зарянка ощущала взгляды, даже когда он не смотрел прямо на неё. Его глаза были настойчивыми, он всегда искал что-то, что мог бы поправить, улучшить, сделать более правильным. Он не высказывал своих ожиданий словами, но в этом внимательном, строгом взгляде было что-то жёсткое, требующее соответствия.       Воскресенье смотрел на Гофера иначе. В его глазах не было настороженности и страха, как у Зарянки, – там было восхищение, благоговейное и постоянное ожидание одобрения, стремление соответствовать. Он впитывал каждое слово приёмного отца, слушал, затаив дыхание, будто те сами были священным писанием, открывающим истину. Он запоминал не только смысл сказанного, но и интонации, жесты, паузы между фразами. Гофер говорил спокойно, выверенно, а Воскресенье подражал ему – старался двигаться так же уверенно, держаться так же прямо, смотреть так же пристально. Отчим никогда не раздавал похвалы, не улыбался тепло, не говорил одобрительных слов, но этого и не требовалось. Достаточно было одного кивка или взгляда, задержавшегося чуть дольше, чем следовало, чтобы Воскресенье выпрямил спину и замер в ожидании приказа. Мальчик тянулся к приёмному отцу, как тянется слабый росточек к свету. Только свет был искусственным, а растение стояло на полке вдали от окна.       Воскресенье учился у Гофера не только словам, но и молчанию. Тому, как правильно смотреть на людей: не просто видеть их, но оценивать. Как задавать вопросы, на которые нельзя не ответить. Как держать спину ровно и не позволять эмоциям отражаться на лице. Он старался быть сильным, сдержанным, таким, на кого можно положиться. Ведь именно таким был Гофер.       Зарянка, будучи умной не под свой возраст, видела, как брат меняется. Как его голос с годами становится жёстче, как в нём появляется та же несгибаемая уверенность, с какой говорил их приёмный отец. Как его движения приобретают точность и контроль, которых раньше не было. Он уже не вскакивал резко, не смеялся беспечно – всё в нём становилось продуманным, целенаправленным. Она замечала, что Гофер смотрит на мальчика не как на ребёнка, а как на заготовку под что-то большее, как лепит из него человека, каким хочет видеть.       Их мать, когда могла, старалась держать дом в чистоте, но как только брату с сестрой исполнилось по семь лет и пора было идти в школу, больница забирала её, став роднее собственного дома, в который она возвращалась всё реже и реже. Когда она была рядом, то пахла лекарствами и чем-то сладковато-кислым, и этот запах плотно впитался в её одежду, в волосы, в постельное бельё. Иногда, когда возвращалась в дом и сидела с детьми в гостиной, её руки дрожали, но она всё равно гладила Зарянку по голове, улыбаясь так, будто ничего не происходило. Зарянка чувствовала натянутую улыбку, а её мама боялась, что если перестанет улыбаться, то всё в миг точно рухнет. Она видела, как мама меняется, как её глаза становятся всё более тусклыми, а руки дрожат всё сильнее. Это тревожило её, но она не понимала, что это значит. В детском сознании всё происходящее не укладывалось в слова, но ощущение этого ускользающего, исчезающего чего-то заполняло её целиком. И все эти маленькие знаки, кажущиеся незначительными, вызывали у неё страх. Страх, что её мама однажды уйдёт и не вернётся вовсе. Этот маленький страх стал постоянным и поселился внутри, как неуверенность в собственных силах. Зарянка чувствовала, как что-то исчезает, но что именно? Это был вопрос, на который пока не было ответа, а главное, она не могла найти слов, чтобы спросить.       Как-то раз дети играли на улице, отбежав далеко от дома, скрываясь от места, где всё устроено с такой тщательной заботой, что казалось, земля сама по себе не могла бы здесь не быть ровной. А хотелось попрыгать по кочкам, испачкать ноги в песке, пробежавшись босиком рядом с речкой, или зацепиться платьем, перелезая забор, а потом плакать, пока брат смеётся над царапинкой на безупречной коже. Солнечные лучи пробивались сквозь облака, освещая каждую травинку. Листья на молоденьких яблонях, растущих по краям чужого забора, ещё блестели от капель, улавливающих свет и превращающих его в искрящийся, как жемчуг, поток. Ветер едва шевелил их, как будто само время здесь замедлилось, чтобы подарить этот момент умиротворения.       — Братик! — крикнула Зарянка, её голос прозвучал так неожиданно, что словно развеял туман утреннего сна. — Смотри!       Она указывала на нечто маленькое, белое, скрытое в зелени травы. Мальчик сразу подбежал к ней, его ноги не издавали ни звука на мягкой земле. В центре клочка травы лежал птенец — крошечное существо, белоснежное, как пух облака, с дрожащими крылышками, по которым капельки дождя ещё не успели стечь. Его тёмные глаза, как бусинки, смотрели в пустоту, и оно казалось потерянным в этом огромном мире. Он был слишком маленьким и заметным на зелёной невысокой траве, чтобы выжить на земле рядом с домами людей, у которых часто жили домашние животные.       — Голубь, — прошептала сестра, её голос был тихим, она боялась нарушить хрупкость этого момента. — Какой красивый…       — От цирковой особи, наверное, — ответил брат, внимательно вглядываясь в птенца.       — Дикие не бывают такими белыми.       — Он потерялся? — Зарянка задала какой-то наивный вопрос.       — Кто знает, — сказал Воскресенье, нахмурив брови. — Но он не выживет здесь. Кошки.       Мальчик указал пальцем на ближайшие дома.       Зарянка присела на корточки, осторожно протянув руку к птенцу, который едва шевелился. Он казался таким беспомощным, а весь его маленький мир ограничивался этим куском травы. Когда её пальцы коснулись его, она почувствовала, как в её ладонях существование этого маленького создания дрожит, полностью зависимое от воли девочки. Это нечто совершенно неземное Зарянка не могла понять, но интуитивно ощущала: в её руках оказалась небольшая хрупкая жизнь.       — Мы можем сделать ему гнездо, — сказала она, её голос был полон надежды, как будто она могла спасти его от этой жесткой реальности, полной очень опасных ленивых домашних кошек. — Здесь. Его так родители найдут.       Мальчик покачал головой, его лицо было решительным, полным уверенности.       — Нет. Его уже не найдут. Он слишком долго был один. А ещё ты оставила на нём свой запах. Теперь его точно не примут птицы.       Зарянка застыла, её глаза широко распахнулись, и она смотрела на брата, будто не могла понять, что происходит. Но в его словах было что-то, что заставляло её замолчать. Он говорил уверенно, как взрослый, как тот, кто уже знает, как правильно поступить. Она почувствовала, что его слова — это приговор, который невозможно обжаловать. Вот так всё просто и правильно?       — Тогда что? — спросила она, её голос был тихим, как шёпот, но в нём уже звучала нерешительность.       — Мы заберём его в дом, — сказал брат, его голос не оставлял места для сомнений, словно не было другого выбора. Он говорил так, будто всё уже решено. Это был не вопрос, а утверждение. — В доме он будет в безопасности. Мы сделаем клетку и будет его кормить.       Зарянка посмотрела на птенца. Её сердце сжалось. Она не могла избавиться от чувства, что клетка была бы неправильно решением, даже если оно гарантировало безопасность. Этот голубь, возможно, родился для полёта, а не для того, чтобы жить в клетке. Но Воскресенье уже поднялся, его решение было непоколебимым. Он был будущим мужчиной, а она ещё не научилась говорить «нет».       — Мне кажется, лучше бы мы построили ему гнездо и были как папа с мамой.       Но в конце концов, после некоторой размолвки, она согласилась, хотя внутри что-то подсказывало, что они сделали не совсем правильно.       Девочка держала в руках птенца, пока её брат бежал к отцу. Гофер, погружённый в чтение молитвослова, не обратил внимания, как долго ребёнок стоял перед ним, но Зарянка чувствовала, что Воскресенье напрягался в ожидании его взгляда. Он вытягивался, как будто Гофер был строгим командиром, а Воскресенье — солдатом. Он не смотрел в пол, не замирал от страха, как она, что стояла за дверью и едва слышала, о чём говорят брат с отчимом.       Когда Гофер спросил: «Ты что-то хотел?» — мальчик ответил с той самой уверенностью, с которой решал даже самые простые вопросы: что делать с птенцом, что делать с уборкой, во что сегодня поиграть во дворе.       — Сегодня Зарянка… — и хотя он запнулся, но тут же взял себя в руки, выровнял голос. — Она спорила со мной.       Гофер медленно поднял голову.       — Спорила?       — Да, — мальчик сжал пальцы за спиной, но не позволил себе сдвинуться с места. — Мы нашли голубя. Птенца. Она хотела оставить его на улице, а я сказал, что нужно взять его домой. Она сомневалась.       Гофер смотрел на него долго, молча. В его взгляде не было ни удивления, ни осуждения – только холодная, внимательная оценка.       — И что ты сделал? — Ему, казалось, было неинтересно мнение Зарянки.       — Я убедил её.       — Каким образом?       — Просто… сказал, что так правильно.       Гофер хмыкнул, едва заметно, и закрыл молитвослов.       — Ты уверен, что это убеждение?       Мальчик моргнул.       — Я… да.       Гофер склонил голову чуть набок, его пальцы медленно поглаживали кожаную обложку книги.       — Слова сами по себе не значат ничего, Воскресенье. Если их можно оспорить, они не работают. Ты не должен убеждать. Ты должен говорить так, чтобы возражений не было.       Воскресенье слушал, затаив дыхание.       — Разве это не… насилие?       — Нет, — Гофер поднялся, его тень упала на мальчика, укрывая его своей тяжестью. — Это порядок. Люди хотят, чтобы ими управляли. Даже если они думают иначе.       Он наклонился и твёрдо положил руку на плечо мальчика.       — И ты должен научиться этому. Потому что однажды тебе тоже придётся управлять.       Воскресенье кивнул. Он не понимал всего, что говорил Гофер, но знал: его слова – истина.       — Я понял.       Гофер усмехнулся и, убрав руку с его плеча, снова сел за стол.       — Не понял. Но поймёшь.       — Я научусь.       — Я в этом не сомневаюсь.       Гофер замолчал. Подслушивая их разговор, Зарянка почувствовала, как тревога снова возвращается. И для Зарянки это было как приговор.       После этого Воскресенье решил, что он может спасать, даже если спасение означало запереть кого-то в клетке, отняв свободу в обмен на безопасность. А Зарянка ещё не знала, что с этим делать.

***

      Проходили недели, и мать становилась всё слабее. Она уже не могла сидеть с семьёй в гостиной как раньше. Теперь время матери в доме сокращалось до нескольких часов, коротких, как зимний солнечный день. Она ложилась в постель сразу, как только приходила из больницы, и если ей удавалось встать, движения её были медленными и дрожащими, будто любое лишнее усилие могло сломать её хрупкое тело.       Зарянка всё чаще сидела у её кровати, стараясь не шуметь. Она не знала, что делать, и от этого чувствовала себя бесполезной. Просто держала её за руку, слушала её дыхание – тихое, чуть сиплое – и пыталась запомнить её тепло, но дыхание матери уже казалось не таким, как раньше. Мама уже больше принадлежала тому другому “дому”, где пахло лекарствами и стерильностью, чем их настоящему.       Иногда, когда она засыпала рядом, просыпалась от того, что мама гладит её по волосам. Лёгкое, почти невесомое касание. Как перо, как отблеск чего-то, что скоро исчезнет.       Ночь стояла душная и беззвёздная. Ветер шептался за окном, покачивая ветви яблонь во дворе. В доме было тихо, даже слишком. Зарянка снова сидела у кровати матери, всматриваясь в её руки с множеством красных точек на предплечье. Кожа женщины была почти прозрачной, вены проступали синеватыми нитями, словно подтаявший весной лёд на быстрой реке. Мать умиротворённо лежала с закрытыми глазами, но дышала как-то медленно, с натугой.       — Мам, — прошептала Зарянка.       — М-м-м? — мать едва слышно отозвалась.       — А ты… ты скоро поправишься?       Мама не ответила сразу, выдавливая из себя улыбку, а потом погладила дочь по голове лёгким, почти невесомым движением.       — Конечно, пташка.       — Правда?       — Правда.       Зарянка закусила губу.       — Но ты всё время в больнице… и руки у тебя холодные…       — Просто я устала. Когда ты устаёшь, у тебя тоже холодные руки?       Девочка задумалась.       — Иногда. Когда долго на улице, а потом домой заходишь…       — Вот и у меня так. Только я устану, а потом отдохну – и всё снова будет хорошо.       Зарянка молчала. Её маленькие пальцы осторожно перебирали край рукава маминой ночной рубашки.       — Мам, а папа тоже уставал?       Мама замерла.       — Что?       — Ну… Он ведь тоже пропадал из дома надолго, а сейчас ушёл насовсем…       В комнате повисла тишина.       — Папа не ушёл, — тихо сказала мать.       — Но его нет.       — Он… он просто далеко.       Зарянка нахмурилась.       — А Гофер сказал, что он умер.       Мать на секунду закрыла глаза, а Зарянка не знала, что и сказать. Она чувствовала, что сказала что-то не то, но не понимала, что именно.       — А папа был хороший?       — Очень, — голос мамы дрогнул.       Зарянка посмотрела на неё.       — Лучше, чем Гофер?       Мать снова погладила её по волосам.       — Нужно спать, милая.       — Мам…       — Я люблю тебя.       Зарянка сжала губы.       — Я тоже тебя люблю, мамочка.       Девочка залезла на кровать и прижалась крепче к маме, отчаянно держась за её руку.       А утром мама не проснулась.       Зарянка долго лежала в темноте, вглядываясь в ночные тени, что скользили по стенам, и слушая, как за окном неугомонной душой воет ветер, шурша осенними листьями и заставляя окна дрожать. Воздух в комнате был тяжёлым и недвижимым, как застывшая вода в пруду перед зимой, когда всё вокруг замирает и ожидает того неизбежного, что приходит со временем.       Зарянка потянулась, зевнула, но движения были ленивыми, как положено ребёнку, который не решается покинуть свои сонные мечты и столкнуться с реальностью. Она перевернулась на бок, зарылась лицом в подушку, но почувствовала, как что-то заставило её поднять взгляд. Мама была рядом. Она и вчера была рядом, но сегодня… что-то было не так. Зарянка вздрогнула, почувствовав странную тяжесть в груди, и приподнялась на локтях.       — Доброе утро, мамочка — прошептала она, едва касаясь рукой материнского плеча, но голос её, кажется, утонул в густой тишине комнаты каплей в безбрежном море.       Ответа не последовало.       Зарянка нахмурилась и наклонилась поближе, присматриваясь к лицу матери. Лицо было слишком бледным, как у статуи, забытой во времени. Губы были безбожно синего цвета. Когда мама была больна, её лицо всегда становилось бледным, но сейчас эта бледность расцвела последним цветком.       Девочка сглотнула и потрясла мать за плечо.       — Мамочка, вставай, пойдём кушать, — снова прошептала она, ощущая, как её собственное дыхание становится прерывистым, как будто воздух стал плотным, и его не хватало, чтобы спокойно дышать.       Кожа матери была прохладной. Не такой, как была вчера. Она не казалась просто замёрзшей. Она казалась… отдалённой. Как если бы мама была слишком далеко. Очень-очень далеко.       — Мам? — тихо позвала светловолосая, но её голос снова исчез в тишине.       Сердце Зарянки забилось быстрее. Внутри возникло какое-то странное ощущение. Не страх — скорее растерянность, неопределённость, невозможность понять, что происходит. Она снова потрясла женщину за плечо. Сильно. Так сильно, что почти не осознавала этого. Зарянка почувствовала странную боль в груди. Что-то кольнуло внутри в сердечко.       — Мам! — закричала она наконец.       Ответа снова не было. Мама не шевелилась. Не открывала глаз. Лишь противная тишина заполнила весь мир вокруг, что сейчас сжался до размера одной комнаты. Тишина, которая казалась слишком громкой для её маленького тела.       Зарянка прижала руку к маминому лицу, но не ощутила тепла. Только холод. Она медленно отпустила руку и встала с кровати.       — Мамочка… — прошептала она в пустоту, и в голосе послышалась почти детская вера, что сейчас мама обязательно проснётся и скажет, что она просто ещё не выспалась. Скажет, что она просто спала слишком крепко.       Но мама всё не просыпалась.       Страх был тихим, ещё не осязаемым, но он уже зародился где-то внутри, в глубине, дышал девочке в душу холодным, беспокойным дыханием. Он не кричал, не ломал стены, но постепенно заполнял каждый уголок её сознания, давил на грудь и связывал руки. Зарянка прижала ладонь к груди, стараясь не думать о том, что почувствовала, но не могла в силу возраста осознать. Она осторожно прислушалась, надеясь хоть на малейший звук, на дыхание, на какое-то движение, но ничего не было. Девочка наклонилась ближе, дрожащей рукой касаясь щеки матери.       — Мамочка… — мир тронулся, а она не может ничего с этим сделать.       Ответа нет.       Страх, который ещё минуту назад казался далёким, вдруг сжался невидимой рукой, сжимающей горло. Внутри всё словно всколыхнулось, и каждое дыхание становилось всё труднее. Ноги подкосились, но она не могла отпустить маму вот так.       Зарянка быстро соскочила с кровати, едва не падая на пол. Сердце колотилось в груди, а ноги не слушались. Она побежала в коридор босиком, не чувствуя ни холода деревянных полов, ни боли от острых углов, на которые она натыкалась по пути. Был только её собственный панический страх, ведь что-то ужасное уже случилось и момент не повернется вспять.       — Братик! — голос девочки сорвался, стал высоким, тонким, как у заблудившегося зверёнка.       Воскресенье появился мгновенно, его фигура возникла в дверях, и он стоял там, ещё сонный, в смятой рубашке с детскими рисунками, и волосы торчали в разные стороны, но глаза были уже полны беспокойства за ворвавшуюся внезапно сестру. Он не спросил, не стал выяснять. Он просто подошёл к ней.       — Чего ты кричишь? — Голос мальчика ещё был сонным, но что-то в его тоне всё же заставило Зарянку сжать зубы.       — Мама… Она не хочет просыпаться, — слова не хотели выходить, страх и боль заполнили рот Зарянки, не давая ей нормальных звуков.       Воскресенье замер, как каменная статуя, не издав ни единого звука, когда они пришли в комнату матери. Зарянка стояла, затаив дыхание, не в силах двигаться. Она ждала, что он сейчас скажет — "всё в порядке", что это просто сон, что мама просто устала, что она проснётся, как раньше, с улыбкой и тихим "Доброе утро". Она ждала этих слов, как спасения. Но брат молчал. Он сидел на кровати слишком тихо. В его глазах не было волнения, не было тревоги, а только какое-то… безразличие, которое Зарянка не могла понять.       — Скажи ей, чтобы встала, — прошептала она, не в силах выдавить из себя больше слов.       Воскресенье не отрывал взгляда от матери. Он медленно поднял глаза, и на мгновение они встретились с глазами сестры. В его взгляде не было ни злости, ни раздражения, как она привыкла видеть, когда просила у брата что-то глупое.       — Нам надо сказать отцу, — произнёс он спокойно, как будто говорил о чём-то вполне обыденном.       Зарянка не могла понять. Она вздрогнула, и в её груди рвануло колкой болью.       — Зачем нам он?! Мама и без него проснётся! Разбуди её уже! — Голос девочки стал отчаянным.       Зарянка снова потянулась к маме и потрясла её за плечо с такой силой, что даже сама испугалась своего жеста.       — Мамочка, ну пожалуйста, вставай… — Её голос стал ещё слабее, а сердце разрывалось.

***

      Несколько дней после этого дождь шёл мелкий, и капли шрапнелью стучали по земле. Воскресенье стоял перед семейным склепом неподвижно, сгорбившись под тяжёлым небом. Он не чувствовал пробирабщегося под одежду осеннего ветра, не слышал шума дождя, не ощущал ничего, кроме пустоты, которая заполнила его грудь. Мальчик смотрел на мокрые каменные стены, местами покрытые мхом. Капли дождя падали на лицо Воскресенья, стекая по щекам вниз, скатывались по рукам и исчезали в земле. Они были как слёзы — чужие и свои одновременно. Рядом с ним стояла женщина с фиолетовыми длинными волосами как некая тень, почти растворённая в этом мокром, темном мире. Она молчала, в её взгляде было нечто неопределённое и отрешённое. У неё были ответы на все те вопросы, которые мог задать ребёнок рядом.       Блондин вгляделся в её лицо, а потом, не отрываясь, спросил с той детской прямотой, которая не терпит фальши:       — Почему маму положили в деревянную коробку?       Женщина вздохнула, слегка наклонила голову, как будто искала правильные слова.       — Понимаешь, её унёс обратно аист, — сказала она тихо, её голос был мягким, но не слишком утешительным. — Она родилась, но как будто обратно. Видишь…       Женщина указала на стол с едой и водкой.       — Это как день рождения, но по-другому, наоборот. Твоя мама в коробочке, как подарок, ей несут цветы, потому что так принято на день рождения. И стол накрыт.       Воскресенье продолжал смотреть на неё.       — Раз это день рождения, почему мама с нами не празднует? — снова спросил он, не понимая. — Она всегда была на наших праздниках. Когда она придёт?       Женщина молчала, её взгляд стал мягким, но глаза остались печальными. Она не знала, что ему сказать. Она виновато пожала плечами, не найдя слов, которые могли бы объяснить это. Как можно объяснить смерть маленькому ребёнку, если смерть ещё не стала частью его понимания?       Мальчик почувствовал, что это не то чувство, которое пройдёт, если закрыть глаза и не думать о нём. Неясное ощущение начало прорастать в его душе. Он ещё не знал, что в следующий раз, когда смерть снова коснётся его, он будет готов понять, что значит — уходить и не возвращаться. А пока что, в тот момент, смерти не было.       Был только день рождения наоборот.
Примечания:
57 Нравится 62 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (4)