5. — До одури возбуждаешь, малыш
23 апреля 2025 г., 19:36
Примечания:
Может макси к этому написать...?
Он направляется к парковке. Отдельное здание. В тень, в сторону тёмного угла, где элита встречается с реальностью. Где всё самое грязное оборачивается самым притягательным. Где может, нет, должен оказаться он — Чон.
И если окажется — то всё может сорваться. Или начаться. Хотя… нет, не может. Точно сорвётся.
Тэхён даже не ожидает найти Чонгука. Между ними нет ровным счетом ничего. И даже то, что есть — должно как можно скорее сгнить, утонуть, исчезнуть в пепле прожжённой сигареты.
Но что-то не вяжется. Что-то в этом дрянном, пахнущем маслом и тухлой сыростью подземном аду не сходится — как будто воздух начинает сгущаться, становиться напряжённым, натянутым, как жила на шее в момент гнева.
И когда он видит её, сверкающую, как рваная вспышка неуместной молнии — ярко-фиолетовую, вызывающе-глянцевую, нарочито-знакомую — Феррари, грязно сияющую среди на её фоне побитых временем машин, он замирает.
Просто замирает, вцепившись взглядом, как будто увидел призрака. Слишком живой, слишком реальный, чтобы быть случайностью. Слишком его, чтобы быть ошибкой.
Он медленно, будто каждое движение отдается ударом в грудную клетку, приближается.
Ощущение тревоги ползет по позвоночнику, ледяное, с когтями, словно предчувствие чего-то чудовищного. Он стоит в двух шагах. Потом в одном. Потом касается — едва, нежно, как будто извиняясь — капота. Металл нагретый, будто дышит под его пальцами, как кожа, разгорячённая и влажная от нетерпения.
И в этот момент, когда он выдыхает, еле-еле шевеля губами, когда в теле пробегает невнятная дрожь, ему даже не приходит в голову обернуться. Не приходит, потому что он не услышал ничего. Ни шагов, ни шороха, ни дыхания. Только тишину, слишком острую, слишком полную чего-то нависающего.
А затем — резкий толчок, почти жестокий, почти грубый, но не совсем — как будто его не бьют, а присваивают.
Спина врезается в металл, выгибается, пальцы судорожно царапают капот, и до того, как в горле рождается первый сорванный звук — на шею ложится что-то горячее и влажное, скользит по коже размашисто, животно, грязно-уверенно, но при этом всё ещё мягко, гладко, как если бы у зверя вдруг появился человеческий язык.
Он охает, задрав голову, судорожно втягивая воздух, осознавая только жар, вес и собственность, пронзающую насквозь. И уже хочет всё-таки сказать что-то, оттолкнуть, ударить, узнать, убедиться, но не успевает — потому что его резко, с силой, без возможности сопротивления, сами разворачивают.
Мир смещается, теряет опору и расползается, а всё в нём становится осязанием: пальцы на бёдрах, чужая сила, нависающая над ним, неумолимая, неоспоримая. Его сажают — вот именно так, без выбора, как куклу, как собственность, как нечто, что давно уже принадлежит.
Металл под ним жжёт сквозь ткань, но горячее только одно — взгляд, хищный, обжигающий, поцелуй, вгрызающийся в губы, как пуля — внезапно, жестоко, с намерением убить, а потом вдохнуть жизнь снова.
Это не было ни о любви, ни о нежности — это было о голоде, о власти, о признании, которое никто не осмелился бы вслух произнести.
Губы сминаются, лихорадочно ловят воздух, но не могут — только язык, зубы, жар, хватка за талию, будто он может вдавить его внутрь машины, а затем растворить в себе же. Воздух дрожит, искажённый от их дыхания, всё вокруг — не существует.
Есть только этот металл и эти губы, беспощадные, не терпящие отказа, не спрашивающие разрешения, потому что всё это уже решено. Было решено где-то несколько часов назад.
Ведь никто не имеет права быть настолько желанным, и всё же — он есть.
В этом долгом, обжигающем, почти болезненном поцелуе, в этой насильственной ласке, в этой проклятой, неизбежной тяге — Тэхён впервые не хочет дышать.
Он отрывается — не сразу, не резко, не вырвавшись, а будто выныривая из вязкой тьмы, что за пару никчёмных минут успела стать реальнее любого света. Воздуха не хватает, лёгкие стянуты, губы пульсируют, пылают, горят так, словно не поцелуем были мечены, а ожогом.
Щёки полыхают. Кровь будто вскипела, шумит в ушах, мешая слышать, мешая думать, мешая понять.
Он смотрит — вверх, на него, в глаза мутные, окутанные дымкой чего-то звериного, чего-то почти безумного, чего-то, что не имеет права быть столь красивым. Его затуманенные, нереальные зрачки — чёрные, как прорехи в мире, как провалы в сознании.
— Чон…? — голос не поднимается выше шёпота. Он звучит как попытка понять, не сошёл ли он с ума. Как будто имя может быть ответом, как будто оно способно всё объяснить.
А в ответ — тишина. Всего на долю секунды. А потом — тихое, едва слышное, почти ленивое, почти ласковое, но от этого только более страшное:
— Да, детка?
Словно всё происходящее было настолько очевидным, настолько ожидаемым, что даже не требует объяснений. Как будто именно так и должно быть — его тело под чужими руками, губы под чужими поцелуями, капот чужой машины под спиной. Как будто он не человек, а ответ, реакция, инстинкт.
Тэхён моргает. Несколько раз. Медленно. У него дрожат пальцы. Он не отстраняется, не двигается, просто дышит — быстро, неровно, шумно, как после бега или удара. Он чувствует, как его трясёт — незаметно, где-то внутри, в районе груди. Не от страха. Нет. Хуже — от признания.
— Ты… — он начинает, но глотает слова, потому что не знает, что именно сказать. «Ты сошёл с ума?» — слишком глупо. «Ты не имел права?» — слишком поздно. «Ты знал, что я приду?» — может быть. Может быть, именно это.
Он сглатывает тяжелый в горле ком, взгляд цепляется за острые скулы Чонгука, за тень улыбки, что уже не похожа на дьявольскую, нет. Она спокойная. Почти умиротворённая. Как будто он только что распаковал давно ожидаемую посылку и убедился: всё на месте.
— Вот так вот… сразу?
Пауза.
Да, Тэхён готовился, да, он знал, на что идёт, но всё же…
— Я ведь… опоздал. Но… ты знал, — выдыхает Тэхён наконец, голос тихий, но не слабый. Он дрожит, но он всё такой же глубокий и низкий, всё такой же не омежий. — Ты знал, что я приду.
Чонгук не отвечает сразу. Он просто смотрит. Не мигая. Не двигаясь. И этого взгляда достаточно, чтобы у Тэхёна свело живот. Чтобы в горле снова появилось то ощущение — как будто он проглотил раскалённый камень, и тот теперь застрял где-то под сердцем.
А потом Чонгук всё тем же тягучим баритоном, что звучит как удар — мягкий, но тяжёлый, произносит:
— Конечно. У нас же договор. Один раз. Всего один.
А был ли договор? Может, безмолвный. Решенный одним точным взглядом.
Но в этих словах — не вопрос. Не сомнение. Только утверждение. Только безысходность. Всё и так уже решено. Всё уже произошло. Всё уже живёт внутри него — этого странного, невозможного, пугающего, притягательного «одного раза», который… ощущается не просто телом, а чем-то большим, чем он может себе позволить.
Тэхён закрывает глаза. На мгновение. Чтобы не упасть. Чтобы не сгореть.
Но, чёрт возьми, он уже горит.
Его зад всё ещё прижат, пригвождённый к одновременно обжигающе-холодному и нагретому металлу, дыхание сбито, а грудная клетка словно раздута изнутри порывом урагана, в котором нет ветра, только пепел, только жар, только он — Чон.
Бессовестно близко, абсолютно нагло, так, будто это его право по умолчанию — держать его так, целовать так, дышать на него, как будто он знает, что Тэхён не скажет «нет».
Лицо до сих пор пылает, словно он вдохнул внутрь огонь, и теперь его тело не знает, как это остановить. Он чувствует: кровь пульсирует в ушах, кончики пальцев дрожат.
И когда он поднимает взгляд, снова разрывая тишину медленным, натянутым «Что…?», — то это даже не вопрос. Это крик изнутри, вырвавшийся сквозь смятение, сквозь натянутую растерянность, сквозь странное, хрупкое, отчаянное «что ты делаешь со мной?».
А Чонгук продолжает улыбаться. Но это не улыбка. Это что-то хищное, едкое, как дым сигарет в лёгких после месячной трезвости. Он смотрит на него сверху вниз, облокотившись руками по бокам, заперев его между собой и машиной, и губы его чуть трескаются на ветру, а голос — срывающийся с охрипшего основания звучит так, будто он мог бы убивать им. Овладевать разумом, сердцем, душой. ведь Тэхён уже всецело под его чарами.
— Разве нет, детка? — шепчет он с легким перекосом губ, как будто слово чужое, но тянущее за собой десятки грязных подтекстов.
У Тэхёна перехватывает дыхание. Он не знает, смеяться или толкнуть его. Но делает только одно — отводит взгляд в сторону, быстро, судорожно кусает губу и ненавидит, как это выглядит. Потому что он знает, что Чонгук это заметит. Конечно, заметит.
— Прекрати, — сломленно шепчет он, не глядя, слишком тихо, чтобы звучать убедительно.
Чонгук смеётся — тихо, глухо и словно из груди. Словно внутри него зарождается рык, и это совсем не смех, а предвещение бешеного порыва.
— Что прекратить, а? То, как ты смотришь на меня, как будто хочешь меня сожрать, но при этом сидишь тут, будто тебе пятнадцать и ты на первом свидании?
Он наклоняется ближе, и Тэхён отшатывается лишь на пару сантиметров, но это уже предательство.
— Ты пылаешь, детка, — шепчет Чонгук, ткнувшись носом куда-то к уху, и воздух будто теряет кислород. — Прямо подо мной, весь… вот такой.
Он отстраняется — резко, с театральным вдохом, будто отравился его близостью, и проходит ладонью по лицу, с ухмылкой, которая выглядит слишком настоящей, чтобы быть безопасной.
— Блядь. Ты даже пахнешь как извращение. Эта чёртова мята. Меня сейчас вывернет.
Тэхён шипит:
— Пошёл ты, — голос его снова ломается, предательски, слишком высоко на конце, будто обида смешалась с желанием и не нашла выхода.
— Да ты покраснел, — гогочет Чонгук, и это уже открытая насмешка, не злая, но дико бессовестная. — Серьёзно? Из-за одного поцелуя? Неужели никто тебя не трахал как следует?
— Чон!
— Ну что? — Он поднимает руки, будто сдаётся. — Ты первый полез. Ты пришёл сюда, сидишь вот так, выглядишь вот так, и ты реально рассчитывал, что я просто пожму тебе руку?
Тэхён пытается оттолкнуть его, но слабо. Почти символически. Руки скользят по его груди, находят ткань, но не силу.
— Это не значит, что ты можешь…
— Всё это значит, — перебивает его Чонгук, и вот тут в голосе появляется нечто другое. Не смех. Не лёгкость. Тяжесть. Серьёзность. Что-то стальное. — Ты мог бы сказать нет. Но ты не сказал.
Они замирают. Всё — даже воздух — на секунду прекращает движение. Только капли воды где-то далеко падают с потолка, как будто метят ритм их дыхания.
— Я… — Тэхён глотает. Медленно. Рот пересох. Он не знает, что хотел сказать. Он не уверен, что вообще умеет говорить сейчас. Грудь ходит часто, неравномерно, тело будто в лихорадке.
— Я просто… — и опять ничего. Только язык по нёбу, только ком в горле.
Чонгук чуть склоняет голову.
— Ты просто, — повторяет он за ним. — Малыш, ты просто хочешь, чтобы тебя съели заживо. Признайся хотя бы себе.
Тэхён делает единственное, что остаётся — резко поворачивает голову, смотрит прямо в глаза.
И губы его дрожат. И взгляд горит. И в нём всё — злость, желание, страх, зависимость.
— Ты мудак, Чон, — говорит он почти беззвучно. И Чонгук улыбается, на этот раз по-настоящему.
— Но я ведь тебе нравлюсь, да?
Тэхён не отвечает. Ведь что-то в нём уже согласилось. Без слов. Без права голоса.
Да, Чонгук улыбается — медленно, омерзительно красиво, беззастенчиво самодовольно. Его уголки губ подрагивают, как будто он знает всё и даже чуть больше, чем должен. Но в этой ухмылке нет ни капли детской дерзости — она до дрожи спокойная, до тошноты уверенная, натянутая, как спусковой крючок, который уже нажали, но выстрел только предстоит. И ты знаешь — от пули не уйти. Не в этот раз и не от него.
Тэхён молчит. Его губы слегка приоткрыты, дыхание по ощущениям увязло где-то между лёгкими и горлом. Он чувствует, как щеки до сих пор горят, словно обожжённые холодным ветром — не от смущения даже, а от какого-то непонятного стыда, которого быть не должно. Потому что ведь ничего такого, правда? Всего лишь взгляд. Всего лишь поцелуй. Всего лишь этот охреневший тип, от которого хочется одновременно сбежать и… остаться.
— Ты серьёзно, что ли? — голос Чонгука прорезает воздух, как нож по стеклу. С той особой хрипотцой, которая появляется у него, когда он раздражён или возбуждён. Или и то, и другое сразу. — Весь такой принаряженный, в этих своих чёртовых чулках и… — Он цокает языком, как будто реально бесится, но в глазах пляшет не злость — азарт, охотничий, голодный, дурной. — Думаешь, я не вижу, зачем ты пришёл? Как ты выглядишь? Как ты пахнешь, чёрт…
Тэхён чувствует, как у него сжимается живот, как будто внутри кто-то вцепился в самое чувствительное и не собирается отпускать. Он отворачивает взгляд, слишком остро чувствуя себя — в этой одежде, в этом теле, под этим взглядом, в этом дерьмовом свете парковки. Всё становится слишком громким, близким, реальным.
— Я всего лишь… — начинает он, но Чонгук, конечно, опять перебивает.
— Всего лишь что? Шёл мимо и решил заглянуть на хуевую элитную парковку, где торчат только выродки вроде меня? — Он ухмыляется шире. — Не пизди, Тэ. Ты хотел встретить меня здесь. Ты знал, что я буду здесь.
Тэхён хочет что-то сказать. Спорить. Отнекиваться. Может, даже послать его к чёрту. Но вместо этого — он смотрит. Просто смотрит, не в силах отвернуться. И этого, как оказалось, хватает.
Чонгук приближается. Резко. Уверенно. Как… да, как танк. Как животное. Как буря, которая не спрашивает, можно ли ей войти. Его рука ложится на талию Тэхёна — не мягко, не нежно, а так, как будто теперь это его. Как будто у него есть право.
— Всё ещё хочешь поиграть в «я не знал, что ты тут»? — шепчет он, наклоняясь всё ближе, и его дыхание касается губ Тэхёна, горячее, пахнущее туберозой и чем-то ещё, резким, дурманящим. — Или сразу перейдём к части, где ты стонешь моё имя, цепляешься ногтями за спину и молишь, чтобы я не останавливался?
И прежде чем Тэхён успевает что-либо выдавить, хоть слово, хоть звук — Чонгук снова целует его.
Но это уже не нападение. Это — владение. Поцелуй, в котором нет спешки. Только уверенность. Только контроль. Только этот тягучий, многослойный, бешено чувственный танец губ, в котором Тэхён тонет, наконец не боится утонуть.
Он не знает, сколько длится этот поцелуй. Может, секунду. Может, вечность. Всё, что он знает — это язык, проникающий в его рот, вызывающе, уверенно, глубоко. Это рука, скользящая вдоль его бока, до линии чулок. Это тяжесть тела Чонгука, нависающая, обволакивающая, закрывающая собой всё небо.
И он позволяет. Чёрт возьми, он позволяет. Потому что этого больше невозможно не хотеть.
И снова жадный до дрожи в губах глоток столь необходимого сейчас кислорода.
Да что это вообще такое? Почему этот альфа всё время так улыбается? Почему Чонгук улыбается так, как улыбаются те, кто никогда и ни в чём не проигрывает? Победно, спокойно, почти вежливо — но слишком спокойно, до дрожи в коленях, до тянущего, скручивающего ощущения под рёбрами, будто тебя сейчас обернут в бархат, а потом без предупреждения бросят в кипяток. И всё это — с лицом безмятежного наблюдателя.
Тэхён смотрит на него снизу вверх, дыхание всё ещё не возвращается, лёгкие будто в чужих руках, сжатые так, что каждая новая попытка вдохнуть приносит только панику. Он чувствует, как горит кожа. От воздуха. От взгляда. От воспоминания о том, как мгновенно, как хищно, как будто это было само собой разумеющимся — тот к нему прижался. Как будто у них не было никаких «до» и «после», был только момент. Только это.
— Ты издеваешься, — выдыхает он почти хрипло, неуверенно, но с вызовом, который тает быстрее, чем он успевает выдать следующую фразу. — Так нельзя, ты… ты просто…
— Что? — Чонгук склоняет голову, прижимает Тэхёна ещё сильнее, так близко, что пахнет туберозой, чертовски сладкой, приторной, вызывающе интимной. — Я просто что?
Достал пересправшивать. Тупая привычка.
Тэхён отшатывается, но не может уйти, и Чонгук это знает. Знает и позволяет ему поиграть в независимость ещё пару секунд, прежде чем снова нарушить границу. Медленно. Намеренно.
— Ты ведёшь себя как… как псих. Как будто мы… Это ж не… — голос срывается, губы дергаются, он не знает, что именно хотел сказать, и уже слишком поздно.
— Как будто ты не лежишь передо мной с этой своей, мать твою, невинной рожей и губами, будто ты только что кого-то убил поцелуем, — Чонгук говорит медленно, вкрадчиво и при этом почти не повышает тон. В его голосе нет злости, только что-то глубоко личное, опасное и странно искреннее. — Как будто ты сам не пришёл сюда в этой херне на себе, в этих, блять, сетках и шортах, как будто не ждал встретить меня.
Тэхён уже даже не снова, а опять краснеет. Не просто в щеках — всё тело, кажется, заливает жаром. Он опускает взгляд, но Чонгук не позволяет ему прятаться.
— Скажи мне, что ты не хочешь этого, и я уйду, — звучит почти мягко, почти щедро, как шанс, но он лжёт, и они оба это знают.
Ложь. Они это оба знают. Ведь Чонгук в любом случае не уйдёт, а Тэхён не пришёл бы изначально, если бы не хотел этого. Особенно в чулках.
Он не отвечает. Он не отводит глаз. Не потому что не может — он бы мог, наверное. Повернуться, отвернуться, сбежать в конец парковки и спрятаться за ржавыми дверьми служебного выхода, забиться в какой-нибудь угол, уткнувшись лбом в колени, будто школьник, которого застукали на месте преступления.
Он бы мог — но не делает этого. Потому что в этом взгляде, в этой безошибочной кривизне губ, в этой до неприличия уверенной и пугающе спокойной ухмылке есть что-то, что вонзается под кожу гораздо глубже, чем он был к этому готов. Чонгук не просто смотрит на него — он будто держит, будто уже обвёл его своим кругом, закольцевал, замкнул, и теперь остаётся только подчиниться.
Победа у него в глазах. И тишина. Та самая тишина, которая громче любого выкрика, весомее любого приговора. Та, от которой у Тэхёна по спине медленно ползёт напряжение, как будто кто-то пускает тонкие капли льда между позвонками. Его хочется оттолкнуть, плюнуть, крикнуть «не смей», а вместо этого он продолжает сидеть, вжимаясь в капот, как будто за это тепло можно уцепиться.
— Ты что, думаешь, у тебя вообще есть выбор? — вдруг выдыхает Чонгук, почти ласково, почти спокойно, но от каждого слова внутри вздрагивает что-то, слишком острое, чтобы быть неопасным.
Голос у него мягкий. Мягкий, как наждак. Не повышенный, но каждый звук — будто режет по уху, по внутренней тишине, по последней крошке здравого смысла. Он не кричит. Зачем ему кричать, если Тэхён уже горит?
— Я вообще не думал… — начинает он, но сбивается, потому что слова — как вата, липкая и несобранная, а дыхание сбилось где-то на «не думал» и не вернулось. — Это не… ничего…
Чонгук ухмыляется шире. Спокойно. До дрожи. До мерзкой, абсолютно звериной уверенности, что всё, что сейчас происходит — исключительно по его воле.
— Ничего? — переспрашивает он, чуть склоняя голову, будто вслушиваясь. — Ага. Значит, ты наряжаешься в эти свои чертовски красивые шмотки просто так? — Он медленно скользит взглядом вниз, по тонкому, полупрозрачному силуэту под курткой. — Просто ради прикола? Сфоткал жопу и отправил своему альфа-дружку просто по фану?
Тэхён задыхается. Щёки его пылают, глаза отчаянно мечутся — будто ищут точку, в которую можно уткнуться, чтобы не провалиться окончательно. Всё тело горит как в лихорадке. Его хочется ударить, или укусить, или разрыдаться — и в то же время — остаться. До конца. До последней точки.
— Я… не думал, что ты придёшь, — выдыхает он глухо, искренне, жалко.
— Вот и плохо, что не думал, — цедит Чонгук. И больше не говорит ничего.
Потому что в следующий миг он уже в очередной раз наклоняется. Без паузы. Без сигнала. Без предупредительного жеста, без «можно» — потому что разрешение он уже давно, чёрт возьми, забрал.
Тэхёна ещё никто и никогда так не целовал. Не так часто, не так желанно. Вообще.
Поцелуй — это не ласка. Не утешение. Это укус. Схватка. Жажда. Как будто он хочет выдрать из него все мысли, заткнуть этим жаром все отговорки, вбить свою правду, как клин между рёбер. Губы смыкаются с его с отчаянной требовательностью, язык проникает, не спрашивая, а забирая. Дыхание сбивается, руки сжимаются, ногти вонзаются в плечи Чонгука, как будто это может его остановить, а может — наоборот, втянуть ближе.
Он целует так, будто до этого никто и никогда не имел права прикасаться к Тэхёну. Как будто каждый выдох, каждый шорох, каждый стон — это его по праву, по крови, по инстинкту. Как будто поцелуем можно поставить клеймо. Как будто можно стереть память. Забить в него молчаливое: «только мой».
И, может быть, Тэхён должен был оттолкнуть. Сказать «хватит». Спрыгнуть с капота и уйти, пока ноги ещё держат. Но он не двигается. Потому что даже дышать — уже с трудом. Ведь сердце выстукивает что-то дикое, странное, бесстыдное. Потому что вкус Чонгука — это как падать вниз головой и не хотеть, чтобы кто-то поймал.
Он сгорает. Но не двигается. Потому что, может быть, наконец-то этого и хотел.
Словно мир снова теряет цвет, оставляя только жар чужого рта, тяжесть рук на своей талии, сдавленное дыхание и стон, который не вырывается наружу, а тонет внутри, в груди, в ребрах, в сердце.
Он отвечает. Слишком быстро. Слишком отчаянно. Словно только этого и ждал.
И это — уже не дразнящее касание. Это поглощение. Это признание, которое никто из них не произнесёт вслух.
Тэхён теряется. И ему впервые за долгое время нестрашно.
Он тонет — без шансов, без сопротивления, как будто и не собирался держаться на плаву. Словно всё это время ждал только того, чтобы кто-то — именно он, с этим взглядом, с этой уродливо-прекрасной, жестокой решимостью — схватил его за шиворот и нырнул с собой в глубину, туда, где уже нечем дышать, но и не надо.
Пальцы судорожно цепляются за ткань на плечах Чонгука, будто это единственная точка в мире, которая ещё не качается, не рушится, не горит. Он чувствует, как крепкие руки удерживают его за талию — как будто кости под пальцами могут разломиться, если отпустить. А может, именно в этом и суть — не отпускать. Никогда. Даже если потом это будет стоить чего-то необратимого.
Поцелуй всё глубже. Слишком. Как будто он намерен добраться до сердца, вгрызться в него через горло, взять с собой всё, что есть. А Тэхён — Тэхён, мать твою, продолжает позволять. Слишком покорно, слишком смиренно. Он никогда не позволял себе быть настолько… живым.
— Знаешь, ты так сладко стонешь…
И всё это в этой безумной, выжженной до пепла тишине между касаниями, между глухими выдохами, между стуком собственных сердец, стучащих как одно — сбито, больно, будто навсегда, без слов, без логики, без понимания, почему и зачем. Просто потому, что это случилось.
И, чёрт побери, как же давно он этого не ощущал. В этом контексте он этого вообще никогда не ощущал.
Среди грубой хватки, настойчивых поцелуев, жажды, что течёт под кожей — ему правда нестрашно.
Не за себя. Не за них. Не за то, что будет потом. Потому что в этот момент «потом» не существует. Есть только сейчас. Только этот поцелуй. Только Чон.
И всё остальное — гори оно огнём.
— К чёрту.
Слова срываются с губ Тэхёна почти неслышно, но они будто взрываются в воздухе между ними, как спичка в бензиновой тишине. И Чонгук слышит. Видит. Чувствует каждой клеткой. Его взгляд — темнее ночи, насыщеннее страха и ярости, но в нём, как ни странно, читается одержимость, странная, пугающая нежность, которую он и сам, быть может, не до конца осознаёт.
Поцелуй — если этим словом вообще можно назвать то, что между ними происходит — меняется. Уже нет прежней осторожной игривости, нет проверок, нет границ. Всё рушится. Всё разрывается.
Языки сплетаются, дерутся, ищут и находят снова и снова, пока воздух не становится тяжёлым, как мокрая ткань на груди.
Руки — чужие, собственные — теряются в одежде, коже, волосах.
Всё смешивается: дыхание, дыхание, дыхание. Как будто одного тела уже недостаточно, как будто они оба хотят забыться, разломать реальность в клочья и остаться только в этом слиянии.
Тэхён едва успевает вдохнуть, когда Чонгук резко отстраняется — но не полностью. Всего на полсантиметра. Чтобы набрать воздух. Чтобы взглянуть. Чтобы запомнить, как он выглядит сейчас: с полуприкрытыми глазами, губами, блестящими от влажного жара, щеками, раскрасневшимися до болезненного румянца. А потом, не дав ему опомниться — обрушивается на шею.
Горячий, тёплый, чуть влажный выдох на коже заставляет Тэхёна выгнуться, будто током ударило, будто кто-то добрался до нервов под самой кожей, к которым никто не имел права прикасаться.
А затем — укус. Острый. С жадностью, с притязанием. Без крови, но с намерением. Как будто он метит. Как будто говорит: «Ты мой», не произнеся ни звука.
И Тэхён — не сопротивляется. Не отталкивает. Только зажмуривает глаза, губы его дрожат, а руки вцепляются в чужие плечи, как в последнюю точку опоры.
В этот миг ему действительно нестрашно. В этой невыносимой близости есть что-то, что он давно не чувствовал — признание.
Даже если об этом никто из них всё равно не скажет вслух.
Он сдавленно выдыхает сквозь зубы, не в силах сдерживать то, что рвётся наружу вместе с каждым прикосновением, с каждым новым всплеском жара, разлетающимся по коже, как электричество. Он не узнаёт себя — слишком быстро, слишком легко, как будто всё внутри давно поддаётся, как будто он не защищался, а ждал. И теперь его, по сути, уже нет — только этот вздрагивающий, беззащитный отклик, эта пульсация под кожей, этот жар, что забирается под рёбра и не даёт ни вдоха, ни слова, ни мысли.
Чонгук будто сходит с ума — но молча, без суеты, без лишнего шума. Он медленный, как раскалённый воск, и такой же опасный. Всё его тело говорит: «я спокоен», но каждый укус, каждый прикушенный участок кожи, каждая линия, что он прочерчивает зубами по нежной шее, кричит об обратном. Это не ласка — это вторжение. Это не нежность — это отметины, которые останутся. И ему всё равно. Он хочет, чтобы остались.
Он двигается вдоль ключицы губами, языком, зубами — будто рисует. Укус. Пауза. Горячий выдох, как обещание. Потом снова — чуть сильнее, чуть ниже. Места, о существовании которых Тэхён и сам не всегда вспоминал, вдруг становятся центром его вселенной. Он не просит остановиться. Он не шепчет «хватит». Он только цепляется крепче. Запрокидывает голову, чтобы открыть шею ещё больше. Позволяет. А значит — выбирает.
— Ты с ума сводишь меня, — выдыхает Чонгук сквозь зубы, впиваясь взглядом, прежде чем снова прижаться губами к изгибу между плечом и шеей, — знаешь об этом?
И язык снова скользит по коже, медленно, с нажимом, и Тэхён не знает — то ли это ласка, то ли издевательство, то ли он просто утонул, и уже неважно, что именно его топит.
— С таким ебучим лицом, с этими глазами… — продолжает Чонгук, даже не поднимая головы. Его голос — глухой, низкий, будто срывающийся с грудной клетки. — И ещё в этих… твоих сраных чулках. Ты вообще, понимаешь, что делаешь?
Он не ждёт ответа. Он уже знает. Он прочёл его на дрожи, на хриплом вздохе, на том, как бьётся пульс под его губами. Он видит это в румянце на скулах, в том, как Тэхён закусывает губу, чтобы не застонать. Он весь — как открытая книга, вывернутая наизнанку. И Чонгук читает её жадно, бессовестно, без попыток отступить.
И ещё один укус — чуть выше яремной впадины. На грани. Осторожный — но с намёком. С послевкусием притяжения, от которого не избавишься.
Тэхён не может избавиться от ощущения, что это всё — акт власти. Это клеймо. Это след, который останется дольше, чем вечер, дольше, чем запах кожи, прилипший к чужим пальцам, дольше, чем остаточное тепло их дыхания в застывшем воздухе этого гниющего бетонного лабиринта.
Чонгук вжимается ближе, сдавливая талию, как будто боится, что Тэхён растворится в воздухе, испарится, исчезнет, если ослабить хватку хоть на долю секунды. Пальцы скользят по бокам, жадно, растерянно, будто и сам не до конца понимает, что делает, но не может остановиться — не сейчас, не когда губы открываются под его напором, когда язык жадно ищет, тянется, сливается в том, что уже нельзя назвать поцелуем.
И когда Чонгук чуть отстраняется — лишь на миг, лишь чтобы вдохнуть через зубы, скользнув глазами по лицу, покрасневшему, чуть заплывшему от поцелуев, с приоткрытыми губами и дрожащими ресницами — он выдыхает, зло, грубо, со сдерживаемым ревом в груди.
— Такой сладкий, блять. Ты понимаешь, как ты выглядишь?
Голос хриплый. Сломанный. Почти срывается. И в нем столько вины, что можно утонуть. И столько желания, что этим можно поджечь город. А потом сгореть вместе с ним.
— Сука… — продолжает он почти ласково, глядя, как Тэхён слабо усмехается, не зная — плакать ли от слов или смеяться от того, как у него колотится сердце.
— Сам напросился, да? Пришел сюда, вырядился как… — Чонгук не договаривает, мотает головой, цепляется губами за кожу сбоку под челюстью, чуть ниже уха и кусает. Не предупредив. Не оставив выбора. Жестко, намеренно, со звуком, с требованием, чтобы след остался. Чтобы потом, глядя в зеркало, этот чертёнок, такой же выродок, как и он сам, знал, кому принадлежит.
И Тэхён не сдерживает хриплый, сорвавшийся выдох. Это чертовски приятно.
— Продолжай.
И Чонгук повинуется.
Пылко вгрызается зубами в открытый участок на коже — жадно, словно щенок, наконец получивший порцию долгожданного корма.
И Тэхён понимает. Власть над своим телом не ощущается как что-то неправильное. Сущность альфы не отталкивает чужое доминирование. Скорее наоборот. Требует всё больше и больше, всё сильнее и грубее.
Через мгновение Тэхён роняет приглушенный стон, резко впиваясь пальцами в широкую спину большой фигуры, что вкрадчиво — будто угроза, нависает над ним.
Затем он наконец делает глубокий вдох.
— Один. Перепих, — он проговаривает это медленно, словно проверяя на вкус каждое слово, как будто они могут обжечь язык, как глоток дешёвого виски на голодный желудок. — Без обязательств. Ни звонков. Ни «как дела». Ни хрена.
Чонгук, блять, снова, ну сколько можно, улыбается. Улыбается так, как будто только что выиграл грёбаную войну, хотя и не двинулся с места. Он наклоняется ближе, чуть, едва — настолько, чтобы между ними оставалось именно то напряжение, что колет грудную клетку изнутри, что тянет к нему как к греху, в который хочется нырнуть с головой.
— Только потому что ты охуенно горячий, — выдыхает Тэхён, не дожидаясь ответа, и его голос звучит хрипло, с подступающим азартом, как у того, кто знает, что прыгает в яму без дна, и всё равно шагает вперёд. — Окей?
Чонгук смеётся. Грязно, коротко, с хрипом в груди и острым прищуром в глазах, будто ему только что преподнесли самый сладкий подарок, завёрнутый в бархат злости и похоти.
— Детка, ты не представляешь, насколько я с этим окей. — И он больше не ждет, не уточняет, не тянет резину. Просто хватает, жадно, резко, с таким напором, будто ему не просто позволили, а приказали.
И на этот раз язык мгновенно входит глубоко, почти до боли, почти насильно, и от этого только жарче.
Тэхён отвечает. Чокнутый, горящий, голодный. Щеки как в огне, сердце в глотке, пальцы вцепляются в куртку Чонгука, будто это единственное, за что он может удержаться в этом бешеном, неуправляемом, адском вихре.
Чонгук задерживает дыхание на долю секунды, на миг, на удар сердца, будто размечается перед прыжком в слишком глубокую воду, и уже в следующую секунду его пальцы цепляются в совсем тонкое, просвечивающееся кружево на подоле топа, рвут с такой жадностью, будто мстят, будто вырывают себе доступ к запретному.
Оно поддаётся с лёгким треском, почти неприличным звуком — хрупкое, как терпение, как самообладание, как хрупкие обещания, которым никогда не суждено было сбыться.
А второй рукой — он уже ниже. Сперва скользит по сочному бедру, будто изучает, но в тот же миг ладонь сжимается. С намерением.
Пальцы вдавливаются в плотную, горячую, податливую плоть, будто хотят раствориться в ней.
Он чувствует, как кожа греется под его хваткой, как дрожит в ответ, как дышит — слишком быстро, слишком громко, будто всё тело просится быть съеденным, схваченным, уничтоженным.
Боже, блять… Эти ляжки так и давят на его самоконтроль — тёплые, упругие, соблазнительные до безумия.
Он чуть ли не рычит от этого ощущения под пальцами, от того, насколько они реальные, насколько откровенно прекрасные. Хочется не просто держать — вгрызаться, отметить, сделать больно и сладко одновременно.
Он опускается ниже, щекой касаясь горячей кожи — и снова туда, к шее. Очередной укус — ленивый, но глубокий. Осязаемый. Вязкий. Властвующий. Как подпись. Как предупреждение.
Чонгук, кажется, теряет остатки терпения. Движется резко, но точно — уверенно, как зверь, который знает, где именно его добыча слабее всего. Его рука скользит под кожаные шорты — ловко, будто давно жаждала именно туда, будто всё остальное было только прелюдией, пустой игрой до сути. И когда пальцы касаются скрытой под ажурной, предательски сексуальной тканью сетки кожи, дыхание Чонгука на миг сбивается.
Кожа под чулками — горячая, гладкая, откровенно непристойная на ощупь. Пальцы скользят, исследуют, медлят на секунду — просто чтобы прочувствовать, чтобы вжаться под ткань сильнее.
Он почти стонет — глухо, сдавленно, как от удара под дых, как от передозировки возбуждением. Эта кожа, спрятанная, но не защищённая, будто подкидывает масло в пожар, в который он уже давно шагнул без возможности обернуться.
Он снова стискивает бедро, крепко, чуть вдавливая ногти сквозь сетку.
Это не назовёшь уже лаской — это притязание, это язык, на котором говорит тело, и Чонгук владеет им в совершенстве. Всё в нём — позыв, жажда, потребность, которая не знает слов и не признаёт границ.
А Тэхён — он дрожит. От касания, от грубости, от этого невозможного ощущения, будто его раздевают не телом, а взглядом, дыханием, самим намерением. Ему даже не нужно думать. Он просто отдается — и всё.
С губ слетает надрывный стон, что тут же отдаётся гулким, глухим стуком в уже горящих дo самых кончиков ушей, заставляя без промедлений залиться яркой краской ещё пуще, ещё сильнее, хотя подумаешь — куда уж больше?
Просто… этот звук кажется непристойно грязным, пошлым и порочными даже в собственном, хоть и туманном, расплывчатом и нечётком ровно настолько, чтобы тело одновременно ломило и подрагивало сладкой судорогой от чужой крепкой хватки, восприятия. Особенно сейчас — в это мгновение.
Сначала это кажется чем-то вроде затмения — как будто внутри него резко, без предупреждения выключили свет, но включили ток. Такой, что каждый нерв под кожей будто вспыхивает, сгорает дотла и заново загорается. Всё тело Тэхёна — натянутая тетива, дрожащая от первого шороха, от малейшего движения, которое не оставляет выбора — только принять, поддаться, прожить и расплавиться.
Губы Чонгука — уверенные, дерзкие, не позволяющие отстраниться даже мысленно. Он будто знает, что делает. Будто давно это всё просчитал. Будто ему всё равно, как будет — лишь бы сейчас. И от этой безоговорочности, от этой молчаливой, но яростной уверенности, от неё у Тэхёна чуть не сдаёт голос. Он уже не знает, что сильнее давит: то, как его держат, или то, как его читают — так, будто на нём нет ни кожи, ни стен, ни оборонительных фраз в духе «мне всё равно».
— Ты это слышал? — порыкивает Чонгук, и голос его всё такой же хриплый, низкий, почти хищный. Губы чуть влажные, дыхание сбито, словно он только что пробежал весь ад и обратно, лишь бы догнать. — Ты сам-то себя слышал, а? Это был даже не стон — это была мольба.
Он говорит это не с упрёком, нет. Не со злостью. С триумфом. С тем самым победным спокойствием, которое Тэхён терпеть не может — особенно, когда оно чертовски заслуженное.
Тэхён отводит взгляд, кусает губу, ловит себя на том, что пальцы дрожат. И вот оно — смущение, предательское, острое, как нож, но почему-то в этом нет боли. Только жар. Только испепеляющее, жгучее осознание: он сдался. Он давно, может, ещё до этой встречи, ещё до прикосновения, до взгляда — сдался.
— Ебаный ты ублюдок, — выдыхает он, пряча глаза, и язык у него цепляется за нёбо, будто пересохло за секунду. — Наглый… Я не… пиздец.
Чонгук усмехается. Он всегда улыбается чуть в сторону, уголком губ, будто не до конца, будто экономит, но в этом — жуткая сила. Потому что именно в такие моменты становится ясно: он всегда держит себя в руках. Почти. Почти.
— Ну так и закрой мне рот, если не хочешь слышать, — бросает Тэхён, не узнавая свой голос, хриплый, непривычно высокий, где-то даже тлеющий.
А Чонгук не отвечает. Просто впивается снова. И поцелуй на этот раз не просто захватывающий — он медленный, вкрадчивый, как у хищника, знающего, что добыча никуда не денется. Язык касается, щекочет, давит, исследует, и Тэхён едва удерживается, чтобы не застонать снова. Потому что это именно то, от чего тело само по себе прогибается ближе. К груди. К паху. К сути.
В какой-то момент губы Чонгука отрываются, но ненадолго — только чтобы пройтись по шее, чуть ниже, ближе к ключице, там, где пульс уже выбивается наружу. Укус — быстрый, цепкий, точно рассчитанный. Достаточно, чтобы оставить след. Недостаточно, чтобы позволить забыть.
И в этом чувстве — всё, что они не сказали. Всё, что, может быть, и не скажут.
Чонгук не из терпеливых. Он никогда не был. Ни в драках, ни в делах, ни в желаниях — особенно в них. Он не ждал разрешений, не просил ласковых «да» и не тянул паузу, если тело перед ним и так дрожит в его руках.
Движение — резкое, почти грубое, но уверенное. Он перехватывает его бёдра и за долю секунды приподнимает, заставляя Тэхёна будто оторваться от реальности, как будто гравитация, которую он едва привык чувствовать под собой, исчезает. Спина выгибается, грудь подаётся вперёд, шорох ткани, натянутой на коже, гулко бьётся о звуки их дыхания.
Капот под ним снова жжёт, будто впитал всю эту напряжённую жару, но теперь Тэхён уже грудью прижимается к металлу.
— Ах… — хнычет он глухо, срываясь, едва слышно, будто сам от себя прячется. Этот звук, короткий, сорванный, такой искренний, что становится почти неприличным в этой полутьме и тишине парковки, тут же отзывается в теле Чонгука, как будто нажав на спусковой крючок. Как будто он не просто слышал — прочувствовал кожей, каждым нервом, каждым дёрганым ударом сердца.
— Ты блефуешь, — скрипит Чонгук, впившись взглядом в глаза, которые стараются смотреть куда угодно, только не на него. — Скажи ещё раз, что это просто один раз. Что тебе неважно.
Тэхён сжимает губы, на слепую вцепившись руками в ткань куртки Чонгука, будто не знает — хочет ли его толкнуть или втащить ближе.
— Это просто… — выдыхает он, но слова тонут в тепле, что стягивает живот. Голос слабый. Неубедительный. — Просто способ сбросить напряжение.
Чонгук фыркает, и его рука сжимает бедро сильнее. Не до боли, но с намерением.
— Тогда давай, детка, — голос его как сорванный голос диктора, — снимем, сука, всё напряжение разом.
Он не улыбается. Не смеётся. Только смотрит — прямо, глубоко, с той самой опасной тишиной внутри, от которой хочется либо сбежать, либо раствориться.
А Тэхён — только мычит. Неуверенно. Почти незаметно. Но Чонгуку и не нужно больше.
Он уже понял всё по одному вздоху. По дрожи под пальцами. По тому, как сильно затихло внутри этого «я не чувствую».
Потому что всё — чувствует. Всё горит.
И, слава Господи, хоть Тэхён и не верит в Бога, его существование и прочее — разве что в никотин он готов с охотностью поверить, но об этом стоит умолчать — ведь где был этот Бог, когда был так нужен? Не суть.
Он сейчас не может даже сдержать громкого, слишком очевидного «Ох!», когда Чонгук наконец, блять, резко, безжалостно не жалея ни сил, ни самого Тэхёна, ни его до сих пор больно подозрительно практически не пострадавшую задницу, что альфа и планирует исправить через… дайте подумать… — сейчас, впивается коротко остриженными ногтями в чужую мягкую плоть округлых ягодиц.
— Нравится пожёстче, детка? — буквально мурлычат Тэхёну в самое ухо, что тут же покрывается мурашками, опаляя и касаясь своим обжигающе горячим дыханием сперва тонких хрящиков, а затем прикусывая тут же постепенно вспыхнувший ярким алым кончик и не забывая не спеша перейти влажным языком к мочке.
И, вероятно, было бы более подобающе, более подходяще под сюжет старого винтажного фильма двухтысячных, если бы Тэхён хоть вид сделал, что сопротивляется. Что не может поддаться искушению так быстро. Что у него остались крупицы самообладания, да, чёрт подери, чести. Но Тэхён лишь решительно тянется назад, за спину, перехватывает руку альфы и укладывает её себе на правую половинку.
— Задрал тянуть… — воркует он, хлопая глазками. И чуть тише добавляет, не ожидая подобного от самого себя:
— Папочка…
Ласковый, чуть ли не обволакивающий шёпот, разрывающий затаившуюся тишину, наполненную всего-навсего томными вздохами и приглушённым мычанием.
И Чонгуку большего и не нужно.
— До одури возбуждаешь, малыш. Мой, чёрт тебя подери, сладкий мальчик. Как же я тебя выебу…
А если честно, Тэхён никогда не думал, что он, всегда такой собранный, такой расчетливый, такой неприступный, однажды окажется пригвожденным к капоту машины взглядом, от которого кровь стынет в жилах и тут же вскипает как перегретый металл.
Он бы сейчас с удовольствием просто громко рассмеялся. С тем самым холодным блеском в глазах, который заставляет людей отводить взгляд первыми.
Но в данный момент, когда ладони Чонгука, грубые, покрытые шрамами, адски горячие, впиваются в его ягодицы с такой силой, что кости ноют от давления, а кожа уже горит будущими синяками, он не может отрицать очевидного.
Он разрушен.
Разобран.
Раскрыт.
И самое ужасное — он хочет этого.
Чонгук не отпускает его. Не даёт отдышаться. Не даёт опомниться. Каждый его вдох — это горячий, пропитанный никотином и похотью воздух, который Тэхён вынужден вдыхать, потому что альфа не оставляет выбора.
Его пальцы, сильные, со всё теми же коротко остриженными ногтями, которые всё равно царапают, в… который уже раз, и что-то ему показывает, что явно не последний, тонут в мягкой плоти, и Тэхён вздрагивает, чувствуя, как под кожей уже завтра проступят синяки — тёмные, предательские, как печать. Как клеймо. Как знак собственности, выжженный калёным железом там, где его никто не увидит.
— Ты ведь понимаешь, что мы оба изгои, — слова вырываются из губ Чонгука низким хриплым шёпотом, будто он не просто говорит, а втирает их в кожу, в сознание, в саму кровь. Голос его — грубый, будто он только что выкурил пачку сигарет подряд, и теперь каждый звук — это обжигающий дым, который Тэхён вынужден вдыхать.
Чонгук не торопится. Он растягивает слова, смакует их, словно это не просто речь, а плетение петли, которая медленно затягивается вокруг шеи Тэхёна.
— Нас сторонятся. Нас боятся. Нас хотят, но не смеют приблизиться.
И он прав.
Тэхён знает это. Они оба знают. Они — те, кого нельзя приручить. Те, кого нельзя оставить без присмотра. Те, кого хотят, но тут же отталкивают, потому что страх сильнее желания.
Чонгук усмехается, и в этом звуке — всё, что Тэхён ненавидит и обожает одновременно.
— Но только изгои и правят этим миром, — он цокает языком, будто играет, будто наслаждается тем, как Тэхён напрягается под его пальцами. Как его дыхание сбивается. Как он с горем пополам поворачивает голову назад. Как его зрачки расширяются, чёрные, бездонные, продающие его с потрохами.
Тэхён не может спорить. Потому что это правда. Потому что он сам чувствовал это — власть, которая приходит, когда тебя боятся. Когда тебя ненавидят, но желают. Когда ты — опасность, но именно поэтому к тебе тянутся.
Чонгук знает это. И он использует.
Губы Чонгука, обожженные никотином и… грехом, скользят по затылку Тэхёна с методичной жестокостью хищника, помечающего территорию. Словно каждое вздрагивание мышц — священный текст, написанный на языке, который только Чонгук умеет читать.
Его зубы уже в который раз впиваются в тонкую кожу, сейчас над лопаткой, и Тэхён чувствует, как капилляры лопаются под этим натиском, оставляя багровые следы.
— Ты… Хочу, чтобы ты был моим изгоем, — слова, выдыхаемые Чонгуком, наполнены такой первобытной жаждой обладания, что кажется, Тэхён потёк, хоть это и невозможно чисто физически.
Его голос — это звук ломающихся ребер, треск костра, пожирающего последнее убежище, грохот обрушивающихся городских стен. И Тэхён, этот вечный беглец, этот мастер маскировки, чувствует, как его защитные механизмы один за другим выходят из строя, как электронные замки под электромагнитным импульсом.
Прежде чем он успевает собрать разрозненные мысли в нечто отдаленно напоминающее сопротивление, губы Чонгука в очередной раз находят его собственные с невероятной точностью.
Язык альфы ведет себя как его же обладатель — безжалостно, с холодной расчетливостью, оставляя после себя только руины прежних убеждений.
Тэхён чувствует, как его дыхание превращается в серию коротких прерывистых глотков, словно он тонет в этом поцелуе, и самое ужасное — он не хочет всплывать.
Его пальцы, эти предательские союзники, сами находят черные как смоль волосы Чонгука, спутываясь в них, как корни деревьев в каменистой почве. Каждый нерв в его теле кричит, молит, требует продолжения этого безумия.
И Чонгук, этот чертов экзорцист, вытягивающий из него все потаенные желания, отвечает взаимностью. Его ладони, шершавые от бесчисленных драк, скользят по бокам Тэхёна, оставляя после себя огненные тропы, будто он рисует карту своего будущего владычества на этой дрожащей под ним плоти.
— Сука… Ты… Ты уже свёл меня с ума, — басит Чонгук, и в его голосе слышится тот самый опасный перелом, когда контроль вот-вот рухнет, когда плотина сдержанности готова прорваться. Тэхён чувствует это дрожание в его руках, эту едва сдерживаемую бурю, и его собственное тело отвечает синхронной дрожью, как два сейсмографа, фиксирующих одно и то же землетрясение.
— Папочка… — снова выдыхает он, и это слово, такое грязное, такое сладкое, такое неподобающее, вырывается из его губ помимо воли, как признание под пыткой.
Чонгук вздрагивает всем телом, будто по нему пропустили электрический разряд, и его пальцы впиваются в бедра Тэхёна с такой силой, что тот уверен — завтра там останутся отпечатки, как клеймо на рабе.
— Заткнись, — рычит альфа, но в этом приказе нет настоящего гнева, только та самая одержимость алхимика, стоящего на пороге создания философского камня.
А Тэхён, пусть он и чертовски смущён, хихикает. Так, будто только что нашел выход из лабиринта, который сам же и построил. Потому что в этот момент он понимает — Чонгук больше не просто левый альфа. И, сколько бы они не повторяли, это не один перепих.
Да, они резко не стали друг другу своими личными апокалипсисами, частными концами света, персональными Армагеддонами.
Когда он отстраняется всего на дюйм, его пальцы уже дрожат от нетерпения, от этой первобытной, животной потребности разорвать, раскрыть, войти.
Его руки — большие, с выпуклыми венами, с мозолями на костяшках — скользят к поясу Тэхёна, и каждый его палец будто заряжен электричеством, будто сама плоть его горит от необходимости прикоснуться, завладеть, разрушить.
— Смотри на меня, — шипит он, и голос его — это не просьба, это приговор. — Не смей отводить взгляд, детка. Дай мне посмотреть на тебя.
Тэхён поднимает глаза, и его зрачки расширены до черноты, до бездны, до той самой пропасти, в которую он вот-вот сорвётся.
Чонгук расстёгивает его ширинку одним резким, отрывистым движением — металлическая молния разъезжается с влажным, неприличным звуком, будто и этот механизм не в силах сохранить невозмутимость при виде того, что скрывается под тканью. Оголившиеся зубцы блестят в тусклом свете уличных фонарей, словно насмехаясь над попытками сохранить хоть каплю приличия.
И чего Тэхён совсем не ожидал, так это того, что этот наглый альфа сейчас возьмёт и разом опустит шорты до уровня подрагивающих, будто ватных колен. И не проходит и двух секунд, как он лежит на этом до горя злосчастном капоте с задницей, прикрытой лишь кружевом.
Ткань шорт свисает, обнажая то, от чего у Чонгука перехватывает дыхание — тончайшие кружевные трусики, настолько промокшие от возбуждения, что сквозь ажурный узор явственно проступает розоватая плоть. Кружево, изначально прозрачно нуарное, теперь ещё пуще потемнело от влаги, прилипло к коже, превратившись в паутину, лишь подчёркивающую то, что должно было скрывать.
— Чёрт… — выдыхает Чонгук, и его голос звучит так, будто его душат. Его пальцы, грубые и шершавые, с мозолями словно от гитарных струн, дрожат, когда впиваются в тонкую резинку. — Ты… Ты специально, да?
Тэхён отводит взгляд, но его бёдра предательски подрагивают, когда кружевная ткань натягивается под пальцами Чонгука.
— Эти… Эти твои штучки… — Чонгук тянет слова, проводя большим пальцем по промокшему от выделений участку ткани, чувствуя, как под тонким материалом пульсирует горячая плоть. — Кто тебе разрешил носить такое? Кто разрешил прятать эту потрясающую попку под кружевами, а?
Ткань поддаётся с тихим, похожим на всхлип звуком, когда Чонгук оттягивает её, демонстрируя, как туго натянутое кружево вонзается в нежную кожу бёдер, оставляя алые полосы.
— Посмотри на себя, — слова грохочат, заставляя Тэхёна опустить взгляд. — Посмотри, как эта прелесть впилась в тебя. Как она тебя метит. Как будто ты… — его голос срывается, — как будто ты специально надел её, чтобы её же порвали.
Тэхён пытается что-то сказать, но всё, что вырывается из его рта — это прерывистый стон, когда Чонгук резко оттягивает ткань в сторону, обнажая набухшую, влажную от возбуждения головку, которая тут же подёргивается, выпуская ещё одну каплю прозрачной жидкости.
— Нет-нет, — Чонгук хватает его за подбородок, заставляя встретиться взглядом, — Ты останешься в них. Частично.
И с этими словами он резко рвёт тонкую ткань по шву, оставляя лишь лоскуты кружева, которые теперь лишь подчёркивают непристойность происходящего. Обрывки белья болтаются на одном боку, врезаясь в кожу, в то время как другая сторона полностью обнажена.
— Вот так… — Чонгук проводит пальцем по оголённой плоти, сравнивая ощущения — гладкая кожа здесь, и шершавое, мокрое кружево там. — Теперь ты выглядишь как настоящая шлюха. Полураздетая. Полуодетая. Скоро будешь ещё и весь в слезах.
Тэхён сжимает веки, но его тело предательски выгибается, когда Чонгук цепляет остатки белья ногтем и оттягивает, чтобы шлёпнуть по чувствительной коже.
— Эти тряпочки… — он шепчет, прижимаясь губами к горячему уху Тэхёна. — Они стоили дорого, да? Шёлк? Кружево ручной работы?
Тэхён снова постанывает, мыча что-то невнятное, не в силах вымолвить слово.
— Хорошо, — Чонгук ухмыляется, его пальцы скользят под оставшиеся лоскуты, — значит, я порву их ещё медленнее. Чтобы ты почувствовал каждую ниточку.
Тэхён вздрагивает, вдруг совсем резко чувствуя, как холодный воздух парковки касается его оголённой кожи, как его тело уже само выгибается навстречу, уже само предаёт его, уже само умоляет.
Чонгук так и не даёт ему опомниться. Его ладонь — горячая, влажная от пота — обхватывает его, сжимает, оценивает, и Тэхён вскидывает голову назад, ударяясь затылком о капот, но боли нет, есть только этот огонь, это безумие, эта необходимость.
— Ты уже мокрый, детка, — Чонгук усмехается, и его большой палец проводит по головке, собирая капли, размазывая их, играя. — Это для меня? Ты так старался?
Тэхён хочет ответить, хочет огрызнуться, но всё, что слетает с его губ — это сдавленный всхлип, когда Чонгук резко сжимает его, когда его пальцы заявляют права.
А когда другая, не занятая ничем рука внезапно сжимает ягодицу, и через мгновение палец Чонгука входит в него без всяких намёков на прелюдии, без церемоний, смазанные только их общей слюной и похотью, Тэхён кричит так, будто его режут заживо.
Но это даже не крик боли — это вопль. Как… у узника, увидевшего, что тюремные стены наконец рухнули. Его тело, такое непослушное, такое предательское, само толкается навстречу, требуя больше, глубже, жестче, как наркоман, требующий очередную дозу.
— Да… Да, чёрт возьми, вот так… — хрипит он, и его голос звучит так развратно, что сам Тэхён едва узнает его.
Чонгук отвечает рыком, который резонирует у него в груди, наподобие барабанному бою перед казнью, и его зубы вгрызаются в плечо Тэхёна, оставляя отметину, которая будет болеть при каждом движении, напоминая, кому теперь принадлежит это тело.
— Мой… изгой, — произносит Чонгук, и в этих словах такая окончательность, будто он только что подписал смертный приговор или брачный контракт — разница, в сущности, невелика. И Тэхён соглашается, потому что в глубине души понимает, что это теперь неизбежно.
— Да… Твой, папочка… Твой… — шепчет он, и эти слова, столь унизительные, становятся последним гвоздем в крышку собственного гроба.
Чонгук теряет остатки контроля с грёбаной величественностью обрушивающегося собора. Движения его пальцев становятся резкими, неудержимыми, как лавина, несущаяся вниз по склону. Каждый новый добавленный палец, каждый толчок — это землетрясение, каждый чужой вздох — ураган, каждое прикосновение — лесной пожар.
Тэхён даже не замечает, как начинает подаваться назад, покачивая пышными бёдрами в такт движениям. Всё его тело кричит об одном — ему просто жизненно необходимо это чувство заполненности. Поэтому, когда он уже активно насаживается на чужие длинные пальцы, что так идеально всякий раз задевают заветный комочек нервов в разгореченном нутре, и дырочка внезапно судорожно сжимается и снова разжимается вокруг… пустоты, он не может не заскулить протяжным нытьём.
Чонгук отстраняется, и Тэхён чуть правда не воет голодным волком от потери, но альфа уже срывает с себя куртку, уже расстёгивает свои джинсы, уже освобождает себя — и Боже, он огромный, он неприлично большой, он не поместится, он разорвёт.
— Дыши, — приказывает Чонгук, и его ладонь ложится на спину Тэхёна, прижимает его, пригвождает.
И когда он прижимается к мягким половинкам тазом, когда подставляет головку к дырочке, когда наконец-таки входит — медленно, неумолимо, без права на отступление — Тэхён чувствует, как его тело разрывается.
Не просто растягивается — рвётся.
Не просто принимает — поглощает.
Не просто терпит — требует.
Член проталкивается внутрь, дюйм за дюймом, пока сочащаяся естественным предэякулятом головка не начинает упираться в самые края.
Чонгук даже не останавливается. Не даёт передышки. Не даёт привыкнуть.
Он входит целиком, до самого основания, до той точки, где Тэхён чувствует его в горле, где дыхание срывается, где глаза сами по себе закатываются.
— Умница, детка… — Чонгук цедит сквозь снова крепко-накрепко стиснутые зубы.
Тэхён снова вскрикивает.
Не от боли.
Оттого, как полно он его заполняет.
Оттого, как его тело сжимается вокруг него, будто пытаясь удержать, запомнить, присвоить.
Оттого, как Чонгук не двигается, просто держится внутри, просто давит, просто заставляет чувствовать каждый сантиметр.
— Ты… Ты внутри… — Тэхён хрипит, и его голос срывается как у подростка, как у девственника, как у того, кто никогда не знал, что так может быть. А секрет в том, что так и есть.
Чонгук ухмыляется, и его зубы блестят в тусклом свете фонарей, как у волка, который только что загнал добычу.
— Да. Обопрись получше на капот, детка. Сейчас будет жестко.
И тогда он начинает двигаться.
Тэхён чувствует, как все его существо разрывается на атомы и собирается заново, уже другим, уже принадлежащим, уже отмеченным. Он больше не может держать голову боком, и его щека разом падает на металл, прижимаясь, словно ластясь, словно льнет к теплу как слепой котенок.
— Блядь… Ты… Ты чёртовски тесен… — Чонгук сипит, и его голос — осипший, срывающийся, будто выдранный из самой глубины грудной клетки, дрожит от напряжения.
Его пальцы впиваются в бёдра Тэхёна (он же говорил!) так, что кожа под ними сначала белеет, потом розовеет, а потом заливается багровыми отпечатками.
Тэхён чувствует, как его сфинктер судорожно сжимается вокруг члена Чонгука, как горячая, влажная плоть внутри него пытается приспособиться к этому вторжению, к этому слишком большому, слишком жёсткому, слишком неумолимому натиску.
Его тело сопротивляется, его мышцы дрожат, его ногти царапают капот, но Чонгук не останавливается. Он толкается глубже, ещё глубже, пока Тэхён не чувствует, как его внутренности перестраиваются вокруг толстого ствола, как его стенки столь приятно сжимают, обвивают эту пульсирующую, обжигающую плоть.
— Ну так позаботься обо мне, альфа… — Тэхён выдыхает, и его голос звучит грязно, слабо, сорванно, но в нём есть вызов, есть дерзость, есть та самая наглость, которая сводит Чонгука с ума.
Чонгук практически урчит.
Он хватает Тэхёна за бёдра, подтягивает ближе и входит снова полностью, до упора, пока его яйца не прижимаются к дрожащим ягодицам, пока его лобковую кость не встречает горячая, липкая от пота кожа.
— Да… Молодец, малыш… — резко выпаливает он, и его пальцы скользят вниз, к тому месту, где они соединены, где его член исчезает в теле Тэхёна. — Смотри, как ты меня принимаешь… Смотри, как твоя милая дырочка растягивается…
Тэхён краснеет, его щёки пылают, веки дрожат, но он смотрит, он видит, как его собственное тело предаёт его, как его сфинктер, красный, растянутый, блестит от смеси чужой смазки и слюны, как он пульсирует вокруг крупного члена Чонгука, пытаясь приспособиться, но не отпуская.
— Грязный мальчик… — Чонгук хрипит, и его пальцы раздвигают ягодицы Тэхёна шире, обнажая всё, каждый сантиметр, каждый трепещущий мускул. — Ты же любишь, когда я так тебя раскрываю? Любишь, когда так хорошо видно, насколько ты разработан, как ты принимаешь меня целиком, без остатка?
Тэхён стонет, его член дёргается. Его уже успевшие потяжелеть в разы яички поджимаются, и по его животу стекает прозрачная, липкая нить предэякулята.
— Да… — он плаксиво хнычет, и это не просто согласие, это признание, это поражение.
Чонгук ухмыляется и возобновляет движения.
Не просто толчки — это разрушение, это перестройка, это переделка тела Тэхёна под себя.
Каждый раз, когда он выходит почти полностью, Тэхён чувствует, как его сфинктер судорожно сжимается, пытаясь удержать, но Чонгук не даёт. Он входит, да, и снова, грубее, глубже, безжалостнее, пока Тэхён не начинает визжать, пока его ноги не дрожат, пока его пальцы не вжимаются в капот так, что ногти почти что подгибаются.
— Сукааа… — голос Чона гремит, и его ладонь хлопает по ягодице Тэхёна, оставляя алый отпечаток. — Ты же этого хотел? Хотел, чтобы я раскрыл тебя? Чтобы я заполнил тебя?
Тэхён кивает, его глаза закатываются, его губы дрожат, и слюна стекает по подбородку, смешиваясь с потом, со слезами, с его собственным стоном.
— Словами, малыш… Почему ты не говоришь словами? Плохая детка. — Чонгук замедляется, снова издевательски медленно выходя чуть ли не полностью, заставляя Тэхёна скулить от потери. — Скажи мне… Скажи, чего ты хочешь…
— Хочу… Хочу твой член… — Тэхён хрипит, его голос сорван, тело дрожит, коленки подкашиваются, и если бы Чонгук его не удерживал, он давно бы уже грохнулся с этого грёбаного капота. — Всё… Весь… Пожалуйста…
— Пожалуйста, кто? — Чонгук ухмыляется, его пальцы сжимают бёдра Тэхёна ещё жестче.
— Пожалуйста… папочка… — выдыхает Тэхён, и его стыд, его унижение, его позор смешиваются с таким наслаждением, что он кончает, не касаясь себя, просто от внезапного толчка в сокровенный комочек нервов, да даже просто от слов.
Его семя бьёт фонтаном, горячее, густое, вязкое, заляпывая живот, грудь, даже подбородок.
Чонгук смеётся, грязно, торжествующе, и вгоняет в него себя до конца, до самого нутра, пока Тэхён не кричит от переполненности, от боли, от блаженства.
— Вот кто ты… — он уже давно охрип, его зубы кусают острое, чуть даже выпирающее плечо. — Моя грязная, разработанная дырочка… Совсем плохой мальчик… Или нет?
И Тэхён соглашается, потому что это правда, потому что он больше ничей, потому что Чонгук сделал его таким.
Тэхён весь обмяк как тряпичная кукла, его тело покрыто липучей смесью пота и спермы, живот еще пульсирует от недавнего оргазма, но Чонгук не останавливается.
— Куда собрался, детка? — его голос низкий, как скрип несмазанных шестеренок. Ладонь с громким шлепком прижимает Тэхёна к капоту, не давая ему даже попытаться отползти.
Тэхён позорно всхлипывает, его перевозбужденные нервы огнем отзываются на каждое движение внутри него. Член Чонгука, все еще твердый, все еще горячий, скользит в его разомкнутом теле с мерзко-сладким звуком мокрой плоти.
— Я… Я уже… — Тэхён пытается говорить, но его голос срывается на писк, когда Чонгук специально давит внутри головкой на его перегруженную простату.
— Уже что? — Чонгук наклоняется, его зубы цепляются за красное ухо Тэхёна. — Уже кончил? Это просто первая порция, малыш. Ты думал, я закончу, пока твоя дырочка так слабо сжимает меня?
Его бедра встречаются с ягодицами Тэхёна с громким шлепком, и Тэхён вопит — высоко, слишком по-девичьи, его пальцы царапают металл капота.
Внутри все горит. Слишком чувствительно. Слишком много. Но Чонгук не дает передышки.
— Смотри, какой ты бесстыдный. — Он проводит пальцами по животу Тэхёна, собирая сперму, а потом засовывает пальцы в его открытый рот. — Оближи. Это твое. Ты это заработал.
Тэхён беспомощно облизывает, его язык скользит между пальцев, собирая свой же вкус.
— А теперь хороший мальчик. — Чонгук похлопывает его по щеке, и это унижение заставляет Тэхёна еще сильнее сжаться внутри.
— Ах, вот так! — чонгуков голос уже гудит в плохо соображающей, переполненной развратными, пошлыми мыслями голове, движения альфы становятся резче, грубее. — Сжимайся так, если хочешь, чтобы я кончил, сучка!
Тэхён плачет, слезы смешиваются со слюной на его подбородке, но его тело предательски отвечает, его снова начинает заводить эта жестокость.
Как же ему хорошо…
Чонгук чувствует это.
— Ты любишь это. — Он стимулирует простату, специально медленно проводя по ней головкой. — Любишь, когда я использую тебя, даже когда ты уже пустой?
Тэхён не отвечает, но его дергающийся член, его сжимающийся сфинктер — ответ достаточно красноречив.
Чонгук смеется, его ногти словно вонзаются в бедра Тэхёна, оставляя новые синяки, и он ускоряется, его таз шлепается о ягодицы Тэхёна, его дыхание срывается.
— Принимай, детка… Принимай всё…
И когда он наконец кончает, Тэхён чувствует, как горячая сперма заполняет его, как она льется глубоко внутрь, слишком много, слишком горячо.
И что самое унизительное — это становится для него очередным триггером кончить.
Чонгук не вынимает член сразу. Он прижимается, втирая свое же семя глубже, запечатывая его внутри.
— Теперь ты помечен, — он шепчет, его губы прилипают к потной шее Тэхёна. — Моя сперма… в твоей дырочке… Ты теперь будешь чувствовать это весь оставшийся день… Вернее, ночь.
Тэхён беспомощно кивает, его сознание затуманено, тело разрушено, но где-то глубоко… Он любит это.
Наконец Чонгук медленно выходит, поглаживая свой же член, и Тэхён чувствует, как его разомкнутый сфинктер беспомощно пульсирует, не в силах сомкнуться после такого вторжения. Густая жидкость вытекает из него теплыми, липкими каплями, стекая по внутренней стороне бедер, сливаясь затем и с собственной, образуя непристойные, блестящие дорожки на его дрожащей коже.
— Ну-ка, давай посмотрим на тебя… — Чонгук хватает Тэхёна за бедра и грубо переворачивает на спину.
Тэхён стонет, когда холодный металл капота касается его перегретой спины. Его член, полувялый после второго оргазма, уже снова наполняется кровью, предательски реагируя на то, как Чонгук разглядывает его растянутое, покрасневшее отверстие, из которого медленно вытекает его сперма.
— Какая картина… — Чонгук проводит пальцем по раздраженному краю ануса, собирая капли своих же 'выделений'. — Эта дырочка совсем не хочет закрываться. Видишь, как она подрагивает?
Тэхён закрывает лицо руками, но Чонгук тут же хватает его за запястья и прижимает к капоту.
— Нет-нет, детка, ты будешь смотреть. Будешь видеть, как твое тело принимает меня.
Он опускает голову и без предупреждения проводит языком по его разомкнутому входу, собирая смесь слюны и спермы. Тэхён вздрагивает всем телом, его ноги судорожно дергаются, но Чонгук крепко держит его за бедра.
— Ты… Ты не можешь… — втягивает воздух Тэхён, его живот вздрагивает, когда шершавый язык снова скользит по его сверхчувствительной плоти.
— О, я могу, — Чонгук усмехается и снова погружает язык внутрь, глубже, намеренно проталкивая часть вытекшей жидкости обратно.
Тэхён хнычет, его тело выгибается, когда волна нового неожиданного удовольствия прокатывается по его перевозбужденным нервам. Его член снова полностью твердый, капает прозрачным предэякулятом на живот.
Чонгук отстраняется, его подбородок блестит от их смешанных жидкостей, которые самым пошлым, самым горячим образом текут по подбородку.
— Ты так вкусен… И так отзывчив… Прелесть… Такой сладкий… — Он хватает трясущиеся бедра Тэхёна. — Думаешь, сможешь ещё в последний раз кончить просто от моего языка в твоей дырочке?
Тэхён бешено мотает головой, но его бедра предательски подрагивают, когда Чонгук снова наклоняется.
На этот раз он не просто лижет — он сосет, втягивает его растянутую дырочку в рот, одновременно вводя два пальца внутрь, находя ту самую точку и нажимая безжалостно.
Тэхён издает звук, средний между стоном и воплем, его руки судорожно сжимаются на металле, ноги дрожат как в лихорадке.
— Пожалуйста… Пожалуйста, папочка… Я не могу… Я…
— Можешь, — прерывает его Чонгук, добавляя третий палец, растягивая его еще шире. — Ты кончишь без единого прикосновения к своему члену. Как грязная шлюха, которая ты есть. Ты же не хочешь быть плохим мальчиком для своего папочки?
Этой ночью их роли определены именно так. Грозный папочка и его сладкая детка, его хороший, плохой мальчик.
Чонгуковы пальцы двигаются быстрее, глубже, а юркий язык продолжает работать над сжимающимся ободком. Дико, с ненормальным чувством голода.
Тэхён чувствует, как нарастает новый оргазм, более мощный, чем предыдущий, волна за волной, пока наконец его тело не сгибается в дугу, и сперма не плескает в третий раз по его плоскому животу и груди, в то время как анус судорожно сжимается вокруг пальцев Чонгука.
Чонгук медленно вынимает пальцы, наблюдая, как отверстие Тэхёна беспомощно пульсирует, теперь точно слишком растянутое, чтобы закрыться.
— Вот и все… Ты сделал это… Мой грязный развратный мальчик… — Он гладит Тэхёна по бедру, пока тот дрожит в посторгазменной истерии.
Тэхён может только хрипеть в ответ, его сознание затуманено переизбытком ощущений, тело покрыто слоем семени, пота и слюны.
Чонгук наклоняется и целует его в лоб, нежно, почти ласково, резко контрастируя с тем, что было минуту назад.
— Теперь ты по-настоящему мой.
Тэхён не чувствует ног. Не чувствует рук. Не чувствует ничего, кроме сладкой густой пустоты в голове, кроме странного, распирающего тепла внизу живота, кроме тонкой дрожи в коленях, которая заставляет его сгибаться пополам, как старую истрёпанную книгу.
Он кончил целых три раза. Он изнеможен.
Его тело больше не принадлежит ему — оно наполнено чем-то чужим, чем-то тяжёлым, чем-то, что медленно перетекает внутри него, капает по внутренней стороне бёдер тёплым позорным напоминанием.
Чонгук одевает его молча.
Его большие грубые пальцы, ещё минуту назад разрывавшие его на части, теперь аккуратно натягивают топ, затем подтягивают шорты, а теперь поправляют края того самого топа.
Тэхён наблюдает за этим со стороны, как будто всё происходит не с ним, а с кем-то другим — с каким-то мальчиком с пустыми глазами и синяками на бёдрах, с каким-то телом, которое кто-то использовал, а теперь возвращал на место, как использованную вещь.
— Можешь идти?
Голос Чонгука звучит глухо, как будто через вату.
Тэхён пытается ответить, но вместо слов из его горла вырывается только хриплый, бессмысленный звук.
Чонгук не ждёт. Он просто подхватывает его под колени и спину, как невесту, и несёт к машине.
Тэхён уткнулся лицом в его шею, вдыхая запах пота, сигарет и своей же спермы, и ему вдруг становится стыдно — не за то, что произошло, а за то, что он не может даже нормально ходить, за то, что его ноги не слушаются, за то, что он такой слабый, такой беспомощный, такой…
— Дай угадаю, ты себя накручиваешь?
Чонгук кладёт его на сиденье, пристегивает ремень, закрывает дверь и все это с выгнутыми бровями и ухмылкой на губах.
Тэхён не помнит, как они ехали. Не помнит, как Чонгук вёл машину одной рукой, а другой держал его за шею, большим пальцем водил по его сонной артерии, как будто проверяя, жив ли он ещё. Не помнит ничего, кроме тёмных окон, кроме фонарей, мелькающих за стеклом, кроме тихого, монотонного голоса навигатора, который называл повороты, называл улицы…
Его улицу. Его дом.
Тэхён не понимает. Не понимает, откуда Чонгук знает, где он живёт. Не понимает, почему тот молчит. Не понимает ничего, пока машина не останавливается, пока дверь не открывается, пока холодный ночной воздух не ударяет ему в лицо.
Чонгук вытаскивает его из машины, ставит на ноги, прижимает к себе, чтобы он не упал.
— Ты живой?
Тэхён кивает.
Чонгук вздыхает, проводит рукой по его спине, снова поправляет края топа.
— Иди.
Тэхён делает шаг. Потом ещё один. Потом оборачивается.
Чонгук стоит у машины, курит, смотрит на него.
Они не прощаются.
Тэхён доходит до двери, суёт руку в карман — ключи на месте. Он открывает дверь, заходит, закрывает за собой.
Только тогда до него медленно, но уверенно доходит. Чонгук знает его адрес. Знает, где он живёт. Знает, как его найти.
И это даже ведь не страшнее всего. Страшно то, что ему на это наплевать. Страшно то, что ему вряд ли хватит одного этого раза. Страшно то, что Юнги оказался прав. Снова.