Цезура

NC-17
Завершён
77
1
автор
Фэндом:
Размер:
6 страниц, 2 310 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
77 Нравится 31 Отзывы 11 В сборник

Ты был сердцем наружу рождён

Настройки
Примечания:
— Не возражаешь? Голос тогда показался мне знакомым весьма смутно, но я, кажется, был настолько пьян, что пробормотал невразумительный ответ в духе «да пожалуйста» и продолжил сидеть, уткнувшись лбом в колени. Мутило, конечно, знатно, но если бы знал, чем закончится наше близкое знакомство, выгнал бы того человека взашей даже в состоянии нестояния… Ох, да кому я вру. Псу, рано или поздно, пришлось бы встретиться с палкой, а мне — с ним. Руки, как сейчас помню, у него были большие, с длинными пальцами, тёплые: как положил одну свою лапищу мне на плечо, так я и вздрогнул от мягкости, нежности даже, его прикосновения. Я тогда замёрз, причём замёрз жутко, несмотря на то, что стояла по-весеннему ласковая ночь. Мы сидели на веранде чьего-то дома — даже не помню, кто закатил вечеринку и с чего вдруг пригласил туда меня, тихоню эдакого, — и переговаривались едва слышно. Из открытых окон до нас доносились пьяные крики сдавших сессию студентов и громкая музыка, однако им ни в какую не удавалось заглушить рокот природы: шелест молодой листвы, сиплый шёпот ветра, далёкое журчание мелкого лесного ручья. Небо затянуло перистыми облаками, но сквозь их неясные очертания проглядывались выбитые дыроколом в полотне неба редкие кругляши звёзд. Хотел бы я жить в пригороде, а не в центре ревущего мегаполиса. Ненавижу шум: он больно бьёт по ушам, ломает тебя, подчиняет себе… Но мы, кажется, отвлеклись. До рассвета, помню, — рукой подать. И все поверья, все легенды твердили, наперебой, одно и то же: в тот час нечисть должна была, поджав хвост, скрыться с глаз долой. Мой компаньон же продолжал сидеть рядом. Прижался ко мне боком, вынудив положить голову ему на плечо, и рассказывал что-то вкрадчивым голосом, пока я, замерший, как истукан, глядел на светлеющее медленно небо. Музыка то становилась громче, то совсем затихала. — Ты, Ацуши, такой зажатый всегда был, — шепнул в пустоту, — не подступиться. Хрупкий такой… Фермата. Сначала я фыркнул и закатил глаза — совершенно непроизвольно, честно, — но стоило только его тёплой руке переместиться с плеча на талию и сжать её по-собственнически, как меня передёрнуло. Щекам сию секунду стало жарко, ладошки покрылись противным липким потом: сам не знаю, что на меня нашло. — Дазай. Предупреждение, произнесённое на грани слышимости, дрожащим голосом, вряд ли остановит такого человека, как он: мне всегда казалось, что для него не существует слова «нет». — Я тебя не трону. — Дазай обнял меня, положив горячие ладони мне на лопатки, и уткнулся носом в изгиб шеи, отчего та сразу же покрылась мурашками. — Побудь со мной немного… Всего четыре слова, но их, вместе с растворяющимся в тумане зарождающегося дня мгновением, мне хотелось запечатлеть в памяти. Такие тихие, спокойные, совсем непохожие на то, что мог бы сказать Дазай, будь он трезв и окружён людьми, гордо именующими себя его друзьями. Один Акутагава, пианист с нашего потока, чего только стоил: выслуживался перед ним, как цирковой пудель, чтобы получить крошки внимания… Я молчал и прислушивался к сбитому дыханию Дазая, так и не шевельнувшись. Пять лет бок о бок пролетели как один яркий миг: рядом с ним жизнь становилась хлёсткой и быстрой, как Piano Sonata №4 в темпе Presto Prestissimo, и звонкой, как бридж. Правда, за всё это время мне так и не довелось понять его мотив — никак не получалось прочувствовать ни гармонию, ни ритм, ни общее настроение композиции. Я был лишь слушателем, а он — мелодией, каким-то чудом запечатлённой в сознании. — Мф… — Долгий, шумный выдох, заглушивший собой весь мир. Разорванные объятия. Визжащая клубная музыка из окна загородного дома. — Слушай, Ацуши… Фриджазу наши преподаватели предпочитали пресловутый эвергрин. Только вот Осаму знал, как найти общий язык с ансамблем и переманить его участников на тёмную сторону экспериментов. Музыка, она ведь всегда про диалог: партий, инструментов, людей… Говорить о своих желаниях — первое, чему научаются музыканты. — Да? Наклоняю голову к плечу, отчего прядь неровно стриженых волос приятно щекочет ключицу, и смотрю на собеседника плывущим взглядом. Его хриплый голос — как хруст тонкой корочки льда утром ранней весны. — Зови меня «Осаму», — просит он и снова обнимает меня, прижав к себе, как виолончелист — свой инструмент. Он близко-близко. И держит крепко-крепко. А после шепчет на ухо, обдав его горячим дыханием: — О-са-му… От него пахло табаком, крепким эспрессо и алкоголем — чем-то неуловимо горьким, напоминающим тоску по дому, в котором ты никогда не был и никогда не побываешь. Я с трудом удерживался от того, чтобы не прижаться к нему ближе. — О-са-му… — повторил я в пустоту, как вдруг пальцы Дазая, заставляя меня дрожать от разливающегося по телу тепла, поднялись к основанию шеи, затем выше — по загривку к самой макушке. Я закрыл глаза, уткнувшись лбом в его ключицу. И наконец-то обнял, сцепив руки за широкой спиной. Не потому, что хотел спрятаться, — скорее, чтобы не отдать этому человеку всего себя: всё моё частое дыхание, мой осипший в миг голос. Меня, кажется, становилось слишком много. И тишины. Тишины, в которой мы дышали в унисон, тоже слишком много. Осаму это не смущало — его ничего не останавливало, никогда. Я понял это ещё в первый день, едва столкнувшись с ним в дверях римской аудитории: он довёл до белого каления нашего преподавателя методом настолько изящным, что сразу завоевал доверие всех студентов. А я всё дрожал, дышал сквозь сжатые зубы, со свистом выпуская воздух, и плавился в его руках, как воск, которым он мог часами натирать свой инструмент. Что меня больше всего удивило тогда, так это его тактичность: ладони не были настойчивыми — я не находил в них ничего, кроме несвойственной ему нежности. Подставляясь под незнакомую мне ласку, я решил, что она так же тревожит меня, как февраль, решивший внезапно обернуться весной. Не люблю зиму, она всегда холодная и непредсказуемая: я же ужасно мёрзну, даже летом. — Тебя кто-нибудь любил, Ацуши? Гул оркестра всегда прерывает музыкальный треугольник: тонкий, хрустальный звон. Пригвоздённый к месту удивительно ясным взглядом Осаму — он снова отстранился — я думал лишь о том, что мир вокруг нас замер. Его большие ласковые ладони снова грели мне плечи. Сердце стучало гулко и неровно — синкопа на синкопе, — а ответ на такой простой в своей сути вопрос застрял у меня в горле, и я качнул головой: сначала вправо, продолжая наблюдать за серым в сумраке лицом Осаму, потом влево — и так несколько раз. В ответ — ни слова. Целая пауза, занявшая собой по меньшей мере четыре такта. Осаму отвернулся от меня. Я продолжил смотреть на него, не шевельнувшись. — Я бы мог. Если ты позволишь. Почему-то в тот момент мне показалось, что он — джазовая импровизация, попросту не вписывающаяся ни в один стандарт. Прочитать его мотив — невозможно, к нему попросту нет партитуры. — Зачем? Я слишком пьян и разгорячён его теплом для того, чтобы пытаться анализировать происходящее. Я слишком пьян и разгорячён его теплом для того, чтобы оттолкнуть его, когда он целует мой лоб, мои горящие бездымным костром щёки, мой курносый нос. — Мне показалось, — он прошептал это, будучи в нескольких сантиметрах от моих губ. А я снова дрожал, дрожал, дрожал — даже без его забинтованных рук на моём теле, — ты был сердцем наружу рождён. И я… — Целуй. И он поцеловал меня, так и не договорив, но совсем не изменившись в лице. Сначала просто прикоснулся своими тёплыми губами к моим, обкусанным и посиневшим от холода, а потом, не встретив сопротивления и что-то увидев в моих затуманенных глазах, сделался жадным до невозможности. Словно он ждал этого вечера все пять лет, что мы были друг для друга знакомыми незнакомцами. Осаму боялся меня спугнуть, но стоило моим губам приоткрыться в попытке сделать глубокий вдох, как он тут же переменился, будто бы давая последний шанс отступить. Взял меня за подбородок своими шершавыми пальцами и замолчал. Цезура. Я дёрнулся вперёд, прижимая его к себе за плечи. Следующий поцелуй был горячий и влажный, с терпким вкусом алкоголя — глоток слишком крепкого вина, от которого кружится голова и дрожат колени. Я тихонько застонал ему в губы, а он поймал этот звук, углубил поцелуй и снова обнял меня. Прохладные пальцы скользнули за ворот толстовки, заставив меня вздрогнуть от пробежавшего по телу тока. Захотелось снять её, что я и сделал, сначала разорвав поцелуй, а затем вновь притянув Осаму к себе. Его руки, проникнув под тонкую хлопковую футболку, заскользили по телу — по спине, по рёбрам, по талии… Мне казалось, я сгорал без дыма. Стоило ему прикоснуться к животу, как я инстинктивно выгнулся, сдавленно пискнул — чертовски унизительно — и сразу уткнулся носом ему в сгиб шеи, пряча лицо. — Так ты… — Он тоже тяжело дышит, от него тоже исходит жар, и я вовсе боюсь представить, что он чувствует, потому что у меня внутри царит настоящий хаос. Прикасаясь к разгорячёной коже, он импровизировал, и его темнеющий взгляд говорил о том, что наша мелодия ему нравится. Он читал меня вслух, наизусть, шёпотом — губами, пальцами, дыханием — словно я был партитурой его любимой композиции. Моя дрожь — лишь часть музыки, которую он исполнял, зажимая нужные комбинации струн, часть динамики, ведущей нас от pianissimo к fortissimo. Не помню, в какой момент я оказался у Осаму на коленях (до сих пор за это стыдно до боли в животе). Да и представить страшно, сколько раз он играл эту мелодию до того дня, но всё же… Я задыхался, навалившись на его грудь всем телом, и меня совсем не интересовали прошлое и будущее. Его влажные губы зацеловывали мою шею, изредка он прикусывал тонкую кожу до моего тихого, надломленного стона — раз за разом, следуя знаку репризы. Он мог бы сделать со мной, что угодно, и всё же держал себя в руках. Пока. Пока что держал себя в руках. Даже когда его бедро прижалось к моей промежности, даже когда я нечаянно потерся о него, в полуобморочном состоянии, он лишь выдохнул сквозь зубы, хрипло, и снова поцеловал меня. — О-са-му… Я произнёс его имя, а он будто услышал в невесомом шёпоте строки из Ave Maria и замер, прислушавшись. А потом медленно, нарочито неторопливо опустил руку — туда, куда никто, кроме меня самого, не прикасался ко мне с тех пор, как я себя помню. Пальцы скользнули поверх ткани — один раз, другой… Сгорая изнутри, я весь сжался и принялся безостановочно, шестнадцатыми, шептать его имя, вздрагивая при этом всем телом. Музыка в доме стихла, как и ряд нестройных голосов. Нас так никто и не хватился: каждый был беспробудно пьян. Осаму следовал за каждым моим движением, а его пальцы продолжали касаться меня, не спеша, с той самой пугающей деликатностью, что граничит с чем-то запретным. Горячее дыхание то и дело опаляло мне шею, и я, хуже бродячего пса, скулил, закусив щёку, чтобы ни одна живая душа не узнала нашего мотива. Думаю, в тот момент я в самом деле испытал катарсис. А, может, я просто был пьян и лишь потому подставлялся под его прикосновения, доверяя ему всего себя целиком. Ставшее совсем светлым небо окрасило окружающую нас действительность в цвета нового дня, и в этом призрачном свете Осаму казался мне совершенно другим: уязвимым, молчаливым, хранящим в чертогах сознания тысячи чужих тайн. И мою. Мою тайну он тоже хранил. Пять лет хранил, сам того не подозревая. Мне хотелось к нему прикоснуться. Пригладить топорщащиеся в разные стороны каштановые кудри. Стереть выступившие на лице крупные бисеринки пота. Прижаться к зацелованным губам на мгновение, а затем — обнять, крепко-крепко. Но я торопливо слез с его коленей и уселся рядом, чуть сгорбившись и не в силах даже дотянуться до толстовки. Меня бросало то в жар, то в холод: так тело напоминало о недавнем кадансе. Доминантсептаккорд, идущий после квартсекстаккорда, разрешился в тонику, и мы вернулись к неловкому молчанию, царившему на веранде чьего-то загородного дома до того, как Осаму решил ко мне прикоснуться. — Так странно, — вздохнул он, немного погодя, и опёрся локтями в колени. Я продолжил задумчиво глядеть на верхушки деревьев. — Человек с абсолютным слухом взаправду слышит всё, — он замолчал, задумавшись, а после фыркнул: — Любую фальшь. Я промолчал, прислушиваясь к своим ощущениям: никакой лжи в его словах не было, и от того мне сделалось не по себе. Мы долго молчали, думая каждый о своём. Когда совсем рассвело, Осаму встал и потянулся: движения его были осторожными и плавными, как у человека, знающего, что спешить ему — некуда. Он подошёл к портику, облокотился о него плечом и закурил сигареты, чей горький дым, смешавшись с утренней прохладой, заставил меня закашляться. Пока он дышал никотином, я собирал себя по кусочкам и думал, что, быть может, малость поторопился с джазовой импровизацией. Осаму для меня оказался всё равно, что затакт: всегда рядом — и всегда вдалеке, отделённый от меня, ферматы, тонкой тактовой чертой. Правда, как и я, он боялся раствориться в людях, а потому выдерживал в диалоге с ними драматичные четвертные паузы, во время которых давал себе шанс сделать осторожный вдох. Тридцать вторая. Шестнадцатая пауза. Основная партия. Фермата. С ним… всегда было тяжело. Со мной — тоже. — Ты дрожишь, — подметил он, снова оказавшись рядом, после чего пробормотал на одном дыхании: — Прости, я… не должен был. Голос его сел, словно он курил всю ночь без перерыва. Или как будто он пел, не останавливаясь, несколько часов кряду. Я усмехнулся грустно и на ощупь нашёл его руку. Сейчас я знаю: мы оба не умеем быть рядом. Близость для нас — не радость, а вызов. Ласка — не утешение, а риск. Мы задыхаемся от прикосновений, даже самых нежных, и в то же время — жаждем их, как глотка воды после окончания двухчасового джема. — Осаму… — Краем глаза я заметил его пристальный взгляд. — Тебя кто-нибудь любил? — договорил и улыбнулся краешком губ, глядя на то, как он качает головой. Мы, пожалуй, оба родились в ладах, на которые не положишь песню о любви: теперь только и остаётся, что на ощупь искать подходящие ноты. Ошибаться. Замирать. Начинать заново. — Я бы мог. Если ты позволишь.
Примечания:
77 Нравится 31 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (31)