анартрия

R
Завершён
3
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
76 страниц, 27 226 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

3

Настройки

если Бог—это любовь, почему то, что я чувствую, у других вызывает ненависть?

Милосердный же. Господь исполняет и обращает все в Свою волю и на пользу нашу, хотя, по-видимому, и противными нам средствами и последствиями.

мне лишь остается грезить ночами, что твои руки—мои руки, всю боль и грязь вместо тебя принимаю я. что твои глаза—мои глаза, всю неистовую жестокость и омерзительную челядь я готов видеть за себя и за тебя. что твое тело—мое тело, мучительная усталость и онемевшие конечности—все это я стерплю за тебя. лишь бы только ты не тосковал, сердце твое в груди не кровоточило, веки не смыкались от безысходности, а по щекам не текла жгучая соль. лишь бы только ты улыбался мне в свете тусклой лампы, прижимал к себе с чудовищной любовью и лаской, как младенца. я взмаливаюсь Богу от своей беспомощности, я могу только тонуть в твоих бесконечно сильных руках, лить слезы горючие, надламывать голос от вскриков. а ты непоколебим вселенной, тебе все нипочём, казалось бы. но знаю я, когда совсем темнеет, когда небо в звенящей тишине усыпано огоньками и пока все спят, ты тихо всхлипываешь, как свойственно всем нам. но мне страшно, до безумства страшно. ведь не могу я тотчас сорваться к тебе, губами своими собрать с твоих глаз все страдание, пальцами огрубелыми еле ощутимо оглаживать страшные шрамы, убаюкать, как дитя, в объятиях покачивая, и шептать тихо-тихо о том, что я рядом. что все хорошо. ты ничего не ответишь, а мне и не надо.

***

Чонвон, размазывая крем для рук с ароматом ванили, поглядывает на Джея, который копошится в своей сумке у кровати. он давно в нее не заглядывал и даже не уверен, найдёт ли он там то, что ищет. на секунду морщит нос от запаха, и наконец, в свойственном молчании достает толстую тетрадь с потрёпанными переплетом и пожухлыми страницами. неизвестно, почему он вообще решил взять ее с собой, почему не выбросил на растерзание птицам, а после, мусоровозу. вероятно, хотелось от скуки долгими вечерами перечитывать в тысячный раз остатки жизни, вспоминать, как онемевали пальцы от долгой писанины, как вслух произносил слова, чтобы не ошибиться в их правильности. как внутренности пронзали ржавой проволокой, когда твои старания, душу и частичку тебя обливали помоями. как они с язвительной ненавистью раскрывали рты, чтобы выдать очередную несусветную чушь, называемой реальностью. их это веселило, щекотало изнутри, Джею же впервые позволяя познать, какова она на вкус. улыбка у них снисходительная, до дрожи в коленях лукавая и пустая. они замолкали, после груды слов, что растоптали юношеское тело и вывернули наизнанку. интересовало одно: это он такой слабый, или люди просто слишком хорошо умеют говорить так, что все слова из их рта превращались в горячие пули, застревая в его теле на долгую-долгую вечность? все это минуло и должно остаться в глубинах минувшего. и потому садится на край кровати, успевший охладеть без его присутствия, преподносит тот самый сборник чуши, который хотелось бы проклясть и забыть. в этом сборнике хранился Чонсон. «только не смейся, ладно?» вывел на клочке бумаги наспех, прежде чем Чонвон взял его в свои руки. «ни за что. спасибо, что поделился. я обязательно прочитаю.» и он кожей касается дневного света, лицом окунается в любовь, которая крохотным лучом исходит от Чонсона. в его голове не было ничего более интимного, чем прочитать некогда написанную сказку таким человеком, как Чонсон. ведь там—не просто плод его воображения, а целая кладезь мыслей и эмоций, убеждений, страхов и радостей, дрожь его груди и холод тонких пальцев. дуновение океана, морская пена и струящийся, золотистый песок. там—настоящий Чонсон. Чонсон, которого он никогда не видел и никогда не знал. но ведь никогда не поздно? —раньше я хорошо танцевал, —Чонвон откладывает тетредь на близ стоящую от кровати тумбу—даже выступал на разных мероприятиях. и песни писал. он поправляет ворот чужой рубахи, оставляя на оголившейся коже невесомый и холодный поцелуй. мягкость его губ несравнима ни с чем. Чонсон успокаивается, и осторожно прикрыв глаза, прислушивается к тёплой дрожи. она ласково очерчивает каждый его позвонок и расходится мурашками по коже, которые исчезают постепенно, как рябь на воде от упавшего в нее камушка. —но я не бросал. когда-нибудь я выступлю на громадном фестивале. если не в этой жизни, то в следующей.—отшучивается с ломанной улыбкой, запуская пальцы в чонсоновы волосы—черные и густые, как дно океана, Марианская впадина. делится ароматом ванили своих рук, скоро сам Чонсон полностью ей пропахнет. это всяко лучше, чем пахнуть тошным и едким антисептиком. от ветра дрожат оконные рамы, устрашающе поскрипывая, словно гнущиеся в земле корни деревьев. в палате тихо и холодно, лишь леденеют пальцы, безвольно пропускающие сквозь себя темные волосы. за молчанием в голове мысли такие же пустые и бессвязные, они не состоят из слов—только из потока беспокойных чувств. Чонсон ощущает, как, журча ручьем, они холодно обволакивают внутренние органы—как тогда—и вынуждают оцепенеть в первобытном чувстве страха. интересно лишь одно, но он так и не узнал ответа. даже спустя долгие годы, и даже стоя на обрыве перед глубоким оврагом с сыпучим песком—никто ему не ответит. он только напрасно царапает кожу на ногах, босиком наступая на гнилые ветви, в поисках чего-то слишком важного. но принимать, что это важно, пока не хочется. и пока не примешь—не найдешь. тогда, оно и не надо. не слишком то оно ему и нужно. это самое «оно» однажды и столкнуло его с обрыва, позволяя погрязнуть в сыпучем песке, чтобы веки и грудь наполнились пылью. чтобы задохнуться, и судорожно складывать ладони в молитвенном жесте, сжимать их до белых костяшек, так, будто это поможет. и даже делая свой последний вздох, он так и не смог что-либо сказать. изрезать бы все пальцы, что выводили тот сумасшедший бред на бумаге, за который позже был высмеян, казалось, всем миром. —я рядом—тихо шепчет куда-то в шею, осторожно укладывая подбородок на левое плечо—хрупкое, но и сильное до невозможности одновременно. голос его напоминает совсем забытый шелест листьев и мурлыканье родного кота, что очередной месяц изнывает по ласке хозяина, Чонсон не верит в него, журчащего у самого уха. но Чонвон поворачивает голову так, чтобы его горячая щека прижималась к чужой, холодной. и это позволяет убедиться в реальности, потому что чувствуется тепло. за чонсоновой слабой улыбкой прячется облегчённый выдох, и тело само льнет ближе, расслабляя свои мышцы. кажется, ему нужно всего мгновение, чтобы побороть страх и открыть глаза, заметив, как убийственный овраг вдруг превращается в пеструю лужайку, усыпанную цветами. прикосновение—тихий трепет, и дрожь от него горячая и больная. как первородное чувство ужаса, застрявшее поперёк горла немым криком, настолько болезненным, до ранках на губах, оно теплом бежит по покрытой морозной коркой коже, градом соли по впалым скулам и содроганием в коленных суставах. так и зарождается жадность. как бы тьма не кричала, а мы связаны больше, чем может показаться сотрудникам больницы. я мысленно покалываю кожу блестяще-стальной иглой, и это ощущается реальностью. наши имена и лица связываются в одно целое. там тонкая красная нить заменяет сосуды, а неосязаемая связь вместо времени—переплетение наших с тобою душ. всемогущий пожар—олицетворение яркой жизни и совсем скорой смерти—в моей груди осушается последний родник и наконец погибает иссохшее растение. я должен жить, но вижу, как под иссякающие силы на собранных чётках из моих позвонков разрастается коварный лишайник. и твои руки, бегущие по ключицам. твои руки. твои руки. твои руки. твои руки—колючая проволока—излюбленная, мной же и исцелованная—она обвивает каждую мою кость, плетет узлы из вен и проникает в артерию. упавши на мою шею, тонкой линией расцветает ваниль. я чувствую ее запах и в темноте вырисовывается твой образ, он—воском ложится на мое сердце, оставляя болючие следы. но иначе я бы не прятался в твоей дрожащей груди, и твоих горячих губ, в желании съесть и согреться, я бы не коснулся. дрожа и млея в тепле промокшим под ливнем котом, я наконец понимаю: я больше себе не принадлежу. и насколько бы уничтожительным не было это осознание—до ласковой щекотки под кожей тешит то, что и ты себе никогда не принадлежал. я разлагался изнутри, во мне разрасталась гадкая черная плесень. а там, на небесах, восседал Бог и не спускал с меня глаз, следил, чтобы моя погибель наступила по всем правилам, медленно, постепенно и неотвратимо. тараканище я—свой самый большой провал, самый запоминающийся, и душа у меня вечно ноющая, вечно мающаяся, ни на что не способная и ни на что не решающаяся.

***

что значит жить, а не выживать? иногда, закрывая глаза, Чонвон слышит, как шелестят листья цветущей вишни, а запах ветра—еловый, как на той тропе, которая вела чистому карьеру, он часто в нем купался. он чувствует, как цепляется за край смятой футболки. такой же наощупь, как и простыни на его кровати—мятые и мягкие. Чонвон всегда гордился, что единственный знал правильный путь, ведущий к нему. гордился и той горстью крохотных мелочей, из которых и состоял его маленький мир. гордился первой написанной песней, над которой сидел битый час. и гордился даже первым выступлением на школьном празднике в актовом зале. ему достаточно было просто быть, чтобы без труда засыпать в десять вечера и вскакивать с кровати в восемь утра, наспех делая пару глотков душистого чая с мятой. мама выращивала ее специально для него. она выбирала подходящий сорт бесконечно-долго, каждое утро срывала с горшка на окне пару листиков, вставала на полчаса раньше. он понял это только сейчас. его глаза щиплет, когда он об этом вспоминает, и он может разрыдаться от того, как и ярким казался мир без усталости и мигрени, полный благодарности и любви, солнечных дней. сжимая крестик на груди, купленный матерью в церкви пару лет назад, он захлебывается в потерях и скорби. жаль, что больше Чонвон не сможет этого пережить: не сможет провести рукой по гладкой шерсти пузатого кота и сказать маме, насколько сильно он ее любит. при мольбе к Господу добавилась еще одна просьба: «молю, даруй Чонсону голос.» это не просьба о долгой жизни, не об исцелении и надежде. Господь тут не поможет. дайте ему хотя бы возможность говорить. все потому, что Чонсон сам бы вновь хотел услышать себя. каков он на слух? Чонвон думал долго, мечтал и представлял, молился и надеялся быть услышанным. вместо кошмаров порой ему сниться, как за чашкой мятного чая, в свете луны и тусклой лампы на кухне их небольшой квартиры, они обсуждают все на свете: недавно прочитанную книгу, события, произошедшие за последнюю неделю в университете, любимый фильм и любимую песню, которая крутится по радио по утрам. но просыпаясь, вскакивает и на ватных ногах бежит в соседнюю палату, позабыв о таблетках и смятых простынях, о боли в коленях и молотках, что стучат по вискам. он все еще здесь? он все еще живой и пишет что-то в своем блокноте, сидя на кровати, всматривается в привычный пейзаж в окне, как гуляют люди по парку. он все еще дышит и двигается, нежно машет рукой и подзывает к себе. он все еще помнит. но он все еще молчит. а Чонвон помнит, как тот накануне начал кашлять кровью. багряные брызги остались на ладонях и на рубахе, на смятых простынях. и в его памяти останутся навсегда. как самый страшный сон, самая болезненная утрата и самый гадкий день. и как медсестра под успокаивающие речи судорожно уводила его из чужой палаты. со страхом жутким оборачиваясь, видел его взгляд, молящий о прощении, врачей и медсестер, вытирающих кровь с уголка его губ. лишь поздним вечером Чонвон заметил уже рыжеватую каплю на краях своей рубахи. и тихо-тихо заплакал. перед глазами минное поле из гребель и корневищ погибших растений. разум шепчет, что это плохая идея, там отголоском напевается похоронный марш—стоит прислушаться, и ржавчина на зубьях подарит столбняк, а не вознесение. а он так перебирает плечами, что за их хрустом ничего не слышит, и готов вприпрыжку пересечь это поле. вишневые косточки в сердце бьются о тонкие струны, а в сотрясении от удара проглядываются его костяные запястья. любовь—она такая—забирает болезни и слепит глаза на всю тьму реальности так, что дурно, что хочется грызть провода и пустые обещания, выведенные черными буквами на белых листах. «состояние стабильно», а ниже перечень новых медикаментов, что горечью и гнилью в зубах отдаются, желчью в желудке и рвотными позывами. наслаждаясь непосильным грузом, что снова ложится на его изящный почерк, как нехваткой кислорода. он писал сказки про маленьких человечков, скитающихся по разным планетам, преодолевающих свои страхи и тоску по дому, где родная мать горюет и сходит с ума. в конце они наведаются к Богине. что будет дальше? она укажет им путь, или, может, оборвет, оставив на растерзание Млечному пути? он еще не дочитал конец. Млечный путь —твои глаза. и океан, единственный, который мне доводилось видеть в своей жизни. в них ещё дует прохладный бриз и и цветет лазурь. такие красивые. кажется, гравитация съедает меня своей пастью, когда я смотрит на этот океан, лежа на боку, напротив тебя. ты писал, дрожащими пальцами цепляясь за карандаш, что твоя голова—сборник чуши, в которой уже не навести порядок: там все в пыли и плесени, из-за этого люди теряют дома. а моя скорбь по тебе—по живому тебе—наверное, скоро изъест все мои извилины. я разучусь сожалеть и скучать, ненавидеть вязкую осеннюю слякоть и бояться смерти, не буду тревожиться о собаке, что тоскует в одиночестве дома, которой у меня нет. а ты забудешь, что это такое—мечтать. я написал, что хочу забраться внутрь и остаться там, попытаться навести порядок, напомнить тебе—или, может, впервые показать—каково это, ловить руками счастье и сходить с ума от сладкого сока персиков. я написал, что у меня получится. ты мне веришь? если нет, то, видимо, плесень совсем не дает тебе покоя. снова быть счастливым—помнить, как пахнет цветочное поле на лужайке. твои поцелуи на уставших веках—мое спасение, дарующее сон без кошмаров. знал бы—прижег раскаленной сталью, чтобы остался уродливый шрам. вздрагивать от собственной тени, ловить трясущимися руками острые края туманности и просыпаться в холодном, липком, как дикий мед, поту—на удивление, теперь, такая привычная вещь, что отпечатки сухих губ на веках—пыль. достаточно моргнуть, чтобы смахнуть остатки. поэтому я больше не моргаю. глаза красные и капилляры полопались, словно мнимо рассек голову, и кровь попала в глазницы. мои слезы багровые, и пусть я не плачу —понять бы, что это значит. но только я размазываю их по лицу до красных разводов. подсохнув, они будут напоминать ту—уже совсем незаметную и стертую—каплю тебя на моей больничной рубахе. я захожу, ты чувствуешь аромат ванили, исходящий от меня. жуешь яблоки, от которых сводит зубы и немеет язык. холодные и кислые, зеленые. они не дают тебе создавать вразумительные слова. твои руки почему-то вспарывают собственную грудину, а там ни-че-го. только о ребра бьется еле заметный луч с моим именем, пока звезды касаются твоей макушки. поверь, они большие. ты не веришь в случайности, но эта мимовольная встреча на окраине мира, в тихой больнице под всхлипы мокрющих насквозь костей—издевательство, простреливающее грудь. под хрустящий мороз и холодных снег в июне они рассыпаются ничтожными ошметками на хрустальном сугробе. но выведи ты на нем свое имя, я запомню каждую букву, в памяти буду держать, пока не умру. и после каждого кошмара в судорогах звать тебя, замолкая спустя секунды—ты ведь и правда можешь прийти. будто не жажду поцелуев к уставшим векам. но ты лучше поспи. а я запомнил. твоё имя: Чонсон. Чон-сон.
3 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник