***
полоска закатного света пробивается сквозь занавески, разрезая пространство на золотые полосы—будто кто-то провел мелом по школьной доске, отмечая часы, которых так мало. Чонвон вваливается с привычным грохотом, в его руках два персика, украденные с холодильника—плоды холодные и неуклюжие, как их первые попытки понять друг друга. Джей лежит, наблюдая, как с его приходом пылинки закружили в воздухе—безмолвный балет, который никто, кроме него не замечает. Чонвон утопал в глубине сажевых глаз, таял на жаркой влаге персиковых губ и умирал от раскаленного касания его руки. а крестик на груди, спрятанный под тонкой тканью больничной рубахи, отголосками в голове отбивал покаяние. он молился, стирая колени в кровь, и хватался за этот же крестик трясущимися руками, как за буй. он просил Господа избавить его от этих мыслей, но в то же время боялся потерять единственное светлое чувство в своей короткой жизни. он замирает на пороге—и в этот миг происходит чудо из разряда невозможного: он замолкает. не потому, что нечего сказать. а потому что воздух между ними вдруг загустел, как дикий мед, и каждое слово теперь стоит слишком дорого. Чонвон, ступая точно по гвоздям, подходит к кровати и протягивает один персик. Джей принимает его—их пальцы встречаются в холодно зоне соприкосновения, и что-то щелкает внутри, как первый поворот ключа в заржавевшем замке. садится на привычно освобожденный край кровати, кусает фрукт, сок медленно стекает по подбородку. неуклюже, по-детски. он задирает голову, чтобы капли не попали на одежду. Джей неосознанно тянется, чтобы стереть их большим пальцем, но останавливается в сантиметре от его кожи. его глаза открылись, оставшись в первоначальном положении. вроде знакомые очертания более-менее знакомой палаты, но такие зернистые и мягкие, как зефирное облако неужели кто то впустил туман в гости без его одобрения? Чонвон оборачивается каменным изваянием. он никогда не хотел прикоснуться к кому-то так сильно. не для шутки. не по привычке. а потому что его руки вдруг вспомнили, что когда-то были крыльями, и теперь отчаянно хотят обнять целый мир в лице этого хмурого мальчишки. Джей видит это в его глазах и ужасается, отводит взгляд. и если у страха есть глаза, то ужас—он обезличенный, и каждый вставший на его дорогу человек—тот, кто хочет его переделать. даже если он тянет руку и предлагает вместе пройти весь тернистый путь—Джей отмахивается. нехотя и машинально: словами и поведением, невербальными знаками. ему больно, а установка эта заложена в сознании кодом—она управляет. пока грубость искала на кухне самый острый нож, с точностью подходящий для размера осколков, лишь бы сделать их ещё меньше, нежность разбавляла осколки берёзовым соком и кровью, вылепливала из них контур сердца и искала на той же кухне тот же острый нож, только ради защиты. побег от себя, от мыслей, от ощущений всегда прячется в смятых простынях, отсрочивая неизбежное чувство незавершённости. о оно снежным, тяжёлым комом всё равно пробежится по позвоночнику, сломав даже атлант. это всего-то вопрос времени и моральных сил: сколько духа хватит сознанию выдерживать все беды—столько и будешь спать. Но когда-то оно даст трещину. его собственные пальцы беспокойно терзают край одеяла—немые слова, которые он произнести не в состоянии. он боится. Чонвон слишком яркий. он забыл, каково это—обжигаться светом. чонвоновы руки—липкие. он тянется к блокноту на тумбе. «что ты ненавидишь здесь больше всего? меня? кашу?» Чонвон смотрит так, будто находится в крохотном шаге от своей смерти. будто Джей вот-вот направит дуло пистолета к его холодному лбу и нажмет на курок, как только напишет ответ. Джей неожиданно хмыкает, откладывает так и не тронутый персик и пишет медленно, будто не уверен стоит ли. и мир сужается до звонкого эха его дыхания. Чонвон пытается отвлечься: трещины, вены на руках, дорога под колесами. но даже когда он давит на газ, мотор ревет его именем. и он всегда думал, что страх—это когда тебя держат на прицеле. но нет. страх—это осознать, что кто-то уже давно нажал курок, а ты всё ещё ждёшь выстрела. и самое поганое? он даже не хочет уворачиваться. «кашу. и твои дурацкие вопросы.» шершавым спазмом сжалось его горло. и солнечное сплетение залило лавой. под его веками семена вьюнков, пускающие корни в капилляры глаз. Чонвон ослепнет, когда они расцветут, и навсегда будет заперт в своей темноте. из слёзных протоков будет бежать хлорофилл, ласкающий почву на его щеках, и, может быть, слепота—это не так ужасно. жизнь по своей природе—вечная борьба человека со страхами. они всегда оказываются сильнее. поэтому он позволяет ландышам распускаться в своих лёгких, пока они щекочут изнутри, а он откашливает их лепестки в свои же ладони. он будет волноваться под мерное благоухание цветочной поляны внутри, что заменяет голосовые связки на стебельки роз; будет медленно терять голос и слепнуть, опьянённый запахами зверобоя и бергамота. но когда лепестки розовой камелии начнут пробиваться через его сухожилия—он успокоится, и будет прятать их за рукавами больничной рубашки до тех пор, пока вместо зрачков не обнаружит ягодки белладонны. они ядовиты, а Чонвон—живой. вечный флорариум, в экосистеме которого зимой поют птицы. бесконечная весна на их коже и летний ветер, путающий лепестки ресниц—благословение, удобряющее почву его грехов и бесконечный поиск чего-то важного. и, пусть цветы не были награждены сердцем, его внутри бьётся так, будто бы он—нечто большее. и оно всегда знало, что счастье скрывается в человеческом и простом, и для него не нужно тянуться к немыслимым пределам, ломая все свои пальцы. и срастаются косточки на его фалангах, и лёгкие могут сделать глубокий вдох, и осень болей не пугает—теперь об этом знаю и он, а поляна в нем цветёт. и большое соцветие— его тело. оно создано, чтобы быть засушенным на пожелтевших страницах джеевых самых любимых книг. за окном кричит ворона—грубо, будто смеется над ними. Чонвон вдруг подбрасывает персиковую косточку, ловит. —спорим, не попаду в урну? Джей глаза закатывает, но уголок рта дергается. это почти улыбка. та, что пробивается сквозь трещины в его броне, как росток, посреди асфальта. Чонвон бросает. промахивается. косточка стучит по полу, катится под кровать—смешной провал. но почему-то именно сейчас Джей чувствует, как что-то в груди его разворачивается, когда слышит звонкий смех справа от себя, как цветок, который десятилетиями ждал этого момента. «ты нелепый.» Чонвон разворачивается, смотрит на кривое подобие улыбки и сам улыбается еще шире, во все зубы. в этих буквах—тепло. это первый комплимент. первый, который Джей подарил именно ему. джеева тень тянулась к нему, как собака, которая не решается подойти к новому хозяину. тишина. не неловкая, а теплая, как одеяло, которым накрываются вдвоем в холодную ночь. Джей ковыряет пластиковую этикетку на бутылке воды—он не торопится прогнать. —знаешь, почему я ношу этот дурацкий браслет?—Чонвон говорит тихо, дергает силиконовую полоску на тонком запястье, —потому что в детстве мне сказали: «ты слишком громкий, слишком много энергии». а это... как напоминание. Джей не ожидал исповеди. его пальцы застывают в простынях. впервые за годы кто-то разбил его одиночество не жалостью, а своей собственной болью. он трясущимися руками берет блокнот, медленно. пишет всего одно слово: «почему?» Чонвон смеется, но его глаза блестят странно. так, будто следующий его вздох будет последним. но он набирает в легкие больше воздуха и с облегчением прикрывает глаза. живой. и потому, его дыхание становится глубже и чаще, более жадным. если он еще награжден такой ценной возможностью—дышать—не стоит ему противиться. —потому что сегодня я не хочу быть тихим. и Джей понимает: он уже изменил что-то в нем. а исправить это—значит снова забыть, как дышать. он прикладывает руку к груди—там горячо. —почему ты меня не прогоняешь?***
«ты писал сказки?» Джей кивает и глазами темными смотрит. он, вероятно, колдун, раз Чонвон так норовится утонуть в них. «я давно забросил.» «я бы очень хотел прочитать.» Чонвон улыбается и снова заглядывает даже глубже, чем в душу. сотрудники больницы знают, чем он занимается, вместо положенного отдыха. узнав о его похождениях, лечащий врач по началу не одобрял подобные вылазки, однако, быстро понял, что повлиять на него не в силах. пока Чонвону это не вредит и его состояние стабильно—он закроет на это глаза. иногда приходится силой гнать его в свою палату, когда время переваливает за двенадцать. единственная радость в жизни—думают они. но это не так. в Джее слишком много всего, чтобы считать его единственной причиной. скорее тысяча причин. он—спокойствие. всегда ласковый и неторопливый. укромное место, спрятанное от всего мира в этой пригородной больнице, доступ к которому имеет только чонвон. прикосновение холодных рук к чему горячему, тишина в голове после волны удушающих мыслей, ощущение полного успокоения после ночи пролитых слез. мирное колыхание волн и нежное поглаживание по голове. он—колыбельная, напеваемая родным голосом матери. и объятия—долгие и тягучие, наполняющие тело щебетом и теплом. под их телами, на тесной кровати, путаются простыни, мягкие и манящие, как теплый бриз, оседающий на лицо, как нежные волны морей. коснуться бы их, провести рукой, и лечь, мирно покачиваясь. но плеча касается джеева голова. он устраивается удобнее, так, будто чонвоновы плечи были созданы для него. может, так и есть. Чонвон держит глаза открытыми, всматривается в записи в отложенном блокноте, в руки, усыпанные паутинками вен. стоило закрыть их хотя бы на мгновение—он видел его лицо; бескрайние зрачки, которые разрастались и неумолимо затягивали во внутрь. не то что бы не хотелось. просто страшно. каждый зачёркнутый день в календаре—обратный отчет. Джей дней не считает: он не знает, сколько осталось. вот бы время остановилось. кажется, Чонвон не успевает жить. все прожитые дни превращаются в воспоминания каждое утро. воспоминания—это не плохо, но времени недостаточно, чтобы их прочувствовать. и от них веет тоской, это тошно. время стачивает счастье. он становится серым. «я почти уснул.» Чонвон и сам не заметил, как его плечо резко опустело и новые записи появились в блокноте. Джей снова тут, значит, можно спокойно вдохнуть. —Джей. он почти вздрагивает, услышав свое имя. все время они переписываются в блокноте, Чонвон подает голос только при необходимости. —как долго ты здесь находишься? Джей непонимающе смотрит на него. с чего такая резкая смена темы? вопреки ответным вопросам, он все же привычно, старательно, выводит буквы на бумаге короткое: «с февраля.» —что говорят врачи? «у меня опухоль мозга. они ничего не говорят, но, вероятно, осталось около полугода. почему ты спрашиваешь?» и снова этот взгляд. не проси прощения своими глазами. —просто... —в груди не хватает воздуха, резко начало тошнить от больничного запаха сильнее, чем прежде. внизу живота кто-то бьет ножом без устали. —мне вдруг стало страшно. я не хочу умирать. не хочу, чтобы ты умер. голос задрожал, глаза наполнились солью. что-то в нем вянет. что-то не так. почему-то теперь джеевы глаза, которые по всем законам должны были держать на поверхности, теперь тянут вниз. они тянут так глубоко, как только могут, словно у кромки его зрачков прячется вязкое болото. наверное, так часто бывает, когда ловишь себя на мысли, что конец близок, но есть столько всего, чем ты дорожишь. что не хочешь терять. или кого. его руки цепями сковывают спину, не дают уйти. горячие слезы остаются мокрым следом на чужой больничной рубашке. тихие всхлипы и невнятная мольба эхом раздаются в палате. обнимая Джея, можно почувствовать, как рассыпается мир, выпадает снег в июне, и становится так холодно, что хочется согреться у костра. под треск сырых бревен, под летящие искры света—не отнимать бы от него онемевшие руки. холодно, потому что тепло его тела давно угасло, а может, и вовсе не загоралось. но в это не хотелось верить. но отстраняться не хочется—хочется сильнее прижаться, до хруста заледеневших костей, до вымученных вздохов. Чонвон не прочь поделиться своим теплом, если таковое осталось. нет, он бы отдал все, даже если не нужно. если не нужно.. то что делать его душе, всеми силами к нему стремящейся? Чонвон застывает, цепляясь пальцами за чужую ладонь, стертую. застывает, в слепой надежде на то, что в этой оглушающей тишине услышит эхо чужого голоса—и это окажется голос Джея. если бы он прозвучал прямо сейчас... Боже! это в миг бы избавило ото всех мук на свете, расстворило его бессилие, переполнявшее тело, и уняло бы головную боль. —не делай этого, молю. Ян отодвигает край рубашки, указывая на розоватые шрамы на чужом запястье. они не слишком свежие, чтобы быть багряно-красными, но и не слишком старые, чтобы быть белыми. кладет его ладонь на свою щеку, льнет к ней, словно это рука матери. и горько роняет слезы, Джей собирает их своей, качает головой, мол, не бери в голову, они старые. но на вид им недели три, если не меньше. что или кто сподвигло тебя сделать это? почему.. в тебе нет жизни, хотя ты еще живой? ты еще можешь дышать, так дыши. и тогда ты услышишь, что я тоже дышу. в немом отчаянии, с прискорбным пониманием—он ни на что не способен, Джей снова тянет Чонвона в крепкие объятия. крепкие настолько, сколько возможно. на сколько хватит последних сил. и зажмуривается, пытаясь согнать с глаз подступившую слабость. и ненависть к самому себе усмиряется и затихает. словно организм его—натренированная собака, и для того, чтобы ее усмирить нужно всего лишь несколько слов. любых. главное, чтобы звучали его голосом. не удостоился чести говорить с ним. где он так провинился? «называй меня Чонсон.» последнее, что было написано в блокноте с датой двадцатое мая. Чонсону уже месяц двадцать пять, а Чонвон уже месяц зачеркивает дни в календаре. их диагнозы обычно преследовали стариков. увидеть молодых парней с подобным недугом было не столько удивительно, сколько страшно. возможность провести последние месяцы бытия с хорошим человеком, наверное, смягчает падение. их жизнь, казалось, только началась, но уже норовит оборваться. ощутимое отличие было в одном—один из них горел желанием жить, другой же, будто никогда и не загорался. этим вечером Чонвон не вернулся в свою палату, не спал на смятых простынях, не страшился не проснуться. он отчётливо помнит дни, в которые радовался, когда просыпался. и так же отчётливо помнит вчерашний—когда было больно открывать глаза. этим вечером случилось что-то, чего нельзя было избежать. он об этом не знал. не знал, что однажды это его сломает. этой ночью все будет хорошо: кошмары не достанут, ведь его взлохмаченные кудри перебирает меж пальцев Чонсон. этой ночью звезды будут сиять особенно ярко, а утро встретит щебетанием птиц и теплыми лучами. совсем не обеспокоенными врачами.***
зажигаю свет! крохотные жители-мечтатели висевшего в небе поглощателя-обогревателя старательно зажигают огни один за другим, открывая обзор для особенно смелых либо для чрезвычайно отчаявшихся. «на курительной трубке вырезаны незамысловатые узоры, сияющий! обнимаю Вечность и каждого, кто ненароком забрëл и остался навек. добро пожаловать домой, милый странник: в обитель Нежности и Ласки. сожми мою руку крепче и я проведу тебя до луны и обратно.» отголоски знакомых и не очень песен доносятся с обособленной территории, которую принято по-простецки называть "коробочка". глаза разъедает от излишне яркого света, который, к сожалению, совсем не греет, но заставляет спросить: «кто включил свет?» —сколько тебе сахара? —я пью чай без него. лучше с мятой. кто-то будто надавливал на старый перелом, небрежно похороненный в гипс—уже не сильно болит, ибо все почти заросло, но все равно неприятно. странное щекочущее чувство в груди, от которого тянет то ли блевать, то ли обниматься. на языке терпкий привкус железа, а в голове тягучий, грудной голос протягивает: —ну да. сладкий ты и без сахара. а то глядишь и съедят—здесь всякое возможно. смотреть в эти глаза ощущалось, как все те картинки с грустными котиками и собачками, словно он просил подобрать его с улицы, просил помощи, пощады, а может сдавался с потрохами на растерзание волкам. он—сломанная кукла. грязная, испорченная, его бы выкинуть на помойку или попробовать починить, заигравшись в альтруиста, но продолжать играть, ничего не делая,—плохой вариант. а ведь ему говорили, не забывать принимать таблетки вовремя.